Глава первая
Вилла Димитриса Фармакиса в Кифисии, старинное трехэтажное здание, терялась в глубине огромного сада. Он купил ее по сходной цене у вдовы финансиста, который повесился, лишившись состояния. В ту же зиму Фармакис перестроил дом, провел паровое отопление, сделал облицованную мрамором ванную комнату, новые полы, дубовую внутреннюю лестницу, заказал во Франции стекла для дверей, обзавелся солидной мебелью и люстрами.
Эмилия Фармаки настаивала на приобретении этой усадьбы, ее привлекала тишина, царившая вокруг. Смерть отца, известного политического деятеля, отразилась на ее нервах, и она стремилась жить вдали от городского шума. Она находилась в таком угнетенном душевном состоянии, что не позволила рабочим подновить фасад. Ей нравился серый, мрачный, несколько отсыревший дом, вся стена которого была увита плющом, доходившим до высокой крыши.
Фармакис, покупая виллу, делал вид, что хочет угодить жене. Она и сама не могла поверить, что ради нее муж так быстро подыскал дом, спешил с ремонтом и переездом. «И ради детей», – с улыбкой говорил он ей в ответ на слова благодарности. На самом же деле водворение в роскошную, богато обставленную виллу входило в планы Фармакиса. Он стремился упрочить свое положение среди новых соседей, принадлежавших к избранному обществу. Впрочем, стоило лишь сказать чувствительной Эмилии, что на чердаке нашли повесившегося финансиста, и покупка сразу же сорвалась бы.
За садом особенно не ухаживали. Перед мраморной лестницей раскинулся небольшой партер, засаженный цветами, затем широкая аллея вела к массивным воротам с решеткой. Усадьба была заброшена, и деревья так разрослись, что по обе стороны от аллеи образовали непроходимую чащу. Апельсины, грейпфруты, померанцы гнили на ветвях, Там, где густая листва не пропускала лучей солнца, от влажной земли исходил тяжелый запах, Слой сухих листьев покрывал глинистую почву, потому что садовник, следивший за цветами, редко добирался туда со своей тачкой.
Фармакис кончил обедать, когда в столовую бесшумно вошел старичок.
– Тебя к телефону, Димитрис.
– Кто?
– Я не спросил.
Фармакис бросил на него недовольный взгляд.
– Я тебе тысячу раз говорил: когда звонят, поинтересуйся кто.
– Ты прав, извини меня, Димитрис, – сказал старичок.
Это был старший брат хозяина, Вангелис Фармакис, неудачник в жизни. Когда умерла его жена и он остался одиноким, Димитрис приютил его у себя на чердаке.
Сгорбленный, худой, всегда занятый какими-то пустячными делами, он стремился услужить другим. Его сморщенное лицо принимало испуганное выражение, когда он смотрел на кого-нибудь. Старичок остановился, наблюдая, как ест его младший брат, и когда тот встал из-за стола, чтобы подойти к телефону, посторонился, уступая ему дорогу, и потом· засеменил следом.
Звонили из жандармерии. Фармакису сообщили, что накануне ночью его младший сын вместе с двумя приятелями, вооружившись ломами, разбил все витрины на площади. Фармакис вскипел.
– Где этот хулиган? – закричал он, бросившись в комнату сына.
Не в первый раз его выводил из себя Никос. Не проходило и недели, чтобы он не услышал о какой-нибудь новой его проделке. Когда отец перестал давать ему карманные деньги, чтобы заставить учиться, тот стащил у матери драгоценности и продал их. Госпожа Эмилия ничего бы не рассказала мужу – она всегда покрывала Никоса. Но купивший их ювелир во избежание неприятностей стал наводить справки и через несколько дней приехал на виллу, чтобы поставить обо всем в известность отца. Месяца два назад Фармакиса вызвали в жандармерию, так как сын угнал автомобиль. К счастью, дело удалось замять.
Но самая большая неприятность произошла на прошлой неделе, когда Никос ни с того ни с сего поджег заброшенный флигель в глубине сада. Эта выходка напугала Фармакиса. Он наконец понял, что с Никосом творится что-то неладное. Но, к сожалению, неотложные дела не позволили ему в этом разобраться. Он ограничился тем, что схватил его, как обычно, за шиворот и, стукнув головой о стенку, назвал «тронутым»…
– Надо принять решительные меры, решительные меры, – бушевал Фармакис, подымаясь по лестнице.
Старичок робко следовал за ним. По-видимому, услышав крик, Никос успел прыгнуть с балкона в сад и скрыться. Войдя к нему в комнату, Фармакис увидел, что балконная дверь открыта. Он разразился бранью и отправился вымещать гнев на жене.
Как все отцы, не интересующиеся воспитанием своих детей, он предпочитал, чтобы мать отвечала за их поведение. Но у госпожи Эмилии в тот день была страшная головная боль. Она по обыкновению лежала в шезлонге на закрытой веранде, прикладывала к носу платок, смоченный одеколоном, и вздыхала.
– Пожалуйста, не говори мне ни о чем. Разве ты не видишь, как я мучаюсь? – простонала она, не дав мужу возможности рассказать о новом подвиге ее любимчика.
– С тех пор как я знаю тебя, только и слышу что о твоих мучениях, – пробурчал он сердито.
– Ах, сжалься надо мной!
– Я лишу его наследства!
Он пригрозил скорее для того, чтобы поддеть жену, я вышел. В коридоре он налетел на брата и бросил на неге сердитый взгляд. Он знал, что во время семейных неурядиц брат обычно подслушивал, стоя под дверью. Старик сделал вид, что оттирает пятно на стене, и хотел ускользнуть.
– Подожди минутку, Вангелис, – остановил его младший брат.
– Да, да, я жду, Димитрис, – отозвался испуганно тот.
– Почему ты вечно крутишься под ногами? У тебя есть комната. Закройся там, сиди и отдыхай.
Вангелис Фармакис носил шерстяную шапочку, прикрывавшую уши, и потертое пальто о плеча брата, настолько широкое, что приходилось, глубоко запахнув, закалывать его булавкой. У него вошло в привычку, наклонившись к собеседнику, шептать ему на ухо.
– Я сегодня занят, Димитрис. – Он подошел к брату поближе. – Пришел садовник… У нас много работы. – Димитрис Фармакис отпрянул назад. – Будем убирать газон. – Он сделал еще шаг. – Если останется время, соберем…
– Я все слышу. Зачем ты лезешь мне в лицо и обдаешь меня своим смрадным дыханием?
– Ты прав, – прошептал робко старик…
Фармакисы происходили из пелопоннесской деревни. Их отец, человек скромного достатка, сам обрабатывал землю. Простодушный, хозяйственный, крепкий физически, он исходил из двух принципов: первое – совесть должна быть всегда незапятнанной и второе – дети честных родителей должны жить лучше отцов. На свое несчастье, сколько он до самой старости ни бился, так ничем и не помог своим сыновьям. Как большинство небогатых крестьян, он дал приданое дочерям, разделив между ними имущество, а сыновья, едва достигнув шестнадцати лет, один за другим покинули деревню. Ему пришлось залезть в долги, и он умер с горечью на сердце, но из самолюбия до последнего часа притворялся перед односельчанами, что умирает со спокойной совестью человека, исполнившего свой жизненный долг.
Старший сын ушел из деревни еще до того, как у него начала пробиваться борода. Он гнул спину в Египте, потом в Смирне и в начале века обосновался в Афинах. Женился, стал торговать кожей и открыл лавку. Он написал в деревню Димитрису, последышу в семье, чтобы тот приезжал в столицу, что он поможет ему выйти в люди.
Димитрис Фармакис был на двадцать лет моложе брата. Он поселился в его доме и помогал в лавке. Он был тогда робким, молчаливым деревенским пареньком, который пытливо присматривался к людям, не открывая им никогда своих сокровенных мыслей. Он слушал старшего брата и уважал его.
Вангелис Фармакис пошел характером в отца. Это был человек бережливый, осторожный в делах и хороший семьянин. Он любил младшего брата, как сына, давал ему советы и считал своей обязанностью покровительствовать ему. Когда Димитрис вернулся с военной службы, Вангелис открыл портсигар и, предложив ему сигарету, сказал:
«Теперь, Димитрис, ты уже мужчина, но лучше не привыкай к этой отраве». И прибавил, что можно купить трехэтажный дом, если, бросив курить, откладывать в течение пятнадцати лет сэкономленные на сигаретах деньги и пускать их в оборот. А закончил так: «Поживешь у меня еще годика два, наберешься ума-разума, а потом я одолжу тебе денег, чтобы ты открыл свое дело. Когда станешь на ноги, вернешь мне их».
Так и случилось. Но младшего брата не удовлетворяла мелкая торговля, которой он научился в лавке у старшего. Он постепенно развертывал дело, и во время Балканских войн ему удалось стать поставщиком армии. Счастливый случай помог ему быстро разбогатеть. В отличие от старшего брата с его консервативными взглядами, мешавшими ему дать размах своему делу, Димитрис умел ловить момент и наживался в тяжелое для страны время. Ловкий, беспринципный, жестокий, он знал, с кем вести дружбу, и принимал у себя полезных ему чиновников, военных и политических деятелей. На поставке одной партии тухлого мяса на фронт он заработал столько, сколько его брат не заработал бы и за многие годы.
После малоазиатской катастрофы Вангелису грозило разорение, и он вынужден был обратиться за помощью к брату. Димитрис давно уже жил отдельно, но каждое воскресенье приходил к нему обедать. Между братьями сохранились хорошие отношения, но поведение Димитриса изменилось. Он оставил прежний почтительный тон и часто перебивал старшего брата словами: «Это чепуха, Вангелис!» Или то и дело вставлял хвастливо: «Я считаю, что…», «Раз я говорю, так оно и есть». Но все эти перемены произошли постепенно, незаметно, и оба полагали, что все осталось по-старому.
Однажды, в воскресенье после обеда, Вангелис сказал брату:
– Димитрис, пришел мой черед обратиться к тебе зa помощью.
Тот нисколько не удивился.
– Я же давно говорил тебе: нужно продать в Смирне весь товар. Ситуация была вполне ясной.
– Не хотелось мне верить. Сердце не позволяло. Я же грек. А теперь я на краю гибели, – добавил Вангелис и принялся сокрушенно перечислять все злосчастные последствия этой кампании.
Димитрис, откинувшись па спинку стула, постукивал пальцем по столу.
– К сожалению, Вангелис, у меня все деньги помещены… – начал он.
Лицо Вангелиса стало желтым, как лимон.
– Димитрис, ради бога! У меня жена, сын, не оставь меня в беде, – пролепетал он, уверенный, что тот лжет.
– Я не так богат, чтобы бросать деньги на ветер, – отрезал младший брат. – Возьмись за ум.
После банкротства, чтобы хоть что-то заработать, Вангелис бегал целыми днями, устраивая чужие дела, и жил кое-как с женой и сыном в убогом подвале в районе Плаки. Около двадцати лет братья не разговаривали. Димитрис каждый месяц аккуратно посылал старшему брату двести драхм. Сначала тот отправлял их тут же обратно, но затем возвращение денег стало задерживаться – сначала на несколько дней, потом на недели, и в конце концов он начал принимать их. С тех пор каждый раз Димитрис при своих детях клал деньги в конверт, объясняя им, что он вынужден выполнять свой «долг» по отношению к легкомысленному, неблагодарному брату. Во время оккупации сына Вангелиса расстреляли немцы. Вскоре умерла и его жена. Тогда Димитрис приютил брата на чердаке своей виллы.
– Я в долгу перед ним, он меня вырастил, – сказал Димитрис жене. – Он будет присматривать за прислугой в доме, и нам одной заботой меньше.
Однажды зимним вечером, повязав голову шарфом своей жены, Вангелис появился в комнате у Димитриса. Он дрожал от холода. Подойдя к брату, он стал целовать ему руки, бормоча со слезами:
– Человек!.. Человек, Димитрис!
Что он хотел этим сказать, осталось тайной. Но с того дня он выполнял обязанности эконома в доме брата. Обедал всегда на кухне с теткой Пагоной, окуная в соус свои седые усы. Когда входил брат, он почтительно вставал…
– Я не поручал тебе следить за домом, – сказал ему сухо Димитрис Фармакис.
Лицо у него было багровое, но ярость улеглась. Как у всех самодовольных людей, гнев его быстро остывал. Но ему правилось напускать на себя грозный вид, особенно в присутствии трепетавших перед ним людей. Он получал огромное удовольствие, внушая другим раболепный страх перед своей особой; ему было очень приятно, когда хвалили его способности, когда его появление в государственных учреждениях производило впечатление и служащие, внимая его славам, подобострастно кланялись или стояли навытяжку.
– Типичный шут, и глупый притом, – говорил о нем младший сын.
Он пошел по коридору, а старик поспешил за ним. Вдруг он робко коснулся руки младшего брата. Димитрис Фармакис обернулся, сердитый.
– Что тебе еще? Оставь меня наконец в покое.
– Димитрис, будь добр… Там наверху, на чердаке… В те зимы я не жаловался па холод… – Старик хотел нагнуться к уху брата, но удержался. – А в этом году, Димитрис, у меня дурные предчувствия… Зуб на зуб от холода не попадает. Я думаю спуститься в подвали ночевать рядом с котельной.
– Но там спят служанки.
– Пристроюсь и я в уголке, – пробормотал старик.
– Это ни к чему, Вангелис. Ты же Фармакис, пойдут всякие сплетни… Нет, нет.
– Всякие сплетни… – повторил, как эхо, старик, смущенно глядя вслед брату, скрывшемуся за дверью своего кабинета.
Через несколько минут Фармакис уже забыл о неприятности с сыном. Правда, сегодня с утра он был чрезвычайно возбужден. На дневном заседании комитета национального восстановления должен был обсуждаться вопрос о субсидировании его шахты. Он встал на час раньше, чем обычно, и прямо в пижаме пошел звонить по телефону своему свату. Его сват, небезызвестный Александр Георгиадис, глава партии независимых, еще спал, и горничная попросила Фармакиса позвонить немного позже. Он положил трубку, процедив сквозь зубы:
– Чтоб ему пусто было.
Долго слонялся он в пижаме по комнате, глядя каждую секунду на часы.
Старший сын Фармакиса женился на единственной дочери Александра Георгиадиса несколько месяцев назад, и высшее общество одобрило этот брак, соединивший знатное имя с богатством. Финансовые дела Александра Георгиадиса обстояли далеко не блестяще. Он дал в приданое за дочерью всего лишь квартиру, где поселились молодожены, и старый дом в районе Плаки – последние крохи огромного недвижимого имущества, которое постепенно поглотила жизнь на широкую ногу. Последнее время он даже вынужден был тратить на личные нужды деньги, принадлежавшие партии, что вызывало недовольство некоторых депутатов. Но, породнившись с Фармакисом, он без колебаний «занимал» в кассе партии столько денег, сколько ему было нужно. Его сват умел «под видом подарков» восполнять эти суммы. Он всегда подписывал чек со странной улыбкой, словно говоря: «Дорого я заплатил за родство с этим бездельником. Но дочка у Георгиадиса не какая-нибудь завалящая невеста. Я не дурак, и терпения у меня хватит: придет время, когда я получу сторицей». Но сейчас, когда решалась судьба его предприятия, он убеждался, что Георгиадис забыл об оказанных ему благодеяниях.
Фармакис позвонил своему свату через полчаса, но ему ответили, что господин председатель в ванной. Наконец, в третий раз, он уже сам подошел к телефону. Георгиадис заверил Фармакиса, что считает вопрос решенным, и попросил позвонить после обеда, когда кончится заседание комитета и он сможет известить его о результатах. Но Фармакиса не успокоили слова свата. Тревога его все росла. Особенно после приема рабочей комиссии он чувствовал, что больше пяти минут Ее в состоянии усидеть на стуле. Он ходил взад и вперед. Беседовал по телефону с каким-то министром, посылал старшего сына в десятый раз навестить знакомого американского генерала, а сам добивался приема у премьер-министра. В душе он понимал, что все его судорожные метания бесполезны. Но ему не хватало терпения, ничего не предпринимая, дожидаться вечера.
– Этот негодяй ободрал меня как липку, – ворчал он. – Аристократ паршивый, в долг берет, а долгов не возвращает. Не может пустякового дельца обстряпать, развратник этакий. Только и способен, что швырять на проституток деньги из моего кармана. – Фармакиса душил гнев, терпение его лопнуло. – Я тебе покажу, аристократ паршивый, мошенник, кто такой Фармакис, – вне себя бормотал он.
Фармакис снова схватил трубку.
– Господина председателя, пожалуйста…
– Господин председатель отдыхает, – ответила горничная тоненьким голоском.
– Пожалуйста, девушка, это Фармакис, попросите его подойти! Он срочно нужен! – раздраженно кричал он. Он прождал у телефона целых десять минут. Прислушиваясь к шуму, доносившемуся в трубку, ворчал: – Спит, одевается, бреется, отдыхает, чтобы ему пусто было! Затеял игру в кошки-мышки!
Наконец Георгиадис подошел к телефону.
– Я просил тебя позвонить вечерком, мой дорогой. Пока нет никаких новостей.
– Я хочу, председатель, сказать тебе, что министр… – Он во всех подробностях передал ему беседу с министром. Сват то и дело перебивал его, повторяя равнодушно: «Знаю, знаю». А Фармакис настойчиво повторял все тот же вопрос, который задавал сегодня утром, вчера, позавчера и месяц назад. Он всегда выходил из равновесия, когда решалось какое-нибудь серьезное дело. Но впервые в своей жизни он был так возбужден.
– Нет, нет, американцы не возражают. Я сказал тебе, только англичане не соглашаются, – говорил господин председатель, растягивая, как всегда, слова, чтобы голос его звучал благородней.
– Я боюсь, что у американцев на языке медок, а на уме ледок, – закричал Фармакис, нарочно ввернув народное выражение, потому что терпеть не мог, когда его сват разыгрывал из себя аристократа. – Их интересует своя нефть, а уголь…
– Извини, дорогой, ко мне пришли, – перебил его Георгиадис, потеряв терпение.
– Если бы американцы захотели, кто тогда посчитался бы с англичанами? – вопил Фармакис, боясь, что сват бросит трубку. – Не можете ли вы нажать на американцев?
– Сегодня главное – это кипрский вопрос, и они могут настоять на своем… Позвони мне вечерком.
Последняя фраза окончательно вывела из себя Фармакиса.
– Если ты не уладишь это дело, больше на мои деньги не рассчитывай, – вырвалось у него невольно.
– Как вы сказали? – раздался удивленный голос на другом конце провода. – Значит, господин Фармакис, нам нечего больше рассчитывать на сторонников моей партии? – холодно спросил Георгиадис, особо подчеркнув слово «сторонников».
– Извините ради бога, господин председатель. Я не это имел в виду, – пробормотал Фармакис, но Георгиадио не ожидая ответа, повесил трубку. – Алло, алло, – кричал он.
Фармакис походил немного по комнате. Почувствовал какую-то тяжесть в желудке. Громко рыгнул. В его столе лежало четыре неоплаченных векселя Георгиадиса. Ничего не стоило добиться конфискации его имущества. Вождь независимых сейчас как никогда казался Фармакису лишь Достойным насмешки. Пытаясь хоть чуть успокоиться, он лег на диван.
– Другого пути нет. Ни одному греческому предприятию не избежать этого. Я возьму в компанию американскую фирму.
Встав с дивана, он еще раз рыгнул.
Глава вторая
Старые тополя, обрамлявшие пустынную дорогу в Кифисию, купались в лучах закатного солнца. Алекос шел быстрым шагом, рассеянно глядя на отцветший жасмин, скрывавший ограды, на гигантские сосны в парках, на опущенные жалюзи в домах, которые казались необитаемыми. Красивые виды, тишина, воздух, напоенный ароматом сосен, к которому примешивался тяжелый, удушливый запах гнили, богатые люди, беззаботные и счастливые (он чувствовал их присутствие, хоть и не видел их), волшебство заката – все это умиротворяло Алекоса.
Поравнявшись с виллой Фармакиса, он перепрыгнул через узкую канавку, тянувшуюся по обочине дороги, и подошел к ограде. Несколько минут его взгляд блуждал до деревьям с засохшими листьями, по партеру, по мрачному фасаду дома с опущенными жалюзи. Его охватило то странное волнение, какое чувствует взрослый человек, очутившись в местах, напоминающих ему детство. И сегодня опять, как и тогда, когда впервые после ссылки он появился на вилле, усадьба показалась ему не такой огромной, как он представлял. Даже старая сосна у веранды словно стала ниже.
Несколько раз в год мать приводила его к крестной. Она будила его на заре, мыла, наряжала в красивый костюмчик, специально для этого случая выстиранный и отглаженный. Когда она причесывала Алекоса, доставив его между своих колен, то наставляла его, нахмурив брови: «Смотри, будь умницей, не кидайся камнями. Поцелуй руку У госпожи Эмилии. Когда с тобой заговорит, не молчи как немой, не чешись и не нагибай голову, словно козел…» Целый день мальчик играл в усадьбе. А вечером, зачарованный чудесами этого сказочного мира, возвращался в бедный домик рабочего поселка.
В дальнем углу около забора, под большим гранатовым деревом, у него и Элли был устроен тайник. Дочь Фармакиса, тоненькая, гибкая девочка, которая была на два года моложе Алекоса, взбиралась за ним на деревья, бегала так же быстро, как он, и подбивала его на всякие «героические подвиги», порой плохо кончавшиеся. Однажды Алекос чуть не утонул, спускаясь по трубе в колодец. На веранде мадам Ортанс занималась со старшим сыном Фармакиса.
– Répétez le, Georges, – раздавался голос сухопарой француженки.
А он повторял, как попутай:
– Nous avons, vous avez, ils ont.
В то время в высшем обществе французский язык еще не был вытеснен английским. Долговязого нескладного Георгоса одевали в матроску и бдительно следили, чтобы он не выпачкался. Если отец видел, что он кувыркается на земле с младшим братишкой, то раздраженно говорил? «Георгос, неужели тебе не стыдно играть с малышом?» Родители часто заблуждаются, прежде времени считая своих детей взрослыми. В доме постоянно раздавался крик:
– Нельзя, Георгос, как тебе не стыдно!
И мальчик смотрел е. презрением, а может быть, даже с завистью на маленького. Никоса, возившегося у нор няни. А если Никос случайно притрагивался к книгам старшего брата, тот набрасывался на него, вопя:
– Уберите сопляка, а то всыплю ему.
Иногда с первого этажа в сад долетали тихие звуки рояля. Элли брала Алекоса за руку, и они пробирались в гостиную. Госпожа Эмилия, прикрыв глаза, молча поворачивала к ним голову. Она часами сидела, за роялем, играя старинные вальсы и романсы. Волосы ее были уложены в большой пучок, заколотый длинными костяными шпильками. Изредка, прерывая игру, она подзывала к себе Алекоса и трепала его по подбородку. У нее были всегда такие холодные руки, что мальчик вздрагивал.
Когда Алекосу исполнилось четырнадцать лет, весь этот сказочный мир детства внезапно разлетелся в пух и прах. В день святого Димитриса мать испекла сладкий пирог и послала его поздравить Фармакиса с именинами; сама она страдала ревматизмом, и ей трудно было идти на виллу. Тогда Алекос впервые надел костюм с длинными брюками (заштопанный костюм Георгоса из яркой шотландки). На его впалых щеках появились первые прыщи – признак переходного возраста. Изменился не только его внешний облик, но и поведение – он стал более робким и сдержанным. За один год мальчик вдруг превратился в подростка.
Когда он утром пришел на виллу, семья была в столовой. Развалившись в кресле, Фармакис читал газету, верней, лишь держал ее в руках, в сотый раз обдумывая подробно один из своих планов, – он собирался открыть новую шахту, не рассчитывая на большую добычу угля, а лишь для того, чтобы повысить стоимость акций своей компании на бирже. Госпожа Эмилия, как всегда, изнемогала от мигрени. Она то и дело наклоняла голову, нюхала надушенный носовой платочек и глубоко вздыхала, упорно глядя на своего супруга, словно желая заставить его посочувствовать ее мукам. Но тот не отрывал глаз от газеты. Никоса и Элли не было дома.
Когда госпожа Эмилия отчаялась вытянуть хоть слово из своего мужа, она вздохнула еще глубже и безнадежнее и обернулась к старшему сыну, который объяснял ей теорию магнетизма (от скуки она только что задала ему вопрос, почему магнит притягивает булавки).
– …и другой полюс, мама, который называется отрицательным, – продолжал Георгос, словно отвечая заученный урок.
– Какой полюс, mon chéri? – переспросила сонным голосом госпожа Эмилия.
– Я объясню тебе все сначала, мама, – сказал он, судорожно подергивая длинной шеей.
– Ne faites pas ça Georges!– закричала госпожа Эмилия, которую всегда пугал нервный тик сына.
– Магнетизм был открыт…
– Почему бы и тебе не послушать, Димитрис? Мальчик рассказывает нам о серьезных вещах… – обратилась к мужу госпожа Эмилия.
Фармакис издал невнятное «гм» и перевернул страницу газеты.
– А-а-ах! – послышался вздох. – Послушай, почему бы и тебе немного не просветиться? – прибавила она.
Фармакис, как и все необразованные люди, веривший в дедовский предрассудок, что учение «притупляет мозги», с презрением посмотрел па жену.
– Знания все равно не сделают из него человека, – углубленный в свои мысли, отрезал он. – Я в его возрасте торговал свечами на ярмарках.
– Пожалуйста, Димитрис, не надо сегодня про свечи. У меня страшная мигрень! – Она повернулась к сыну.
– А магниты, мама, применяют…
– А-а-ах! – снова прервал его страдальческий вздох.
– …при изготовлении компасов и электромагнитных механизмов, – продолжал Георгос, стараясь унять нервное подергивание.
В дверях появился Алекос. В прошлые годы тетка Пагона тотчас уводила его в кухню и подвигала ему большую тарелку, полную сладостей. Толстая, расплывшаяся женщина садилась против него и, улыбаясь, смотрела, как он с жадностью набрасывался на угощенье. Как только малыш опустошал тарелку, она вела его за руку к хозяину. Фармакис доставал из жилетного кармана монету в пять, драхм и протягивал мальчику. Но на этот раз Алекоса впустила в дом новая служанка. Она взяла у него блюдо с пирогом и провела его в столовую, где собралась семья. При виде его госпожа Эмилия обрадовалась так, как потерпевший кораблекрушение, который заметил на горизонте сушу.
– Георгос, ты расскажешь мне об этом в другой раз, – сказала она сыну и встала, чтобы приласкать гостя. – Добро пожаловать, мое золотко.
Алекос робко поздоровался, смущенный таким сердечным приемом, и присел на самый краешек стула. Госпожа Эмилия, театрально закрыв глаза, поднесла к носу надушенный платок.
– А-а-ах! Эти мигрени! Я давно не видела твою маму, мой мальчик. Как ее больные руки?
– Но это не Петрос, мама! – вырвалось у Георгоса.
– Разве не Петрос? Ну хорошо, хорошо. Mais qui est done? – смущенно проговорила госпожа Эмилия, которой лицо мальчика и особенно костюм из яркой шотландки показались знакомыми, – Разве ты не сын господина Явасоглу, что живет напротив, в красном особняке? – поспешно спросила она.
Алекос покраснел. Только теперь он понял, что крестная приняла его за богатого мальчика из соседней усадьбы. Так вот почему она встретила его сегодня с поразившей его сердечностью! Госпожа Эмилия относилась с трогательной нежностью к друзьям своих детей. Она собралась прощебетать еще что-то, но разговор прервался. Фармакис опустил газету и окинул мальчика равнодушным взглядом.
«Сейчас они вспомнят, кто я такой, и начнут смеяться», – подумал Алекос, краснея еще больше.
– Неужели ты не узнаешь его, мама? Это же твой крестник! – воскликнул Георгос, стараясь не подергивать шеей.
– Ах! Боже мой! Ты прав, Georges, это он! Как ты вырос, мой мальчик! – И лицо госпожи Эмилии приняло то покровительственное выражение, какое появляется у дамы из высшего общества, когда она встречает свою бывшую служанку, получившую от нее в подарок на свадьбу старые платья. Она снисходительно улыбнулась. Алекосу, встала и взяла его за руку.
– Тебя пришел поздравить сын твоего десятника Ставроса. Ты слышишь, Димитрис?
Фармакис, углубленный в чтение, рассеянно достал из жилетки кармана монету в пять драхм и протянул ее в пустое пространство, пробормотав:
· – Не мешайте мне.
– Возьми деньги! – сказала госпожа Эмилия, – А теперь ступай на кухню и скажи Пагоне, чтобы она угостила тебя чем-нибудь сладеньким. Хорошо? – И, проводив мальчика до двери, она снова села, вздыхая.
Как бы ни был незначителен этот случай, он оставил глубокий след в душе Алекоса. Впервые почувствовал он унижение, принимая деньги. Он почти не притронулся к сладостям, которые положила ему на тарелку толстая кухарка, и убежал, ни с кем не простившись. С ним происходило что-то странное. Раньше он гордился своим костюмом, выделявшим его среди бедно одетых соседских ребятишек. Но в тот день он вышел из автобуса и пустился бегом по грязным улочкам поселка. Ему было стыдно и хотелось спрятаться. Его душил клетчатый костюм Георгоса. Алекос бежал, прикрывая рукой заплаты. Его неотступно преследовало лицо крестной, покровительственно глядевшей на него. Придя домой, он расплакался. Сказочный мир детских грез исчез навсегда. Выплакавшись, он пришел в бешенство и стал мысленно изобретать тысячи способов мести. Но кому мстить? За что? Тогда он не мог разобраться в своих переживаниях. Его мать, как обычно, стояла на улице, судача с соседками. Он е недоумением посмотрел на себя в зеркало. Провел рукой по щекам, покрытым пушком.
Алекос распахнул тяжелую калитку. Около мраморной лестницы, заложив руки за спину, стоял старший брат хозяина, присматривая за садовником. Увидев молодого человека, он заспешил к нему и вежливо поздоровался, приподняв шапку.
– Добро пожаловать, – сказал он. – Ты хочешь повидать Димитриса? Что-нибудь срочное? Если не очень срочно, лучше подожди немного. Ну, как тебе нравится наш сад?
– Дело очень спешное, я не могу ждать.
Вангелис Фармакис всегда приветливо встречал Алекоса. Однажды он узнал о том, что крестник его невестки побывал в ссылке, и с тех пор, едва завидев его, крутился вокруг, точно комар. Как-то он заговорил с ним о своем сыне. На вилле за все годы он ни разу не обмолвился о своем единственном сыне, расстрелянном немцами во время оккупации. Алекосу старик порядком надоел, потому что при каждой встрече рассказывал ему в тек же самых выражениях те же самые истории, которые Алекос выучил уже наизусть. Глаза старика увлажнились и, вытащив дырявый платок с монограммой брата, он вытер слезы.
– Я очень тороплюсь, – пытаясь ускользнуть, пробормотал Алекос, как только старик произнес фразу, которой обычно начинал свой рассказ.
– Э! Куда ты? Постой! – закричал ему вслед старик. – Лучше подожди немного, а то Димитрис сейчас не в духе.
Схватив Алекоса за руку, он со всеми подробностями доложил ему о дебоше, учиненном младшим сыном Фармакиса, и в заключение прибавил:
– В голове не укладывается! Чем объяснить его поведение, сынок?
– Он перебил витрины в магазинах? Но чему же вы удивляетесь? Это болезнь нашего времени, – возразил раздраженно Алекос.
– Нашего времени? – как эхо, отозвался шепотом старик.
– Завтра еще не то услышите. Да, да, именно так. Не ждите ничего хорошего.
– Ничего хорошего? Но кто виноват в этом?
– Кто виноват? Никто. Гниет, разлагается молодежь, – возбужденно сказал Алекос и весело засмеялся. – Разложилась уже.
Внезапно старик помрачнел, словно припомнив что-то. Он посмотрел Алекосу в глаза.
– Есть судья, – прошептал он, не объясняя своих слов. – Да, есть судья.
Некоторое время они оба молчали. Потом старик снова заговорил:
– Посиди, подожди немного. Хочешь подняться ко мне на чердак? Я приготовлю тебе кофейку. У меня есть кофейник и спиртовка. Там, наверху, потому что по ночам я варю кофе. С трудом засыпаю на пару часов. А ночь длинная, как дождаться утра? Раньше я вставал и бродил по дому. Но Димитрис выбранил меня. Сказал, что не хочет, чтобы его сон нарушали привидения…
Не переставая болтать, он поднялся, шаркая ногами, по мраморным ступеням и вошел в холл. Во всем доме царила мертвая тишина. Может быть, из-за этой тишины, Алекос, стараясь не шуметь, нехотя последовал за стариком. Поднявшись по внутренней лестнице и пройдя длинный коридор, они взобрались по узкой лесенке на чердак. Тесная комнатушка с фанерным потолком была заставлена поломанной, пыльной мебелью. Сырой воздух отдавал затхлостью. Старик поспешил прикрыть одеялом неприбранную постель со смятыми, грязными простынями и усадил Алекоса на край кровати.
– Стулья пыльные, испачкаешь свой костюм, – сказал он. – Сюда, наверх, никто не заглядывает. А вот кофейник. Если со мной что-нибудь случится, пройдет много дней, прежде чем меня хватятся. Какой ты пьешь кофе, сладкий? У каждого свои заботы. Тебе не холодно? Суровая нынче зима! Если не секрет, зачем тебе Димитрис?
– Я хочу уйти из конторы. И пришел именно это сообщить ему. Пусть поищет кого-нибудь другого, – произнес сухо Алекос.
– Вот как! Но ведь тебе платят приличное жалованье!
– Дело не в деньгах. Жалованье, ничего не скажешь, хорошее… Нелегко теперь получить такое… Но мое достоинство несовместимо с интересами компании, – добавил он сердито и в то же время взволнованно.
Старик тотчас отставил коробочку с кофе и, обернувшись, бросил на него удивленный взгляд.
– Я не знаю, что произошло, но сохраняй хладнокровие, оно у тебя есть, – проговорил он, покачав головой. – Раздражение, упрямство, вспышки гнева – все это признаки слабого характера. А слабый человек в конце концов мирится с обидами. Смотри, как бы этого с тобой не случилось. – Он повернулся к столику, где стояла спиртовка. – Видишь ли, у моего брата своп взгляды. Его ни в чем не переубедишь, впрочем, ему наплевать, что творится в душе у другого. Всегда было наплевать. Поэтому сначала обдумай хорошенько свое решение.
– По-твоему, я слабый человек? – спросил дрожащим голосом Алекос.
– Таковы многие люди. По существу ты похож на меня. С первого дня, как я с тобой познакомился, ты мне очень понравился… У стариков богатый опыт, и надо их слушать! Возможно, твое сердце обливается кровью, ты злишься и думаешь: «Довольно! Не могу больше терпеть эти унижения!» Я не говорю о больших унижениях, убивающих наповал. Я говорю о мелких, которые терпишь и не теряешь аппетита, перевариваешь обед, спишь и доволен собой. Вижу, тебя поразили мои слова. – Он не переставал помешивать воду в кофейнике. – Я кое-что понимаю в жизни. Правда, кончил только начальную школу, но моя покойная жена владела двумя языками. Когда наш сын Лабис учился, она помогала ему готовить уроки. А я в уме решал его задачки по арифметике. Ты любишь кофе с пеной?
– Мне все равно.
Он налил Алекосу кофе в грязный стакан, а себе в треснутую чашечку.
– Мы давно уже поссорились с Димитрисом, – продолжал он. – Как говорится, не сошлись характерами. Но когда он узнал, что я разорился, то послал мне двести драхм, Я тут же побежал в его контору и бросил их ему в лицо. Он не рассердился и не удивился. Через месяц я получил деньги опять, и повторилось то же самое. Но он знал, что в конце концов я от денег не откажусь. Видишь ли, нужда влечет за собой и разные унижения. Задолжал я бакалейщику, зеленщику, молочнику, понимаешь? Покойная жена моя все очень близко к сердцу принимала. Когда бакалейщик сказал ей однажды: «Хватит, госпожа, расплатись-ка сначала с долгом», – она сразу захворала. Я рассвирепел, решил бежать к лавочнику и швырнуть деньги ему в лицо. Вот я и оставил двести драхм, которые прислал мне брат. Иными словами, человек идет на одно унижение, чтобы спастись от другого. Не смешно ли? Тогда еще, можно сказать, положение было сносным. Потом стало труднее. Я не только оставлял каждый месяц деньги, но даже написал в письме, что прощаю его. Простить брата, разорившего тебя, нелегкое дело. В особенности когда ты принял его к себе в дом, кормил, поил. А затем наступает день, когда ты нуждаешься в его помощи и он может спасти тебя, но покидает в беде. Простить его – значит совершить поступок, угодный богу. Но я простил его не для того, чтобы показать свое великодушие. Я показал только, как низко я пал. Я простил его, чтобы получать от него побольше денег. Он понял это и с тех пор стал присылать мне на сто драхм больше. Всего на сотню. Мне пришлось попросить его прибавить еще.
– О нет, в такой переплет я никогда не попал бы. Лучше умереть! – воскликнул горячо Алекос.
Старик с печальной улыбкой посмотрел на него.
– Не спеши осуждать других, сын мой, ибо нет конца лестнице, по которой все ниже и ниже спускается человек.
– Пет, не могу представить себе большего падения!
– Но моя история довольно обычная. Сколько примеров вокруг! Ах, ты еще не знаешь, какая подлая душонка у жалкого человека… Достаточно сахара?… Ты не представляешь, как быстро я уговорил себя, что он обязан помогать мне. Ну, думал я, пусть мне не везет, пусть я обанкротился, живу в нужде, но по крайней мере я сохранил чувство собственного достоинства. Да, так в то время я считал! Был у меня, видишь ли, сын, и его надо было растить, я оправдывал себя этим. В конце концов, ради своего ребенка жертвуешь всем. Из семи миллионов человек, что живут в нашей несчастной стране, все мы, за исключением нескольких тысяч, терпим маленькие унижения ради наших детей. Вот все мы и лжем, обманываем сами себя. – Его внезапно охватила дрожь, и он поставил чашечку на стол, чтобы не пролить кофе. – Мы рассуждаем так, потому что не желаем задуматься над тем, что кто-то умер пли умирает ради чего-то иного. Да, я уверен, такие люди вызывают недоумение у Димитриса, сбивают его с толку. Моего сына Лабиса расстреляли за то, что он, говорят, был коммунистом.
Старик вытащил из кармана пальто дырявый платок и вытер глаза. Но тут же поспешно спрятал его и, взяв себя в руки, продолжал уже более спокойно:
– Я тебе морочу голову моим сыном, но ты не бойся, сегодня я не буду говорить ни о моем горе, ни о моей несчастной жене, которую оно унесло в могилу. Знаешь, когда расстреляли его, я плакал и думал: «Раз человек нашел в себе силы умереть, но не сдаться, значит, когда-нибудь жизнь станет лучше». Ах, какое облегчение приносила мне эта мысль! Я рассказывал в кофейне о своем сыне и весь дрожал. Тогда я снова принял решение возвратить деньги брату. Я положил их в чистый конверт, написал адрес и пошел на почту. Но, к сожалению, у меня не хватило мужества бросить конверт в ящик. Я сунул его в карман и вернулся домой. Не знаю, почему я рассказываю тебе все это, не знаю, что на меня нашло. Наверно, потому что ты, сынок, как я слышал, был в ссылке, – проговорил он с особым уважением. – Может быть, ив моих слов извлечешь ты для себя пользу, ведь по твоему лицу видно, что… – Немного помолчав, он продолжал: – Если ты не можешь быть ни вором, ни жуликом, ни пьяницей, то есть человеком без чувства собственного достоинства… Видишь ли, мы привыкли считаться с тем, что говорят о нас люди. Что тогда тебе остается! Сохранять собственное достоинство и быть униженным? Да, таковы мы все, кроме тех, кто следует по пути моего сына!
Он смотрел теперь на Алекоса с саркастической улыбкой. Лицо его оживилось, и глаза заблестели каким-то странным блеском.
– Знаешь, когда я понял это? В тот день, когда я надел ботинки, присланные братом. Ведь я, видишь ли, не только не вернул денег, но сел и написал ему письмо. Я спрашивал, не найдется ли у него старая пара ботинок. Мои развалились, и мне стыдно было ходить в них. Итак, я надел ботинки, которые он прислал мне, и сидел, довольный, в кофеине, выставив вперед ноги. Мои друзья, чиновники, вышедшие на пенсию, придавали значение одежде. G тех пор я стал назойливым, писал ему чуть не каждую неделю, выпрашивал у него то шляпу, то рубашку, то носки и даже старые кальсоны! Да, я, потерявший сына, – а я знал, он погиб, чтобы спасти от унижения людей, – попивал кофе с пенсионерами, и мне казалось, что я сохраняю чувство собственного достоинства, так как на мне костюм без заплат.
Все это он произнес торопливо, задыхаясь, и внезапно остановился. Алекос открыл рот, чтобы сказать что-то, но старик опередил его и продолжал:
– Минутку, минутку, ты еще не слышал самого страшного! Все эти годы я брата в глаза не видел. Когда умерла моя жена, он предложил мне переехать к нему. Двадцать лет мы не виделись. Я ждал, что он упадет со слезами мне на грудь. Разве я не простил его великодушно? Видишь ли, на несколько минут я забыл о подачках! Но когда я увидел, что он встречает меня с улыбкой, полный самодовольства и презрения, – так мне по крайней мере показалось, – я потерял окончательно чувство собственного достоинства и право прощать. Униженный человек с чувством собственного достоинства не прощает – его прощают, да! Он всегда виноват, потому что позорит род человеческий. Итак, я склонился перед ним, дрожа от волнения, целовал ему руки и плакал. А потом служанка привела меня на чердак – в доме были гости.
Вдруг старик смущенно умолк, будто устыдился своей словоохотливости. Он допил из чашечки остатки кофе и быстро спрятал кофейник и спиртовку.
– Пойдем теперь к Димитрису, – сказал он и засеменил впереди Алекоса.
Они вошли в маленькую гостиную. Старик указал ему на трехстворчатую стеклянную дверь в глубине и, подойдя к ней на цыпочках, заглянул в замочную скважину. Его длинное пальто, застегнутое булавкой, почти касалось ковра.
– Он у себя в кабинете. Я лучше пойду в сад, чтобы не попадаться ему на глаза, – проговорил старик и поспешно вышел, закрыв за собой дверь.
Глава третья
В подвальчике «Мазик-сити» люминесцентные лампы разного цвета рядами тянутся по стенам и низкому потолку. Здесь тесно, и в часы большого наплыва посетителей воздух становится сизым от дыма. В одном углу зала – тир и игра в кольца. Рядом – игровые автоматы с раскрашенными рисунками и огоньками. Бильярды, механический футбол теснятся друг к другу, заполняя весь зал. Вокруг каждого автомата стоят юноши. Они бросают монеты, крутят ручку автомата, кричат, ругаются. Прислушиваясь к гулу их голосов, невольно вспоминаешь о школьной перемене. На многих узкие джинсы, яркие рубашки, кожаные куртки с меховым воротником. Сами они небритые, давно не стриженные. Те, кто поглупев, принимают нарочито небрежный вид, подражая героям американских кинофильмов, или похлопывают себя по бедрам, словно нащупывая спрятанный пистолет. Другие, у кого нет денег, слоняются от одной компании к другой и следят жадными глазами за игрой, выклянчивая сигарету или окурок, чтобы затянуться хоть несколько раз. Среди юношей, завсегдатаев этого заведения, многие курят гашиш. На некоторых лицах видны следы ранних пороков.
Клеархос остановился на нижней ступеньке и оглядел вал. Музыка, шум, свет ламп вывели его из оцепенения, в которое он был погружен, пока шел сюда. Едва кончилась смена, он поплелся домой и повалился на кровать. Все суставы у него онемели от работы в согнутом положении и страшно болели. Руки, лицо, грудь стали черными: сколько он ни мылся, въевшаяся угольная пыль во сходила. Кожа у него горела – так сильно он тер ее. Он настолько устал, что ему хотелось лишь одного – спать. Но едва он начал погружаться в сов, как тотчас вскочил: приближалось время возвращения прачки, а Клеархос не хотел видеть мать. Он вынужден будет разговаривать с ней и слушать ее брюзжание. Наклонившись над тазом, он еще раз помыл шею. Потом, одевшись, вышел из дому и быстро зашагал по улице.
Как только Клеархос услышал оживленные голоса, знакомый звон и стук, он почувствовал себя в привычной обстановке, и все происшедшее с ним за последние сутки на мгновенье показалось ему всего лишь сном. Пока он стоял на ступеньке, от ослепительного света у него закружилась голова. Клеархос схватился за лоб.
– Нет, это не сон, – прошептал он.
Клеархос подошел к автомату и хотел бросить драхму, чтобы выбрать пластинку. Но парень с испанскими бачками и грязными ушами схватил его за руку.
– Моя очередь, болван!
– Катись к… Ублюдок!
– Что ты сказал? – завопил парень. Он готов был броситься на Клеархоса, но испугался, увидев ястребиные глаза, устремленные на него.
– Ну ладно, уж больно ты прыткий, – поспешил он добавить с презрением и пошел к тиру, на ходу ковыряя в ушах.
Клеархос же направился к бильярду в глубине зала. Наклонившись над зеленым сукном, Зафирис целился кием в шар. Дожидаясь своей очереди, рядом стоял сын Фармакиса – Никос. Он посмотрел на вошедшего, сухо пробормотал «здравствуй» и продолжал машинально натирать кончик кия мелом. Клеархос стал наблюдать за катящимися шарами. Вдруг он почувствовал, как кто-то дружески похлопывает его по спине, и понял, что задумался.
– Здорово, Клеархос, – сказал, улыбаясь, Зафирис – Подожди. Еще пять карамболей, и я выйду из игры… Э, да не случилось ли чего? Что у тебя за рожа?
Чуть подальше, около механического футбола, кричали толпившиеся там парни. Радиола играла теперь негритянскую мелодию. Ее бешеный ритм увлек всех, кто не был поглощен играми. Несколько человек подергивались в такт музыке. Парень с испанскими бачками завывал, подражая негритянскому певцу. Со всех сторон слышался смех.
– Отойди чуть-чуть, ты мне мешаешь, – обратился к Клеархосу Никос, отстраняя его кием.
Клеархос отступил назад, но наскочил на молодых людей, стоявших вокруг механического футбола. Ему пришлось совсем забиться в угол.
Внезапно он подумал: «Зачем я пришел сюда? Неужели мне здесь нечего больше делать? Почему я, черт возьми, словно чужой среди своих ребят?»
Как только Клеархос вышел из своего подвала, ему захотелось повидаться с приятелями. По дороге оп решил, что сразу, как придет, поставит свои любимые пластинки, потом сыграет с Зафирисом партию в бильярд, подурачится немного… Он пытался уговорить себя, что такое времяпрепровождение будет ему, как всегда, приятно. Когда он на улице думал об этом, к нему ненадолго вернулось беспечное настроение. Но едва он оказался в шумном «Мазик-сити», как почувствовал стеснение в груди. Словно он попал в совершенно чуждую ему атмосферу веселья и беззаботности. В результате он не поставил ни одной пластинки. Улыбка Зафириса показалась ему притворной, неискренней. Без всякой причины он пришел в мрачное расположение духа и исподлобья наблюдал за Никосом и своим другом, увлеченными игрой и не замечавшими его присутствия.
– Что за дураки! Из кожи вон лезете, чтобы получился карамболь. Ну и глупая игра бильярд, – сказал он, но никто не обратил внимания на его слова.
Однако в глубине души он им завидовал. Завидовал именно потому, что они, беззаботные, могут увлекаться такой глупой игрой. И внезапно он понял, что отделен стеной от своих прежних друзей. Засунув руки в карманы, он прислонился к колонне. Чтобы отвлечься, стал думать о своем путешествии в Судан.
«У меня нет больше друзей. Даже с Зафирисом я не могу поделиться тем, что со мной случилось. Он, в сущности, трусливый и глупый парень. До сих пор я дружил с ним, но хватит! Быть может, напишу ему из Судана. Там видно будет…»
– Нет ли у тебя сигареты, Клеархос? – послышался женский голос.
Он обернулся и увидел Катерину, сидевшую на диване как раз за колонной. Достал пачку сигарет и протянул ей. Потом сел рядом. Катерина подвинулась и слегка прислонилась своими обнаженными плечами к спинке дивана.
– Мне режет глаза, – сказала она. – Всегда, когда в долго засиживаюсь здесь, у меня кружится голова. Все из-за этих ламп. Как поживает София?
– Хорошо, – неохотно ответил он.
– Она поступила в «Колорадо» – мне говорил Зафирис…
Клеархос протянул руку, словно желая остановить ее. Но Катерина вдруг засмеялась.
– Ну и глупая девчонка! – воскликнула она, не обращая внимания на то, что Клеархос внезапно переменился в лице. – Когда ты в первый раз пришел с ней в нашу компанию, она все спрашивала меня: «У вас дома фасоль готовят с сельдереем и морковью?» Ты сам отвел ее в бар, чтобы она помогала хозяину обирать посетителей?
– Да, я. Ну и что из того?
– Как ты уговорил её? Неужели она не противилась?
Чтобы не закричать, Клеархос с силой сжал кулаки. Слышно было, как он скрежещет зубами.
– Нет. Только плакала, – прошептал он.
Клеархос знал Софию еще в те времена, когда служил в торговой конторе господина Герасимоса. Он часто встречал ее на улице, но долгое время они не были знакомы и не здоровались. Но она ему очень нравилась, и он заглядывал ей в глаза, когда она проходила мимо. Она тотчас опускала взгляд, и на ее лице можно было прочесть волнение, какое охватывает скромную девушку, едва она завидит соседского парня, проявляющего, как она об этом догадывается, к ней интерес. Если она несла булку, то от смущения не знала, в какой руке держать ее, а если ставила куда-нибудь горячие судки с обедом, с которыми шла домой, то тотчас хватала их, обжигая себе руки, и спешила свернуть за угол.
Отец ее был судьей и провел двадцать лет в провинции, в разных городах. Ограниченный человек, с устарелыми, консервативными взглядами, в пятидесятилетнем возрасте он женился на дочери директора гимназии из города Волос. Супруга его была далеко не первой молодости; она быстро привыкла к характеру мужа и безропотно подчинялась ему, во всем. Судья переселился окончательно в Афины за два года до того, как смертельно заболел. Его болезнь затянулась, и он был в таком тяжелом состоянии, что размеренная, упорядоченная жизнь семьи полностью была нарушена. Почти каждый день София носила мочу на анализ, бегала за лекарствами и часто выходила поздно ночью, чтобы позвать врача. А прежде, едва стемнеет, она носа не высовывала за дверь, так как судья кричал, что только проститутки слоняются вечером по улицам. Однажды, возвращаясь в сумерки из аптеки, она встретила у моста Клеархоса. Это случилось как раз в тот период, когда Клеархос пытался побороть свою робость перед женщинами.
Он увидел ее издали и остановился. У нее было крепкое, несколько полное тело, круглое личико и две перекинутые на грудь золотистые косы, которые придавали ей сходство со славянкой. Девушка приближалась, она сжимала обеими руками склянку с лекарством. Смущенно потупив глаза, София промелькнула мимо него, как молния. Но когда она дошла до другого конца моста, то услышала позади себя его быстрые шаги.
– Подожди минутку… Куда ты спешишь? – прошептал он.
Она не ответила и пошла быстрее. Тогда он схватил ее за руку. Сердце девушки готово было выскочить из груди.
– Оставьте меня, пожалуйста.
– Одну минутку, мне надо кое-что сказать тебе…
– Оставьте… не держите меня…
– Одну минутку, будь добра…
Он и сам был смущен своим нахальным поведением. Отпустил ее руку и пошел рядом с ней. Его голос стал ласковым.
– Я хочу сказать тебе… Ну, пожалуйста…
Девушка остановилась, прижимая к себе склянку с лекарством.
– Что вам надо? – прошептала она и стала красной, как помидор.
У него щеки тоже горели. Он попытался улыбнуться, но не знал, что сказать.
– Как тебя зовут? – еле слышно проговорил он.
– София.
– А, София!.. Я встречал тебя столько раз, но… Где ты живешь? В переулке за футбольным полем? Туда ты сворачиваешь…
Они прошли несколько шагов, храня молчание. На углу она сказала испуганно:
– Пожалуйста, не идите дальше, а то кто-нибудь нас увидит.
– Хорошо, я уйду… уже ухожу. Завтра в это же время я буду ждать тебя на мосту… Придешь?
– Если смогу…
На другой день, к вечеру, она ускользнула из дому раньше, чем проснулся; отец. Она долго бродила по центральной улице и каждую минуту смотрела на часы в магазинах. Ей было шестнадцать лет, и впервые в жизни ей предстояло свидание с молодым человеком. Она не опоздала. Но на мосту уже валялось несколько окурков, брошенных Клеархосом. С того дня началось их знакомство. Пока болел отец, София находила разные предлоги, чтобы вырваться вечером из дому, и они встречались ненадолго где-нибудь в поселке в укромном уголке.
После смерти судьи Клеархос привел ее однажды к себе в подвал. Она отдалась ему без всяких колебаний. Они появлялись всюду вместе, не обращая внимания на сплетни соседей. Мать прожужжала ей уши избитыми нравоучениями: девушка из порядочной семьи, слоняющаяся с мужчиной, с которым она не обручена, губит свою репутацию; ах, если б отец был жив… Или: если бы у него были честные намерения, он пришел бы просить ее руки. Но София не придавала никакого значения словам матери.
Сначала Клеархос не только любил Софию, но и безгранично уважал ее. Он долго не решался привести ее в свою компанию и связь с ней держал в тайне даже от Зафириса. Когда он бывал со своей любимой, к нему словно возвращалась его прежняя чистота. Его трогала наивность Софии, ее простодушные суждения, ее нежность – она так ласково гладила его по щекам, что ему хотелось выбежать на улицу и кричать от счастья. Но постепенно он стал уставать от внутренней раздвоенности (в то время он уже привык равнодушно выслушивать нападки хозяина и растрачивал взносы клиентов). Он убеждал себя, что сам надоел Софии, и подумывал, как бы от нее отделаться, но жалел ее. И так как ее близость не только не давала прежнего ощущения чистоты, но стала докучать ему, он тащил Софию в компанию «Мазик-сити».
Внезапно София оказалась в совершенно новом для нее окружении. Ей оно было не по душе, но из страха быть брошенной она молчала. Чтобы нравиться Клеархосу, старалась угодить ему. Постригла волосы, начала краситься, курить, пить, ночи напролет развлекаться, стала грубой и бессердечной с матерью, которая пыталась удержать ее от окончательного падения. Но чем больше София применялась к образу жизни Клеархоса, тем меньше он уважал ее. Он жестоко обращался с ней и несколько раз гнал прочь. Она уходила в слезах, а на другой день ждала его около бильярда. Девушка выводила его из себя. Он не разговаривал с ней, а однажды шепнул Зафирису:
– Что делать, черт поберите этой пиявкой?
Зафирис расхохотался.
– Опять мучаешься? – подмигнул он. – Скажешь, она молоденькая, красивая, глупая и влюблена в тебя… Почему тебе не уговорить ее пойти к Карабецосу? (Так звали владельца «Колорадо».)
Клеархос разозлился. Он хотел стукнуть приятеля кием по голове, но одумался, поняв, что покажется смешным. Зафирис и вся компания сочтут его дураком, если увидят, что такое предложение задело его.
– Карабецос платит двадцать пять франков за девушку. Войдешь в сделку: десять франков Софии, пятнадцать тебе. Ты представляешь, какой доход она может принести заведению за один вечер?
– Она ни за что не согласится, – заметил Клеархос. – Скорее умрет. – Ему приятно было тешить себя этой мыслью.
Зафирис насмешливо улыбнулся, обнажив верхние десны.
– Ей нравится приносить себя в жертву, она согласится! – сказал он.
Клеархос хоть и старался убедить Софию пойти в «Колорадо», но в глубине души надеялся, что она наотрез откажется. Поэтому он хотел, чтобы Зафирис присутствовал при уговорах и сам услышал ее ответ. И вот однажды вечером, когда они втроем сидели в баре, «чтобы попытаться еще раз», Зафирис обратился к Софии:
– Ну ладно, София. Раз ты не хочешь – не надо. Будто тебя съедят джонни, если ты потанцуешь с ними? Не надо, хватит!.. Я тебе открою один секрет: Клеархос собирается сесть на пароход и улизнуть. Не так ли, Клеархос? – И он подмигнул ему.
– Да, – вынужден был ответить тот.
Девушка пришла в смятение.
– Почему?
– Ты его все равно потеряешь. Или предпочитаешь, чтобы его упрятали за решетку? Если все мы не соберем денег, чтобы заткнуть рот видевшему его тогда полицейскому, Клеархосу крышка… – И он рассказал ей фантастическую историю о взломе, в котором участвовал ее друг.
София слушала его, пи о чем не спрашивая. Потом посмотрела в глаза Клеархосу.
– Я пойду в «Колорадо», – сказала она.
В тот же вечер, когда они остались вдвоем, Клеархос без всякого повода избил ее так, что у нее все лицо было в крови.
Смех, крики, звон рулетки, стук бильярдных шаров, сумасшедшая музыка – все гудело и звенело вокруг. Катерина приуныла и отодвинулась в угол дивана. Если она и продолжала свои расспросы, то только для того, чтобы освободиться от тяжести, которая лежала у нее на сердце.
– Правда, что мать выгнала ее из дому? – спросила она серьезно.
– Мать ее не выгоняла. Она сама ушла. Не хотела больше жить там. Не знаю, что ее заставило.
– Зафирис говорит, что другие девушки в «Колорадо» издеваются над ней…
Он бросил на Катерину сердитый взгляд.
– А тебе-то что? Занималась бы лучше своими делами. Слышишь, не смей лезть, раз тебя не спрашивают! – закричал он в бешенстве.
Его грубость сначала смутила Катерину. Но тотчас какая-то искорка сверкнула у нее в глазах. Она от души рассмеялась.
– Ты ее любишь, милый? Этого, клянусь, я не ожидала! – выпалила она и встала, увидев, что ее друг окончил партию.
Никос Фармакис крутил теперь в левой руке цепочку, с печальным видом наблюдая за окружающими. Он был невысокий, худой и с такой гладкой и нежной кожей, что на шее и ушах у него просвечивали тоненькие красные жилки. Глаза у него всегда оставались необыкновенно грустными. Сколько бы он ни пил, он никогда не пьянел, но на него находило тогда какое-то странное безумие. Им овладевала страсть крушить и ломать все вокруг, и он смеялся наводящим ужас смехом. Он знался со всякого рода людьми – е актерами, студентами, нищими, бродягами, проститутками, но все ему быстро надоедали. Изредка он появлялся и в «Мазик-сити». Клеархос терпеть его не мог за то, что этот богач, садясь однажды при нем в автобус, грубо оттолкнул какого-то старика. Когда автобус тронулся, Никос расхохотался, увидев, что старик упал.
– Пойду пройдусь, скучища страшная, – бросила Катерина, проходя мимо Никоса.
– Пойдем вместе… Постой… Подожди минутку, – сказал Никос.
– Надоело все. Кружится голова. Не могу больше. А тебе я уже говорила: с тобой я не пойду.
Он посмотрел на нее с насмешливой улыбкой.
– Но это была только шутка, – сказал он, делая ударение на последнем слове.
– Нет, это была не шутка, – отозвалась поспешно Катерина, и в глазах ее мелькнул страх.
– Поэтому ты столько дней пропадала?
– Если бы я знала, что увижу тебя здесь, я ни за что бы не пришла сюда сегодня.
Недели две назад Никос зашел после обеда за ней в барак. Их связь была самой обычной. Их не соединяла ни любовь, ни дружба, ни просто симпатия. Катерина стала его любовницей однажды вечером после какой-то пирушки, и они встречались несколько раз. Продав драгоценности матери, он заехал за ней. Они взяли такси и развлекались два дня подряд. Он даже купил ей духи. А потом исчез. Ее это нисколько не огорчило. Когда спустя какое-то время они лежали, обнявшись, в номере отеля, она сказала ему равнодушно:
– Ты появляешься, как комета.
В тот день они взобрались на гору и оказались над шурфами. Сначала он ругал своего отца.
– Он все грозится лишить меня наследства, – сказал он.
Потом принялся шутить: он, мол, собирается подговорить Зафириса убить отца.
– Каждый на моем месте прикончил бы его ради такого большого наследства! – Но тотчас прибавил другим тоном: – Все это одна болтовня.
Они бродили среди колючего кустарника. Катерина ободрала о колючки руки и ноги. Они приблизились к обрыву. У их ног зияла пропасть. Внизу, на глубине примерно ста метров, грузили щебенкой машину. Никос сделал еще один шаг. Она заметила, как лихорадочно заблестели у него глаза. Словно зачарованный, смотрел он в пропасть.
– Не нагибайся так, – попросила Катерина.
Он продолжал стоять молча, не шевелясь, устремив взгляд в бездну. Вдруг он сжал ей руку.
– Прыгай вместе со мной! – закричал он.
У Катерины вырвался вопль, и она изо всех сил потянула его назад…
– Нет, это была не шутка, – повторила она тихо, но достаточно твердо.
– Ты и вправду напугалась? – спросил весело Никос.
– Ты бы прыгнул в обрыв и меня за собой увлек.
Она посмотрела на него. Тоненькие жилки на его ушах и шее налились кровью. Хотя лицо Никоса было веселым, взгляд, как всегда, оставался печальным и рассеянным. Цепочка с невероятной быстротой мелькала у него в руке.
– Ты сумасшедший! – пробормотала Катерина.
Зафирис собрал шары в угол бильярда и начал играть сам с собой. Он не выпускал изо рта сигарету. Парень в джинсах словно прилип к тиру. Он бросил на стойку скомканную бумажку в десять драхм и смотрел с вожделением на девушку с длинными ресницами. Девушка с заученной улыбкой, не обращая внимания на пылкие взгляды молодых людей, продолжала сосредоточенно заряжать ружья. Клеархос неподвижно сидел на краю дивана. О и наклонился вперед, зажав руки между колен.
«Как я его убью?… Опять камнем?» – пронеслось внезапно у него в голове.
Это «опять» заставило его вздрогнуть. Перед его мысленным взором возникло лицо веснушчатого моряка в белой бескозырке, задорно сдвинутой набок. Терзания человека, совершившего убийство из мести, начинаются с того момента, когда после убийства его ненависть к жертве исчезает. Без этой ненависти он чувствует себя потерянным. Но обыкновенный убийца, которым не движет страсть, может хладнокровно вспоминать лицо убитого. Он испытывает муки, лишь ощутив внезапно, что отделен стеной от других людей.
«Почему мне пришло в голову это «опять»? Нет, не может быть, чтобы он умер. Лжет этот подлец. Он сказал так, чтобы держать меня в руках», – думал Клеархос, намереваясь встать, взять кий и сыграть партию в бильярд со своим приятелем.
– Давай вечерком покутим. В последний раз, – сказал Никос Катерине. – Не бойся, мы будем не одни.
– Нет, – ответила она со скучающим видом, который означал: «Не хочу, хоть делать мне нечего».
– Мой старик улетает сегодня вечером на самолете в Салоники. Я пригласил к себе кой-кого из друзей. Выпьем, потанцуем… Вдвоем не будем сидеть, не бойся.
Он увидел, что она стоит в нерешительности, и спрятал цепочку в карман.
– Пошли, – сказал он, схватив ее за руку.
Зафирис изо всей силы ударил по шарам и бросил кий. Он подошел к Клеархосу и сел на диван рядом с ним. По бледному лицу Зафириса пробежала судорога. На улице смеркалось. Ночь, страшная ночь неумолимо надвигалась, по капле вливая отраву в его кровь. Сначала перед ним на секунду возник притон. Он откинулся назад и с наслаждением потянулся. Почувствовал, как его пальцы сжимают чубук. В ореховой скорлупе горит гашиш. Мундштук прикасается к его губам. Прежде чем затянуться, он с удовольствием сосет его.
– Пойдем к Апостолису? – предложил Зафирис.
Клеархос встал.
– У меня есть одно срочное дело.
– Обстряпаем его вместе.
– Нет. Я сам. Может, приду попозже.
Он растолкал каких-то парней, которые преграждали ему путь, и исчез, не сказав Зафирису больше ни слова. По улице он бежал и остановился только недалеко от площади Омония, у двери, ведущей в подвал. Иностранные буквы одна за другой то гасли, то загорались: «COLORADO. Dansing – Varieté». Он быстро спустился по лестнице.
Глава четвертая
Было рано, и главный зал заведения еще не наполнился посетителями. Круглая эстрада в центре пустовала. Десяток девушек в ярких безвкусных вечерних платьях сидели за двумя столиками, болтая между собой. Вокруг эстрады и на потолке горели бесчисленные красные, желтые, зеленые и синие лампы, придавая нечто феерическое всей обстановке. Пианист и скрипач, оба плохие музыканты, с подъемом играли самбу. Старик в шарфе, замотанном вокруг шеи, то и дело кашлял, вытирая рукавом губы, и поспешно засовывал мундштук саксофона себе в рот.
К Клеархосу подошла высокая, ярко накрашенная девушка.
– Лили (так окрестили в «Колорадо» Софию) там с каким-то джонни, – сказала она ему, указывая на ложу в глубине вала. – Ты не представляешь, как мы смеялись. Этот верзила двухметрового роста явился, едва мы открыли, вылакал пять бутылок шампанского и осоловел. Но захотел выпить еще и продал с себя… совсем новый костюм. Его купил Карабецос за триста драхм. Мы дали ему надеть, – девушка расхохоталась, – старые брюки… они ему до колен… и пиджак официанта. Хочешь, я ее позову?
– Нет, нет, я не тороплюсь.
Девушка направилась в гардероб, к зеркалу, чтобы наложить еще один слой румян на лицо.
Несколько минут Клеархос стоял в растерянности.
«Зачем я сюда пришел?» – подумал он. Но в глубине души Клеархос понимал, что София – единственный человек, с которым он может поговорить об этом. Он пристроился у стойки с краю на табурете, опустил голову – подбородок его касался груди – и, нервно передернувшись, зажмурил глаза. Сам того не замечая, он стал громко говорить и даже размахивать руками.
– Зачем я пришел к ней? Разве я могу ей все рассказать? Ах, если бы мне удалось увести ее отсюда сейчас же! Пусть вопит Карабецос. Мы вышли бы па улицу, прижавшись друг к дружке, и я начал бы говорить… Глупости, что толку? Лучше не терять времени попусту, ведь нужно раздобыть пистолет. Помнится, у этого буйвола Сотириса был пистолет, и он его продавал… – Вдруг он вздрогнул. – Значит, я принял решение – пистолетом!
В маленькой ложе в глубине зала сидел высоченный американец средних лет. Он вытянул вперед ноги и разглядывал обтрепанные брюки, доходившие ему до щиколоток. Его белые худые ноги смешно торчали из штанин. Он крепко держал в руке стакан и бормотал что-то себе под нос. Отпил еще глоток и потрепал по щеке Софию, которая приникла к нему бледная и молчаливая.
– Gour name? – спросил он ее в четвертый раз.
– Лили.
– Лили, Лили! – печально твердил американец.
София старалась не смотреть на полотняный пиджак и короткие брюки американца. Она не понимала почему, но его смешной наряд все время заставлял ее думать об отце. Судья выходил и утром и вечером в черном поношенном костюме, начищенных до блеска ботинках, нацепив высокий белый крахмальный воротничок. Но София знала, что внизу на нем надеты штопаные-перештопаные кальсоны и дырявая рубашка. Его тощая шея тонула в крахмальном воротничке. Летом он обливался потом, но даже у бакалейщика не появлялся без пиджака. Когда она была еще девочкой, он изводил ее такими нравоучениями: «Добродетель более ценное сокровище, чем золото» – или: «Лицо порядочной девушки сияет как солнце». Он требовал, чтобы жена обучала Софию ведению хозяйства, вышиванию и благородным манерам. Каждое воскресенье утром они отправлялись все вместе в церковь и выстаивали службу до конца. Потом, выйдя в церковный двор, судья здоровался с инспектором, начальником полицейского участка, нотариусом; директора налоговой кассы он избегал, считая его кутилой. По дороге домой снова следовали нравоучения.
Когда они приехали в Афины, он отдал Софию во французскую школу, чтобы она изучила язык. Болезнь его затянулась надолго, они продали даже граммофон из приданого матери. Однажды судья понял, что умирает. Он позвал жену и со слезами на глазах начал говорить ей о своей последней воле. Это было пережевывание все тех же наставлений, которые жена и дочь выслушивали в течение многих лет.
Жена разрыдалась и поцеловала ему руку. Но, обливаясь слезами, она припомнила и высказала ему то, что мучило ее уже давно.
– Леонидас, выкинь из головы мысль о смерти. Что с нами станется, если… На что мы будем жить? Как я выдам дочку замуж? – София, стоя в дверях, молча наблюдала эту сцену. – Мне придется пойти в услужение, чтобы свести концы с концами.
Умирающий растерялся.
– Но я оставляю вам пенсию и доброе имя…
– Я ведь задолжала, Леонидас, и если бог во сжалится над нами и приберет тебя, у меня удержат твою пенсию за полгода. Жалкая пенсия! Ее не хватит, чтобы за квартиру уплатить…
– Евгения! – прошептал судья и стал белее простыни.
– На что мы будем жить? – повторила жена.
Все нравоучения, все красивые слова, которые с волнением готовил в уме судья, – а именно они придавали ему силу смело и достойно встретить смерть, – улетучились, как только были заданы эти простые вопросы.
София чувствовала, что какие-то кошмары мучили ее отца и отравляли его последние дни. Может быть, виновата была болезнь, может быть, страх смерти. Он стонал, мычал, беспрерывно ворочался в постели и не произносил больше ни слова. Не раз за годы службы ему представлялся случай улучшить свое материальное положение, согласившись на одну из тех уступок, на какие обычно шли его сослуживцы. Судья всегда нападал на своего двоюродного брата, инспектора, сразу после выхода на пенсию купившего виллу и автомобиль. Мать Софии слушала стоны мужа и догадывалась, какие страдания испытывал он в свои предсмертные часы.
– Ах, Леонидас! Насколько я была бы спокойнее, если бы наша девочка сейчас имела свои домик. Коливас (двоюродный брат судьи) оказался умнее. Его дочка вышла замуж за врача, хирурга… – укрыв больного одеялом, продолжала бормотать жена. – Коливас выстроил себе домик, а ты нет. Ты всегда был до глупости честный… Чего молчишь?
Умирающий мычал, спрятав лицо в подушку. Вдруг он сел и так вцепился в одеяло, словно хотел разорвать его. Он пытался закричать, но ему не удалось издать ни звука. Потом началась агония, и, не приходя в себя, он скончался…
Американец заказал еще одну бутылку шампанского. Официант тотчас доложил об этом хозяину. Пришел важный Карабецос и поклонился с подозрительной предупредительностью.
– Что угодно, мистер?
– Bottle, – пролепетал тот заплетающимся языком.
– Three hundred драхм, – ответил с улыбкой Карабецос.
Посетитель смущенно осклабился и указал пальцем на свои золотые зубы. Лицо его оживилось.
– Bottle, champagne, – с трудом выговорил он.
Хозяин не понял и собирался повторить еще раз, сколько стоит вино, но американец засунул руку себе в рот и вытащил челюсть с золотыми зубами. Физиономия его сморщилась, он сразу постарел лет на двадцать. Даже его смущенная улыбка казалась теперь отталкивающей. София вся сжалась, чтобы не закричать от ужаса. Карабецос взял челюсть в руки и, внимательно осмотрев ее, приказал официанту подать шампанское.
Опять старый музыкант задыхался от кашля. Он вытирал рот, а пианист, чтобы заполнить паузу, изо всех сил бил по клавишам. Американец обнял своей огромной ручищей Софию. Они чокнулись. Он продолжал беседовать с ней. Если бы она понимала, что бормотал он своим беззубым ртом прямо ей в лицо, она узнала бы историю маленькой девочки. Девочку звали Алис. У Алис были такие же золотые волосы, как у Софии. Прежде чем покинуть домик на окраине города с небоскребами, он вырезал ей из дерева лошадку. Хотя он был простым, неотесанным шофером, может быть совсем неподходящим для службы в дипломатических миссиях, его с детства тянуло к скульптуре. И дочка его приходила в восторг от разных зверюшек, которых он вырезал ей в часы досуга. А письмо… он получил его сегодня утром. Жена ничего от него не скрыла. Она обо всем написала ему с тысячью подробностей, как обычно пишут женщины: как она побежала за врачом, потому что у Алис подскочила температура, как меняла девочке простыни, сколько времени осматривал ее доктор… в как ее спешно увезли в больницу. Потом Алис подключили к механическим легким. Его жена с утра до вечера сидит у изголовья дочки, прислушиваясь к ритмичному дыханию огромных легких. И сам он слышит его беспрерывно с той минуты, как получил письмо.
Но София не понимала ни слова и, мертвенно-бледная, не сводила глаз с голых щиколоток американца. На его лицо после того, как он вытащил челюсть, она не могла глядеть.
Он погладил Софию по щеке. В нем, поглощенном своим горем, внезапно проснулась необузданная чувственность. Его рука скользнула к ней за пазуху… София почувствовала, как он присосался к ее уху. Вдруг она откинулась назад и потеряла сознание.
Американец вскочил и поднял ее на руки. Сбежались девушки, официанты. Ее принесли в кабинет Карабецоса и опрыскали водой. Как только она пришла в себя, Клеархос оттолкнул американца и девушек, стоявших вокруг Софии.
– Пойдем, пойдем! – накинув ей на плечи пальто, вне себя закричал он.
Когда Карабецос попытался задержать их, Клеархос ударил его кулаком в живот, и тот упал, пошатнувшись.
– Пойдем! – заорал он опять и, схватив Софию за руку, потащил ее к двери.
София жила в меблированных комнатах в доме старухи вдовы, красившей волосы в рыжий цвет. Две другие комнаты старуха сдавала почасно разным парочкам. Они поднялись на цыпочках по деревянной, вымытой до блеска лестнице.
– Только бы не услыхала хозяйка и не завела разговор, она очень болтливая, – сказала София и потянула Клеархоса за рукав вперед по коридору. Когда они оказались в комнате, она заперла дверь и устало опустилась на кровать.
– Полежи немного.
– Клеархос, отчего ты такой бледный? Не заболел ли?
– Пустяки. Я здоров.
Подойдя к умывальнику, Клеархос налил в таз воды и умылся. Он медленно вытирал лицо. В этой убогой комнатке на окне висели серые занавески и пыльная лампа мерцала, как ночник. Сначала он посидел немного на стуле потом встал, подергал занавески, повертел в руках безделушки Софии, стоявшие на туалете, затем принялся опять за занавески. Он готовился заговорить с ней об этом, и беспокойство его все росло.
– Не тяни их так, порвешь петли, – сказала София.
Он оставил в покое занавески и подошел к туалету. Повертел в руках пудреницу. Он не знал, с чего начать что сказать ей и будет ли какой-нибудь толк от его признания. София взяла гребень и принялась расчесывать прядь волос, слипшуюся от воды, которую вылили ей на голову когда приводили ее в чувство. Она радовалась, что сегодня так рано они оказались вместе.
– Эфи купила меховую шубку. Когда я увидела ее у входа в «Колорадо», просто не узнала. Ей очень идет. Эфи хорошая девушка, я люблю ее… После обеда, Клеархос, мы ходили с нею в кино. Ах, ты не представляешь, какую замечательную картину мы смотрели…
Она болтала, не переставая. Эта болтовня выводила его из себя, и он бил Софию каждый день. Сначала его удивляло, что она так быстро приспособилась к новому образу жизни. Порой она и сама изумлялась, как можно ходить с Эфи по магазинам, покупать юбку, выбирать материал на платье или просто бродить по улицам, выкинув из головы все прочее. Она стала давать деньги своей матери. Вдова судьи брала их и покупала себе отбивные котлеты, потому что страдала диабетом и ей нужна была белковая пища. Фотография отца в высоком крахмальном воротничке висела над туалетом Софии. И когда она смотрела на нее, вспоминала его заштопанные кальсоны и рваную рубашку.
В висках у Клеархоса стучало. Он хотел крикнуть, чтобы она замолчала. Самое ужасное, что Старик отнесся к нему с большой симпатией. По окончании смены он задержал его у выхода из штольни, чтобы поговорить об его отце. К ним подошел и десятник. Он был в хорошем настроении и рассказал об одной работнице но имени Фильё, шестнадцатилетней девчонке – складненькой, полногрудой, пальчики оближешь, – которая пошла уже по рукам. «В Афинах полно борделей», – со смехом сказал он. «Полно борделей и филиалов иностранных банков; растут, как грибы», – сердито ответил Старик…
Клеархос опять дернул серые занавески. Образ Старика потонул в болтовне Софии.
– После кино я была возбуждена, – продолжала София, расчесывая волосы. – Эфи даже спросила меня, почему я такая красная. – Она остановилась и с нежностью посмотрела на него. – Знаешь, мне кажется, я опять беременна. Потому и упала в обморок…
– Заткнись, паскуда! – заорал вдруг Клеархос.
– За что ты меня ругаешь?
Она обратилась к Клеархосу спокойно, не удивляясь его неожиданному взрыву, она привыкла к этому. Встав она поправила перед зеркалом прическу, намазала тонким слоем крема щеки.
– Вся кожа у меня потрескалась, – пробормотала она. – Эфи советует втирать глицерин с апельсиновым соком. Очень помогает…
Когда он взял суконку и стал чистить себе ботинки, она решила, что его раздражение прошло. И подошла к нему. София любила, засунув руку ему под рубашку, гладить ее по груди…
Толчок был сильным. Она отпрянула назад, но, потеряв равновесие, ударилась о спинку кровати.
– Не бей, но бей меня…
София припала к ногам Клеархоса. Крепко обняла его колени.
– В чем я перед тобой виновата? Скажи, Клеархос, открой мне свою душу! Не скрежещи так зубами, мне страшно. Чем я провинилась? Если я виновата в чем-нибудь перед тобой, то не знаю в чем. – Он не отвечал, и голос ее стал еле слышным: – Завтра-послезавтра я пойду избавлюсь… У Эфи есть врач, который дешево берет…
Он с ожесточением стал бить ее по лицу и голове. Она продолжала цепляться за его ноги, но вдруг стукнулась виском об умывальник и рухнула на пол. По ее лицу потекла струйка крови, залила левый глаз, окрасила щеку, скатилась в уголок рта. Кровь закапала на потертый линолеум.
Его гнев остыл. Пыльная лампа едва освещала комнату. Тень от умывальника наполовину скрывала лицо Софии. Ее бросало то в жар, то в холод, зубы у нее стучали. Но вскоре она успокоилась. Взгляд ее был прикован к глазам Клеархоса. Она поднялась с пола и легла на кровать.
– Ты уходишь? – спросила она.
– Да, у меня есть одно срочное дело.
– Жалко! Я же сказала тебе, сегодня вечером я свободна и мы могли бы пойти куда-нибудь. – Вдруг она спрятала лицо в подушку: – Погаси свет! Погаси свет!
Клеархос повернул выключатель и вышел.
Глава пятая
После того как Вангелис Фармакис ушел из гостиной, Алекос постоял несколько минут в нерешительности. На матовом стекле трехстворчатой двери появилась, а затем исчезла тень хозяина. Он сделал несколько шагов по направлению к кабинету. Его удивило, что рассказ старика произвел на него такое сильное впечатление. Ему даже показалось – но он не в состоянии был объяснить это, – что исповедь старика, как ни странно, имела нечто общее с письмом Элени. Он не мог отделаться от этой мысли и чувствовал подсознательно, что обе эти истории непосредственно касаются его. Он снова остановился в нерешительности. Наконец предпочел не стучать, а дождаться, когда хозяин услышит, что кто-то ждет его в гостиной. Он с удобством устроился на мягком диване, пододвинув к себе столик с пепельницей.
Вскоре он забыл о Фармакисе. Подчас, когда он оказывался один в непривычной ему обстановке и особенно когда после захода солнца все предметы вокруг погружались в вечерний мрак, он терял на минуту ощущение реальности. Алекосу почудилось, что он попал в сказочный мир. «Кто я? Зачем я существую? Как очутился здесь? Что мне надо?» – промелькнуло у него в голове.
Если бы кто-нибудь спросил его раньше, для чего существует сознание, он ответил бы: «Каждый человек независимо от своей воли – лишь солдат несметной армии борцов, которая сражается веками за то, чтобы пройти путь от животного до высшей ступени развития млекопитающих – человека. Социальная борьба – лишь этап, правда наиболее значительный, этой беспрерывной борьбы. Величие человека – это завоевание самого человека, а не дар бога. Следовательно, единственный путь к счастью – это борьба за воплощение идеалов, а не за удовлетворение животных инстинктов. Вот корень сознания». Сколько раз в ссылке Алекос беседовал на такие темы с адвокатом, который жил с ним в одной палатке! Но жизнь, полная веры, любви к товарищам, мечтаний, сменилась прозябанием с жалобами на судьбу, брюзжаньем и сплетнями о том или ином партийном руководителе. И вместо того чтобы бороться, он упорно повторял: «После поражения в гражданской войне кризис буржуазного общества оказал пагубное влияние на партию». Так оправдывал он свое стремление найти для себя выход из тупика.
Истории Элени и Вангелиса Фармакиса заставили его снова задуматься о неизбежном решении своей судьбы. «Нет, для умного человека есть и другой путь», – размышлял он, закидывая ногу за ногу. Обстановка роскошной гостиной, приятное тепло калорифера, тишина постепенно убаюкивали его. Внезапно он встрепенулся.
«Зачем я пришел сюда, если в глубине души знаю, что ничего не скажу ему? Значит, я трус, ничтожество?» – мелькнуло у него в голове.
В это мгновенье за дверью послышались голоса.
После обеда Димитрис Фармакис обычно отдыхал на диване в своем кабинете. Он снимал только туфли и лежал одетый на спине, скрестив на груди руки, как покойник. Он страшно сердился, если жена в присутствии гостей утверждала, что у ее супруга «сон всегда наготове», приводя как пример его послеобеденный отдых.
Почти каждый день, едва он гасил сигарету, в комнате раздавался громкий храп, или, вернее, приглушенный львиный рык; он проникал через закрытые двери в коридор и достигал верхнего этажа. Услышав его, страдающая от мигрени госпожа Эмилия подносила к носу надушенный платочек и вздыхала.
«Ну конечно! Не успеет он голову донести до подушки… А потом говорит, что не спал», – обращалась она к дочери.
Но вот уже месяц, как Фармакис действительно не спал после обеда. Или, если ему удавалось задремать на несколько минут, как это случилось сегодня, он тотчас вскакивал, пытаясь поймать нить мыслей, которые спутало первое забытье.
Он услышал, как из коридора открылась дверь.
– Принеси мне кофе, Кула, – сказал он, думая, что вошла служанка.
Но, подняв голову, он увидел своего старшего сына, стоявшего посреди комнаты.
– Здравствуй, Георгос! Что случилось? Ты здесь, в такое время? Не звонила ли тебе опять твоя матушка, чтобы сообщить, что она нездорова? – насмешливо спросил он. – С тех пор как ты женился, она все время выдумывает разные предлоги, чтобы ты приехал повидаться с ней.
– Нет, папа.
Услышав в кабинете разговор, Алекос сразу же узнал голос Георгоса. Старший сын Фармакиса приходил каждое утро в контору и сидел там до обеда, проводя время за чтением иностранных книг. Хотя формально он был директором предприятия, он не имел ни малейшего представления о деле, и отец считал его неспособным выполнить самое простое поручение. Когда кто-либо из служащих обращался к Георгосу за разрешением какого-нибудь делового вопроса, он внимательно выслушивал все и записывал в блокнот, чтобы получить потом справку у Алекоса, и снова углублялся в книгу, не замечая иронической улыбки на лице служащего. Однажды Фармакис случайно услыхал, как кассир с насмешкой отозвался о его сыне. Долго хранил он молчание, словно обдумывая что-то, затем громко· сказал, обращаясь ко всем присутствующим:
«Многие полагают, что мой сын дурак. Но надо вам сказать, что голова его действительно устроена иначе, чем у нас: лучше, чем у тебя, у меня и у всех здесь присутствующих. Прежде учителя считали его одаренным… – Он хотел добавить еще что-то, но запнулся. – Ну ладно», – пробормотал он и заперся у себя в кабинете.
На стеклянной двери промелькнула тень длинного худого Георгоса – его тонкий нос, очки в золотой оправе, острый, дрожащий подбородок. Алекос представил себе» как он ломает пальцы, передергивает плечами и беспрерывно вытягивает шею, отчего на первый взгляд кажется смешным.
На венчание своего сына с дочерью главы партии независимых Фармакис позвал всех служащих конторы. Крестник его жены получил особое приглашение на прием» который давали в тот вечер на вилле и где собралось избранное афинское общество. При виде молодоженов Алекос чуть не рассмеялся: таким комичным показался ему тощий, близорукий жених, его растерянное лицо и нервный тик. Он нисколько не подходил невесте. Дочь Георгиадиса, задорная, высокая, стройная, в золотом декольтированном платье, сияла от удовольствия, видя, какое впечатление производит на мужчин. Алекос позавидовал сыну Фармакиса. В тот вечер он особенно остро почувствовал, что ему, не имеющему прочного положения и материального достатка, нет места в этом обществе. Он забрался в угол и стал пить вино…
До Алекоса доносились обрывки разговора в соседней комнате. Он встал и, стараясь придать своему лицу серьезное и полное достоинства выражение, взялся за ручку двери. Еще мгновение – и он бы постучал, но из любопытства прислушался к беседе отца с сыном.
– Нет, мама мне не звонила. Я приехал повидать тебя.
– Ну хорошо, садись… Одну минутку, я только скажу» чтобы мне приготовили кофе, – произнес рассеянно отец.
Присутствие сына не могло отвлечь Фармакиса от его мыслей. Возможно, проделки Никоса ставили его в тупик. во от Георгоса его отделяло еще большее расстояние. Он, например, никогда не мог понять, почему учителя отзываются о его старшем сыне как о талантливом математике. И, решив в конце концов, что Георгос глуп, он начал бранить жену за то, что ее воспитание, няньки, иностранные языки и аристократические учебные заведения превратили сына в идиота.
В школе Георгос был всегда первым учеником. Но он жестоко страдал, потому что товарищи смеялись над нервным тиком и заиканьем, которое мучило его с детства. Их издевательства повлияли на его характер. Он избегал развлечений, общества своих сверстников и чем старше становился, тем больше уходил в себя. Он запирался в своей комнате или библиотеке и читал часами. Еще в гимназии он увлекался работами Ньютона, Планка, Эйнштейна, Ланжевена. Ему хотелось посвятить себя физике. Он разработал несколько вопросов, связанных с макрокосмом, и переписывался с одним оксфордским профессором. Письма от него он всегда с гордостью показывал отцу.
Фармакис не принимал всерьез мечты своего сына. И говорил ему всегда шутливо:
– Молодец, Георгос! Итак, ты собираешься поехать в Англию и стать ученым? – А заканчивал всегда, качая головой: – Посмотрим, посмотрим, время покажет.
Но когда пришло время и сын сообщил ему, что послал свои документы сэру Ричарду и записался к нему на факультет, лицо Фармакиса стало необычайно серьезным – таким бывало оно обычно, когда он рассуждал о важных экономических вопросах. Он тотчас усадил Георгоса в кресло.
– Ну ладно, – сказал он. – Брось эту чепуху, ты уже не ребенок.
– Чепуху? – пробормотал Георгос.
– Отправиться на край света изучать звезды, когда у нас здесь целое предприятие… Ты понимаешь?
– Нет, папа, я вас не понял. – Он тогда еще говорил отцу «вы».
– Твое место – в моей конторе. Ты мой сын, и когда-нибудь к тебе перейдет все мое дело. Тебе следует научиться руководить предприятием. Ты уже взрослый, и хватит добивать себе голову всей этой книжной ерундой.
И, не замечая, как побледнел юноша, он повторил ему историю про свечки, добавив:
– Итак, Георгос, ты поступишь в высшее экономическое училище и с завтрашнего дня будешь ходить в контору.
Фармакис принял такое решение, поскольку с его точки зрения оно было вполне разумным. Любой капиталист, владеющий таким доходным предприятием, распорядился бы столь же категорично будущим своего сына. Точно так же никто из знакомых не осудил бы его за то, что он не разрешил Георгосу жениться на его соученице, некрасивой девушке в очках, которая в течение трех лет дружила с· ним. Даже госпожа Эмилия, обожавшая Георгоса, заявила тогда, что она «не переживет, если это чучело, от которого» пахнет потом, станет ее невесткой»…
Стараясь не шуметь, Алекос снова опустился на диван: и весь обратился в слух.
– Я не могу больше жить с этой женщиной, – сказал: Георгос, не отрывая взгляда от большой картины, висевшей на стене за спиной отца. Когда он бывал расстроен, то всегда избегал смотреть в глаза собеседнику.
Фармакис сразу помрачнел.
– Почему?
– Я не могу вернуться к ней в дом. Я не могу ее видеть. – Голос у Георгоса дрожал.
– Почему? – Фармакис крикнул так, что у него побагровела шея. – Георгос не отвечал и не смотрел на него. – Открой же наконец рот и перестань глазеть на картину. Ты меня раздражаешь. – Затем, несколько смягчившись, он добавил: – Ну, Георгос, скажи мне, что случилось. Может быть, ты поссорился с Зиньей? Э, да все супруги рано или поздно…
– Супруги – да, но мы не супруги. Почему, папа, ты притворяешься, что не знаешь этого?
– Ты в своем уме?
– Мы никогда не были супругами, кроме нескольких ужасных, отвратительных минут. – Он помолчал немного, а потом спросил шепотом, не отрывая глаз от картины: – Зачем ты делаешь вид, будто ничего не знаешь, ведь ты распорядился всем, как хотел. Ты распорядился моей судьбой!
– Подожди, успокойся, Георгос. Прежде всего сядь в это кресло. Прекрасно! – Он сам сел напротив и по привычке раздвинул колени. – Посмотри теперь на меня Так! Я тебя спрашиваю: ты когда-нибудь понимал, какое значение для предприятия имеет наше родство с Георгиадисом? Этот мошенник мне еще заплатит… – Фармакис встал и принялся шагать по комнате. – Я лучше чувствую себя когда хожу, – сказал он, закуривая. – Я не знаю, что произошло у тебя с женой. Ты мне расскажешь. Нет, не перебивай, дай кончить. Перед твоей женитьбой дела наши были не блестящи, ты знаешь. Англичане с ожесточением нападали на нас… Без ссуды… другого выхода не было. Чуть не пришлось за бесценок продать мои акции. – Он был настолько взволнован, что забыл о своем дипломатическом «наши». – Мы сидим на золоте. У нас самые богатые в Греции залежи и самый калорийный уголь. Я могу на одну треть удовлетворить потребность страны в топливе, – Его рука, державшая сигарету, дрожала. Он затянулся несколько раз подряд. – Больше того. Двадцать лет я боролся за это… и вот продавай за бесценок свои акции! С Георгиадисом нелегко было сначала поладить. Он поддерживал клику авантюристов, которая по дешевке скупала в Македонии шахты. Американцы прислушиваются к Георгиадису и считаются с ним гораздо больше, чем с правительством. Они прочат его в премьер-министры и держат в своих руках. Да, мы воюем с самим богом и чертом, но пришло время!.. – завопил вдруг он. Затем, помолчав немного, продолжал уже более спокойно: – Для тебя это темный лес. Ты умел только твердить, как попугай, о луне и звездах и шататься по лекциям и концертам с этой… с этим чучелом, как называла ее твоя мать. А наше предприятие – наш хлеб! Ну ладно, к счастью, мне удалось выкрутиться. Еще до твоей женитьбы на Зинье мы получили ссуду. Я пустился во все тяжкие, продал все до нитки и заказал оборудование, пробил новые штольни, начал строить завод и теперь жду. Как только нам утвердят субсидию, акции компании поднимутся в десять раз… Да вот твой тесть, этот мошенник… – Он потянулся за телефонной трубкой.
– Хватит, наконец! Я слышу об этом с утра до вечера в конторе! – вдруг закричал с надрывом Георгос и заткнул уши, – Я… я говорил тебе… Зачем ты заставил меня жениться на Зинье?
– Неужели ты такой дурак, что не понимаешь? – заорал возмущенный Фармакис.
– Дурак… – голос Георгоса прозвучал тихо и печально.
Фармакис сразу остыл. Смущенно и вместе с тем виновато смотрел он на сына.
– Прости меня, – пробормотал он.
– Ничего, папа. Я с детства привык слышать это, – сказал тот с горькой улыбкой. – Дурак! И жена назвала меня так в первую брачную ночь. Я хотел поговорить с ней серьезно… Пока мы были помолвлены, я не нашел удобного случая, чтобы поговорить с ней. Или мешали другие люди, или, куда бы мы ни пошли, она оставляла меня одного. Но в тот вечер в номере гостиницы я понял, что время пришло. Как можно, не объяснившись друг с другом, строить совместную жизнь и оставаться честными и искренними? – Он запнулся. Видимо, ему было трудно и в то же время противно открывать свою душу. – По правде говоря, Зинья мне страшно нравилась. Я был всегда робок с женщинами. Единственной девушкой, в присутствии которой я никогда не стеснялся, была… чучело, как вы с мамой ее называете. Но история с этой девушкой будет мучить только меня, и никого больше. Да, Зинья понравилась мне с первой минуты, как только я увидел ее. Меня очаровало ее лицо, фигура, голос, кокетливая манера сидеть, ходить, разговаривать, ее смех, шутки, даже пустая болтовня – любимое занятие женщин ее круга. Я вообразил, что она ждет этого объяснения и повернулась спиной для того, чтобы мне легче было начать. Я подошел к ней. От нее исходил запах духов, от которых у меня закружилась голова. Все же я заговорил. Но не успел кончить, как она резко повернулась ко мне и крикнула: «Не валяй дурака!» – «В чем дело, Зинья?» – пробормотал я. «Наш брак, мой дорогой, всего лишь mariage blanc, и только». Она принялась возбужденно ходить из угла в угол, шепча: «Боже мой, какая скучная ночь!» Потом попросила, чтобы ей подали вина. Она пила бокал за бокалом. Я потерял дар речи и только смотрел на нее. Вскоре Зинья опьянела и начала смеяться. «Mariage blanc, – восклицала она, и ее душил смех. – Mariage blanc, но мы ничего по потеряем, если проспим эту ночь вместе». У меня волосы встали дыбом. Я хотел убежать, чтобы не слышать ее пьяного смеха, но прирос к месту и не мог пошевельнуться. Она сбросила с себя платье, затем белье. Танцевала передо мной и пела. Вдруг она остановилась. «Что за тоскливая ночь! Скажи наконец хоть слово, Георгос», – сказала она, Я молчал. Раздетая, она продолжала пить. Потом вконец опьянев, сорвала с меня очки и прижалась ко мне. Было так страшно, так страшно!
Его тонкое лицо покрылось капельками пота. Он снял очки и протер носовым платком стекла.
– Бесстыжая! – вырвалось у Фармакиса, и он стукнул кулаком по столу. – Чего ждать от дочки этого дегенерата?
– Но самое ужасное: вместо того чтобы презирать Зинью, я влюбился в нее как безумный. Мне надо было уйти в ту же ночь, но я не нашел в себе сил. Если человек оказался тряпкой и сдался, ему трудно потом поднять голову. Все это время мы жили под одной крышей. Утро я проводил в конторе. После обеда сидел дома и читал. Научные исследования, за которыми я следил по журналам, выводили меня из равновесия. Я забросил все. Думал: какой толк? Время ушло. Рула, чучело, вышла замуж. Жизнь, которую я мечтал прожить с ней, погублена из-за моего безволия. На что еще надеяться? Я от тебя не скрою, Рула все время уговаривала меня бросить контору и уехать в Лондон или Америку. Я пошел бы даже в дворники, чтобы учиться, если бы ты отказался присылать мне деньги.
– Глупости, – возразил Фармакис. – Имея состояние, изучать звезды, а йотом вернуться на родину и зарабатывать гроши!.. Что же будет с моими шахтами?
Он готов был добавить хвастливо: «Не все ли равно, кем быть – ученым или лавочником? Чтобы добиться успеха в обществе, нужны деньги. О том, чего ты стоишь, люди судят по твоему карману, а не по чепухе, которую ты мелешь».
Но сын не дал ему договорить.
– Что поделаешь! – пробормотал он, печально покачав головой. – У Зиньи была своя компания, свои друзья, и часто она возвращалась домой на рассвете. Мы жили каждый своей жизнью, как многие супружеские пары из высшего общества. В конце концов люди ко всему привыкают. А я вот не мог привыкнуть. Мучился и страдая. С одной стороны, я любил Зинью и без памяти ревновал. С другой – презирал себя за то, что так низко пал и не нахожу в душе мужества покончить с этим унизительным положением. Когда она представила мне одного молодого человека и по их обращению друг с другом я понял, что это ее любовник, во мне с новой силой вспыхнули два чувства – ревность и презрение к себе. Они душат меня.· На прошлой неделе я вошел к ней в комнату в то время, когда она одевалась. Стал умолять ее, чтобы она не уходила, осталась со мной, изменила образ жизни. Повернувшись, она в недоумении посмотрела на меня. «Зинья, – воскликнул я, – больше я не выдержу. Сжалься надо мной!». – «Ты с ума сошел, Георгос», – сказала она. «Ради бога, постарайся понять меня, так дальше продолжаться не может», – решительно заявил я. «Пожалуйста, не суй нос в мою жизнь, – бросила она, – ты не имеешь на это никакого права. Я же никогда не вмешиваюсь в твои дела».
Фармакис с изумлением слушал рассказ сына. Его толстая шея и щеки побагровели, а на висках бились жилки. В нем проснулся мужик.
– Она ушла, а я остался сидеть у нее на кровати и, вдыхая аромат ее тела, сходил от ревности с ума. И чем больше я ревновал и валялся у нее в ногах, тем больше презирал себя. Я должен набраться мужества и уйти, иначе я совсем пропаду, думал я. Вечером она вернулась со своим любовником. Я следил за ними, спрятавшись за дверью. Еще секунда – и я вошел бы в гостиную и там в его присутствии стал бы умолять ее, чтобы они оба сжалились надо мной. Но у меня хватило силы воли убежать в свою комнату. Я заперся и выкинул ключ в окно, чтобы не выйти оттуда, если снова потеряю власть над собой. Всю ночь я твердил: «Я должен уйти, должен уйти». Вскоре у моей жены завелся новый любовник – молодой офицер морского флота. Каждый вечер в течение недели они уходили вместе и, возвратившись после полуночи, часами сидели в гостиной. Каждую ночь я следил за ними. Вчера я лишился самообладания – вошел к ним как был, в пижаме и ночных туфлях. Помнится, я даже держал под мышкой журнал, который читал перед тем. В смятении я забыл швырнуть его куда-нибудь. Они сидели рядом на диване. Ее голова покоилась у него на плече. Они молчали. Я упал к ее ногам. Да, прямо на глазах у того человека! «Зинья скажи, чтобы он ушел!» – кричал я. Потом слова мои стали путаться, и не знаю, что я еще говорил. Ее любовник встал. Я казался, наверно, ужасно смешным, – ведь, несмотря на свою растерянность, он не мог не улыбнуться. Жена моя вспылила. Она дернула меня за руку и сказала: «Что это за безобразие? Никогда не думала что ты такой дурак!»
– Подлая проститутка! Убить ее мало! – кипятился Фармакис.
Когда он был десятилетним мальчиком, в их доме разыгралась драма. До сих пор он так ясно все помнил! В деревне узнали, что одна из его сестер живет с поновичем. Вечером отец ворвался в дом и схватил сестру за шиворот. Он бил ее нещадно. Мать отвела в сторону других девочек и Димитриса и молча наблюдала за этой сценой. Отец выволок девушку в погреб и привязал к балке вниз головой. Прихватив ружье, он поспешно ушел, бросив на ходу: «Убью того, кто отвяжет ее». Часы шли, а мать все стояла молча. Вдруг прибегает сосед и говорит: «Дядя Георгос ввалился в дом к попу и выстрелил в его сына!» К счастью, юноша был ранен не смертельно и выжил. Вмешались его родственники, все уладили, и в конце концов молодые поженились. На свадьбе жених с невестой и ее отец плясали, взявшись за руки.
Много лет спустя в его собственной женитьбе главную роль сыграло, конечно, приданое. Однако Фармакис едва ли решился бы остановить свой выбор на женщине, не отвечавшей его требованиям. Как все мужчины в то время, он стремился к тому, чтобы супруга была лет на двадцать моложе его, привлекательна, скромна, порядочна и посвятила бы свою жизнь дому и детям. В избранной им девушке он нашел почти все эти качества. Эмилия только что окончила католический пансион, и, хотя ей прочили в женихи неотесанного приземистого сорокалетного мужчину с деревенским говором, очень далекого от ее романтических девичьих грез, мягкий характер и взгляды на жизнь не позволили ей возразить. Итак, если не считать мигреней, холодности в любви и редких приступов меланхолии, она всегда была ему доброй и верной женой.
В прежние годы жизнь в доме Фармакиса шла по строго заведенному порядку. Отец запрещал детям читать журналы. Если случайно он узнавал, что у какой-нибудь служанки завелся дружок, немедленно прогонял ее. Он заботился о том, чтобы его собственные измены сохранялись в тайне, но чем больше старел, тем развратнее становился.
– Подлая! – повторил он более спокойно.
Несколько минут, не произнося ни слова, он ходил в растерянности по комнате. Потом сел за письменный стол и схватился руками за голову.
– Я с ума сойду! – пробормотал он.
Но с ума он не сошел. Вращаясь столько лет в высшем свете, он постепенно привык к его утонченной развращенности. Сначала не мог освоиться с самыми невинными обычаями новой для него среды. Не умел, например, непринужденно болтать, ухаживать за чужими женами в присутствии их мужей или спокойно относиться к тому, что кто-нибудь уединяется с его собственной супругой. И гордился тем, что дамы из общества считают его неотесанным мужланом. Но со временем стал чувствовать себя несколько ущемленным. Кроме того, понял, что его грубые манеры не только делают его предметом насмешек, но и вредят его интересам. Он постарался приспособиться. И чем больше перенимал «культуру» светского общества, тем напористей и жестче становился в деловых отношениях.
Лицо Фармакиса оставалось еще растерянным – он напряженно обдумывал создавшееся положение. Вскоре возмущение невесткой прошло. И его не удивило, что вместо жалости к сыну он почувствовал к нему огромное презрение.
– Я сойду с ума, Георгос! – повторил он с тем деланным сочувствием, с каким обычно встречал шахтеров, членов рабочей комиссии. Его кошачьи глаза впились в лицо сына. – Да, все это ужасно, – продолжал он. – Но сейчас разводиться… Подумай, Георгос, какой скандал…
– Что ты говоришь? – прервал его сын, вскакивая с места.
– Бога ради, выслушай меня сначала! Твой тесть не простой человек. Без его поддержки мы погибли. И не помышляй о разводе.
– Папа, я уже поставил в известность своего адвоката.
– Ты ненормальный! – закричал перепуганный Фармакис – Слушай меня и не доводи до того, чтобы я снова назвал тебя дураком.
Сын отвернулся и не сводил глаз с картины, висевшей на стене. Он был бледен и исступленно ломал свои костлявые пальцы.
– Я дурак, погубивший свою жизнь только потому что был тебе послушным сыном. Гордись делом твоих рук.
– Постой, Георгос, – проговорил Фармакис уже другим тоном. – В конце концов, раз эта мерзавка желает жить по-своему, пусть живет! Знаешь что: в конторе ты все равно не справляешься, и мы обойдемся без тебя. Директором компании я назначу Алекоса. Я собирался на днях сказать ему об этом. Если ты так рвешься отсюда, поезжай в Америку. Как тебе нравится мое предложение? Итак, сообщи адвокату, чтобы он ничего не предпринимал, и возвращайся к жене. Договорились? – Он поднялся с дивана и встал за спиной сына, Произнося последние слова, Фармакис ласково похлопал Георгоса по плечу. – Почему молчишь? – нетерпеливо спросил он, желая поскорее услышать его ответ.
– Ты подлец, – прошептал сдавленным голосом Георгос и поспешно вышел из кабинета.
Глава шестая
Алекос сидел не шевелясь на диване в гостиной, прислушиваясь к разговору в соседней комнате. Он и сам не знал, почему его мучило любопытство и ему так хотелось. проникнуть в тайны этой семьи. После одного неожиданного события, происшедшего на прошлой неделе, его мечта завоевать дом, который с детства внушал ему зависть, перестала казаться такой несбыточной. Конечно, он ни в коем случае не сознался бы себе в том, что намеченный им план совершенно неосуществим. Именно поэтому он продолжал обманывать себя, что приехал на виллу только для того, чтобы заявить о своей отставке.
Вдруг дверь из коридора отворилась и вошла Элли, дочь Фармакиса. Желтая спортивная кофточка красиво облегала ее полную грудь. Несмотря на свои тридцать лет, она сохраняла девичью стройность. Лишь темные круги под глазами и тяжелый взгляд, устремленный на мужчину, который ей нравился, выдавали женщину, немало повидавшую на своем веку. Она с улыбкой протянула Алекосу руку и села рядом с ним.
– Я услышала от дяди, что ты пришел, и спустилась вниз повидать тебя, – сказала Элли. Устроившись с ногами на диване, она одернула юбку и скрестила на груди руки.
Элли Фармаки-Бусиу жила одна в загородной вилле недалеко от отцовского дома и каждый день после обеда навещала свою мать. Маленького сына от второго брака она воспитывала в закрытом колледже. Ее первый муж умер, прожив с ней несколько лет. Государственный советник Бусиос был человек пожилой, безукоризненно одевался, красил волосы и, чтобы выглядеть моложе, ежедневно занимался гимнастикой. Каждое утро, спустившись в столовую, он галантно целовал жене руку. Умный и острый на язык, он умел высмеивать всех знакомых их круга и особенно поклонников Элли. Супруги были уверены, что легкая светская жизнь, которую оба вели, если не самый приятный, то по крайней мере наименее скучный способ убивать время. Но однажды вечером государственный советник, громко чихнув, умер от разрыва сердца.
Элли считала свой первый брак счастливым. Но она совершила ошибку, решив выйти замуж вторично, и еще больше ошиблась, остановив выбор на последнем любовнике. У него была контора по продаже холодильников и других электротоваров, и до свадьбы он выдавал себя за состоятельного человека. Еще при жизни государственного советника Элли остыла к своему любовнику. Она вышла за него замуж только потому, что привыкла к нему и надеялась вести с ним такую же ветреную жизнь, как прежде. Но очень скоро она поняла, что ее нового супруга больше всего привлекало ее богатство (государственный советник, умирая, оставил жене четыре дома в центре города). Сначала он просил ее продать дома, чтобы построить завод. Элли отказалась. Тогда он сознался ей, что задолжал и нуждается в ее помощи. Она согласилась передать ему лишь часть ренты, предупредив, чтобы он больше ни на что не рассчитывал. Тем временем родился ребенок. Когда муж потерял надежду прибрать к рукам ее имущество, он изменил свое отношение к ней: стал устраивать сцены ревности, угрожал скандалом и нагло шантажировал ее. Чтобы избавиться от него, Элли вынуждена была в конце концов пойти на уступки. Иными словами, помимо мучительных переговоров с адвокатами, развод стоил ей целого дома, после продажи которого ее супруг положил денежки себе в карман. Чтобы прийти в себя после неудачного замужества, она отправилась путешествовать за границу.
Алекос встретил свою подругу детства па вечернем приеме по случаю женитьбы Георгоса Фармакиса. Элли тогда только что вернулась из Парижа. Они немного потанцевали. Он старался держать себя с ней непринужденно, и с его лица не сходило насмешливо-пренебрежительное выражение. В этом светском обществе он чувствовал себя не в своей тарелке и боялся выглядеть неловким и смешным. При первых на он не решался раскрыть рта. Чтобы выгодно отличаться от других кавалеров, он хотел блеснуть какой-нибудь оригинальной фразой. Впрочем, ему показалось, что Элли глубоко задумалась. Он промямлил несколько слов о Париже и спросил, не привезла ли она стихи Элюара и не даст ли ему почитать. Элли недоуменно взглянула на него и поинтересовалась, кто такой Элюар. В ответ он неловко улыбнулся и, уже не пытаясь перещеголять других кавалеров, заговорил о нелепых дамских модах. Но партнерша, не слушая его, перебрасывалась шутками с молодым человеком, танцевавшим в соседней паре. Наклонившись, она шептала ему что-то на ухо, и оба они заливались смехом. Алекос осекся: может быть, она издевается над его глупостью? Угораздило же его заговорить об Элюаре! Он замолчал и, решив, что голубые глаза его подруги детства напоминают кошачьи. глаза ее отца, почувствовал к ней неприязнь.
Танец кончился. Элли извинилась, что в праздничной суматохе не может уделить ему достаточно внимания, и пригласила зайти к ней как-нибудь вечерком, чтобы вспомнить детство. Оживление в гостиной нарастало.
Алекос с надменным видом прошел между танцующими и, отыскав свой плащ, покинул дом. Всю ночь он ходил по разным заведениям в центре города и пил. Под утро явился домой пьяный.
За весь прошлый год Алекос ни разу не навестил Элли. Но недели две назад, когда он вошел в кабинет своего хозяина, она стояла там рядом с отцом. И опять Алекос имел возможность убедиться, насколько похожи их глаза, «Тигр и пантера», – с горечью подумал он, пожимая ей руку. Но в тот день Элли показалась ему иной – более простой, милой, сердечной. Она пожурила его за то, что он забыл ее, и подчеркнула, что принимает, как и раньше, по вторникам. Но перед тем как уйти, попросила его заглянуть к ней в понедельник: у нее никого не будет и они смогут спокойно поболтать вдвоем. Он обещал прийти.
Алекос явился к ней в условленное время, одетый с иголочки, в новом галстуке и с золотыми запонками; жена полдня выводила пятна на его габардиновом плаще. На площади в Кифисии он сел в такси. Не торопясь, расплачивался с шофером, чтобы ему открыли дверь прежде, чем уедет машина. Они сели с Элли на закрытой веранде, откуда открывался великолепный вид. Служанка подала в серебряных вазочках фисташки, миндаль и соленое печенье. Из бутылки, стоявшей на столике, Элли налила в два стакана виски. Они непринужденно болтали, припоминая то один, то другой эпизод из их детства.
– Я была когда-то дикаркой. Мой сын на меня совсем не похож, – проговорила Элли, но внезапно запнулась и потом спросила: – Ты женат?
– Да, к сожалению, – сказал Алекос удрученным тоном, который появлялся у него всегда, когда речь заходила о его жене.
– Почему к сожалению? – улыбнулась лукаво Элли.
– В молодости всегда совершают опрометчивые поступки. Не потому, что я женился на плохой женщине… наоборот, она очень хорошая… Именно в этом моя драма. Не знаю, поймешь ли ты меня. – Не отвечая, она глядела на него с насмешливой улыбкой. – Думаю разойтись… Но разойтись с плохой женой легко, а вот с хорошей страшная мука… Почему ты на меня так смотришь?
Она молчала. И тут их словно подменили. Голос, слова, жесты стали вдруг вкрадчивыми, обольстительными. Будто под гипнозом, они старались пленить друг друга. Это уже была не словесная схватка, не невинный флирт интересного мужчины с красивой женщиной. Внезапно налетевшая страсть, которую они прятали за безразличными фразами, долгими взглядами, воркующим смехом и шутками, придала им смелости. Они точно помолодели.
– Ты, верно, обманываешь меня… Не так ли? – сказала с улыбкой Элли и грациозно склонила голову набок, словно говоря: «Посмотри на меня! Разве я не прелестна? Нравлюсь я тебе?»
Алекос рассеянно смотрел на открывшийся с веранды вид.
– Нет, не обманываю. Порой я чувствую себя таким опустошенным, – ответил он многозначительно.
– Разочарованность производит впечатление на женщин, – заметила Элли и, томно опустив веки, прижалась щекой к спинке дивана. – Самое страшное, что ты всем пресыщен, ни к чему не стремишься. – Лицо ее вдруг стало серьезным, застыло в неподвижности, кожа собралась в морщины, и Элли точно сразу постарела. – Ты еще притворяешься, а я выдохлась. Хочешь послушать музыку?
Она встала и включила приемник. Потом наполнила стаканы и снова села рядом с ним па диван. Он повернулся к ней.
– Кто это? – небрежным голосом спросил он, указывая на миниатюру, висевшую над их головами.
– Какой-то французский революционер… Я привезла из Парижа… Кажется, Мирабо.
– Предатель, – вырвалось у него.
Она сидела, откинувшись, и юбка, плотно обтягивающая ее крепкие бедра, едва прикрывала колени. Она засмеялась и, обращаясь к нему, прикоснулась рукой к его плечу.
– Он, несчастный, был влюблен в Антуанетту и предал дело революции… Прекрасная музыка, правда? Ты бы предал ради женщины?…
– Свои идеи? Никогда, – тут же ответил он.
– У меня от виски немного кружится голова, – пропустив его слова мимо ушей, сказала Элли.
– Налей мне еще капельку, – попросил он, придвигаясь к ней.
Их побледневшие лица сблизились. Она пристально смотрела ему в глаза. Судорога желания пробежала по ее лицу. Элли отпила глоток. Алекос готов был уже страстно приникнуть к ее губам, но отстранился и сам налил виски в стаканы. Проклятые воспоминания детства оставили в его душе неизгладимый след.
– Уже стемнело, – сказал он.
– Ты собираешься уходить? Так рано?
– У меня есть дело, Элли.
– Жаль. Хочешь, я отвезу тебя в Афины на своей машине?
Она опьянела и бешено гнала машину. Алекос за всю дорогу не произнес ни слова. Не отрываясь смотрел перед собой на асфальт. Из-за головокружения он был удивительно сдержан. К сожалению, они доехали очень быстро. Она отвезла его в ту часть города, куда он просил. Перед тем как выйти из машины, он чуть не наклонился к ней и не шепнул на ухо: «Дело у меня не такое важное, я могу отложить его, и мы проведем вместе всю ночь».
– Я как-нибудь зайду к тебе. Значит, ты всегда принимаешь по вторникам?
Алекос бесцельно бродил по ярко освещенным центральным улицам. От виски приятно кружилась голова, и ему казалось, что он счастлив. Он не ощущал холода. Остановившись у какого-то магазина, поправил перед зеркалом галстук и с удовлетворением посмотрел на свое элегантное отражение. «Вдова, вторично вышедшая замуж, разведенная, с ребенком, – подумал он, – нелегко ей найти жениха своего круга, только если кто-нибудь не женятся на ней из-за денег. Но она сама сказала, что к таким людям питает отвращение. Хорошо, что я не спутался с ней. Здесь нужна другая тактика». Он с наслаждением вспомнил красивую виллу, чудесный вид с веранды, изящную современную мебель, толстые ковры и опьяняющий запах духов Элли. И, не признаваясь себе в том, что в голове у него уже созревает – определенный план, отдал себя во власть этих раздумий. Когда он попал в поселок и столкнулся с внушающей ему отвращение действительностью, у него сразу испортилось настроение. Он застал жену за чисткой сковородки. Ему бросилось в глаза ее изможденное лицо, нечесаные волосы, рваный халат. В комнате пахло цветной капустой и ладаном. Он разделся, поеживаясь от холода, и забрался под одеяло…
Сегодня Элли показалась ему еще привлекательнее, чем позавчера. Когда она сказала Алекосу, что утром заглянула мимоходом в контору компании, он понял: она приходила лишь для того, чтобы увидеть его. Он ответил, что был в это время па шахте, ходил туда улаживать очередное недоразумение с «этими рабочими». Его лицо приняло озабоченное выражение, когда он пренебрежительно произносил последние слова. Так буржуа говорят обычно о неприятностях, причиняемых им трудящимися. Эллы была согласна с ним и кивнула, словно добавляя: «Все они такие». Потом внезапно они замолчали, глядя друг другу в глаза…
– Вчера я ждала твоего звонка…
– Я собирался позвонить тебе, но… – Рука Алекоса касалась ее колена.
– Собирался? Правда?
Он почувствовал на своей руке ее руку.
Вдруг он прижал Элли к своей груди и впился ее в губы. Она приоткрыла рот ж со страстью ответила на его поцелуй. «Она страшно чувственная, я так и предполагал», додумал Алекос, целуя ее. Он увидел на стеклянной двери кабинета тень хозяина и поспешно отстранился от Элли.
При виде Алекоса Фармакис притворился приятно удивленным.
– Ба, добро пожаловать. Мне не сказали, что ты пришел, – обратился он к нему.
– Я приехал доложить вам о том деле… – У Алекоса сжалось сердце, и он запнулся. – Считал, что надо поспешить.
Фармакис с нежностью приласкал Элли. Он питал слабость к дочери.
– Сегодня прекрасная погода, прямо весна, – проговорил он.
Когда Фармакис принимал кого-нибудь у себя в доме, то, прежде чем начать деловую беседу, считал своим долгом вставить несколько слов о погоде или о своем желудке. Таким образом он отдавал дань вежливости. Если за этим должен был последовать серьезный разговор, после небольшой паузы он замечал: «Ну, а теперь приступим к делу».
– Но когда заходит солнце, холод так и пробирает, – продолжал он. – О чем ты?… О каком деле? Ах да! Хорошо, там видно будет. Элли сказала мне сегодня утром, что ты собираешься разойтись с женой. Это правда?
Неожиданный вопрос смутил Алекоса. У него появилось ощущение, словно острым ножом полоснули его по сердцу. Хозяин приветливо улыбался ему, внимательно изучая его своими кошачьими глазами. Алекос понял, что это не праздное любопытство. Значит, Элли говорила о нем со своим отцом?
– Да, думаю… Я не жалуюсь на нее… Но мы не подходим друг другу… – пробормотал Алекос.
– Когда супруги не подходят друг другу, они должны немедленно расстаться, – подхватил неуверенно Фармакис, вспомнив о своем предшествующем разговоре с Георгосом. – Я всегда говорил, что у тебя хорошая голова. Ты достоин лучшей участи. Помню, как твоя мать приводила тебя сюда, совсем малыша… Разве мог я подумать, что со временем этот соплячок станет моей правой рукой! Я предполагал переговорить с тобой после возвращения из Салоник. Но раз ты явился сегодня…
Элли встала.
– Я покидаю вас – Она с чувством пожала Алекосу руку. – Позвони мне в восемь. Буду ждать. До свидания. – И легкой походкой Элли вышла из комнаты.
Когда они остались одни, Фармакис закурил и сел напротив Алекоса, широко раздвинув колени.
– Послушай, Алекос… Но что с тобой? Ты себя плохо чувствуешь?
– Да нет, пустяки… немного кружится голова… Я слушаю вас.
– Ты, наверно, объелся за обедом. И я от этого страдаю, особенно когда ем фасоль. У меня вздувается живот, потом… – У он стал подробно рассказывать о всех своих ощущениях. – Не пройти ли нам в кабинет? А впрочем, здесь тоже неплохо. Я тебя не отпущу, мы поужинаем вместе – самолет отправляется в десять. Надеюсь добиться отсрочки суда. (Ему предъявили иск за ряд неоплаченных векселей.) Тебе стало лучше? Прекрасно! Возможно, мой старший сын на некоторое время уедет в Америку, да если и останется здесь, толку от него никакого. Он помешан на заумных книгах и звездах, что с ним поделаешь? Из другого сына… ничего не выйдет. Жаль, что Элли не родилась мальчишкой. Я хочу назначить тебя директором компании. Раз уж что решил, тянуть не люблю.
– Меня? – пролепетал Алекос.
– Ты поражен? Но я не дурак, знаю, что ты ждал этого. С прошлого года захаживаешь к крестной, сидишь часами, слушаешь ее болтовню. Только у тебя хватает терпения иметь с ней дело. Но тебе удалось перетянуть ее на свою сторону, и она точит меня, чтобы я помог тебе выйти в люди. Ты вбил себе в голову пробраться в мою семью. Не так ли? Ты не хмурься. Я выкладываю все начистоту. Пойми меня правильно.
– Простите… я должен идти, – проговорил покрасневший Алекос и вскочил.
– Сядь, я еще не кончил. Не так давно у меня начались сильные боли в печени. Врач сказал, что надо сделать анализ. Он предполагает, наверно, что у меня рак. А я не стал ничего делать и больше не пошел к нему. Ну что ж, пока у меня еще есть силы… Если собираешься уходить, тебя никто не держит. Говорю тебе напрямик, Алекос хотел в бешенстве крикнуть ему: «Ну нет, довольно. Мне наплевать, что станет с твоими шахтами, я не нуждаюсь в должности, которую сегодня ты вынужден мне предлагать, и жениться на твоей дочери, этой проститутке, я не желаю». Но так как ему не хватало на это смелости, он молча слушал Фармакиса, подобострастно кивая головой.
– Ты умница. Я никогда не ошибаюсь в оценке людей. Должность директора компании я создал для того, чтобы ее занимал один из Фармакисов. Не знаю, что творится с моими детьми! Элли, овдовев, вышла замуж за мошенника. Чтобы послать его к черту, мы откупились от него золотом. Недавно к ней сватался королевский адъютант, пожилой человек и, кажется, без гроша за душой, но и это большая удача. Не так ли? Но только я, сам не знаю почему, против этого брака. Утром в конторе у меня с ней случайно зашел разговор о тебе. Я понял, что ты ей нравишься, и подумал: «Вот то, что ей надо». – И, не сводя с Алекоса своих кошачьих глаз, он добавил: – Догадываешься, что я имею в виду? Мы рассчитываем все, как лавочники, с карандашом и бумагой в руках. Ведь тут еще другое… самое серьезное. У моей дочери значительное состояние. Господин королевский адъютант собирается продать недвижимость и жить в Каннах. Между нами говоря, он картежник. А компания может попасть в затруднительное положение, и потребуются капиталы. Следует все предвидеть. Состояние Элли будет вложено в мое дело. Ясно, как белый день… Я уговорю ее. Видишь ли, она страшно честолюбива: ей очень хочется стать придворной дамой. Женское общество в Кифисии ей порядком наскучило. Так она говорит. Но в конце концов мы ее уломаем. Если продать один из домов, мы оплатим все долги компании. Позвони ей, она же тебя просила. Хочет просто развлечься с тобой, но мы, в конце концов, ее уломаем.
Выйдя в сад, Алекос увидел издали старшего брата Фармакиса, но сделал вид, что не заметил его, и прибавил шагу. Старик, шедший ему навстречу, остановился и помахал рукой. Подняв воротник габардинового плаща, Алекос свернул к калитке.
Глава седьмая
Притон Однорукого Апостолиса находился в длинном бараке зa церковью святой Ирины, в одном из самых узких переулков поселка. Он состоял из двух комнат. Первая служила хозяевам спальней. На широкой кровати с медными завитушками спал Апостолис со своей женой, сухопарой сорокалетней женщиной с крестьянским говорком. Весь день жена его работала не покладая рук, а вечером дремала, сидя на стуле, пока не расходились посетители. В эту комнату до глубокой ночи Апостолис носил из кухни зажженные трубки. Трубки изготовляла мать Апостолиса, старуха Панорея, из глиняных копилок и сухого тростника.
Едва темнело, притон наполнялся всяким сбродом. Посетители садились на супружескую кровать, на сундук с приданым, застеленный вязаным деревенским покрывалом, на табуретки и просто на цементный пол. Молча курили крепкий ароматный гашиш. Потом расплачивались и уходили.
Старуха Панорея, сидя в кухне перед жаровней, прокаливала ореховую скорлупу. Она всегда охотно помогала сыну, но ничего не делала для невестки.
Рядом со старухой на низенькой скамеечке сидела ее маленькая внучка Вула. На коленях у нее лежал букварь, и она читала его по складам. В этом году девочка пошла в начальную школу. Два старших сына Апостолиса возвращались домой поздно, после полуночи.
Задняя комната была просторнее, чем спальня. Под висячей ацетиленовой лампой за большим столом с засаленным сукном шла игра в барбути. Сюда собирались содержатели публичных домов, мошенники, оптовые торговцы овощами, зазывалы и мясники с рынка, молодчики с ножами за поясом, молодежь, жаждущая шальных денег, пройдохи и простаки. Многие из них курили гашиш, но некоторые приходили только ради игры.
Почти каждый вечер в банке скапливались большие суммы, и часто споры игроков кончались поножовщиной. Но Однорукий Апостолис умел разнимать дерущихся. Од бросался в кухню, хватал допотопный пистолет с рукояткой из слоновой кости и кричал хриплым голосом:
– Убрать ножи, сволочи! Если по милости кого-нибудь из вас мне придется закрыть заведение, убью негодяя, как последнюю собаку.
Его морщинистая физиономия с оттопыренными ушами, выпученные желтые глаза – он часто болел желтухой – нагоняли страх на разошедшихся игроков. Они знали, что он способен привести свою угрозу в исполнение Ведь Однорукий Апостолис уже отсидел десять лет за убийство. Страсти тотчас утихали, и игра продолжалась А из кухни опять доносился тонкий голосок Вулы, читающей по складам букварь…
Покинув Софию, Клеархос вышел на улицу и на автобусе доехал до поселка. Его душила ненависть к любовнице, и в то же время он чувствовал облегчение от того, что ничего не сказал ей. Он чуть не поддался минутной слабости. Потеряв самообладание, бросился разыскивать ее и мог бы наделать глупостей. С прошлым – с матерью, друзьями, Софией – навсегда покончено. К этому уже нет возврата. Мысль о загубленной жизни неотступно преследовала его весь день. Ему казалось, что он стал сильнее, так как сумел уберечь от всех свою тайну. Клеархос ощутил прилив сил, когда понял, что остался совершенно один. Но, вместо того чтобы успокоиться, он рвался поскорее развязаться с предстоящим ему делом.
«Что бы ни случилось, пусть случится немедленно, – думал он, представляя себе ту минуту, когда, избавившись от этой пытки, с деньгами в кармане окажется на палубе парохода. – Да, немедленно. Надо сегодня же вечером улучить удобный момент, разделаться и бежать».
Он зашел в кофейню на площади и спросил официанта:
– Здесь Сотирис Хандрас?
– В такое время он никогда не приходит. Оставишь ему записку?
– Нет, нет, я хотел повидать его самого…
– Тогда прогуляйся и через часок загляни опять.
У входа в притон его встретил Маньос. Несмотря на холод, он был до пояса обнажен. На шее у него болталось ожерелье из крупных бусин и потемневших серебряных монет, которые звенели при каждом его движении. Завсегдатай заведения, педераст и дебошир, он не расставался с ножом, засунутым за пояс. Когда у Однорукого Апостолиса бывало много работы, Маньос охотно помогал ему. В притоне он был как у себя дома: перекидывался шутками с посетителями, щекотал крошку Вулу, обнимал старуху. Он даже жалел новичков и убеждал их не курить крепкие наркотики.
– Добро пожаловать, дружище, – весело приветствовал он Клеархоса и с трубкой в руках, шутки ради, пустился отплясывать какой-то восточный танец.
Комната, утопавшая в клубах дыма, освещалась только лампадой, горевшей перед иконами. На сундуке сидела, сгорбившись, старая проститутка с замотанной шеей и, сплевывая время от времени, бормотала: «Дерьмо!» Рядом с ней, прислонившись к стене, стоя, дремал Зафирис.
Чуть подальше два парня пускали пузыри из трубок и заливались веселым смехом. На кровати сидел их приятель, белый как полотно. Он то и дело нагибался к ним и испуганно шептал, что пора уходить.
– Там идет крупная игра, – сказал Маньос Клеархосу.
Клеархос не ответил и приблизился к другу. Не пошевельнувшись, Зафирис приоткрыл глаза.
– Ты пришел, Клеархос…
– Опять тебя развезло, – брезгливо поморщился тот.
– Будешь играть?
– Нет.
– Зеленщик там выиграл почти тридцать тысяч. Везет ему, – сказал Зафирис, и его безжизненный взгляд остановился на лампаде.
Клеархос сжал руки, запрятанные глубоко в карманы. У него не было никакого желания играть. Он пришел сюда только по привычке, чтобы убить время до возвращения в кофейню. Игра в кости потеряла для него всякий интерес. Но, услышав о выигрыше зеленщика, он встрепенулся. У него проснулась смутная надежда. Может быть, он спасется, выиграв так же много денег?
– Тридцать тысяч? – прошептал он.
– Дерьмо! – сказала проститутка и сплюнула.
Бледный юноша, наклонившись к своим приятелям, прошептал:
– Как бы не началась полицейская облава… Пошли.
– Полицейская облава! Ты что, дружок, принял нас за коммунистов? С чего это полицейская облава? – насмешливо заметил мясник с прилипшими ко лбу волосами. – Здесь порядочное заведение.
– Мальчик-то неиспорченный, – сказал Маньос и поспешил сесть рядом с ним.
– Не лезь, Маньос, – послышался голос Апостолиса.
– Дерьмо! – пробормотала опять проститутка.
Клеархос вошел в соседнюю комнату. Яркий бледно-желтый свет ацетиленовой лампы падал на лица игроков, стоявших вокруг стола. Удачливый зеленщик, низенький человек с волосами, торчащими ежиком, прежде чем бросить кости, поплевал на них и потом долго тряс в руках.
– Четверка! – раздался чей-то голос.
– Наконец-то счастье ему изменило.
– Малый будет играть? – спросил высокий сводник перебирая четки.
– Да, – ответил Клеархос.
Ему уступили место, и он пролез между высоким сводником и мокрым от пота юрким человечком в шляпе набекрень, который беспрерывно сыпал ругательства. Из трех тысяч драхм, что дал Клеархосу англичанин, он не истратил и сотни. Что-то удерживало его от траты этих денег, и у него каждый раз сжималось сердце, когда приходилось где-нибудь расплачиваться. Поэтому он не купил утром модных ботинок на толстой подошве. Долго стоял перед витриной и смотрел на них, но в магазин не зашел.
Расстегнув дрожащей рукой кармашек, он вынул ассигнации, сложенные вчетверо, и положил перед собой на стол. Странное возбуждение мешало ему собраться с мыслями. Он рассеянно поставил две сотни и проиграл. У него над ухом раздались пронзительные выкрики:
– Бросай! Бросай!
Во второй кон Клеархос проиграл еще триста драхм. Когда он отсчитывал деньги для новой ставки, руки у него тряслись.
«Что со мной?» – подумал он и попытался сосредоточиться на игре.
У зеленщика опять выпала шестерка, и перед ним снова выросла куча денег.
– Сволочь! – разозлился сводник.
– Бросай кости, парень!
Клеархос растерянно смотрел на кости, которые держал в руках. Перед ним по столу были разбросаны ставки игроков.
– На все пойдешь, паренек?
– Выдержит твой карман?
– Ставьте! Парень сегодня при деньгах, – сказал человечек в шляпе набекрень. – Не так ли?
Клеархос не ответил.
Тебе не везет. Не рискуй! – закричал зеленщик, останавливая его.
Клеархос не сводил глаз с бумажек, раскиданных по столу . Вдруг словно безумный он стал перемешивать в руке кости. Он был совершенно невменяем. Кости стучали все громче и громче. Громче и громче! Их стук, словно трещотка, отдавался у него в ушах. Он подумал: «Я пропал». Ему хотелось остановиться, не бросать кости, но они уже покатились и запрыгали по грязному сукну.
– Двойка! – воскликнул кто-то.
– Неудача, парень.
Сводник продолжал перебирать четки.
Одна кость попала как раз в круглую дыру на сукне. Можно было подумать, что она особенно заинтересовала Клеархоса, – он не сводил с нее глаз. «Я болен», – подумал он точно в забытьи. Сосед в шляпе набекрень толкнул его в бок.
– Что смотришь? Плати…
Клеархос протянул руку к деньгам, лежавшим перед ним, и только тут заметил, что у него осталось всего несколько сотен и ему их не хватит, чтобы покрыть и половину проигрыша. Он испугался. Машинально пошарил по карманам. Игроки, замолчав, уставились на него.
– Я болен, – прошептал он, схватившись за лоб.
Наступила мертвая тишина. Все ждали. Вдруг среди напряженного молчания из кухни донесся тонкий голосок Вулы:
– О-те-е-це!
– Отец, – поправила ее старуха.
– Ну, дружок, раскошеливайся.
– Надоело ждать, – добавил сосед Клеархоса.
Клеархос, сделавшись белый как мел, выложил на стол завалявшуюся в кармане мелочь. Он окинул быстрым взглядом лица игроков.
– Мне не по себе… Я забыл… У меня нет больше денег, – громко проговорил он.
– Что ты сказал?
– Брось свои фокусы! Мы тебя спрашивали, и ты ответил, что все в порядке.
– Небось выигрыш положил бы в карман.
– Негодяй, нашел дураков, – произнес сводник протяжным голосом. – Плати!
– Я сказал, у меня нет больше денег. Принесу завтра. После…
– После чего? – заорал кто-то у него над ухом.
Двое игроков угрожающе подошли вплотную к Клеархосу. Сосед, еще ниже надвинув шляпу, схватил его за пиджак.
– Будешь платить? Говори! – вопил он, вытаскивая из-за пояса нож, прикрытый рубахой. – Будешь платить сволочь?
– Завтра парень разбогатеет, – раздался чей-то насмешливый голос.
Выигравший зеленщик бросился разнимать дерущихся. Его оттеснили в сторону. Кто-то вооружился перочинным ножом. Все шумели, ругались, толкали друг друга. Из соседней комнаты прибежал Маньос и прыгнул на стол. Клинок коснулся воротника Клеархоса.
– Все по местам, сволочи! – раздался голос Апостолиса.
В левой руке держа пистолет, он угрожающе размахивал правой с ампутированной кистью. Он скомандовал, чтобы Клеархос отправился в кухню, а сам подошел к посетителю в шляпе набекрень.
– Выкладывай нож, наркоман! Мальчишку знают в заведении. Поделите эти деньги, а остальное он принесет завтра… – Он обратился к Клеархосу: – Завтра? Даешь слово?
– Завтра расплачусь, – сухо ответил тот.
Когда затих шум и возобновилась игра, Клеархос сидел уже на низкой скамеечке рядом со старухой. В его ноги упирались колени девочки, которая читала букварь.
– Де-и. П-е-а-пе-а… – тянула Вула.
– Нет, смотри лучше, в начале еще «и».
– Ах да, бабушка!
– Будешь стараться, станешь хорошей ученицей, – сказала старуха, помешивая в жаровне ореховую скорлупу.
Потом она достала из кармана фартука полотняный мешочек и высыпала немного гашиша, чтобы набить трубки.
– Плохо кушает малышка. Вот дядя будет бранить ее. Будешь бранить ее, дядя?
Клеархос скорчил страшную рожу. Девочка хотела спать. Она отложила букварь и забралась на колени к матери, дремавшей тут же на кухне.
Проходя через спальню, Клеархос увидел Зафириса, продолжавшего стоять в той же позе, прислонившись к стене. Его прищуренные глаза были устремлены на красное дрожащее пламя лампады.
– Дерьмо! – пробормотала проститутка.
Клеархос медленно брел по узким переулкам. Ночь была облачная. В его рваных ботинках хлюпала вода. Бараки, лепившиеся друг к другу, погрузились в глубокий сон. Изредка то в том, то в другом окне мелькал свет ночника. От общественной уборной на углу распространялась удушающая вонь… На кухне в одном из домов что-то жарили. Усталый женский голос затянул грустную народную песню:
Сотириса Хандраса Клеархос нашел в пустой кофейне.
Сотирис, огромного роста, здоровенный, как буйвол, в молодости отличался необыкновенной физической силой. Еще в то время, когда он был связан с бандой Бубукаса, друзья как-то шутки ради предложили ему согнуть толстый гвоздь. Он взял его в руку и сжал так сильно, что лицо и шея от напряжения стали у него красные, как спелый помидор. Но гвоздь поддался.
Однажды ночью во время пожара он руками защитил лицо от огня. Из-за ожогов атрофировались мышцы, и пальцы у него стали скрюченными, как у птицы. Даже рубец на правой щеке и шее, доходивший до волосатой груди, был менее страшным. Сотирис работал на шахте десятником. По окончании вечерней смены он ужинал в ближайшем кабачке, а потом шел в кофейню. Часто, засидевшись допоздна, он оставался один в пустом зале, наблюдая, как официант подметает пол и ставит на место стулья. Он тихонько напевал печальную восточную песню или беседовал с хозяином.
Как только он увидел Клеархоса, лицо его просияло от радости. Так радуются люди при встрече с человеком, от которого могут услышать хотя бы самые незначительные новости о любимой женщине. Он засуетился, подвигая ему стул, и готов был угостить его чем угодно. Клеархос, находившийся еще в возбужденном состоянии, заказал коньяк.
– Давно не видал тебя, Сотирис… Ты что-то не появляешься теперь в нашем доме.
– Да… То есть прохожу иногда мимо, но не заглядываю. Она не говорила тебе, что прогнала меня?
– Нет, но я слышал кое-что от этой потаскухи, жены Николараса. А Фотини… Мне и не к чему с ней разговаривать.
– Как она живет? – жалобным голосом спросил Сотирис.
– Хорошо.
– А дети?
– Хорошо… Знаешь, Сотирис, я хотел…
– Куда она решила перебраться? – перебил его тот. – Каково в прачечной женщине с пятью ребятишками! После пожара я предложил ей: «Переходи, Фотини, ко мне в комнату хоть ради детей, а я буду жить где-нибудь в другом месте».
– Знаешь, Сотирис…
Опять он не дал ему ничего сказать.
– Ты еще молод, Клеархос, потому не в состоянии понять. И большинство людей не понимает. Они думают: «Так ему, подлому, и надо. Чего он хочет? Чтобы она валялась у него в ногах?» Да, она прогнала меня, но если я скажу тебе, как это случилось…
Он положил на стол свои изуродованные руки. Правой доверительно коснулся плеча Клеархоса. Тот вздрогнул. Ему хотелось отстраниться, но он постеснялся.
– Двадцать лет я люблю ее. Вот тебе крест! Двадцать лет…
Клеархос знал эту историю и не имел ни малейшего желания снова ее выслушивать. Но Сотирису необходимо было с кем-нибудь поделиться своим горем. Он наклонился в смущении поглаживая изуродованными пальцами Клеархоса по плечу. Как только тот открывал рот, Сотирис крепко сжимал ему плечо и не давал говорить.
Еще до войны Сотирис Хандрас жил напротив дома Фотини. Увидав ее, он останавливался и, разинув рот, смотрел на девушку. Но она гордо проходила мимо или, если стояла у окна, тут же его захлопывала. Он следил за ней, ходил по пятам, а в воскресенье, прихватив кого-нибудь из друзей, отправлялся на шоссе. Она, задорно хохоча, гуляла там под руку со своими подружками.
Все считали Фотини самой красивой девушкой в поселке. Но Сотирис робел перед женщинами. Когда он бывал пьян, то подговаривал приятелей пройти с ним мимо ее дома. Он останавливался под окном Фотини и пел низким приятным голосом. Но ему не хватало смелости заговорить с ней. Он стеснялся своего огромного роста и понимал, что стоит ему подойти к ней на улице, как язык у него прилипнет к гортани и он покажется смешным. Они познакомились случайно, перед тем как он пошел на военную службу. Когда он уезжал, она махала ему рукой из своего окна.
Сотирис отслужил двухлетний срок, но не успел демобилизоваться, как началась война. Он вернулся домой лишь после того, как немцы, прорвав фронт, вступили в Афины. Фотини давно уже вышла замуж. На следующее утро по приезде он увидел, как она стояла у калитки, держа за руку дочку. Через несколько дней появился ее муж. Сотирису он показался чахоточным и некрасивым. Повстречав их вместе на улице, он наклонял голову, как буйвол, и проходил мимо, не здороваясь…
Клеархос залпом выпил коньяк. Отодвинув немного стул, он откинулся на спинку, чтобы Сотирис не дотянулся до его плеча. Возбуждение его все росло. Он хотел встать и уйти, но наконец улучил момент, когда Сотирис прервал свой монолог, и заговорил о пистолете. Он, мол, слышал уже давно… от приятеля Якова… что у Сотириса есть хороший шестизарядный… что он, мол, продает его…
Сотирис подскочил как ужаленный.
– У меня нет никакого пистолета! – возмущенно закричал он.
– Но я слышал от Якова…
– Когда он тебе это говорил?
– О, давно… Может, года два назад. Глупо, конечно сейчас просить у тебя пистолет, ведь прошло столько времени! Глупо, конечно, я понимаю… глупо… – растерянно твердил Клеархос – Ты, наверно, давно уже продал его.
– Я его выкинул, – сказал Сотирис. – Отломал курок разбил камнем дуло и зашвырнул пистолет в речку.
– Почему?
Нагнув голову, Сотирис по старой привычке потер затылок изуродованным пальцем. Он не ответил на вопрос Клеархоса и испытующе, с удивлением смотрел на него.
– Зачем тебе, Клеархос, пистолет?
Клеархос уже готов был оборвать его, чтобы он не совался не в свое дело, но смолчал. В раздражении он чуть не смахнул рукавом стакан с коньяком. Он сам не знал, что побудило его спросить:
– Когда ты убил его… Тогда, давно… ее мужа… что ты чувствовал потом, Сотирис?
– Я не убивал его. Нет, я не убивал его. Он был больной, я не виноват…
– Все говорят, что ты его убил.
Такой неожиданный оборот разговора взволновал Сотириса. У него внезапно побагровел шрам на щеке и шее.
– Я не виноват, я не хотел… И она знает это! Иначе я должен был бы исчезнуть… Так говорят все? До сих пор говорят? – Он запнулся, подняв на Клеархоса печальные и покорные, как у овцы, глаза, – А может, они и правы, – со вздохом закончил он.
– Ты, вижу, и сам не уверен. – Клеархос не сводил с собеседника пытливого взгляда. – Лучше бы ты был уверен, что убил его. Не так ли?
У Сотириса заблестели глаза. Над ним, недалеким и необразованным человеком, частенько потешались, так как он способен был поверить самым нелепым выдумкам. Но порой сознание вины порождает неожиданную ясности мысли даже у глупых людей.
– Да, так. Потому что тогда я спасся бы, – прошептав он.
– И я это говорю.
– Ты меня не понял, Клеархос. Я сказал – спасся бы.
Он так странно произнес последние слова, что Клеархос невольно вздрогнул. По лицу Сотириса он понял, что, будь у него такая уверенность, он покончил бы с собой.
Сотирис опустил голову и хотел по привычке потереть затылок, но удержался.
– Ну и чудеса! Подумай, какой мы завели разговор! – прошептал он дрожащим голосом. – Никогда, ни с кем па свете я так не откровенничал.
– Я тоже, – как эхо отозвался Клеархос.
Кофейня закрылась, и они вышли на улицу.
Некоторое время молча, втянув голову в плечи, шагали они в ночной тьме, стараясь согреться. Потом Сотирис снова начал рассказывать о Фотини. Краем уха Клеархос уже слышал эту историю. После пожара Фотини сняла прачечную у них во дворе. Она побелила ее, засыпала землей мусорную яму поблизости и перевезла свои пожитки. Через неделю появился весь забинтованный Сотирис. Когда Фотини не бывало дома, он, усевшись на каменной ступеньке, вступал в разговор с матерью Клеархоса или рябой женой Николараса. Иногда и Клеархос пристраивался рядом. Хотя он знал эту историю, сегодня ему показалось, что он слышит ее впервые. Он молчал, не перебивал Сотириса.
– Да, когда-то я стоял под ее окном и пел серенады, – продолжал Сотирис. – А потом как напьюсь да войду в раж… Подговорю приятелей пойти к ее дому и ору во всю глотку: «Ну, коммунисты проклятые, мокрого места от вас не останется!» И мы затягиваем «Великую Грецию». Я знал, что она дрожала за своего мужа. Он был коммунист, и Бубукас наметил расправиться с ним. Однажды вечером мы швыряли в ее окно камни. На другой день я столкнулся с ней на улице. Она с презрением отвернулась от меня. Я рассвирепел. Схватил ее за руку. «Скажи своему муженьку, чтобы он не лез на рожон, а то наплачешься по нему», – предупредил я и сильно сжал ее руку. Она посмотрела мне в глаза и зло сказала: «Тьфу, продажная шкура!» Тогда я разъярился еще больше. Ну, думаю, покажу я тебе, гадина! Ночью с двумя приятелями мы сторожили на углу. Я ходил взад-вперед. В окне у нее горел свет. Подойдя поближе, я смотрел на нее. Она гладила. В ту минуту я ненавидел ее, вот тебе крест. Но она показалась мне такой красивой! Чудо какое-то! Она всегда кажется мне красивой и молодой. Даже и теперь, хотя прошло столько лет! Когда вдали показался ее муж, я крикнул приятелям: «Держите его!» Мы втроем бросились па пего в повалили на землю. Я с остервенением бил его, пинал ногами, пытался схватить за горло. Он закричал. Распахнулись окна и двери. Переполошились все соседи. Люди выбежали на улицу. Я испугался: в поселке жили сплошь красные, в, если бы мы попали к ним в руки, нам бы не поздоровилось. Пришлось отступить. Мы выхватили пистолеты и, удирая, стали палить в воздух. Но вдруг как из-под земли передо мной выросла Фотини. «Убийца!» – крикнула она мне вслед. Отстреливаясь, я в страхе крался по улицам. В полночь пробрался домой, точно вор. Как только я вошел, мой отец, теперь уже покойник, перекрестился. «У него горлом пошла кровь. Отвезли в больницу», – сказал он. А потом все время испуганно бормотал: «Поднявший меч от меча и погибнет». Я не обращал на него внимания, – разбитый параличом старик был умом тронутый. Муж Фотини умер через две недели. Она забрала покойника домой и всю ночь сидела подле него. Во время похорон улица была забита людьми. Я, спрятавшись дома, наблюдал из-за закрытой ставни. Держал наготове два пистолета. Вынесли гроб. Потом показалась она, вся в черном. Боже мой! Какая красавица! На секунду она остановилась и, подняв голову, пристально посмотрела на мое окно. Да, она, конечно, знала, что я стою у окна и слежу за ней. До конца дней своих не забуду ее страшного взгляда.
Голос Сотириса дрожал. В глазах его стояли слезы.
– Бедняк, Клеархос, родится слепым. И если в юности он не прозреет, так и останется слепым. Я был тогда молод, и меня привлекала удаль. Кроме того, у Бубукаса были связи, и я думал, что он мне поможет где-нибудь устроиться. Ничего не вышло. Если тебе не везет, сколько ни бейся, так и не повезет. У всех нас одинаково горькая судьба. Бубукаса убили в притоне во время драки. Какой-то шофер раскроил ему череп заводной ручкой. В поселке облегченно вздохнули. Я пошел работать на шахту. Годы шли. Все больше седых волос появлялось на моей голове. После смерти отца я жил один. Не женился. Сватали мне двух девушек, но, как только подумаю о свадьбе, сердце холодеет. Ее я встречал почти каждый день. Она знала, что я переменился, что все забыли о моих прошлых делах и уважают меня. Это, верно, еще больше ей досаждало. Едва увидит меня, кривит рот и отворачивается. Словно ей сатана явился. Вот тебе крест! Я не решался заговорить с ней. Однажды вечером, после конца смены, я нес забытые в забое кайлы. Когда выходил из второй галереи, столкнулся с ней. Она собирала угольную пыль, чтобы протопить печурку. Я хотел пройти мимо, но не выдержал – упал на колени, уцепился за юбку Фотини, потом схватил ее за руку. «Прости меня, прости меня, Фотини, я не виноват!» – бормотал я, обливаясь потом. Тут она вроде растерялась. Да, она, конечно, растерялась, потому как задрожала вся и не сразу оттолкнула меня. Но вдруг вырвала руку. «Убийца!» – прошептала она. Лучше бы она всадила в меня нож! «До каких пор… до каких пор, Фотини… такая пытка… Что ты хочешь, чтобы я сделал?» – «Накинь петлю на шею и удавись», – ответила она и поспешно ушла.
Он задыхался, торопясь выложить все, прежде чем Клеархосу надоест его слушать и он убежит от него, – так случалось со многими его слушателями. Но Клеархос шел рядом, не произнося ни слова.
– И она отвадила всех своих женихов, – продолжал Сотирис изменившимся внезапно голосом. – К ней сватались несколько состоятельных людей, которые позаботились бы о малышах. Почему она им отказала? Почему? Часто ломал я над этим голову! Почему? – опять спросил он, словно ожидая ответа. – Ночью, когда случился пожар, я проснулся от криков и выскочил на улицу. Крыша ее дома была окутана дымом. Из переднего окна вырывалось пламя. Взорвался примус, и, прежде чем удалось потушить огонь, вспыхнул стол, стулья. Она стояла с распущенными волосами в толпе и кричала, как сумасшедшая: «Тасия! Тасия!» Так звали ее старшую дочь, что работала с ней на шахте. Двое мужчин держали ее за руки, – она хотела броситься в огонь. Младших детей она сама успела вывести на улицу. Тасия бежала за ней, но рухнула балка, и девочка оказалась в мышеловке. Мы слышали во плач, доносившийся из дома. Соседи суетились, таская в ведрах воду. Ну и чудаки! Я бросился, не раздумывая. Вскарабкался на подоконник и прыгнул внутрь. Сразу почувствовал, как пламя обожгло мне лицо, и невольно закрылся руками. Мгновение я ничего не видел. Потом в дыму различил девочку – она стояла посреди комнаты а тряслась как в лихорадке. Я подбежал к ней и накрыл ее своим пиджаком. Вынес Тасию из дома на руках и… прямо к ее матери. Но не сделал и двух шагов, как упал, потеряв сознание.
– А она что? – с любопытством спросил Клеархос.
– Мне говорили, что она стояла молча надо мной. Потом закрыла лицо руками и разрыдалась. То же самое случилось с ней недавно. Ну, после того происшествия я уже приходил к ней домой, мог видеть ее, ты же знаешь. Она позволяла мне приласкать Тасию, поиграть с ребятишками. Сама сидела всегда на табуретке, штопала или раздувала жаровню. Не говорила со мной и не отвечала, о чем бы я ее ни спрашивал. Но не прогоняла меня. И я ходил каждый день. Привык разговаривать только с детьми. Однажды у малыша мячик закатился под кровать. Я наклонился, чтобы достать его. Вдруг слышу, как она говорит мне: «Осторожно, твои руки!» Я оглянулся. Она отвернулась от меня. «Фотини, надо кончать», – обратился я к ней. Как у меня хватило смелости раскрыть рот – не знаю. «Перестань, перестань», – прошептала она дрожащим голосом. Я подошел к ней. «Пожалей меня, Фотини… Пожалей. Прошло столько лет. Если я виноват, меня толкнула ревность, ты это знаешь лучше всех. Любовь ослепляет людей… Неужели ничто не смоет греха?» – умоляюще бормотал я. «Только могила», – ответила она, спрятав в ладонях лицо. И вдруг у нее вырвалось рыдание. Я понял, как тяжело Фотини видеть меня каждый день… И к ее ребятишкам я привязался. Мне было тоже очень тяжело, но я подумал: «Сотирис, перестань ходить к ней, ты ее мучаешь и сам мучаешься». Вот почему я больше туда ни ногой… Ты не сказал мне, как она живет. Покрыла ли толем крышу? Как ее кашель? Малыши-то здоровы?…
Оставшись один, Клеархос слонялся некоторое время по улицам, не зная, куда себя девать. И вдруг заметил, что уже третий раз проходит мимо дома Старика. Одно окошко было освещено. Перемахнув через забор, он бесшумно пробрался по двору и прильнул к стеклу.
Глава восьмая
В девять часов вечера Фармакис отправился на аэродром. А через час перед виллой остановилось пять автомобилей, битком набитых оживленными юношами и девушками. В руках у них были бутылки с вином, свертки с закусками, транзисторные радиоприемники. Выйдя из машин, они начали танцевать тут же на дороге. Никос Фармакис первым вошел в дом. Он прогнал своего дядю, который, испуганно цепляясь за него, принялся во всех подробностях рассказывать, почему после обеда отец был не в духе. Потом, отослав спать прислугу, он зажег свет на первом этаже. Гости разместились в трех гостиных и в огромной столовой, где стояли тяжелые резные кресла.
Тощего художника с бородкой, всегда напускавшего на себя меланхолию, осенила мысль, которая была с восторгом принята всеми: сегодня они устроят нечто вроде пикника. Словно под открытым небом, они разложили свертки с закусками на толстом ковре в большой гостиной и уселись в кружок, поджав по-турецки ноги.
А сам заводила лениво растянулся на диване, водрузив рядом бутылку коньяку, и стал делать какие-то странные наброски, время от времени отхлебывая из бутылки. На полу у его ног уселась девушка в брюках. В ней было что-то роковое. Прижавшись щекой к его колену, она курила, уставившись отсутствующим взглядом в одну точку на ковре. Вангелис Фармакис приник к замочной скважине, изумленно наблюдая за забавами этой компании.
Сначала все с жадностью пили и ели. Некоторые девушки сняли туфли. Одна сбросила даже юбку и осталась в шортах. Бутылки переходили из рук в руки. Из промасленной бумаги от закусок скатывали шарики и бросали друг в друга. Но гости пока еще не развеселились. Они обменивались довольно пресными шутками, торопясь покончить с едой, и с интересом прислушивались к спору, вспыхнувшему между другим художником – толстым – и двумя студентами.
Катерина сидела на полу чуть в стороне, прислонившись к ножке кресла. Она несколько растерялась: впервые в жизни попала она в такой богатый дом. Рассматривала мебель, люстры, картины, вазы, горки с хрусталем и фарфором – все, что так потрясало ее воображение в кинофильмах. Она, конечно, догадывалась по наружному виду особняков, как красиво должны быть они убраны внутри. Но одно дело фантазия, а другое – вдруг очутиться самой среди этой сказочной роскоши, прикасаться к дорогим вещам, ощущать их удобство и красоту. Она с благоговением прислушивалась к рассуждениям небритого рыжего студента, размахивавшего руками.
– Э, нет, друг мой, форма в произведении искусства не подчиняется содержанию, – перебил его толстый художник, сидевший на ковре по-турецки. Он снял свитер и, расстегнув рубашку, поглаживал себя по волосатой груди. – Самая жгучая проблема современности – это мучительные поиски выразительных средств. А поиски выразительных средств – это и есть поиски формы. Поиски выразительных средств! – значительно повторял он, засовывая себе в рот огромный кусок мяса.
– Смотри, подавишься! – закричала, смеясь, одна из девушек.
– Я тоже такого мнения, – отозвался неторопливо и важно разочарованный в жизни художник, растянувшийся на диване. – Поиски формы – это сейчас самая животрепещущая проблема. А содержание, мой дорогой, – он обратился к студенту, – уже пройденный в искусстве этап!
– Но как в произведении искусства, лишенном содержания, могут найти выражение духовные богатства человека? – не выдержал рыжий студент, сидевший напротив Катерины.
– Какие там духовные богатства? – воскликнул другой студент, посвятивший себя изучению философии. – В наше время развеян этот миф. Если что-нибудь полезное и сделала атомная бомба, польза от нее в том, что она покончила с жившими в нас с давних пор ложными представлениями о духовных богатствах человека. Наконец-то, без предрассудков, мы можем подойти к нашим инстинктам.
– Ты поддерживаешь эту точку зрения, поскольку твоего отца обвиняли в том, что он, министр, продал незаконно двести шоферских удостоверений! – живо откликнулся рыжий студент.
– Какое это имеет отношение к разговору?
– Самое прямое. Или надо, плюнув на отца, уйти из дому, или проповедовать выгодные тебе теории и тратить без зазрения совести деньги, которые отец дает тебе на карманные расходы.
Студент нисколько не обиделся.
– Чепуха, – с презрением сказал он, потянувшись к бутылке.
На втором этаже госпожа Эмилия давно уже спала. Помимо своих воображаемых недомоганий, она страдала болезнью печени, и врач посоветовал ей пораньше ложиться в постель. Кроме того, сон благоприятно действует па кожу, а эту даму, как и всех праздных дам, вечно преследовал страх перед морщинами. Но внезапно она проснулась от шума. Испугавшись, накинула халат и вышла на лестницу, не стерев с лица крем. С верхней ступеньки она увидела своего деверя, который, согнувшись, наблюдал за гостями через замочную скважину. Старик удовлетворил ее любопытство, и, успокоившись, она вернулась в спальню. Прежде чем уснуть, госпожа Эмилия взяла с тумбочки надушенный платок и подержала его немного у носа.
Между тем рыжему студенту понадобилось выйти, и в дверях скатанная в шарик бумага попала ему в лицо. Он схватил бутылку и облил коньяком девушку, выстрелившую в него шариком. Она завизжала. Гости уже опорожнили половину бутылок. Ни у кого теперь не было настроения серьезно спорить. Поэтому, как только художник, сидевший по-турецки, опять заговорил о поисках формы, девушка в шортах с разбегу прыгнула ему на плечи. Она покатилась по ковру, перевернув бумажную тарелку с рыбным салатом.
В соседней гостиной включили на полную мощь радиолу, и несколько пар принялись танцевать. Транзисторы были настроены на разные станции. В результате гремела какая-то адская музыка, действующая на молодежь возбуждающе. Почти все повскакали с мест, оставив после себя на огромном ковре разбросанные объедки. Только рыжий студент, устроившись на сброшенной с дивана подушке, продолжал беседовать с художником.
Никос сделал последний глоток из бутылки. На ушах и шее у него проступили тоненькие жилки. Он смотрел вокруг печальным, отсутствующим взглядом. Бросив пустую бутылку на кресло, он взял со столика другую, с остатками коньяка.
– Ты запачкал обивку, – закричала одна из девушек.
– Посмотрите, что творится на полу, – продолжала она, хохоча как безумная, и принялась отплясывать между тарелками и остатками пиршества.
У Катерины вдруг защемило сердце. В этот день после обеда, не доходя до «Мазик-сити», она остановилась перед витриной магазина, где продавалось электрическое оборудование для кухни. За огромным столом красивый манекен – дама в хорошо отутюженном передничке – вынимала из духовки противень с жарким. Рядом с ней стояла кукла – девочка с румяными щечками. Девочка весело смеялась. Прижавшись лицом к витрине, Катерина, как завороженная, смотрела на счастливую улыбающуюся куклу-маму. О, как хотелось ей в ту минуту стать этой куклой! Она бы поставила жаркое на стол и прижала девочку с румяными щечками к своей груди. Она бы ласкала и целовала ее. Снова ласкала и так сильно сжимала бы в своих объятиях, что девочка и она превратились бы в единое неразрывное целое… Никогда раньше не возникало у нее такого странного желания. Сейчас она бродила по гостиным, разглядывала яркие безделушки на рояле, гладила полированное дерево. Затем робко приблизилась к Никосу.
– Как у вас красиво! Если бы я жила в таком доме, никогда бы не выходила на улицу, – поспешно сказала она, чтобы отвлечься от своих горьких мыслей.
Он протянул ей бутылку.
– Пей, шлюха! – закричал он, заливаясь диким смехом.
– Не хочу больше.
– Пей! – с тупым упрямством настаивал он.
– Нет, у меня кружится голова, – Она сжала руками виски. – Я хочу плакать, плакать, плакать! Что со мной, о боже!
– Пей! – твердил он, дрожа всем телом.
Тут она заметила, как блестят у него глаза.
– Я хочу уйти. Мне страшно. Ты белый как полотно. Почему все так орут? Скажи им, пожалуйста, чтобы они перестали. Скажи, чтобы перестали… Да что со мной? Что со мной?
– Пей! А то задушу тебя!
– Нет, нет…
Он вдруг поднял бутылку над головой и с размаху швырнул ее в другой угол гостиной. Бутылка, задев хрустальную люстру, угодила в горку с фарфором. Раздался оглушительный звон, и осколки разбитой посуды посыпались на пол. Танцы прекратились: все побежали смотреть, что случилось.
Судорога исказила лицо Никоса. Он медленно наклонился и молча поднял с пола другую бутылку.
– Не надо! – крикнула Катерина.
– Крушите всё! Всё! – завопил Никос.
Вторая бутылка вдребезги разбилась о картину над горкой. Гостиная огласилась радостными криками. Девушки скакали, заливаясь смехом. Их кавалеры подкидывали ногами разбитую посуду. Даже роковая девушка, оторвав взгляд от ковра, наблюдала за общим безумием.
– Крушите всё! – вопил хозяин.
– Что на него сегодня нашло? – спросил рыжий студент, глядя в растерянности по сторонам.
Художник с бородкой готов был рассмеяться, но, по-видимому, решил, что это ему не к липу. Он медленно поднял голову и, пустив кольцо дыма в потолок, печально посмотрел на своего собеседника.
– Мне отвратительны богачи, которые стараются быть оригинальными, – проговорил он.
– Никос и не стремился к этому. Я знаю его по университету. Он просто гнилой парень. Самый гнилой из всех, кого я встречал в своей жизни.
– Чепуха! Что значит гнилой?
– Когда отец перестал давать ему карманные деньги, он ради заработка продавал студентам гашиш. Он и сам наркоман. А возможно, и шизофреник.
– Ну и что? Что значит гнилой? – настаивал художник.
В эту минуту снова раздался оглушительный звон. На сей раз Никос запустил в стеклянную дверь бронзовым дискоболом, украшавшим камин. Матовое стекло с красивым рисунком превратилось в осколки.
– Крушите всё! Всё!
В дверях гостиной показалась фигура испуганного старика. Стоя в нелепом пальто, заколотом булавкой, он растерянно смотрел вокруг.
– Никос, дитя мое! Что здесь происходит? – пробормотал он, подойдя к племяннику.
– Убирайся отсюда! – закричал тот. – Убирайся!
– Что скажет твой отец, когда увидит все это?… Ой-ой! Разбился сервиз! Не наступайте на чашки! Я разбужу Кулу, чтобы она прибрала.
Никос схватил его за воротник пальто.
– Проваливай! Я подожгу дом.
– Накос, дитя мое, ты что, с ума сошел…
– Проваливай немедленно!
– Хрусталь стоит больших денег…
– А тебе какое дело? Ты здесь приживала, которого кормят из милости. – Никос тряхнул старика, держа его за шиворот.
– Никос, твой папа…
– Какое тебе дело? Он молит бога, чтобы ты убрался поскорей на тот свет. Ты же подслушиваешь под дверьми. Если ты не умрешь, тебя отправят в богадельню. Иди отсюда, от тебя воняет. Выкатывайся, а до всего, что разбито, тебе дела нет.
У старика закружилась голова. Как только Никос отпустил его, он протянул руки, ища, за что бы ухватиться, и упал на пол.
– Никос… – прошептал он.
Пытаясь подняться, он встал на четвереньки. Пальто его распахнулось. Рваные брюки не были застегнуты. Когда он приподнялся, обнажилось дряблое тело. Девушки завизжали, со смехом указывая на него друг дружке. Он стыдливо прикрылся руками. Молодой поэт, выпустивший два сборника и причислявший себя к эстетам, отпустил грубый каламбур и бросился помогать старику. Но, наклонившись над ним, он пресмешно зажал себе нос и убежал.
– Пахнет дерьмом, – закричал он, захлебываясь от хохота.
Неудержимый истерический смех напал на гостей, столпившихся вокруг старика. Раскрасневшись от алкоголя и возбуждения, они уже не знали удержу: хохотали, держась за животы, прыгали, кричали. Кто-то катался по ковру, задрав ноги.
Бледная Катерина, облокотись на рояль, наблюдала со стороны за этой сценой. Она не могла унять дрожь. Старик, все еще не поднявшись с пола, расширенными ох ужаса глазами смотрел на следы разрушения.
– Позор! – в разгаре общего веселья прозвучал голос рыжего студента.
В это время Никос, схватив обеими руками стул, бросил его с размаху в камин.
– Крушите всё! Слышите?
Схватив старого дядюшку за плечи, он волоком потащил его из гостиной.
Теперь творилось что-то неописуемое. Молодые люди, глядя на хозяина, осмелели и били вазы, безделушки, хрусталь. Их смех и крики звучали все громче и громче. Началась форменная оргия. Покончив со стеклом и сервизами, они стали опрокидывать стулья и швырять ими друг в пружку. В разгар этой войны вспомнили и о картинах: их срывали со стен и, продырявив, нацепляли: противникам на шеи, как воротники. Слышался треск раздираемых холстов. Сломанные рамы служили рапирами. Высокий худой юноша с густой шевелюрой, сын какого-то промышленника был ранен в щеку. Не прекращая борьбы, он слизал кровь языком и с воплем «ура!» устремился на своего противника.
Никос, как пантера, вспрыгнул на диван. Вооружившись перочинным ножом, он стал срезать обивку. Выскочили пружины, полетела хлопьями вата. Ему помогал толстяк с веснушками, недавно кончивший колледж.
– Это самый прекрасный вечер в моей жизни! – кричала, захлебываясь, какая-то девушка, силясь сорвать портьеру.
– Déluge!Вакханалия! – визжала сестра толстяка, длинными ногтями разрывая в клочья штору.
Упал карниз, на котором держались портьеры, и обе девушки завизжали, как сумасшедшие.
– La nouvelle mode, – заметила третья.
Юноши подбирали с полу вату и гонялись за девушками, чтобы засунуть ее им за шиворот. Толстяк пытался повиснуть на люстре.
– Ура-а-а! – орал сын промышленника.
В течение многих лет домашний учитель обучал его музыке, но сейчас, подняв крышку рояля, он выдергивал струны. Толстяк повис наконец на люстре, раскачался, и люстра вместе с большим куском штукатурки рухнула на пол.
Госпожа Эмилия опять проснулась. В темноте прислушалась к шуму. «Ах, молодежь, молодежь!» – вздохнула она, массируя кончиками пальцев жирные от крема щеки. Надушенный платок стал сухим. Она нащупала на тумбочке флакон и смочила платок одеколоном. Понюхала и глубоко вздохнула… Затем повернулась на другой бок, чтобы скорей уснуть.
Шум в гостиных затих. Горела только маленькая на стольная лампа, уцелевшая после разгрома. В полутьме, тесно прижавшись, танцевали пары. Транзисторы издавали еле слышные звуки. Во время танца сын промышленника вытягивал длинную шею и целовал свою даму в губы. Несколько раз эта пара прошла перед Катериной.
Никос давно уже исчез куда-то из гостиной. Катерина стояла не шевелясь около опрокинутого кресла и наблюдала за танцующими. Рядом с ней, прислонившись к стене, застыл рыжий студент. В суматохе их оттеснили дверям столовой. Катерина заметила, что на его лице написано недоумение. Может быть, поэтому она старалась держаться поближе к нему, и был момент, когда она даже схватила его за руку. Потом он перешел в другую комнату, и она невольно последовала за ним.
Катерина приблизилась к студенту и почти коснулась его руки. Ей хотелось сказать ему: «Пожалуйста, уйдем отсюда». Но она не решилась. Снова устремила взгляд на дверь. Танцующие пары, тесно прижавшись, медленно кружились в полутьме.
Вдруг из подвала донесся пронзительный женский крик:
– Помогите! Помогите!
Студент первым ринулся к двери.
Бросив своих дам, за ним побежали несколько юношей. Они спустились по деревянной винтовой лестнице, пронеслись по коридору и, миновав котельную, остановились возле комнаты прислуги. Тетушка Пагона в ночной рубашке с распущенными волосами, закрывавшими ее спину и толстый зад, стояла перед открытой дверью чулана. Она то рвала на себе волосы, то истово крестилась. Рядом с ней закрыв лицо руками, застыла Кула, крепкая деревенская девушка. При приближении молодых людей она подняла голову и молча посмотрела на них.
Они оттолкнули кухарку и вошли в чулан. Но тут им открылась такая страшная картина, что они, словно громом пораженные, замерли на пороге.
На веревке, прикрепленной к трубе отопления, под потолком, висел Никос Фармакис.
Когда Катерина, протолкавшись вперед, из-за спины тетушки Пагоды увидела самоубийцу, у нее подкосились доги. Его глаза, вылезшие из орбит, казалось, впились в нее страшным, как у всех мертвецов, взглядом. Если бы кухарка не подхватила ее, она упала бы без чувств. Катерина вцепилась в ее ночную рубашку и спрятала лицо на ее широкой груди. Запах горячего тела привел девушку в себя.
– Он этого хотел, – сказала Катерина. – Впервые в жизни видела я человека, который хотел умереть.
– Не будите, пожалуйста, госпожу. Ах, бедняжка! Каково ей будет услышать об этом! – воскликнула тетушка Пагона.
– Но почему он покончил с собой? – спросил кто-то.
– Он говорил мне, что покончит с собой, – прошептала Катерина, – что эта пирушка прощальная. Я не решилась предупредить людей, струсила. Но я знала, что он не лжет.
– Нет, нет, не трогайте его.
– Надо сообщить в полицию.
– Где дядя? Разбудите старика… – попросила Кула тетушку Пагону.
Все испуганно толпились в узком коридоре, не зная, что предпринять. По очереди подходили к двери, стояли несколько минут, с ужасом взирая на покойника, и прятались за спины других.
В панике никто не заметил рисунка, нацарапанного углем на стене, – кусок угля нашли потом на полу. Словно сделанный рукой большого художника, набросок, несмотря на примитивность, был необычайно выразителен. Рисунок изображал хозяина дома: голова с редкими волосами, едва прикрывающими плешь, кадык, кошачьи глаза, узкий смеющийся рот, прячущийся среди отвратительных, толстых, обвислых щек. Подбородок был только намечен. Казалось, Фармакис, посмеиваясь, смотрел на всех и в глубокого колодца. Внизу надпись: «Свинья, которая считала, что своим углем завоюет мир».
– Он нарисовал это сегодня днем, – сказала Катерине тетушка Пагона. – Спрятался здесь от отца, тот допекал беднягу. Боже мой! – воскликнула вдруг она. – Веревку он привязал к трубе еще в полдень. Только что припомнила я, что уже видала ее. Да, да. Но и в голову не пришло тогда…
Вангелис Фармакис, пригнувшись, спустился по деревянной лесенке. Гости уже собрались на первом этаже и ждали приезда начальника полиции с инспекторами. Служанка и тетушка Пагона перешептывались, сидя на верхней ступеньке. Они боялись оставаться одни в подвале.
Старик миновал пустой коридор и оказался возле чулана. Постояв немного на пороге, он подошел к повесившемуся и поднял глаза. Их взгляды встретились. Старик вынул руки из глубоких карманов пальто – они немного дрожали, – прикоснулся к груди юноши, потом встал на цыпочки и трясущимися пальцами погладил покойника по щеке.
– Сыночек, сынок мой… Ты ни в чем не виноват, – запричитал он. – Правильно сделал, что сокрушил все в доме. Пусть твой отец полюбуется… И правильно сделал, что меня, жалкого, протащил волоком по полу, – я этого заслужил. Да, заслужил. Потому что есть судия. – И он засмеялся каким-то странным смехом. – Пусть Димитрис полюбуется на всю эту красоту. Да, его поразит смерть сына; ведь его никогда не заботило, что творится в душе У людей… А я спрошу тебя, сынок, не сердись на меня, почему ты не желал слушать своего дядюшку, когда он принимался рассказывать тебе о своем сыне? Почему, мальчик? Я говорил: «Никос, моего сына, твоего двоюродного брата, расстреляли, и тогда твой отец послал мне пару стоптанных ботинок и две рубашки с потертым воротом». А ты перебивал меня: «Не приставай ко мне, отстань, идиот, выживший из ума старик». И уходил в другую комнату. Ты был прав. Ведь признаюсь тебе, мальчик, я сам написал твоему отцу: «Пришли мне, Димитрис, прошу тебя, всю свою старую одежду, которую ты больше не носишь». А прошлым летом, когда я работал в саду, ты подкараулил меня с ружьем для подводной охоты. Ох, мальчик, ты и не представляешь, как мне было больно, когда ты запустил мне в ногу эту железяку. Вот погляди, какой рубец. Видишь? Но я ни слова не сказал об этом твоему отцу. Димитрис ворчал тогда: «Залежался в постели Вангелис, надо поскорей отправить его в больницу, чтобы он не отдал дома концы». Что было у тебя на душе, мой мальчик, когда ты слышал эти слова? Да, от той раны у меня поднялась высокая температура… – Так старик беседовал с повешенным, пока не пришел жандармский офицер.
Глава девятая
Тасия Папакости бросила взгляд на двух соседок, судачивших на углу. Пробормотав сухо «добрый вечер», она прошла мимо. Они прекратили разговор и с любопытством проводили главами сгорбленную фигуру этой молчаливой женщины с изнуренным, бесцветным лицом. Смотрели, как она медленно шла усталой походкой, с булкой в руке, как, толкнув дверь, вошла в барак. Тогда только они снова принялись болтать.
Тасия положила булку на стол перед тарелкой мужа. Он тотчас отломил горбушку и начал есть.
Она стояла позади него, молча глядя на его сутулую спину, худую шею, седые волосы, морщины, преждевременно состарившие его. «Боже мой, только бы его не мучил сегодня опять этот проклятый кашель!» – думала она. Тасия вспомнила, что не подала ему маслины, и сделала шаг к шкафу.
– Я больше ничего не хочу. Сыт уже.
– Поешь. Ты очень исхудал.
– Ерунда.
– Тонешь в своем костюме.
Он прожевал кусок хлеба.
– Девочки на улице?
– Нет. Играют во дворе напротив.
Тасия стояла, опершись руками об угол стола. На ее губах застыла горькая усмешка. Затем она вывернула немного фитиль у лампы и, собрав со стола крошки, постелила чистую салфетку, чтобы поставить на нее прикрытую тарелкой еду для сына. Папакостис пододвинул табуретку к лампе. Закашлялся. Жена тревожно прислушалась.
Старик держал в руке газету из четырех страниц – еженедельный орган своего профсоюза. Он надел очки. Всегда, прежде чем приступить к чтению, он с любовью изучал ее: проверял качество бумаги, заголовки, расположение материала, принюхивался к запаху свежей типографской краски. Папакостис покосился на Тасию, желая убедиться, что она за ним не наблюдает. Если бы она спросила, зачем он нюхает бумагу, что бы он ей ответил.
Его лицо с морщинистой кожей, напоминавшей сухую растрескавшуюся землю, расплылось в довольной улыбке. С тех пор как руководство профсоюза избавилось от «незидов», оно выпустило уже восемьдесят семь номеров газеты На цифру восемьдесят семь рядом с названием газеты он смотрел несколько минут с особым удовольствием.
«Незидами» звали сторонников шахтера Незоса, назначенного правительством во время гражданской войны председателем союза шахтеров. Войдя в сделку с зятем-подрядчиком и пользуясь своим положением, оп строил в пригородах домики для перепродажи и под большие проценты учитывал векселя мелких торговцев. Как только обстановка разрядилась, шахтеры пожаловались на его злоупотребления. Но, обычное явление, он не был поймав с поличным, как того требовал закон. На следующих выборах горнозаводчики всеми правдами и неправдами помогли Незосу остаться во главе профсоюза. Но даже самых консервативных рабочих возмущали авантюры и дешевая антикоммунистическая пропаганда, проводимая верхушкой профсоюза, и ущемление ими интересов рабочих. Палакостис тогда только что вернулся из второй ссылки. Прибегнув к «бюллетеню общего доверия», сторонники разных партий дружно избрали его председателем профсоюза. Хозяев больше всего озадачило то, что его кандидатуру поддерживали даже самые оголтелые правые. За «незидов» никто не голосовал. Когда Фармакис узнал о результатах выборов, он негодующе воскликнул:
– Коммунисты опять подняли голову, мы катимся в пропасть!
Одним из первых шагов нового руководства был выпуск газеты. Когда напечатали первый номер, Папакостис с гордостью показал его Тасии. Покачав головой, она равнодушно посмотрела на него.
– Скоро они тебя снова арестуют, – сказала она.
После короткого раздумья он ответил:
– Возможно. Некоторые считают, что, убрав меня, они нарушат наше единство. Да, встречаются глупцы, которые верят в это! Но единство держится не на мне – сегодня я жив, завтра умер, – оно в борьбе народа. А народ уничтожить – все равно что море ковшом вычерпать.
Тасия, не понимая, пропустила его слова мимо ушей. Она проговорила только:
– Опять мы будем мучиться.
Через год на муниципальных выборах поселок одержал новую победу. С каждым днем росло рабочее движение. Его подъем и боеспособность шахтеров спасли Папакостиса от тюрьмы. Джон Ньюмен неоднократно вступал в переговоры с «неким лицом», но ему отвечали, что арест Старика вызовет неприятные осложнения. Выпуск шахтерской газеты и статьи в ней о большом значении добычи угля для развития национальной промышленности побудили англичан финансировать буржуазную прессу, чтобы она опровергала эту точку зрения.
Папакостис развернул газету и углубился в чтение. Он не замечал, как суетилась жена, как заволновалась, услышав его сухой кашель. Вскоре Тасия примостилась на краешке сундука и скрестила на груди руки. На нее, усталую, равнодушную, молчаливую, снизошло спокойствие, тупое смирение, вековое смирение женщины, которая после дня хлопот не ждет никакой радости от жизни. Вскоре она заснула, сидя на сундуке…
Когда много лет назад, выйдя замуж, Тасия водворилась в этом бараке, она чувствовала себя как чужеземец, пускающий корни на новом месте. До этого она жила с братом Кирьякосом в другом районе, в оставшемся после отца старом домике. Осиротев в детстве, она сама научилась вести хозяйство, стряпала, стирала, чинила белье Кирьякоса и каждый вечер печально наблюдала за оживлением на улице.
Она всегда была некрасивой. А когда накладывала на лицо толстый слой пудры и закалывала непослушные выгоревшие каштановые волосы, становилась похожа на куклу-петрушку. Конечно, если бы брат дал ей в приданое дом, она не сидела бы до тридцати пяти лет в старых девах. У Кирьякоса по соседству была маленькая сапожная мастерская. Обжора, лентяй, эгоист, он по вечерам пропадал в кабаках и не задумывался о будущем сестры. Он любил повторять: «По твоей милости я не женился и остался бобылем». В конце концов Кирьякоса прибрала к рукам Евлампия, хромая бабенка, жившая напротив его мастерской, и оп обвенчался с ней. До свадьбы Евлампия молчала, словно воды в рот набрав. Но едва переступила порог дома, как дала волю своему длинному языку. Каждый день она устраивала золовке сцены и не упускала случая нажаловаться на нее сапожнику. Кирьякос, смотревший теперь на свою сестру как на обузу, приходил в бешенство, называя ее в сердцах «красоткой», «требухой в муке», и попрекал тем, что всю жизнь она сидела и будет сидеть у него на шее. Тасия молчала. Но иногда по ночам в тишине супруги слышали приглушенное рыдание.
– Черт побери! С чего это во сне на тебя напала икота? – спрашивал наутро сестру Кирьякос.
Когда однажды вечером Кирьякос возвращался из кабака, Тасия нагнала его у крыльца. Он остолбенел, узнав, что недавно она познакомилась с кем-то. И сегодня вечером – нет, ему это не приснилось – этот кто-то сказал ей: «Я хочу, Тасия, чтобы ты стала моей женой».
– Кирьякос! – прошептала она.
Подбородок у нее дрожал; она схватила брата за pyки и долгое время не могла выговорить ни слова.
Жених не внушал сапожнику доверия.
– Он, наверно, зарится на твою половину дома. Но ты ведь знаешь, у тебя ничего нет. Посчитай сама, что ты мне стоила, сколько лет я тебя кормил.
– Кирьякос, его не интересует приданое.
– Нет? На рожу твою ое польстился? Откуда такой взялся?
– Он рабочий с шахты.
– Голодранец! – рассмеялся он.
Всю ночь супруги не смыкали глаз. Кирьякос молча сидел на кровати, а Евлампия, как комар, жужжала ему в уши. На другой день после обеда он повел Тасию к нотариусу, и она отказала ему свою часть наследства.
– Ступай теперь обсыпься мукой – и, может, произойдет чудо, – с издевкой сказал он ей, выходя от нотариуса.
Итак, одним весенним днем Тасия перевезла свой скарб в поселок. Переполошился весь переулок. Женщины и ребятишки толпились около подводы, чтобы поглазеть на приданое невесты. Кое-кто подшучивал над Папакостисом. Шарманка на углу играла «Тиритомбу». Жених снял пиджак, чтобы разгружать вещи. Но когда Тасия подошла к этому чудаку, он поднял ее на руки. Раздались веселые возгласы.
Вся дрожа, она обхватила его за шею. Когда Папакостис опустил ее на пороге, Тасия, видно, хотела сказать что-то, губы ее задергались, но она не могла произнести ни звука. Сделав несколько шагов по комнате, она упала ничком на пол. Все бросились к ней. Но Тасия, с нежностью прижавшись щекой к цементу, не шевелилась…
Она побелила стены, потолок, и жизнь пошла своим чередом, полная забот и маленьких радостей. Летом они несколько раз ходили в кино, но Тасия засыпала в середине фильма. На нее напала мания опрятности, и она с утра до вечера стирала, мыла пол, начищала до блеска бронзовые завитушки на кровати, терла золой кастрюли. Она не разделяла убеждений мужа, порой они даже внушали ей страх, который она старалась скрывать. Каждое воскресенье Тасия ходила в церковь, постилась, причащалась. Иногда, после долгого колебания, она делилась с Кирьякосом своими сомнениями.
– Э, он настоящий большевик! – вздыхал Кирьякос. – Скажи ему, бедняжка, чтобы он не больно трепыхался, а то как бы его не посадили на лед… – И он принимался расхваливать методы, применявшиеся в период диктатуры, чтобы «образумить» коммунистов. – Посидит он на льду, а потом подпишет отреченьице и образумится, – прибавлял он.
В начале февраля арестовали, Папакостиса и еще нескольких шахтеров. Тасии вскоре предстояло рожать. До самого вечера стояла она в толпе женщин перед зданием асфалии. Их разогнали. На следующее утро она опять пришла к асфалии. Большинство арестованных отпустили. Она видела, как какой-то человек с гнилыми зубами обнимал свою жену. Женщина, крестясь, твердила: «Бог наставил тебя, Стаматис, на истинный путь, и ты подумал о детях». Тасия, недоумевая, осталась одна. Она не трогалась с места. Вдруг она бросилась с рыданиями к часовому, прося, чтобы ей разрешили свидание с мужем. Дежурный офицер посмотрел на ее вздутый живот и сжалился над ней.
Тасию отвели в подвал. В дверях, запиравшихся снаружи на засов, появилась худая фигура Папакостиса. Он не успел ни улыбнуться ей, ни сказать хоть слово. Она изо всех сил вцепилась в него, ее ногти впились ему в тело, а губы жадно приникли к его лицу.
– Ты не хочешь выходить отсюда! Я тебе надоела! – кричала она, вся дрожа.
Он растерялся.
– Тасия, ты с ума сошла!
– Я тебе надоела, я уродина… Страшная уродина, я ведь знаю. Поэтому ты меня больше не любишь! – В страстном порыве она прижимала его голову к своей груди. – Но что со мной станется без тебя, Илиас? – Она резко отстранилась от него. Ее огромный живот вздрагивал от рыданий. – Если ты не выйдешь, Илиас, я руки на себя наложу!
– Тебе не следовало приходить сюда, Тасия, не следовало приходить! – шептал Папакостис.
Вернувшись в барак, она закрыла ставни и, полная отчаяния, села на край кровати. В руке она держала чашку с разведенным купоросом.
– На тебя падет этот грех, – бормотала она.
Тасия поднялась и уставилась на себя в зеркало.
Потрогала свои выгоревшие каштановые волосы, увядшие щеки. Поднесла чашку ко рту. Но, как это чаще всего случается с женщинами, которые хотят покончить с собой из мести, она опомнилась и немного погодя вылила купорос в раковину. В ту же ночь она родила.
Выйдя из больницы, она отправилась повидать брата. Кирьякос испугался, когда увидел ее на пороге с малышом на руках.
– Я выполнил свой долг, Тасия, и даже больше того, – в замешательстве сказал он. – И шкаф я вам купил, и кровать. Уж не говорю о лакированных ботинках для твоего жениха.
По его лицу Тасия поняла, что он ее гонит. Она остолбенела.
– Я не хочу, Кирьякос, быть тебе в тягость. Я пришла лишь за тем, чтобы ты капельку посочувствовал мне…
– Ну, можешь считать, что стала вдовой, – заключил он. – Во всяком случае, он оставил тебе конуру: есть где приклонить голову. Постарайся приискать себе какую-нибудь работенку, чтобы вырастить сына и вывести его в люди.
Она ушла, не сказав больше ни слова, и с тех пор не переступала порог его дома.
Папакостис совершил побег с пустынного острова в те дни, когда немцы вошли в Афины. Долгое время он скрывался в каком-то подвале и встречался с женой далеко от дома. Только после того, как он устроился под чужим именем на шахту и проработал несколько месяцев, Тасия успокоилась. Однажды в воскресенье они вышли погулять. Она надела старенькое светлое платье и напудрилась, как в былые времена. Они сидели в пивной. Поблекшая женщина, похожая на разодетое чучело, молчала.
– Да что с тобой наконец? – спросил Папакостис.
Она не сразу ответила, наконец пробормотала что-то о своем отце и родне. (Отец Тасии был курьером в министерстве и постоянно с восторгом твердил о великих благодетелях нации.)
Как все мещанки, Тасия мечтала в юности выйти замуж sa человека не очень состоятельного, но по крайней мере торговца или чиновника. Она любила Папакостиса, но если бы ей не грозила опасность засидеться в старых девах, она никогда не решилась бы выйти за рабочего. Ее двоюродные сестры со стороны матери хорошо пристроились – у них были бакалейные лавки, и они страшно важничали; а одна даже вышла замуж за адвоката. Именно поэтому после замужества Тасия избегала встреч с ними. Она стеснялась, но лелеяла в душе надежду, что со временем ее муж преуспеет; она поедом его ела, чтобы он переменил работу. Тогда, наконец, они бы уехали из этого грязного поселка, может быть, приобрели бы участок земли, построили домик, дали бы образование сыну. Она строила тысячу подобных планов, и если бы они осуществились, ее «положение в обществе» вернуло бы ей старые родственные связи.
В тот воскресный вечер, когда Тасия сидела густо напудренная и слушала граммофон, из которого неслись звуки грустной народной мелодии, она почувствовала, что годы ее безвозвратно прошли и мечты никогда не сбудутся. Она заговорила озлобленно, резко. Осуждала соседок, ворчала, что в бараке протекает крыша, припомнила своего покойного отца, которого «уважали даже министры», и причитала, что муж заболеет или его посадят в тюрьму и расстреляют, а она станет горемычной вдовой. Но что бы ни случилось, ее уже ничего не трогает: она сдохнет такой же бедной и несчастной, какой была всю жизнь!.. С того дня она перестала пудриться и выходила из дому закутанная по-старушечьи в черный платок. Перед освобождением она родила в третий и последний раз. Кашель мужа вывел Тасию из раздумья. Она в беспокойстве прислушалась к его хриплому дыханию.
– Ляг в постель. Я сделаю тебе припарки, – ласково сказала она.
– От них никакого толку.
– Тебе не повредит. Почему ты такой упрямый? – вздохнула Тасия.
– Недолго осталось терпеть…
– Ты имеешь в виду пенсию?
– Да. После забастовки… Я уже решил…
– Опять забастовка? – встревоженно спросила она.
– Кажется, да, – ответил Старик.
Тасия печально покачала головой. Лампа тускло светила. На большом старом шкафу – подарке Кирьякоса – зеркало потемнело от сырости. Над широкой кроватью висел в футляре венец Тасии. На полу в ряд лежали два матраца: па одном спали дочки, на другом – сын.
Тасия вышла на улицу и позвала девочек. Обе пришли голодные. Старшая сняла тарелку, которой был прикрыт ужин для брата, и схватила картофелину.
– Вот наказание! Опять голодные! – Тасия рассердилась и ударила девочку по руке.
Девочка горько заплакала. Мать сунула дочкам по куску хлеба и стала раздевать младшую. Посмотрев на ее худенькое тельце, она отвернулась, закрыв глаза. Когда девочки улеглись на матраце, она сокрушенно вздохнула. Папакостис поднял голову и взглянул на жену. Она отвела глаза и, поспешно встав, вышла по нужде.
Общественная уборная находилась в конце улицы. Тасия понуро брела, еле волоча ноги по грязному тротуару, В нескольких метрах от их дома какой-то мужчина на костылях стоял, опираясь на каменный столб забора. Она прошла мимо, не обратив на него внимания.
Мужчина переставил один костыль, потом другой и с трудом продвинулся всего на шаг. Потом, сделав еще два шага, остановился. Из верхней части переулка донесся приглушенный усталый голос. Женщина пела:
Глава десятая
Еще в больнице Стефанос стал чувствовать себя немного лучше, но на полное выздоровление надеяться не приходилось. После суда кровоизлияние, вызванное переломом позвоночника, рассосалось, и он стал понемногу вставать. Его даже перевели тогда из больницы в тюрьму. Но постепенно состояние его ухудшалось, и через полгода последовал новый удар. Врач не мог объяснить его причины и советовал переправить осужденного в афинскую больницу. Послали запрос, но соответствующая инстанция не дала согласия на перевод. Так Стефанос и лежал в областной тюремной больнице.
Вскоре адвокат предпринял новые попытки перевести его в Афины. В просьбе опять отказали. Шли месяцы, годы. Стефаноса ничем не лечили, считали его безнадежным больным. И так как его жизни не угрожала опасность, за ним перестал наблюдать врач. Он лежал, всеми забытый, на крайней койке больничной палаты. Ничего не оставалось, как ждать распоряжения об отправке его домой или в какой-нибудь приют. Но, несмотря на диагноз врачей и хлопоты адвоката, прошло несколько лет, прежде чем удалось добиться освобождения его из тюрьмы как неизлечимого больного.
Стефанос не терял веры в выздоровление. Он и сам но мог бы объяснить, откуда брался его непонятный оптимизм. Но порой он сознавал, что нет никаких оснований для надежды, и на него нападала отчаянная тоска. Когда врач перестал следить за ним и проводить какое-либо лечение (ему давали лекарства только для того, чтобы снять боли в позвоночнике), он решил выработать для себя особый режим. Запасшись несколькими кирпичами, он ежедневно два-три раза в день лежа делал с ними упражнения для поясницы. Возможно, с медицинской точки зрения эта гимнастика была бесполезна, но она помогла ему сохранить надежду. Остальное время он читал, жадно следил за международными событиями, борьбой народов за мир, внутренней политической обстановкой. День за днем он с удовлетворением убеждался в том, что рабочее движение приобретает все больший размах. «Мы стали более зрелыми, и это серьезное достижение. Хоть мы и заплатили за него кровью и слезами, но это большой успех в нашей борьбе», – размышлял он.
Незадолго до перевода в Афины у него внезапно наступило некоторое улучшение, правда незначительное: он не мог еще сделать ни одного движения в кровати без помощи рук, но почувствовал какую-то странную легкость в нижних конечностях. Ему казалось, если кто-нибудь возьмет его за плечи и поставит на пол, он сможет, не падая, стоять на ногах. Но он не решался сказать об этом врачу.
Его перевезли в столицу, а через месяц освободили. Рано утром дядя Димитрис явился за ним в больницу. Всю дорогу он вел под уздцы лошадь, впряженную в повозку. На рытвинах Стефаноса то и дело подбрасывало от тряски. Он лежал на грязной подстилке, краем которой были прикрыты его ноги. Под голову ему подложили доску, Бледный, худой, он печально смотрел на дома, машины снующих людей.
По мере приближения к поселку возбуждение его росло. Дядя Димитрис шел молча, опустив голову. У булочной они свернули. Опершись на локти, Стефанос попытался приподняться. Все вокруг было таким знакомым и близким, что на несколько секунд он потерял чувство времени. Ему померещилось, будто он даже на день не расставался с поселком. Глядя на облезшие ставни своего дома, он вдруг подумал, что найдет на кухне свою мать, а Элени, возможно, куда-нибудь вышла или же, сидя в комнате, проверяет ученические тетради. Его вывел из раздумья внезапный крик – дядя Димитрис вызывал кого-то из дома напротив. Стефаносу давно уже было известно, что Элени вышла замуж за Фанасиса. Он терзался недоумение ем, зачем писала она ему изредка в тюрьму. И, как ни странно, он сам отвечал ей, словно ничего не произошло. «Зачем я делал это? – подумал он. – Неужели обманывал себя, верил открыткам, а не реальным фактам?»
Парализованного перенесли на руках в дом. Он смотрел на развешанное во дворе белье, на старые вещи и мебель, которые странным образом меняются, когда не видишь их много лет. Впитывал в себя тишину комнаты. Сейчас, оказавшись дома, он заново переживал смерть матери.
Его уложили на кровать. Свежевыглаженные простыни пахли чистотой. Сквозь закрытые ставни проникали лучи утреннего зимнего солнца. Он не помнил, как заснул глубоким, спокойным сном.
Стефанос проспал, наверно, больше трех часов. Проснувшись, он увидел Катерину, которая прибирала в комнате. И обрадовался. Нашел ее сильно изменившейся. Это была уже не прежняя девочка, стрелой пробегавшая по двору в лавку за покупками. Она стала женщиной. Когда, присев на край кровати, она принялась болтать с ним, его внезапно охватило волнение. Он горько усмехнулся, и его руки под одеялом вцепились в простыню.
– Тебе больно? – спросила она.
– Нет, нет, говори, Катерина…
Она сообщила ему массу новостей. Но, конечно, – она долго мялась – ей хотелось поговорить с ним о его жене. (В прошлом году из письма дяди Димитриса Стефанос узнал, что Элени находится в сумасшедшем доме.) Катерина не отходила от Стефаноса, пока пе выложила ему все сплетни про Элени и Фанасиса. Она выпалила даже то слово, что написала на двери Коротышка. Он схватил ее за руку, прося замолчать. Катерина, по-видимому, спохватилась: тотчас встала и ушла взволнованная.
Когда Стефанос остался один, он попытался приподняться в кровати. Снова почувствовал удивительную легкость в нижних конечностях. Сбросил одеяло и, уцепившись за железные планки, подтянулся к краю постели. После непродолжительного колебания соскользнул вниз и уперся ладонями в пол. Сжал зубы. Еще немного! Ноги гулко ударились о цемент. Он содрогнулся от нестерпимой боли: Но пополз по полу. Потом попробовал перекатываться с живота на спину, затем опять пополз, опираясь на ладони. Так он сделал круг по комнате. Влезть на кровать оказалось куда трудней. Стефанос бился над этим около часа. Он приподымался, цепляясь за железную раму кровати, но руки ослабевали, и он снова падал. Ободрал себе грудь и живот. Когда ему удалось наконец лечь, он ощутил страшную боль. Но это была не та обычная невралгическая боль, а боль от ушибов и царапин, наполнившая его беспредельной радостью и давшая ощущение жизни. Потом он долго лежал на спине в постели, вспоминая прошлое.
На следующий день ладони у него так саднили, что он не отважился повторить свой опыт. Зато через день добрался уже до кухни. Около печки у стены стояла деревянная лесенка, по которой его мать забиралась на полати. Он подполз к ней и ухватился за нижнюю ступеньку. Подтянувшись, вцепился во вторую. Парализованные ноги приподнялись немного. Пот ручьем струился по шее. Если бы руки у него не выдержали и разжались, он ударился бы лицом о лестницу.
Держась за шестую ступеньку, Стефанос почти выпрямился. Собрал последние силы и подтянулся еще. Ступни коснулись пола. Он встал на ноги.
Именно в этот момент и увидел его дядя Димитрис.
– Стефанос! – испуганно закричал он и подбежал, чтобы подхватить его.
– Я опираюсь на руки, – сказал тот. – Как только я увидел» ту пустую комнату, понял наконец, что больше нет матери, и сразу почувствовал, что буду стоять на ногах. Разве это не странно?
– Странно, – отозвался дядя Димитрис.
Стефанос хотел добавить, как тяжело ему было получать от Элени открытки, но промолчал.
Через неделю при помощи костылей он смог добираться от кровати до стола.
Стефанос сделал еще два шага. Опять прислонился к самому низкому столбику забора. Он чувствовал слабость во всем теле. Вот-вот упадет. Сердце бешено колотилось. Он прекрасно понимал, что его сегодняшняя прогулка – чистое безумие. Со вчерашнего дня он во всех подробностях ее обдумывал. Угольщику не сказал ни слова: дядя Димитрис увязался бы за ним и только помешал. Сегодня, чтобы сохранить силы, он не вставал с постели. До вечера ждал Катерину, но девушка почему-то не пришла. Он был удивлен, что ее отсутствие сильно огорчает его. Видно, он привык к ее ежедневным посещениям.
Стефанос лежа оделся и с большим трудом встал, опираясь на костыли. К бараку, где жил Старик, нужно было спуститься по улице до второго перекрестка. Он тронулся в путь, как только стемнело. Передвигался от дома к дому. Чем дальше уходил, тем больше мучил его безотчетный страх. В течение нескольких лет прикованный к постели, ой отвык от движения и перемены обстановки. Стефанос ощущал себя неразрывно связанным с кроватью, одеялом, стенами, предметами обихода на тумбочке у изголовья – там чувствовал он себя в безопасности. Но как только из поля зрения исчезли привычные вещи, ему показалось, что он очутился в пустоте.
Его путали дома, люди, холодный ветер. Несколько раз он готов был отступить: постояв па углу, уже повернул было назад, подгоняемый безотчетным страхом. Но изменил решение. «Выдержу», – подумал он и продолжал свой путь.
Он пересек первый перекресток и, дойдя до общественной уборной, завернул за угол. Старик жил на улочке, круто спускавшейся вниз, и идти по ней было трудно. Каждые полметра приходилось останавливаться. Он доковылял до маленькой калитки и, тяжело дыша, прислонился к забору. Костыль выскользнул у него из-под мышки, и Стефанос упал прямо в грязь.
Он чуть не закричал. Но в ту же минуту мысленно представил себе сцену, которая за этим последует: сбегутся встревоженные люди, подымут его на руки и донесут до кровати. И все будут говорить: «Что за безумие! Вышел на улицу!» То же самое скажут дядя Димитрис и Катерина. То же скажет Старик. То же скажут старые товарищи, узнав, что его выпустили из тюрьмы. Потом все они придут навестить его. Нет, этого он не хотел, во всяком случае у него были другие планы. Поэтому он тянул столько дней и до сих пор не известил их, что вернулся.
Он прижался щекой к обломку кирпича.
Кирпич был твердый и сырой. Стефанос увидел в окошечке барака бледный свет лампы.
Возвращаясь из уборной, Тасия снова прошла мимо него. Он видел, как она, понурившись, вошла в калитку и закрыла ее за собой. У Стефаноса перехватило дыхание. Он пошарил руками, чтобы найти костыли. Изо всех сил рванул их к себе. Подтянулся и оперся о забор. Потом, отчаянно вцепившись в перекладину калитки, встал на ноги.
Тасия вымыла посуду. Прежде чем вытереть ее, она выглянула из кухни, чтобы проверить, как спят девочки. Старшая раскрылась во сне. Из-под лоскутного одеяла высовывалась нога ее младшей сестренки.
– Паршивка, она простудит ребенка! – рассердилась мать на старшую дочку и наклонилась, чтобы накрыть девочек.
Папакостис продолжал читать газету. Тасия села напротив него на скамеечку и принялась помешивать в жаровне горящие угли.
– Кирьякос и Евлампия купили участок земли в Мангуфане.
– Да что ты!
– Один стремм… – Она сокрушенно покачала головой. – Все люди чего-то добились. Только мы…
Тасия с раздражением смотрела, как он опять углубился в чтение. Хотела сказать: «Ты всю жизнь был разиней». Но она привыкла сдерживать себя. И как все женщины, которые уважают и вместе с тем боятся своих мужей, вымещала зло на детях.
– Эта здоровая дубина крутится во сне, как волчок. Вот снова раскрыла малышку. Пропади она пропадом! – проворчала она, вставая.
В эту минуту послышался стук в дверь. Тасия прислуг гналась.
– Кто бы это мог быть в такую пору?
– Открой, – сказал Папакостис.
Она отодвинула засов, а Папакостис, опустив на колени газету, повернулся к двери. Тасия испугалась. Перед ней стоял на костылях молодой мужчина. Его одежда, руки, лицо были перепачканы в грязи.
– Чего тебе надо?
Человек окинул изучающим взглядом комнату. Едва он увидел сидевшего за столом шахтера, как глаза его радостно заблестели. Не говоря ни слова, он улыбнулся Таски. Опираясь на костыли, сделал шаг и остановился на пороге.
– Э, да ты удивлен, Старик? Один твой давнишний друг пришел навестить тебя, – сказал он и засмеялся.
Папакостис вскочил, уронив газету на пол. Звук голоса рассеял последние сомнения. Нет, он не ошибся. Перед ним стоял бывший секретарь молодежной организации Сопротивления!
Они не виделись с гражданской войны. Когда Папакостис встречал своих старых товарищей, возвратившихся из тюрьмы или ссылки, он от всего сердца обнимал их и целовал в обе щеки.
– Ба! – радостно воскликнул он, бросившись к двери.
Но вдруг, встревоженный, остановился. Только теперь разглядел он изувеченное тело друга, беспомощно повисшее па костылях, грязную одежду, струйки крови на лбу. А когда Стефанос, засунув костыли под мышки, протянул к нему руки, оп увидел на них ссадины.
Изборожденное морщинами лицо Старика стало серьезным. Не шевелясь, стоял он в двух шагах от Стефаноса, стараясь побороть свое волнение. Но руки его дрожали, когда он здоровался с другом.
– Добро пожаловать, товарищ, – пробормотал он: ему хотелось, чтобы его приветствие звучало торжественно. – Бой был жестоким… – И запнулся, так как понял, что слова неуместны в эту минуту. Тяжело дыша, Старик оперся руками о стол и расправил грудь. Он казался необыкновенно суровым. Стефанос, побледнев, смотрел на пего. – Дай бог здоровья нашей партии, – прошептал Старик. – Она воспитала мужественных людей… Позволь обнять тебя, Стефанос.
На глазах у обоих навернулись слезы. Приблизившись к Стефаносу, старый шахтер обнял его и поцеловал.
Тасия молча наблюдала за ними. Лицо ее, как всегда, не выражало никаких чувств. Печально покачав головой, она заперла дверь и подошла к девочкам, чтобы прикрыть их. С улицы доносилась грустная песня: