СТРАДАЮЩАЯ И БОРЮЩАЯСЯ ГРЕЦИЯ
Это — тяжелая, трагическая книга. Она такова потому, что она правдива, потому, что тяжкие судьбы большинства ее героев, тесно переплетаясь и взаимодействуя между собой, создают перед читателем широкую и верную картину трагической судьбы одного из самых древних и славных народов Европы — современных греков.
А правдива эта книга потому, что она принадлежит перу писателя, который глубоко знает жизнь своего народа во всех его слоях, который не только горячим словом, но и мужественным делом на протяжении многих лет боролся за счастье родного народа, — перу известного греческого драматурга и прозаика коммуниста Костаса Кодзяса.
Колыбель европейской литературы и искусства, земля, породившая Гомера и Эсхила, Фидия и Праксителя, Платона и Аристотеля, страна, давшая миру само понятие демократии, Греция во времена новой и новейшей истории оказалась едва ли не самой многострадальной из стран Европы. Сколько крови стоило ей долгое турецкое иго! А когда народ сбросил деспотическое ярмо турок, его заменило экономическое и политическое иго империалистической Англии, более утонченное, но не менее прочное, чем грубая власть янычар. Одряхлевшая и продажная монархия фактически отдала страну на поток и разграбление иностранному и своему капиталу. Реакционные правительства, сменяя друг друга, выжимают из народа последние соки и соревнуются в издании драконовских законов. Их венцом было установление в 1936 году долгой и жестокой фашистской диктатуры Метаксаса.
Это были годы детства и юности Костаса Кодзяса, родившегося в 1921 году. Ему еще не исполнилось двадцати лет, когда его народ вступил в полосу новых тяжелых испытаний — в 1940 году фашистская Италия напала на Грецию, а когда народ, собравшись с силами, дал сокрушительный отпор захватчикам Муссолини, на помощь своему незадачливому союзнику пришел Гитлер, и немецкая армия оккупировала страну. И снова наступил кровавый период в жизни греков, который в то же время был периодом героической борьбы народа против оккупантов, борьбы, возглавленной коммунистами. А за освобождением страны от гитлеровцев последовала английская интервенция и затем долгая и тяжелая гражданская война, закончившаяся победой реакции.
Костас Кодзяс многое видел, многое пережил за эти годы. Сначала студент-медик в Афинах, он вскоре оставляет медицину и начинает заниматься литературным творчеством, сближается с театром. Он испытывает потребность горячим словом рассказать о виденном и пережитом, поведать людям о страданиях и героической борьбе своего народа.
Сопротивление греков гитлеровским оккупантам послужило материалом для первой пьесы К. Кодзяса «Пробуждение», поставленной в Афинах в 1946 году и имевшей большой успех у зрителя. За ней в 1952–1954 годах последовали еще три пьесы. Одновременно молодой драматург выступает как публицист и критик в прогрессивных афинских журналах и газетах и успешно занимается переводами. Он переводит на греческий язык Гарсиа Лорку. Жоржи Амаду, Назыма Хикмета и других прогрессивных зарубежных писателей.
Его особенно интересует русская литература. Как писатель-реалист, он формируется под непосредственным влиянием русских классиков XIX и XX веков, особенно Л. Толстого и М. Горького. Он переводит многие произведения Толстого, в том числе «Анну Каренину» и «Воскресение», «Ленин» М. Горького и другие книги русских и советских авторов. И если говорить о влияниях, формировавших его творчество, вероятно, прежде всего следует назвать роман Горького «Мать» — многие произведения К. Кодзяса близки по своей тематике и образам к этой знаменитой книге.
Стремление как можно шире и глубже показать трагедию и борьбу своего народа закономерно приводит К. Кодзяса на путь романиста. Уже первый его роман «Закопченное небо» — роман о рабочем классе Греции, вышедший в.1957 году в Афинах, — был не только замечен критикой, но и получил первую премию афинского муниципалитета в области прозы. Три года спустя вышел завоевавший большую популярность роман «Забой номер семь», который в 1962 году был издан на русском языке и знаком советскому читателю. Позднее К. Кодзясом написаны роман «Государственная измена», книга «Сибирь», пьеса «Тревожная ночь» и другие.
Глубокое понимание трагической судьбы родного народа, непосредственное участие в его борьбе за права и свободы, участие не только горячим словом писателя, но и активными делами гражданина закономерно привели К. Кодзяса в ряды Коммунистической партии Греции. Он встал в одну шеренгу с такими литераторами и общественными деятелями современной Греции, как поэт Яннис Рицос, герой греческого народа Манолис Глезос, журналистка и поэтесса вдова Никоса Белоянниса Элли Иоаиниду и другие. Он был в первых рядах тех греков, что в годы, последовавшие за фашистствующим режимом Караманлиса, возглавили борьбу народа и сумели вырвать у правителей некоторые демократические права для трудящихся страны.
Не удивительно, что, как только в Греции 21 апреля 1967 года произошел военно-фашистский переворот, совершенный по благословению Пентагона хунтой «черных полковников», и тысячи лучших сынов народа оказались в застенках асфалии, в тюрьмах и концлагерях, полиция попыталась схватить и К. Кодзяса. Писателю удалось скрыться. Спустя некоторое время друзья помогли ему пробраться на итальянский пароход, отплывавший из гавани Пирея, и он вскоре оказался в Италии, а оттуда приехал в Советский Союз. Вот уже больше двух лет живет он в Москве, продолжая активную творческую и общественную деятельность.
Греческие политические эмигранты, живущие в СССР, избрали его председателем созданного ими антидиктаторского комитета. Эта организация в дружеском сотрудничестве с Советским комитетом солидарности с греческими демократами делает все возможное, чтобы донести правду о положении в нынешней Греции до советского и мирового общественного мнения, чтобы способствовать сплочению сил во всех странах, выступающих против террористического режима хунты, за возвращение человеческих прав и демократических свобод греческому народу.
С выходом книги «Закопченное небо» на русском языке советский читатель познакомится с первым романом К. Кодзяса. Мне кажется, именно в этой книге особенно сказывается влияние М… Горького на греческого романиста, и, хотя параллели в литературе так же рискованны, как в истории, советский читатель, по моему мнению, не раз вспомнит горьковскую «Мать», следя за судьбами героев «Закопченного неба». И не только потому, что в этом романе он тоже встретит мать — Мариго Сакка, дети которой вступают на путь революционной борьбы и которая в конце концов оказывается в одном лагере с ними. Нет, Мариго ни по характеру, ни по судьбе не похожа на нашу русскую Ниловну. Родство «Закопченного неба» К. Кодзяса и «Матери» М. Горького представляется более глубоким. Оно в том, что роман Кодзяса, как и книга Горького, говорит нам о борьбе пролетариата, о том, как эта борьба становится главным содержанием жизни людей и в ней они находят себя и свое счастье, как ни трудна, как ни кровава эта борьба.
Да и нельзя назвать Мариго главной героиней романа. Как с точки зрения самой человеческой жизни нет главных и второстепенных людей при всем неравенстве их социального и имущественного положения, так и в книге К. Кодзяса читатель не найдет главного героя. Они почти одинаковы и по значению в романе и по количеству затраченных на них страниц — и Мариго, и ее разорившийся и спившийся муж Хараламбос, и их сыновья Илиас и Никос, и дочери Клио и Элени, и их сосед — молодой рабочий-революционер Сарантис, и старый полковник Перакис, и фабрикант Маноглу, на фармацевтическом заводе которого происходят волнения рабочих. Быть может, это и создает широту картины жизни, нарисованной К. Кодзясом.
«Закопченное небо» — это книга о надеждах и иллюзиях людей, вдребезги разбитых беспощадно жестокой жизнью. Горе и беда повсюду, у всех, они, как зловещее значение, осеняют жизнь простых людей, они глубоко коренятся в том социальном порядке, который господствует в Греции. И никто из персонажей романа не может похвастаться тем, что ему повезло. Нужду, пьянство и разврат, обман и насилие, тюрьму и смерть — все несчастья людей встретит читатель на страницах книги. Но он не закроет ее с ощущением беспросветности и безысходности человеческого существования. Нет, автор ясно и недвусмысленно говорит ему о том единственном, что в этих условиях дает человеку истинное счастье и наполняет его жизнь глубоким смыслом. Это единственное — борьба за права и свободу своего народа.
Борьбу эту возглавляют и организуют коммунисты. Они идут в первых рядах борцов, всегда готовые на величайшее самопожертвование, на муки и смерть. И все лучшее, что есть в греческом народе, неизбежно прртходит к ним. Так оказываются в рядах коммунистов или бок о бок с ними честный и сердечный Никос, непримиримая, не идущая ни на какие компромиссы Элени, благородный, прямой Георгос.
В обстановке произвола властей, слежки агентов асфалии, полицейского террора борьба эта необычайно трудна и ведет большей частью в тюрьму или к гибели. Но она единственный выход для настоящего человека, и лучшие люди Греции бестрепетно вступают на этот тернистый путь. Мы видим, как гибнут осажденные солдатами молодые борцы во главе с коммунистом Сарантисом, и страницы, посвященные описанию их гибели — кульминация романа, — лишены настроения обреченности и безнадежности. Это, быть может, самые светлые страницы книги в отличие от тех, где со всей беспросветностью описан мрачный повседневный быт рабочей окраины города.
Молодость, любовь, благородство, высокие помыслы гибнут в этой неравной борьбе вместе с юными героями книги. Но гибнут они не бессмысленно, не зря. Их светлый подвиг озаряет жизнь людей, зовет на борьбу оставшихся в живых. И дело, за которое они отдали жизни, живет и развивается. Продолжает борьбу Никос, новые революционные силы зреют в рабочем коллективе фармацевтического завода. И даже люди старшего поколения, всегда стоявшие вне борьбы или бывшие ее противниками, такие, как сама Мариго Сакка или полковник Перакис, начинают понимать, что нельзя так жить дальше, и мало-помалу включаются в борьбу. С этими чувствами надежды и веры в будущее торжество правого дела на многострадальной греческой земле и закрывает читатель роман К. Кодзяса.
И хотя роман написан двенадцать лет назад, нынешняя судьба греческого народа, подпавшего под власть военной хунты, как бы осветила его новым светом. Мне кажется, прочтя его, советский читатель гораздо лучше поймет существо событий, происходящих сейчас в Греции, почувствует еще острее, что должен переживать в наши дни каждый честный грек, и ощутит всю глубину трагедии этого прекрасного и всегда дружественного нам народа.
Родина демократии — Греция оказалась сейчас страной военно-фашистской диктатуры. Переворот, совершенный хунтой «черных полковников», — это по сути первая крупная вылазка послевоенного неофашизма в Европе. Советский народ, заплативший дорогой ценой — двадцатью миллионами жизней — за победу над германским фашизмом, не может не быть глубоко озабоченным событиями в Греции и судьбой греческого народа. Широкое, душевное движение солидарности с греческими демократами, развернувшееся в нашей стране, красноречиво свидетельствует о глубоком сочувствии наших людей страдающей Греции. Книга Костаса Кодзяса — борца, коммуниста, верного сына своего народа — будет сейчас вкладом в это движение солидарности.
С. С. Смирнов
писатель, Лауреат Ленинской премии, председатель Советского комитета солидарности с греческими демократами
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Было холодное январское утро 1939 года. Хараламбос Саккас собирался выйти из дому; он напялил на голову смятую кепку, поднял воротник пальто. Этому щуплому, маленькому старичку с острым носом и большим кадыком было около шестидесяти пяти лет, но от чрезмерных возлияний у него давно уже тряслись руки. В своем потрепанном балахоне длиной чуть не до пят он напоминал смешного Фасулиса, куклу, с которой любят играть ребятишки.
Он стоял посреди комнаты и, чтобы согреть руки, дышал на них, поглядывая на своего старшего сына. Втянув голову в плечи, Илиас брился перед осколком зеркала, поставленным на мраморную доску комода. От Илиаса, высокого курчавого юноши, у которого даже зимой не сходил загар с лица, шеи и рук, веяло силой и здоровьем; он был в майке, но точно не чувствовал холода, и, возможно, поэтому старик при взгляде на сына зябко поежился…
Хараламбос принялся ходить по комнате.
По правде говоря, ему больше нечего было делать дома. Он налил в стакан настойки целебной травы, выпил ее и теперь, казалось, мог бы идти.
Но его жена, Мариго, взбивавшая матрас на постели, покосилась на него, заподозрив недоброе. «Гм, опять он вытащил из кармана какие-то засаленные бумажонки, напускает на себя деловой вид. Чую, что он без гроша», — подумала она.
Поеживаясь от холода, Хараламбос с нетерпением ждал, когда жена закончит уборку. «Вот чудачка, целый час стелит кровать, любит порядок. С молодости она такая!»
Наконец Мариго взяла поднос с пустыми чашками и, бросив подозрительный взгляд на мужа, молча вышла из комнаты. Вскоре из кухни донесся шум льющейся из крана воды.
— Илиас… — Хараламбос подошел на цыпочках к сыну и осторожно притронулся к его плечу. — Будь добр, сынок…
Илиас обернулся, продолжая намыливать подбородок.
— Чего тебе?
Отец костлявой рукой погладил его по плечу.
— Не найдется ли у тебя десятки?
— Опять попрошайничаешь, отец…
— Тс-с-с! Как бы не услыхала твоя мать.
Хараламбос испуганно покосился на дверь и, отойдя от сына, встал у стены.
Он ждал и ждал, с грустью наблюдая, как Илиас намыливает кисточку; потом перевел взгляд на сросшиеся брови сына, темную родинку у него над локтем — точь-в-точь как у него самого, на том же месте.
— Мне даже закурить нечего, Илиас. Ни одной сигареты, — пробормотал он, уставясь в потолок.
На облезлом потолке выделялись слои старой краски. Эти две комнатки с кухней Хараламбос снял задолго до того, как открыл свою лавку, еще тогда, когда ходил по деревням с рулонами материи за спиной. Квартал этот понравился Мариго. Большинство соседей были беженцами из Малой Азии; они работали на ближайших заводах или содержали разные лавчонки. В то время в двух шагах от их дома кончались все постройки и начинались поля, неподалеку росло несколько оливковых деревьев и виднелся голый склон холма.
Теперь Мариго с болью вспоминала о тех годах как о счастливом невозвратимом времени.
Иногда ей приходили на память праздники, когда Хараламбос выкидывал обычно какие-нибудь шутки. Этот безбожник то, закутавшись в простыню, изображал привидение, то отплясывал, закатав до колен брюки, то водружал на стол, за которым сидели гости, ночной горшок. «Креста на тебе нет!» — кричали, хохоча, женщины. В то время у нее было лишь двое детей, Клио и Илиас…
Да, тогда они жили совсем иначе…
В воскресенье вечером вся семья выходила на прогулку, впереди шли дети, позади она с мужем.
Возле таверны на площади играла шарманка и танцевал народ. Мариго гордо выступала с улыбкой на лице, и ее зеленое шелковое платье с бантиками на рукавах шелестело при каждом шаге. (Спустя много лет клочки от него пошли на заплаты, которые она ставила мужу на драные кальсоны.) Они смотрели на прохожих, с наслаждением вдыхали запах жаркого, приготовленного из ливера, и потом чинно усаживались за столик в кофейне. Счастливая Клио с жадностью уничтожала ванильный крем.
Когда они возвращались домой, Хараламбос сажал Илиаса к себе на плечи и не возражал, если сынишка дергал его за волосы…
— Илиас!..
Старик печально смотрел, как бритва осторожно скользила по щеке сына. Да, он уже настоящий мужчина! Ростом Илиас пошел в мать. А родинка над локтем?.. Может, сын забыл, что отец стоит здесь и ждет. Старик не решался больше открыть рта, он робко кашлянул.
Хараламбос кашлянул еще раз, но бритва продолжала скользить по щеке Илиаса. В окно старик увидел тетушку Уранию, хозяйку дома; она тащилась по двору, покачивая своим толстым задом. Ему показалось, что Урания поманила его рукой. Ну и длинный у нее язык, она своей болтовней человека уморить может! Когда он пришел снимать квартиру, битый час расхваливала она здешний воздух. «Богородица явилась мне во сне и показала, какой здесь рай, вот мы и купили этот участок. Бедняжка почувствовал себя тут так, будто у него крылья выросли», — говорила она о своем муже, который страдал болезнью сердца. Он вскоре умер, и Урания стала сдавать комнаты…
— Ладно, дай пятерку. От пятерки не обеднеешь… А, Илиас?
— Ну хороша! Погоди, сейчас кончу!
— Я подожду, подожду, — пробормотал обрадованный старик.
Слышно было, как кто-то отодвинул засов наружной двери, потом быстрые шаги застучали по плитам двора. Это Никос, младший сын Хараламбоса, пошел на завод.
Старик, съежившись, застыл у стены. Он согревал дыханием свои замерзшие руки, следя в окно за сутулой фигурой Никоса. Множество воспоминаний всплывало в его памяти.
…Да, Никос родился в хорошее время. Тогда Мариго каждый год на пасху и в октябре к началу занятий в школе покупала ребятишкам новые ботинки, завязывала волосы Клио двумя большими бантами и мечтала, чтобы Илиас выучился на врача. Вскоре после рождения Никоса он, Хараламбос, открыл свою лавочку в какой-то дыре по соседству с другими текстильными лавчонками на улице святого Марка. Когда в те дни он говорил о своем торговом деле, лицо его сияло от радости, и, шутливо похлопывая Мариго по спине, он восклицал: «Ох, голубушка, скоро ты у меня станешь хозяйкой в собственном доме!..» Потом частенько он так распалялся, что жена, стыдясь ребятишек, гнала его от себя…
На крестины Никоса церковный служка и Медведь — бродяга, околачивающийся в их квартале, притащили в дом купель. Пришел поп Николас вместе с дьяконом, и принарядившиеся соседи, небогатые лавочники, дожидавшиеся давно во дворе, собрались в большой комнате. Как только обряд кончился, булочница со смехом шепнула ему, Хараламбосу, подтолкнув его локтем: «А номер какой-нибудь выкинешь?»
Он подумал секунду, что бы такое отколоть, и не успел никто и глазом моргнуть, как он поднял Уранию и посадил в купель. «Господи помилуй, опоганил святую воду!» — проворчал поп, отряхивая капли воды с епитрахили.
Урания с перепугу чуть не грохнулась в обморок, старухи в ужасе долго крестились, а его, злодея, оттрепали как следует. Но вскоре начался пир горой, затянувшийся до утра. Всю ночь шарманка играла влашские танцы и человек двадцать плясали и веселились.
Да, тогда они жили совсем иначе… Дело не в том, что от невзгод человек быстрей старится, но люди в то время жили с душой нараспашку, и такие вот мелкие лавочники, как он, верили в лучшее будущее…
На кухне перестала бежать из крана вода.
Мариго вошла в комнату. По лицу мужа она сразу поняла, что тут происходит.
— Опять клянчишь у него деньги? — сердито набросилась она на Хараламбоса.
— Чтоб мне провалиться сквозь землю!.. Мариго, как такое пришло тебе в голову?
— И тебе, несчастный, не совестно? Через несколько дней парнишка идет в солдаты. Вместо того чтобы ему дать, ты с него тянешь… Ах, боже ты мой! Боже мой!
Мариго не была злой, старик знал это. Но после разорения, живя в бедности, она вынуждена была держаться за своих сыновей, от них ждать хоть капельку радости.
— Оставь его, мать. Оставь в покое беднягу, — сказал Илиас и полез за деньгами в карман своего пиджака, висевшего на спинке стула.
Хараламбос не отступал от него ни на шаг.
— Нет, нет, ничего ему не давай. Он тут же пропьет все, — строго сказала Мариго, схватив сына за руку. — Ему на нас наплевать.
Старик стал сразу похож на робкого, несчастного ребенка, которого его сверстники посмелей не принимают в игру.
— Богом клянусь, Мариго, ты меня обижаешь… Я тебе прежде столько денег давал! — крестясь, забормотал он.
— Прежде, прежде?! — Она посмотрела ему в глаза, у нее готовы были вырваться какие-то резкие слова, но она сдержалась и после некоторого раздумья прибавила:
— А теперь раздобудешь какой-нибудь грош и прячешь его подальше, чтоб мы не нашли.
Хараламбос опустил голову. Ох, этот холод его погубит!
А Илиас перестал искать деньги, ему, видно, не хотелось огорчать мать.
Старик бесшумно, как кошка, прокрался к двери и молча выскользнул из комнаты.
2
Как только Сарантис услышал шаги Никоса во дворе, он сунул в рот недоеденный кусок хлеба и бросился догонять приятеля. Но, выскочив во двор, он увидел в дверях соседней квартиры Клио и остановился, растерянно улыбаясь.
— Добрый день, Клио, — сказал он, дожевывая хлеб и теребя в руке кепку.
Девушка недовольно передернула плечами.
Клио была вылитая мать, тоже тонкая, узкогрудая, с резко выступавшими скулами на впалых щеках. Целых два года носила она все ту же темную шерстяную кофточку. Волосы она стягивала на затылке в пучок так туго, что казалось, они могут вырваться с корнем.
Клио хотела было вернуться в комнату, но передумала.
— Спешу догнать твоего брата, — продолжал Сарантис и, сделав шаг, опять остановился. Он решил, что девушка его поджидала, и не мог понять, зачем он ей понадобился. — Я тебе нужен, Клио?
— Да, — ответила она.
Клио давно его избегала. Живя в одном дворе, они при встрече не обменивались даже ничего не значащими словами. Сарантис чувствовал, что девушка его презирает, но не мог понять за что и не терял надежды, что она все же смягчится, изменит к нему отношение и они станут друзьями.
Вот уже почти два года, как Сарантис снимал комнатушку у тетушки Урании. Он пришел к ней впервые однажды утром, когда она морила клопов, вспоминая беспрерывно своего мужа, который ворчал, что эти паразиты не дают ему спать по ночам. Новый жилец успел оглядеть крошечную комнатушку, выдвинуть и задвинуть ящики комода и теперь стоял в нерешительности.
— Для одного человека места достаточно, — сказала хозяйка.
— Здесь даже окна нет…
— Ты чем занимаешься?
— Я рабочий.
— Тогда, паренек, нечего привередничать… Тебе ведь лишь бы было где отоспаться… А что касается всяких услуг, спроси обо мне соседей… Мой покойный муж, Маркос, столько лет прожил со мной как у Христа за пазухой… Ох! В наше время редко встретишь хорошую хозяйку… — И Урания долго не закрывала рта, стараясь убедить юношу снять каморку, пустовавшую уже три месяца.
Сарантис в тот же вечер перебрался в дом к Урании. Хозяйка пришла помочь ему устроиться. Она разложила в комоде его белье. Несколько рубашек, пара почти новых ботинок, грязные носки, майки — все вперемешку было засунуто в чемодан. А на дне лежали какие-то старые книги с потрепанными обложками. Урания постояла над ними в недоумении. Взяла одну из них в руки.
— Нет ли у тебя «Женевьевы»? — спросила она.
Он отобрал у нее книгу и закрыл чемодан.
— Не трогайте ничего, — сказал он.
— Ба, сроду не притронусь! Разрази меня гром, — проворчала Урания и ушла из комнаты.
Через замочную скважину наблюдала она за новым жильцом, пока он не погасил у себя свет. Для нее было развлечением подсматривать за своими квартирантами и совать нос в их дела. Видя, что Сарантис читает по вечерам, она недоумевала: «И что это за человек? Целый день убивается на заводе и вместо того, чтобы пойти вечером куда-нибудь развлечься, портит себе глаза, читает какие-то никчемные книжонки!» Но Сарантис всегда запирал чемодан, и она не могла удовлетворить свое любопытство.
Очень скоро Сарантис подружился с семьей Саккасов. Веселый, добродушный парень, словоохотливый, он часто подсаживался к Мариго, которая относилась к нему с симпатией, и рассказывал ей какую-нибудь историю. У него даже хватало терпения выслушивать нытье Хараламбоса. С Никосом, хотя тот был моложе его, их связывала глубокая дружба. Они работали на одном заводе, и открытый характер Никоса привлекал Сарантиса. Только Клио его избегала. Стоило ему наведаться к Саккасам, как девушка делала вид, что очень занята, и исчезала из комнаты.
Одна сцена в доме Саккасов, свидетелем которой оказался случайно Сарантис, открыла ему глаза на драму этой семьи. Как-то летом, в воскресенье утром Сарантис услышал у соседей какой-то странный шум и побежал узнать, что случилось. Дверь в их квартиру была открыта. Мариго лежала на диване, закрыв лицо руками. Рядом стоял понурившись испуганный Харамбос и, почесывая в затылке, бормотал:
— Не надо, Мариго, не надо!..
Илиас, Никос и Клио говорили все разом, так что ничего нельзя было понять. Никто не обратил внимания на Сарантиса, остановившегося на пороге.
— Помолчите минутку, надо же узнать, что случилось, — сказал Илиас брату и сестре. — Мама, что с тобой, почему ты так кричала?
Мариго, отняв руки от лица, не сводила глаз с мужа.
— Зачем ты это сделал, Хараламбос? Зачем? Неужели у тебя душа не болит?
— Успокойся, Мариго. А то тебя чего доброго удар хватит, — жалобно причитал старик.
— Боже мой! До чего ты докатился!
Хараламбос боязливо взглянул на детей, и по щекам его потекли слезы.
— Чем я, несчастный, виноват? Она меня вгонит в гроб, в гроб…
— Боже, как только ты ухитряешься слезы из себя выдавливать?! — Мариго схватила за руку Никоса. — Сынок, мы должны принять меры.
Никос подошел к Хараламбосу, продолжавшему стоять в растерянности, и робко прикоснулся к его плечу.
— Отец, ты что, опять взял деньги из ящика комода?
— Нет, чтоб мне сквозь землю провалиться. Да разве я, сынок, притронусь к деньгам? Лучше пусть мне руку отрубят!
— Почему, Хараламбос, у тебя не хватает духу признаться во всем? — в отчаянии закричала Мариго, привстав с дивана. — Уж эти длинные костлявые ручищи!.. Он вытащил из сундука одеяла и продал их, — добавила она.
— Вот негодяй! Что ему ни попадись на глаза, все стянет! — захохотал Илиас.
— Ты смеешься, Илиас! А что мы зимой будем делать?
— Мне на это наплевать! — ответил Илиас и развалился на диване в ногах у матери.
Между тем Хараламбос, порывшись в карманах, вытащил оттуда лист бумаги, на котором было напечатано что-то на машинке.
— Пожалуйста, вот договор, Мариго. Не думай, что я тебя обманываю.
Тут Никос подскочил к Хараламбосу и, схватив его за плечи, хорошенько встряхнул. Худой, ниже Илиаса ростом, он был очень похож на отца. Особенно когда шел по улице, опустив голову.
— Отец! — закричал он. — Что с тобой? — Этот крик, напоминавший вой раненого зверя, напугал всех. — Ты просто болен, — тихо добавил он.
Отступив назад, Хараламбос посмотрел на сына с придурковатой улыбкой.
— Видишь, Никос, вот документы… Мне нужно только немного наличных, чтобы заключить сделку.
— Купля-продажа тебя погубит, — сказал Никос. — Одной ногой стоишь в могиле, а все ловчишь. Мы, твои дети, никогда не попрекали тебя нашей бедностью.
Лицо старика внезапно оживилось. Казалось, мертвая маска вдруг обрела жизнь.
— Я не виноват, — стал оправдываться он, слегка запинаясь. — Мать свою, спроси мать свою, она тебе скажет, на что она прежде могла рассчитывать.
— Глупости, — оборвал его Никос. — Пустые мечты. Все мещане надеются, что детки их не будут ходить чумазые, перепачканные машинным маслом, а заделаются важными персонами и станут щеголять в крахмальном воротничке и галстуке. Но почему? Чем хуже рабочий? — В его голосе звучало негодование.
Сарантис посмотрел на Клио. Перестав вышивать, она нервно крутила в пальцах конец нитки. Казалось, девушка вот-вот взорвется.
Хараламбос робко приблизился к жене.
— Не успеет зима прийти, как я куплю новые одеяла. Мариго, лопни мои глаза, если я вру, — жалобно твердил он.
Вдруг Илиас вскочил с дивана, разразившись смехом.
— Ну и мошенник! Ну и мошенник! Что он тут сует нам в нос вместо договора! Ха-ха-ха! Эти бумаги прислали ему из суда после того грязного дельца с продажей материи.
Никто не засмеялся. В комнате воцарилась гнетущая тишина.
Вдруг Клио отшвырнула вышивание. Клубки цветных ниток покатились под этажерку.
— Как ты смеешь его оскорблять! — срывающимся голосом закричала она на Илиаса. — Почему вы все смотрите на него как на конченого человека?
Хараламбос немного приободрился и опять развернул документ.
— Прекрасно, можешь его защищать, — сказала Мариго дочери, — а завтра он при твоей поддержке весь дом опустошит… Ты уже уходишь, Никос?
Никос ничего не ответил. Только бросил взгляд на старую увеличенную фотографию матери, висевшую на стене над сундуком. «Он не мог не видеть ее, когда открывал крышку, чтобы вытащить одеяла», — подумал он и молча вышел из дому, не обратив даже внимания на Сарантиса.
Клио в негодовании повернулась к Элени, младшей сестре, которая стояла, прислонившись к этажерке.
— А почему ты молчишь? Почему не заступишься за него?
Она не сомневалась в том, что Элени никогда не примет сторону отца, но ее злило, что та молчит, теребя свои косы. Элени никогда не участвовала в семейных ссорах, но под конец, когда меньше всего этого можно было ожидать, бросала какие-нибудь страшные слона, поражавшие всех.
Элени, круглолицая девочка с крепкими ногами и смуглой кожей, была самой младшей в семье. Мальчишеская походка и резкие движения, лишенные всякой грации, не красили ее. Она носила полуботинки без каблука и из-за этого еще больше походила на мальчика. Иногда казалось, что она нарочно стремится к этому.
Элени с удивлением посмотрела на Клио.
— Я? — наконец отозвалась она, прижимаясь к этажерке. — Я не витаю, как ты, в облаках, я не слепая… Разве отец — человек? Он просто дохлая крыса! — И она сердито топнула ногой.
Этажерка зашаталась, и безделушки с нее чуть не посыпались на пол. Все испуганно уставились на Элени.
— Элени, как ты смеешь! — воскликнула Мариго.
Девочка стояла, засунув два пальца в рот и глядя в пространство. Но по лицу ее было видно, что она всячески старается скрыть свое волнение.
— Нет, я не разревусь. Я уже взрослая и буду говорить то, что думаю. — И, сорвавшись с места, налетев на стол и чуть не сдернув с него зеленую скатерть, Элени выбежала из комнаты. Бронзовая вазочка с искусственными цветами, стоявшая на столе, покачнулась, но не упала. Дверь в соседнюю комнату с шумом захлопнулась. Хараламбос перекрестился.
— Я — дохлая крыса? Господи Иисусе! — забормотал он, следя краешком глаза за лицами близких.
Он понял, что продолжения не последует. Поправив подломившуюся ножку дивана, он нацепил на голову кепку и вышел из дому.
— Смылся! — объявил со смехом Илиас.
Только теперь Клио заметила Сарантиса. Гордо подняв голову и сердито нахмурив брови, она подошла к нему.
— Тебе что-нибудь нужно, Сарантпс? — холодно спросила она, взявшись за дверную ручку.
— Нет, Клио.
Он смотрел как зачарованный в ее большие глаза. Перед ним только что открылась ее драма, погибшие мечты, призрачный мир, куда ее увлекало разгоряченное воображение. Он невольно улыбнулся девушке.
— Тогда чего же ты стоишь? Мне кажется, ты слишком много себе позволяешь, — сказала она, захлопнув дверь у него перед носом.
Но он продолжал улыбаться, улыбаться растерянной улыбкой…
С того дня они не обменялись ни словом. Думая по ночам об этой девушке, Сарантис предавался мечтам. Весь его опыт в любовных делах сводился к двум незначительным встречам, и в свои двадцать пять лет он был по-юношески чистым и романтичным. Ему представлялось, как они идут вдвоем к холму, держась на некотором расстоянии друг от друга. Он надевает кепку козырьком назад, подставляя открытое лицо вечернему ветру. Клио слушает его, а он говорит и говорит без конца. Мечтая об этой прогулке, Сарантис обдумывал заранее тему разговора или, вернее, различные варианты одной и той же темы. Прежде всего он объяснит Клио, как бессмысленно жить в стороне от людей, замкнувшись в четырех стенах в ожидании благополучия, которое никогда не вернется к ним в дом. Не только их семья в бедственном положении. Все мещанское сословие потерпело крах. Клио подумает с удивлением: «А я-то не знала, что Сарантис такой умный». Тогда он заговорит с ней о своих убеждениях.
«У нас, Клио, только один путь…» — «Какой путь?» — спросит она, глядя на него своими большими глазами. «Путь борьбы», — тихо ответит он.
Она смутится, в замешательстве потупит взгляд. Ее прежний страх будет бороться с возвышенной любовью; новые горизонты, внезапно открывшиеся перед ней, преобразят ее внутренне. Он посмотрит ей в глаза. «Только в борьбе найдем мы свое счастье», — убежденно скажет он и замолчит, в задумчивости опустив голову.
Легкий сумрак окутает город и холм, у подножия которого раскинулось рабочее предместье. Мимо них будут проходить, обнявшись, парочки.
«Да, Сарантис», — шепнет она, прижимаясь пылающей щекой к его лицу…
Но сегодня лицо Клио было холодным, и Сарантис застыл в ожидании.
— Мне нужно тебя кое о чем спросить, — сухо заговорила она. — Что происходит на заводе?
— А Никос разве тебе не рассказывал? Люди борются за сокращение рабочего дня…
— Это меня нисколько не интересует, — резко перебила она его. — Я не хочу, чтобы мой брат впутывался в какие-нибудь беспорядки. Ты думаешь, я глупая и не вижу, во что ты его втягиваешь? — Она упрямо поджала губы и немного погодя прибавила: — Предупреждаю, оставь его в покое, иначе я донесу на тебя в полицию!
Она хотела уйти, но Сарантис схватил ее за руку. Грубоватый, коренастый, широкоплечий, он стоял перед ней полный решимости. Его загорелое лицо нахмурилось. Он сразу стал твердым и непреклонным.
— Клянусь, такого разговора я не ожидал. Клянусь… А в другой раз лучше не суйся в дела, в которых ничего не смыслишь. — Он слегка запинался. Его натруженные мозолистые руки больно сжимали пальцы девушки. — Мне очень жаль… — сказал он мрачно.
— Не смей! Пусти меня! — закричала Клио, выдернув свою руку.
Отпрянув назад, она в растерянности посмотрела на него. Впервые голос Сарантиса звучал так решительно. Куда девалась та нежность, с которой он посматривал на нее всегда при встрече, хотя она и отворачивалась презрительно от него? Сейчас она боялась Сарантиса и жалела, что начала этот неприятный разговор. Что ее толкнуло на это? Она и сама не могла понять. Давно уже прислушивалась она к беседам, которые вел Сарантис с ее братом. Она находила под матрасом у Никоса книги и брошюры, которые давал ему читать Сарантис. Все это злило ее. Нет, она не питала особой любви ни к Никосу, ни к другому брату, ни к сестре, но подсознательно чувствовала, что этот грубоватый парень в кепке и поношенной рубахе, часто бывавший у них в доме, считает естественным их бедственное положение и не одобряет её мечты. Вот за что она невзлюбила его чуть ли не с первого взгляда. И когда-нибудь ее чувства должны были прорваться…
— Никос совсем еще мальчик… — заговорила Клио кротко, чуть испуганно. — Ему приходится работать, иначе он пошел бы учиться. Он тебе не чета.
Сарантис был искренне огорчен. Потирая рукой небритую щеку, он слушал Клио и смотрел на цветы в жестяных банках, которые Урания расставила во дворе. Почти все они к зиме увядали, но весной снова давали ростки и зацветали, распространяя вокруг благоухание.
— Мне очень жаль… — повторил он.
— Другие, наверно, привыкли к такой жизни, — продолжала девушка, — а я предпочитаю умереть, если ничего не изменится.
— Что же так мучает тебя? — с расстановкой спросил он, в недоумении глядя на нее.
— Я и сама не знаю, — волнуясь, сказала она. — Мне опостылело вышивание. Опостылел этот грязный квартал, бесконечные ссоры; каждый день то же самое. Все вы заладили одно: про завод, безработицу, зарплату. Мне и это опостылело. Иногда я чувствую, что задыхаюсь здесь. — Она вдруг замолчала и закусила губу, а потом прибавила более спокойно: — Только отец меня понимает. Если бы он меня слушал, мы бы жили иначе!.. — Она внезапно замолчала, словно пораженная своим признанием.
— Мне кажется, ты его осуждаешь больше всех, — сказал Сарантис.
— Я?!
— Да. Ты не можешь простить несчастному старику, что он так опустился.
Некоторое время оба они смущенно молчали. Сарантис мял в руках кепку, Клио судорожно ломала пальцы.
— Тебя в один прекрасный день арестуют, — вырвалось вдруг у девушки.
— А ты обо мне пожалеешь?
— Мне-то какое до тебя дело? — Клио рассмеялась нервным смехом. — Тоже красавчик выискался! Скажи-ка, а когда ты ложишься спать, ты стаскиваешь с головы кепку? — Она подошла к своей двери и, остановившись на пороге, крикнула: — Стаскиваешь кепку? А? Или рабочему человеку, по-твоему, не положено спать без кепки? Ха-ха-ха! — И она захлопнула за собой дверь.
И тут Сарантису ничего не оставалось, как опять улыбнуться растерянной улыбкой.
Он постоял немного в надежде, что Клио выйдет к нему, и, не дождавшись, пошел на работу. Никоса он, конечно, не мог догнать, тот давно уже скрылся из виду. Холодный ветер пробирал до костей. Сарантис шел по улице, втянув голову в плечи и надвинув кепку низко на лоб, чтобы в глаза не попала пыль. Смех девушки еще звучал у него в ушах.
Ему хотелось взглянуть на себя в зеркало, но неудобно было заходить в кофейню. «Да, шут ты этакий, вид у тебя довольно-таки смешной, когда ты надвигаешь кепку на самые брови. Кого это ты изображаешь? Пролетария? Или считаешь, что ради пользы дела ни днем, ни ночью не надо расставаться со своей паршивой кепчонкой? Она только и может, что давить тебе на лоб», — разговаривал он мысленно сам с собой.
Завернув в переулок, ведущий к фармацевтическому заводу, он сорвал с головы кепку и закинул ее подальше. Вдруг он увидел издали полицейских, стоявших у забора против заводских ворот. Сарантис прибавил шагу.
3
В то время как полицейские стояли наготове возле заводских ворот, к столичному вокзалу подходил утренний поезд. Пассажиры третьего класса прилипли к окнам вагонов. Узлы, корзины, чемоданы, крик, суета. Крестьянка, везущая кур и гусей, опять чуть не вытеснила Тимиоса с лавки, и бедняга сидел еле живой. Правда, он крепко держал в руках котомку с пшеничным хлебом и занимал поэтому довольно много места. Он ни за что на свете не расстался бы со своей котомкой, ведь поп Герасимос сказал ему перед отъездом: «Смотри, осел, как бы в дороге у тебя ее не стянули».
Тимиос с трудом перевел дух. Прижавшись головой к чьему-то локтю, он смотрел в окно на народ, толпившийся на платформе. Потом робко подошел к проводнику в форменной фуражке.
— Ну вот и доехал ты до Афин, — весело сказал проводник. — Выходи. Ступай своей дорогой. Только учти, здесь тебе придется потуже затягивать ремень на пустом брюхе…
Но парнишка уже спрыгнул с подножки. Обритый наголо, в серых холщовых штанах, из которых он давно вырос, Тимиос шел по платформе, судорожно прижимая к груди котомку с хлебом и пожирая глазами людей, попадавшихся ему навстречу. Он был похож сейчас на загнанного зверька.
Когда Тимиосу в день святого Димитрия исполнилось тринадцать, мать послала его в церковь приложиться к иконе и помолиться, чтобы тот дал ему немного роста, ума и счастья. Денег на свечку не было, и мать сунула ему в руку просвирку. Тимиос поклонился образу святого Димитрия и поведал ему о беде, приключившейся в тот год с его матерью…
Толпа вокруг поредела, растеклась по разным улицам. Тимиос глазел на дома, трамваи, мостовую, залитую асфальтом. Он брел, сам не зная куда, чувствуя себя страшно одиноким в этом шумном рое людей. Ему хотелось припуститься во все лопатки, убежать отсюда, вернуться в деревню. Он не спал всю ночь, сторожа свой хлеб, а теперь, усталый и разбитый, не в состоянии был ни о чем думать. Присев на край тротуара, он положил голову на котомку и задремал.
Вскоре Тимиос очнулся, протер слипшиеся глаза. Ему хотелось отщипнуть немного хлеба, но он сидел в нерешительности, посасывая семена кунжута. Потом вытащил из башмака письмо отца Герасимоса, вспомнив о его наставлении показать конверт полицейскому, который поможет ему разыскать дядю. «А ты, дурак, не зевай и держи рот на замке, покуда не доберешься до своего дяди Стелиоса».
Вот бежит собака! Тимиос улыбнулся ей, точно доброй знакомой, повстречавшейся в чужом краю.
— Фью-фыо, псина… — Но шельма его даже не заметила. — А ну ко мне, псина. Скажи-ка…
Но что могла сказать ему собака? А мальчонке хотелось поговорить хоть с кем-нибудь… Собака перестала обнюхивать край тротуара и бросилась вслед за тележкой угольщика. Она обогнала впряженного в тележку осла, потом покружилась вокруг какого-то железного столба и вернулась назад, чтобы порыться в куче мусора…
Отца Герасимоса Тимиос ненавидел за его слова, сказанные на похоронах матери. Поп не мог простить ее даже после смерти. Иначе он не проворчал бы деду Саввасу, закапывавшему могилу: «Легкомысленна была Спиридула, вот и маялась. Бог правду видит». Но это не мешало попу каждый год присваивать несколько килограммов пшеницы, когда он расплачивался натурой с матерью Тимиоса, работавшей поденщицей у него в усадьбе. А стоило Спиридуле сказать хоть слово, как он разражался проклятиями, а потом, успокоившись, протягивал для поцелуя руку. «Ступай, голубушка, да благословит тебя бог. В другой раз не греши».
Тимиос знал, что болтали в деревне о его матери. Она, мол, легкомысленная, бесстыжая, пропащая женщина, связалась с каким-то бродягой, у которого не было ни кола ни двора. И подумать только, даже не обвенчалась с ним. Но Тимиос был уверен, что мать жила бы счастливо с его отцом Захариасом, если бы тот не утонул в реке. Беднякам нет счастья. Вот Спиридуле и пришлось вернуться брюхатой в свою деревню…
Собака, подбежав к Тимиосу, стояла и смотрела на него.
— Ты что уставилась, псина? — прикрикнул он на нее и, засунув руку в котомку, отщипнул корочку хлеба, малюсенький кусочек. Но на голодный желудок лучше себя не дразнить. Разве насытишься крошкой?
…Тимиос жил вместе с матерью в избушке, стоявшей на отшибе. Родные даже на порог к себе не пускали Спиридулу и имени ее слышать не хотели. Всю зиму мать и сын сидели одни в своей хижине. В холода, когда не хватало дров, Тимиос пристраивался около матери и прятал голову к ней в колени, а потом Спиридула, забросав сынишку соломой, старалась согреть его еще и теплом своего тела, словно наседка, высиживающая цыплят. И Тимиос засыпал.
Но бывало, что и им улыбалось счастье. Иной раз проснется Тимиос утром, а от земли тянет таким опьяняющим ароматом, что хочется резвиться и скакать, как козленок. Мать уходила на поденку, а Тимиос, предоставленный сам себе, целыми днями бегал по полям. Вооружившись рогаткой, он без устали гонялся за птицами, водил на нитке майских жуков, воровал в чужих садах фрукты. А после полудня лежал где-нибудь в тенечке и посвистывал…
Опять рука его нырнула в котомку, и большой палец, как червяк, впился в хлебный мякиш. Одни только крошечный кусочек, и все. Парнишка был такой прожорливый…
Дома, в деревне, Спиридула, намолотив кукурузы, накладывала ему полную миску каши.
— Ну как, Тимиос, наелся? — спрашивала она.
— Вот сыру бы еще, мамка!
— Сыр едят только богачи, — отвечала она.
Тогда он житья ей не давал, засыпая ее вопросами, Тимиос очень испугался, когда после жатвы мать в первый раз заболела. Наверно, ее сглазили в деревне, когда она покупала козу, решил он. До дня святого Димитрия приступы повторялись несколько раз. Схватившись за живот, Спиридула валилась на пол, и ее рвало кровью. Тимиос приносил воды и поливал ей на голову.
— До чего ты вспотела! — удивлялся он. Вскоре боли ее отпускали, и она улыбалась ему.
— Послушай, Тимиос, — сказала она однажды, поглаживая его по голове. — Если я когда-нибудь упаду и перестану шевелиться… ступай к отцу Герасимосу, и он отправит тебя к дяде в Афины. — Тут мальчик почувствовал, как ее рука скользнула ласково по его спине.
— А ты?
Она поцеловала его, и он спрятал голову у нее на груди.
— Хоть бы ты, сынок, вышел в люди, — прошептала она.
Наступил декабрь. Тимиос с грустью смотрел на голые поля, вспоминал майских жуков, птиц, сочные груши, пахучую землю. А потом пришла та страшная ночь. Спиридула с трудом сдерживала стоны, боясь напугать его. Но он слышал, как она беспокойно ворочалась. Он тихонько вылез из соломы и вышел во двор. Жбан с водой он забыл вчера возле козы. Взяв жбан, Тимиос поспешил обратно в дом. На пороге он остановился, прислушиваясь. Ни звука.
Мальчик страшно испугался. Подскочил к соломенной подстилке.
— Мамка, — прошептал он.
Спиридула не шевелилась.
Он смочил ей голову и стал терпеливо ее расталкивать.
— Проснись же, проснись… — Жбан уже был пустой. — Ну пожалуйста, проснись. Я не хочу жить у дяди! — кричал он, обливаясь слезами.
Потом он зарылся поглубже в солому рядом с матерью, прижался щекой к ее плечу. Он больше не теребил ее. Он просто ждал…
Рассвело.
Тимиос нежно погладил мать по волосам, вышел во двор, напоил козу, закопал свою рогатку возле изгороди и поплелся к дому священника.
Козу и все, что нашлось в хижине, отец Герасимос взял себе в счет похорон и железнодорожного билета для Тимиоса. Пришла из деревни попадья, собрала в узел жалкий скарб, а козу привязала к своему мулу.
— Ну ступай, да благословит тебя бог, — пробормотал он, протягивая мальчику для поцелуя руку.
Тимнос даже не шевельнулся. Он не хотел целовать эту морщинистую руку. Наконец, повесив через плечо котомку, он поплелся на станцию…
Парнишка поднялся с тротуара и медленно побрел по улице, прислушиваясь к городскому шуму. Пройдя немного, он робко протянул письмо полицейскому.
— Я сын Спиридулы. Ищу своего дядю Стелиоса, у него бакалейная лавка, — сказал он.
4
Клио немного постояла возле закрытой двери. Она уже не смеялась. Машинально взяла свое вышивание и села на диван. Она нетерпеливо дергала нитку, и, когда смотрела на пестрый рисунок, глаза ее застилал туман.
Резким движением Клио воткнула иглу в полотно. Она вспомнила про сватовство. Видно, Урания окончательно спятила. Надо с самого начала отвадить жениха, этого Толстяка Янниса. И чего Урания без конца ей напевает о его деньгах? Теперь ей, Клио, придется ходить в другую мясную лавку, на площади. Боже мой! Значит, никто не в состоянии ее понять?
Пройдя возле нее, мать скрылась в соседней комнате. Оттуда донесся ее сердитый голос: «Опять клянчишь у него деньги?» Потом жалкие оправдания отца. Клио нахмурилась, привстала с дивана; казалось, она бросится сейчас в соседнюю комнату, вцепится в горло матери. «Она довела его до этого. Из-за нее стал он пьяницей, опустился совсем», — с ненавистью подумала девушка.
Клио до сих пор верила в свою правоту, вспоминая, как она впервые по-детски восстала против матери. Возможно, все произошло из-за ее чрезмерной впечатлительности. С тех пор она отдалилась от матери, замкнулась и стала чувствовать себя несчастной. Воспоминание о событиях той ночи часто преследовало ее.
…Это случилось вскоре после их разорения, когда она сидела по ночам, вышивая салфетки. С самого детства проявился у нее талант к вышиванию. Пальцы ее были точно созданы для рукоделия; eй было приятно, когда из ее рук выходили красивые вещи. В хорошее время, до того, как случилось несчастье, все восхищались ее работой, а отец, нежно погладив ее пальцы, целовал их, приговаривая: «Богом клянусь, Мариго, это просто невероятно! Чтоб из этих ручек…» И он снова целовал пальцы Клио. А потом она дни и ночи сидела с иголкой в руке. Все в доме тогда совсем потеряли голову. Мариго обивала чужие пороги, предлагая богатым дамам разные вышивки. Вечером она возвращалась измученная и расстроенная, потому что почти всем приходилось ей рассказывать о своем горе, плакать и умолять, чтобы у нее хоть что-нибудь купили. Большинство людей, конечно, указывало ей на дверь, но если кого-нибудь и удавалось разжалобить, то это ей стоило стольких усилий! Дома Мариго, измученная, опускалась на стул и, словно очнувшись от тяжелого сна, с тоской смотрела на детей. Клио не понимала переживаний матери. Жизнь стала для девочки такой безрадостной! Перед ее глазами беспрерывно мелькали узоры, выходившие из-под ее иглы. В то время отец стал возвращаться домой поздно. Ах, эти ночи!
Мать не спала, с корзинкой на коленях она сидела возле Клио и латала, латала белье. Хмурая, суровая, неумолимая, она не отпускала от себя дочь, пока та не кончит работу. А у девочки путались нитки, игла колола пальцы, и ей так хотелось услышать ласковое слово, поговорить самой, но мать упорно молчала. Склонившись над работой, они прислушивались к бою старых часов на буфете. Никос и Элени спали, тепло укрытые матерью. Ради Илиаса Мариго отставляла в сторону свою корзинку и шла разогревать ему ужин, потом целовала его на ночь. А Клио была самая старшая, и ни у кого не находилось для нее ласкового слова. Клио подолгу молча наблюдала за матерью.
Ах, эти ночи!
Сначала доносился скрип железных ворот, потом шаги отца во дворе.
Работа прекращалась.
Хараламбос, шатаясь, входил в комнату: он не замечал, что глаза жены и дочери покраснели от бессонницы. Подойдя к Мариго, он по старой привычке спрашивал о детях. Хараламбос еще не утратил своей добродушной улыбки. Но от него несло винным перегаром, и Мариго, чтобы скрыть свою неприязнь, еще ниже склонялась над корзинкой с бельем. Клио трясла нервная дрожь: опять никто не обратил на нее внимания. Потом Хараламбос ложился на диван и принимался честить тех, кто закрыл ему путь в торговлю. Он кричал, бранился, угрожал кому-то:
— Вот жулики! Вот негодяи! Подлецы! Получайте, жулики паршивые, так вас… Мы еще сочтемся!..
Клио исподтишка наблюдала за мрачным лицом матери. Ее удивляло, что та молчит, продолжая заниматься починкой.
Видно было, что Хараламбос впал в отчаяние. Но в то время ни Мариго, ни остальные близкие не подозревали, как сильно он изменился. Даже голос его с каждым днем становился все более хриплым и неприятным. Но в душе Клио разрасталась нежность к отцу, странная, неведомая ей раньше любовь, рождавшая бесконечные мечты в часы грусти, когда она сидела с иголкой в руке.
Однажды вечером, в тот день, когда Илиас бросил школу и поступил подмастерьем в слесарную мастерскую, Хараламбос вернулся домой в ужасном виде. Он едва держался на ногах. Схватившись за стол, он начал кричать:
— Чем я виноват? Почему мне затягивают петлю на шее? Негодяи, подлецы…
Он угрожающе размахивал руками. Изо рта его сыпалась грубая, грязная брань.
Вдруг Мариго, заткнув уши, набросилась на него:
— Перестань, Хараламбос! До чего ты дошел! Напиваешься, а потом несешь сам не знаешь что, Хоть бы детей постыдился! Разве ты не понимаешь, что так ты совсем пропадешь? — Она увидела, что он смутился, и продолжала более сдержанным тоном: — Прости меня. Ах, Хараламбос! Погибли все мои надежды. Больше ты от меня не услышишь ни одной жалобы… Иногда в голове у меня такой туман… Поговори со мной, Хараламбос, спокойно. Пожалуйста, поговори со мной…
Ей очень этого хотелось, но он, не сказав ни слова, ушел среди ночи из дому.
Опять мать с дочерью остались одни. Уткнувшись лицом в ладони, Мариго тихо плакала. Совсем тихо, словно боясь заглушить бой часов.
— Ты виновата, — вспыхнув, прошептала Клио.
Мать встала.
— Ложись спать, — сказала она и вышла из комнаты.
Но девочка продолжала сидеть на диване. Она больше не вышивала. Она ждала.
Часа в три ночи вернулся Хараламбос. Он шел по улице, держась за стены. У забора дровяного склада он остановился, хриплым старческим голосом завыл что-то похожее на песню, потом задохнулся от кашля.
Клио, услышав его голос, вздрогнула.
Сосед бакалейщик, дядя Стелиос, открыл окно и закричал на пьяного:
— Будь ты проклят! Житья от тебя нет!
Хараламбос упал лицом прямо в грязь, а лавочник разбудил свою жену:
— Больше не давай в кредит этому пьянчуге, — сказал дядя Стелиос. — Он у нас и так немало всего перебрал. Столько лет был хорошим покупателем, порядочным человеком. Бог все знает и видит, разве я не помогал ему в беде?
Лавочник лег на кровать рядом со своей толстой супругой. Он напрасно беспокоился. Его постоянный покупатель и сосед больше не заходил к нему в лавку и домой не приносил ни гроша.
Клио ждала отца, стоя у двери. Он пришел грязный, его расцарапанное лицо расплылось в блаженной улыбке. Она испуганно схватила его за руку.
— Ты еще не спишь, Клио? — пробормотал он.
— Нет, не сплю.
— Тс-с-с! Тише, а то она проснется… Тс-с-с! И раскричится опять!..
— Не обращай на нее внимания, пусть себе кричит, — перебила его Клио. — У нее только одна забота, как бы напичкать Илиаса и малышей. — Слова «у нее» она произнесла с трудом, тоном, в котором чувствовалась ненависть.
— Тс-с-с! Корабль идет ко дну… К черту все… Крысы пляшут в трюме! А человек, человек, будь он проклят… — нес Хараламбос какую-то околёсицу.
Девочка слегка притронулась пальцами к вискам отца, погладила его по волосам. Он смотрел на нее мутным взглядом.
— Пойдем, папа, я уложу тебя.
Она раздела отца, стащила с него ботинки и прикрыла его одеялом. Потом, наклонившись над ним, она осмелилась шепнуть ему на ухо несколько слов, поделиться своей мечтой.
— Если хочешь, мы вместе с тобой уедем отсюда. Нас никто здесь не любит… Только я, папа, могу помочь тебе и ты снова наживешь все, что мы потеряли… — шептала она, гладя отца по щеке.
Но вдруг раздался его храп. Язык у Клио прилип к гортани, ей захотелось убежать куда-нибудь, спрятаться.
Проходя мимо кровати Мариго, при свете ночника она увидела, что глаза матери широко раскрыты. Значит, она слышала все…
Сейчас Клио прислушивалась к тому, что происходило в соседней комнате. «Нет, мать никогда не позволит Илиасу дать отцу деньги», — подумала она. Девушка бросила вышивание на стол и подошла поближе к двери.
Хараламбос, точно вор, на цыпочках выскользнул из комнаты, в потертом пальто, в грязной кепке; лицо у него было бледное, как у мертвеца.
— Папа, — тихо позвала она и вынула из-за пазухи деньги.
Старик сразу просиял, хотел поцеловать у дочери руки, но она отдернула их.
— Не смей! Ты сошел с ума! — воскликнула она, дрожа всем телом.
— Ты даешь мне в долг, доченька.
Побледнев, она смотрела на него.
— Опять сегодня напьешься, отец?
Старик стоял перед ней, как провинившийся школьник; он чесал в затылке, бессмысленно уставясь на свои ботинки. «У этой девчонки просто страсть докучать наставлениями! Настоящая старая дева!» — подумал он и сказал:
— Да что ты! В рот больше ни капли не возьму… Бог мне свидетель!
Клио молчала, не подавая вида, что не верит ему. Она знала, что отец над ней издевается. Вот уже сколько лет она пыталась наставить его на путь истинный. Но страсть к вину поработила его, мешала ему снова завести лавку. В сущности, старик тогда еще не был горьким пьяницей. Он, как и тысячи других бедняков, ради того, чтобы забыться немного, каждый вечер шел в какую-нибудь жалкую таверну. Но напивался редко; не спеша потягивая винцо, он беседовал с приятелями, философствовал, предавался мечтам, особенно любил он мечтать и потом, пожелав всем спокойной ночи, плелся домой. Но Клио способна была часами пилить его, убеждать, что он должен прекратить пьянство.
Сейчас Хараламбос смотрел жадными глазами на деньги, которые она сжимала в кулаке. Он не сводил с них взгляда. Но слова Сарантиса до сих пор звучали в ушах девушки, лишали ее дара речи. Неужели она больше всех осуждает отца? Она, которая так любит его, жертвует собой, проводя целые дни взаперти, не поднимает головы от вышивания, стараясь помочь ему. Разве сможет он без ее помощи завести свое дело, добиться успеха?
Клио поймала на себе его нетерпеливый взгляд и содрогнулась. Опять то же самое. Сколько денег она ему ни давала, он все пускал на ветер. А они доставались ей ценой стольких трудов, бессонных ночей! Она еще крепче сжала в кулаке ассигнацию, которая смялась в комок и словно растаяла в ее худеньких пальчиках.
Хараламбос испугался, что дочь не даст ему ни гроша, и стал истово креститься.
— В рот больше не возьму этого яда… Только один глоточек, зубы прополоскать, клянусь тебе, — пробормотал он.
Клио сунула ему деньги в карман.
— Ладно, отец, иди… — После некоторого раздумья она добавила: — Пей сколько душе угодно. Какая разница!
Ей казалось, что рухнули все ее мечты.
Хараламбос с недоверием посмотрел на дочь. «Может, это ловушка? Такие ловушки люди всегда расставляют друг другу в деловом мире», — подумал он.
— Ох-ох-ох! Скорей я тебя похороню, доченька, чем… — прошептал он и поспешно вышел.
Слезы душили Клио, но она не дала им воли.
5
В то утро дядя Стелиос стоял за прилавком и читал своей жене по счетной книге, кто ему сколько должен.
— Петридис — двадцать семь девяносто… Эвталия — пятьдесят девять шестьдесят. Тьфу ты, этакая дрянь!
— И не совестно этой нахалке! — добавила лавочница.
Дядя Стелиос сердито отбросил в сторону книгу и проворчал:
— Весь квартал задолжал мне!
Очки сползли у него на кончик носа. Склонив к правому плечу свою морщинистую крысиную мордочку с хитрыми глазками, он о чем-то усиленно думал, поглядывая искоса на свою толстую супругу.
— Я извожусь, покоя не имею, а ты и твоя дочь заладили одно: английский язык, консерватория и прочие глупости… Откуда мне деньги на это брать? Что, они мне на голову сыплются? Кончила девчонка школу и пусть идет сюда, в лавку, — не слишком решительно присовокупил он.
Но лавочница, дочь министерского регистратора, придерживалась иной точки зрения на этот счет. Она выпрямилась и сложила на животе свои толстые руки.
— Евангелия будет учиться, — сухо сказала она. — Смирись с этим раз и навсегда.
— Матерь божья, — перекрестился дядя Стелиос. — Что ты болтаешь!
— В теперешнее время хорошие женихи требуют знания языков, музыки… Ты, может, воображаешь, что наша Евангелия пойдет замуж за кого-нибудь из соседей?
— Дочку Саккаса знаешь? — отдуваясь, спросил лавочник. — Клио! Ничему она не училась, да к тому же голодранка… Знаешь, кто к ней посватался?
Лицо лавочницы вытянулось от любопытства.
— Ну, кто?
Дядя Стелиос лукаво улыбнулся одними глазами. Он указал пальцем на ближайшую лавку; на свежевыкрашенной вывеске было написано: «Торговля мясом. Толстяк Яннис».
— Говорят, у него состояние больше миллиона, — сказал он, со значением покачав головой.
Жена его недовольно поморщилась.
— Кто это говорит?
— Да он сам. Он поручил Урании посватать его. Лавочник пытался прощупать, что думает его жена по поводу такого брака. У него на примете было несколько женихов из торговцев, которые согласились бы получить за Евангелией в приданое небольшую сумму наличными. Может быть, образумится наконец его зазнавшаяся дочка, которая в школе объявила всем, что отец ее «коммерсант».
Вдруг дядя Стелиос увидел в дверях лавки какого-то паренька с котомкой.
— Тебе чего, мальчик? — спросил он.
Тимиос робко переступил порог.
— Я сын Спиридулы, дядюшка. Мамка умерла…
Лавочник и его жена буквально окаменели.
— Вот тебе на! Что нам с ним делать? — проворчал себе под нос лавочник.
Мальчик молча осматривал лавку. Супруги тихо переговаривались, отойдя в сторону. До Тимиоса долетали только отдельные слова:
— Твоей сестры сын?
— Да.
— Той беспутной, что…
Подперев рукой подбородок, лавочник раздумывал, что ему делать. Он уехал из деревни почти тридцать лет назад. Смутно помнил он девочку с пухленьким личиком, которой покойница мать кричала из коровника: «Эй, Спиридула, скотина ждет! А ну, лентяйка, поворачивайся живей!» Как-то раз получил он от сестры письмо, где она жаловалась на свои беды и просила помочь ей вырастить сына. Он послал в деревню пятьдесят драхм, о чем не забывал упомянуть при каждом удобном случае, чтобы все знали о его великодушии. И больше вот уже много лет он не интересовался сестрой.
Крысиная мордочка дяди Стелиоса вытянулась.
— То, что мог, я сделал. И даже более того… Имею я право лишить теперь куска хлеба собственных дочерей? — с несчастным видом протянул он, покосившись на супругу. Та сосредоточенно что-то обдумывала, и это очень беспокоило дядю Стелиоса. — Пойду отведу его в полицию, — сказал он, подойдя к мальчику. — Гм! Сын Спиридулы… Ты говоришь, она умерла? — обратился он к Тимиосу.
— Да, дядюшка…
— А кто послал тебя сюда?
— Отец Герасимос, — ответил мальчик, глядя голодными глазами на головки сыра. — Ба, дядюшка, сколько у тебя сыра! — прошептал мальчик, глотая слюну от голода.
6
Из соседней комнаты не доносилось ни звука. Выдвинув ящик комода, Мариго достала чистое полотенце и дала его Илиасу вытереть лицо.
Пока он причесывался, она молча наблюдала за ним. Илиас сначала провел расческой по волосам, потом рукой слегка пригладил их, придав форму прическе. Это он проделал несколько раз, прежде чем добился желаемого результата. Волосы, смазанные бриллиантином, поблескивали на свету.
От взгляда матери ничего не ускользнуло. Ее поразило, что сын не торопится.
— Разве ты не идешь на работу? — спросила она.
— Нет.
— Почему?
— Я вчера взял расчет. Думаю немного проветриться. Послезавтра мне идти в армию.
— Скажи лучше, что тебе охота погулять с этой проклятой… — бросила Мариго, покачав головой.
Илиас с удивлением взглянул на ее лицо, отражавшееся в зеркале, и губы его сложились в едва заметную улыбку. Собственно, чему удивляться, ведь мать все знает. Она встает чуть свет, прибирает квартиру, чинит белье, готовит обед, стирает, но было бы ошибочно думать, что эта высокая худощавая женщина с легкой походкой и печальными глазами ничего не замечает вокруг, поглощенная домашними заботами. Мать, словно тень, всегда рядом с ним и другими своими детьми, и все ей о них известно.
Илиас пригладил волосы на затылке мокрой расческой и бросил ее на комод. Мать тотчас убрала расческу. «Ах! Какой он неаккуратный! Швыряет все куда попало!» — подумала она.
— Соседи не перестают судачить, — строго сказала Мариго. — Может, и к лучшему, что ты идешь в солдаты: кончится наконец эта история с Фани. Грешно путаться с замужней. — Илиас равнодушно пожал плечами и стал одеваться. — Пока ты будешь в армии, она наверняка найдет себе другого дружка.
Мариго взяла у Илиаса влажное полотенце и повесила его на спинку стула. «В доме все вверх дном, точно сегодня воскресенье», — подумала она. По воскресным дням ей приходилось с утра до вечера прибирать за всеми.
Зимнее солнце выглянуло из-за туч, свет его залил комнату. Мариго собрала разбросанное повсюду белье сына и, держа его в охапке, села на краешек стула. Илиас обернулся, посмотрел на нее.
— Да что с тобой, глупенькая? Ты плачешь? — со смехом воскликнул он.
— Как я буду без тебя, Илиас!
— Ну брось!
— Я и сама не знаю… — прошептала она, вытирая глаза его майкой.
Мариго глубоко вздохнула. Знакомый запах, исходящий от белья сына, немного успокоил ее. У каждого человека тело имеет свой запах. У Никоса оно пахнет совсем иначе. А от грязного белья Хараламбоса несет так, что хоть нос зажимай. Старость ли тут виновата или, может быть, просто умерла в ее душе прежняя любовь к нему?
— Страшно мне, Илиас, — продолжала она. — Все говорят о Гитлере…
— Ты уже и в политику лезешь? — перебил ее Илиас.
— Будет война… А ты, сынок, даже не знаешь, что это такое. В ту войну тебя еще на свете не было.
Последнее время Илиас работал в артели бетонщиков на стройках. Он переменил множество профессий с тех пор, как его отдали подмастерьем в слесарную мастерскую, но ни в одном деле не преуспел. Все было ему не по душе. Илиасу нравилось только бренчать на гитаре. В свободное время он часами сидел, перебирая струны, и даже сочинял что-то.
Целый год копил он деньги, чтобы купить гитару. Он сам научился играть, порой не расставался с гитарой даже ночью, словно надеясь открыть в ее звуках тайну жизни. А потом вдруг надумал уплыть на пароходе за границу. С тех пор он жил только этой мечтой, а гитара пылилась на шкафу. Фани подсмеивалась над Илиасом. Положив голову ей на грудь, он мог часами с увлечением рассказывать о своих планах.
— Ну и болтун ты, золотко мое. Никуда ты отсюда не уедешь! — как-то вечером сказала ему Фани.
Он вскочил, задетый за живое.
— Черт возьми! Я ни на одной работе не могу долго удержаться… А почему, как ты думаешь? Червь какой-то точит меня, Фани…
Илиас завязывал перед зеркалом галстук.
— Если бы мне не идти в армию, уехал бы я куда глаза глядят, — сказал он матери.
— Глупости. Ты еще не выкинул это из головы?
— А твое какое дело? Не суйся, когда тебя не спрашивают! — закричал он в ярости.
Мариго испуганно съежилась. Ей надо было кое-что сказать сыну, но она понимала, что сейчас для этого неподходящий момент. Стоило Илиасу выйти из себя, как он делался просто невменяем. Мариго открыла верхний ящик комода, чтобы достать ему чистый носовой платок, и увидела лежавшую там старую фотографию. На ее худом, морщинистом лице появилась печальная улыбка.
— Посмотри, сынок… — Илиас в это время приглаживал усики; видно было, что он еще не совсем отошел. — Вот вы, совсем маленькие… Вот отец… И я, — тихо добавила она.
— Тьфу! Оставь меня в покое. Сто раз видел я эту фотографию.
— Ты не все на ней разглядел, Илиас.
— Чего же это я не разглядел?
— Меня. — Илиас бросил на фотографию равнодушный взгляд. — Посмотри на меня. В то время я была счастлива. — Ей хотелось о многом сказать ему. — Боже мой, как глупо бежать на край света, точно ты бездомный пес! Что ты там хочешь найти? И счастье и беда ходят возле нас. — Она поспешно спрятала фотографию в карман и продолжала, стараясь скрыть волнение: — Ты теперь идешь в солдаты. Подумай серьезно о своем будущем. Может быть, тебе удастся потом обзавестись собственным делом. Тогда ты сможешь жениться.
Глаза сына опять сверкнули гневом.
— Прекрати свои поучения. Я не ребенок, — сказал он резко. — Я не буду сидеть в этих четырех стенах.
Последнее слово он произнес с ненавистью; ему сразу пришел на память один разговор с отцом, при воспоминании о котором ему всегда делалось не по себе, к горлу словно подступал ком.
Однажды вечером — это было давно, накануне банкротства, — Хараламбос почувствовал потребность поделиться с Илиасом. Он подсел к сыну на диван.
— Илиас, ты скоро станешь совсем взрослым, самостоятельным человеком. А я, кто знает, могу не сегодня-завтра умереть, — сказал Хараламбос.
Илиаса испугали не столько слова отца, сколько его тон.
Хараламбос сидел, откинув назад голову, и взгляд его блуждал по комнате. Он чувствовал себя дома как в стенах крепости. Крепости, защищавшей его от беды, от дельцов, от кредиторов, которых с каждым днем становилось все больше.
— За этими стенами ад, — продолжал отец каким-то странным голосом. — Что бы ни случилось, Илиас, нам надо сохранить наш уголок. Не так ли? В деловом мире все плюют Друг на друга, готовы задушить любого из-за какой-нибудь паршивой десятки. И только здесь, в нашем уголке, мы совсем другие. Вот видишь, я сейчас ласков с тобой! Помни об этом, сынок, помни: только здесь мы остаемся людьми.
Илиас не совсем понял смысл последних слов. Может быть, отец помешался? Но на другой день он присутствовал при сцене, которую не забудет, наверно, до конца жизни.
Уже стемнело. На улице было холодно. Мариго гладила белье, разложив его на столе. Вдруг дверь широко распахнулась. Все решили, что это от ветра.
— Закрой скорей! — крикнула Мариго Илиасу.
Он подбежал к двери и внезапно увидел отца. Хараламбос без пальто и даже без пиджака, весь какой-то взъерошенный, жалкий, стоял на пороге и смотрел на сына.
— Хараламбос! — вырвался крик из груди Мариго.
— Меня раздели! — запинаясь, пробормотал он.
Мальчик дотронулся рукой до разорванного жилета отца.
— А где твои часы? — прошептала Мариго. — Проклятые торговцы, не могли подождать немного!
Хараламбос упал перед женой на колени. Он обнимал ее ноги, целовал руки.
— Хараламбос, встань, дети смотрят на нас, — сказала смущенная Мариго.
Но муж еще крепче вцепился в нее.
— Я больше не хочу жить, Мариго! — душераздирающе закричал он и спрятал голову у нее в коленях.
Илиас подошел к отцу.
— Папа, встань. Встань. Здесь наш уголок! — весь дрожа, пролепетал он.
После банкротства Хараламбоса образ жизни его семьи, основанный на старых традициях, резко изменился. Все в доме пошло по-другому. Мариго понадобилось немало времени, чтобы снова заставить своих домочадцев хоть немного уважать неписаные законы семейной жизни. Но все уже делалось тут из-под палки. Радость, которую испытывала прежде эта семья, запершись в стенах своей квартиры, исчезла навсегда.
Долгое время Илиас возвращался домой очень поздно, и никто не решался сделать ему замечание…
Взгляд Илиаса остановился на матери.
— Клянусь, ты слепая, совсем слепая! Чего ты бьешься столько лет? Прошлого не воротишь… Мы уже отпочковались. Тебе хочется увидеть всех нас самостоятельными людьми, хорошо устроившимися в жизни. Об этом мечтаешь ты, об этом молишь бога. А зачем?
— Что же мне еще остается, Илиас, когда рухнуло все? Ведь у меня впереди только могила, — ответила она в раздумье.
— Глупая ты, — спокойно сказал Илиас. — В наше время в жизни есть лишь одна стоящая вещь — это деньги, много денег. Здесь у нас все трещит по швам. День работаешь, а три дня сидишь сложа руки. Есть такие страны, где человек со смекалкой легко может делать деньги. Черт подери эту военную службу, а то завтра же я бы отчалил отсюда, — закончил он, выходя из комнаты.
Когда Илиас ушел, она машинально достала из кармана старую фотографию. При взгляде на снимок Мариго охватило странное чувство, словно смерть стояла у нее за спиной. А на этой фотографии, дрожавшей в ее руке, было запечатлено надолго какое-то мгновение жизни.
«Какие милые, простодушные личики у ребят! — думала Мариго. — Бедный Хараламбос, как он следил когда-то за своей прической… Почему Никос совсем не похож на Илиаса? Никос ходит каждый день на работу, вовремя возвращается домой, не гуляет по ночам, заботится обо всех, не сорит деньгами. На фотографии запечатлен один краткий миг, а жизнь бежит своим чередом. Все меняется. К чему мы идем? Осколки незаметно не склеишь. Илиас прав…» — Она рассеянно посмотрела на потрескавшиеся стены.
7
Раздался стук в дверь. Мариго увидела, что Клио впустила в дом какого-то незнакомого человека, и подошла узнать, что ему надо.
Незнакомец сухо пробормотал «добрый день» и равнодушно оглядел комнату. Он был небольшого роста, круглолицый, с губ его почти не сходила неприятная усмешка. Толстые стекла очков, увеличивавшие зрачки, придавали какую-то отчужденность его взгляду.
— Кто вам нужен? — спросила Мариго.
— Я из асфалии, — ответил он. — Хотел бы получить кое-какие сведения.
Он сел на стул, достал из портфеля какие-то бумаги и некоторое время молча изучал их.
Мариго в недоумении переглянулась с дочерью. Они обе и не предполагали, что этот немолодой человек с усталым лицом был одним из лучших сыщиков асфалии.
Мужчина продолжал просматривать бумаги, делая в них пометки карандашом, и Клио готова была поклясться, что бедняга окончательно запутался.
Люди, прошедшие через руки этого сыщика в 1936 году, когда диктатор Метаксас распустил все рабочие организации, прозвали его Свистком за то, что он дышал иногда с легким присвистом. Это было, наверно, единственное проявление его гнева, потому что по непроницаемому лицу этого человека ничего нельзя было прочесть.
Свисток уставился на Мариго своими близорукими глазами.
— Так что же, значит, мы сочувствуем большевикам, а? — спросил он внезапно.
— Господи помилуй! Да что вы говорите! — воскликнула перепуганная Мариго.
На губах сыщика опять заиграла неприятная усмешка. Он не придал никакого значения словам Мариго, у него и так не было оснований сомневаться в благонамеренности семьи Саккасов. Он явился сюда с другой целью. Ему надо было получить сведения о рабочем, жившем в том же дворе.
Эти женщины, безусловно, кое-что знают, рассуждал он. Некоторые ничтожные детали могут навести асфалию на след, хотя из-за дружеских связей, ссор, симпатии и антипатий, возникающих между соседями, дело подчас получает одностороннее освещение и следствие сбивается с верного пути.
Поэтому Свисток любил застать людей врасплох, чтобы вырвать у них нужные сведения.
Мариго стояла совершенно растерянная и испуганно крестилась.
— Вы давно живете в этом доме? — спросил сыщик.
— Пятнадцать лет, с двадцать четвертого года…
Свисток не спешил. Дело было серьезное. Всю асфалию подняли на ноги, как только стало известно, что рабочие фармацевтического завода собираются объявить забастовку. Забастовка эта не была стихийной, ее подготовляли заранее.
Близорукие глаза сыщика впились в Мариго. Только теперь она заметила, какая неприятная у него усмешка, и невольно вздрогнула.
— А что случилось? — прошептала она.
— Ничего особенного. Разные дела, ходишь туда-сюда, ловишь блох в соломе. Значит, вы не сочувствуете большевикам? Странно, с чего это я взял? — Он записал что-то на листке бумаги. — У вас есть сын? — спросил он, не поднимая головы.
У Мариго задрожали колени.
— Двое сыновей. Боже мой, неужели с ними что-нибудь стряслось? — с трудом проговорила она.
— Сядьте, пожалуйста, чего вы стоите?
Свисток водил толстыми стеклами очков чуть ли не по самой бумаге. В асфалии на основании различных донесений, поступавших с завода, составили список неблагонадежных людей. Что из себя представляют эти люди, надо было выяснить до начала забастовки. Проглядев список до середины, сыщик остановился на фамилии Сарантиса и, прищурившись, прочел ее про себя. Рядом красным карандашом было помечено: «Никаких улик». Он задышал с легким присвистом. Его всегда возмущало нерадение помощников, не способных толково составить досье. Если сам он не приложит стараний, то дело не сдвинется с мертвой точки.
— Ну, а где же работает ваш сын? — задал он опять вопрос.
— На фармацевтическом заводе.
Свисток стал расспрашивать Мариго о соседях по дому. С равнодушным видом выслушал он все, что она рассказала о Сарантисе.
— И часто к вам заходит этот Сарантис? — безразличным тоном спросил он.
— Чуть ли не каждый день.
— Прекрасно. — Он почертил немного карандашом по бумаге и продолжал: — Так о чем мы говорили? Ах да, что ваш сын впутался в прескверную историю…
— Матерь божья! Во что он впутался? — воскликнула она.
Свисток сделал вид, что не слышал последних слов Мариго. Он молчал для того, чтобы у старухи создалось впечатление, будто сын ее в опасности. По сути дела, все эти приемы допроса давно устарели. Ему было смертельно скучно. Чувствуя, что ноги его затекли от неподвижности, он устроился поудобней на стуле. Потом вспомнил вдруг, что у него в портфеле среди бумаг лежит кусок мяса, который он купил для жены.
— Где же раньше жил этот Сарантис?
— Не знаю, — ответила Мариго дрожащим голосом.
— У него в комнате собираются рабочие?
— В такой клетушке и одному-то человеку повернуться негде!
«С этими старухами каши не сваришь, — подумал Свисток, — замучаешься вконец, а толку от них все равно не добьешься».
Глаза, скрытые толстыми стеклами очков, уставились теперь на Клио. Сыщик невольно улыбнулся. Девушка стояла, прислонившись к стене, и была в эту минуту удивительно похожа на его дочь, когда та хотела что-нибудь попросить у него. Но сейчас на работе надо взвешивать каждый вопрос, не время отвлекаться.
— Так что же говорил он вам о беспорядках на заводе? — спросил он неожиданно Клио.
Сердце девушки так сильно забилось, словно готово было выскочить из груди.
— Кто?
— Этот… Сарантис…
— Мы с ним не разговариваем.
— А вы никогда не слыхали, как он беседует с вашим братом?
— Нет, — отрезала она.
«Девчонка, конечно, лжет», — решил Свисток и встал.
Стекла очков приблизились к лицу Клио.
— Он большевик?
— Нет, — сказала она.
— Это неправда…
Дыхание его стало частым, прерывистым. Легкий присвист напоминал пение птицы. Клио чувствовала, что она вот-вот упадет в обморок. Но почему мать стоит рядом с ней и молчит, не хочет вмешаться, помочь ей? Что с ней такое? Она точно онемела.
Свисток продолжал задавать вопросы, но он уже понял, что ему не удалось застать врасплох этих женщин. Несомненно, нужно ослиное упрямство, чтобы довести дело до конца. Впрочем, речь шла о его карьере, и поэтому он мог вести расспросы часами, а если бы понадобилось, то и несколько дней подряд. Но сегодня эти устаревшие приемы наводили на него смертельную скуку.
Сыщик убрал бумаги в портфель и подумал с тоской, что астма все больше его донимает, а люди рта не желают раскрыть и определенно вгонят скоро его в могилу…
Он переложил бумагой мясо в портфеле — если мясник дал ему слишком жирный кусок, жена опять будет ворчать.
— Ну ладно. Поговорим об этом в другой раз, — сказал он и направился к выходу.
Мариго осторожно закрыла за ним дверь. Тут только пришла она в себя после первого испуга, обрела присущее ей хладнокровие и могла теперь обдумать случившееся. Нет, она нисколько не обольщалась. Приход этого человека не сулил ничего хорошего. И все-таки она не могла осуждать Никоса за его взгляды и поступки. Юноша трудился не покладая рук, главным образом на его плечи ложились заботы о семье, и в глазах матери он стал уже настоящим хозяином в доме.
— Я очень боялась, как бы ты не проговорилась, какие книги Никос читает, — сказала Мариго дочери. Обернувшись, она увидела, что Клио, страшно бледная, продолжает стоять, прижавшись к стене. У Мариго вырвалось невольно: — Ты что, любишь Сарантиса?
Девушка не сразу ответила. Тяжело дыша, подошла она к матери, губы ее дрожали, казалось, она сейчас закричит.
— Ты с ума сошла, — злобно прошипела Клио.
8
Химико-фармацевтический завод «Аспис А. Э.» был построен на окраине города.
В прежние годы здесь не было жилых домов. Виноградники, огороды, сады тянулись за рабочим предместьем столицы до самого холма. Но город расплывался, как чернильная клякса на промокательной бумаге. Его облик, ритм жизни менялись. На месте огородов вырастали заводы; пустыри застраивались, оглашались криками детворы. С каждым днем прибывало рабочего люда. Наступила новая пора.
Теперь, лепясь друг к другу, до холма уже доходили домишки рабочего предместья. Площади, улицы, переулки наводнило новое поколение людей, порожденных любовью, нищетой и фабричной копотью.
Лишь кое-где попадались случайно забытые агава, старое миндальное дерево, обмазанная глиной ограда, и, глядя на них, заводской сторож дед Параскевас вспоминал свои молодые годы, когда его осел, нагруженный цветной капустой, упирался головой в экипаж Трикуписа {}, не желая идти дальше.
Стоя у ворот фармацевтического завода и дрожа от холода, дед Параскевас думал о том, как погано жить на свете.
— Чуть не десять лет обещают поставить тебя у дверей директорского кабинета, чтобы ты не трясся от холода, да все забывают. Забывчивый народ! Теперь народ такой забывчивый! Поэтому и бог показал нам кукиш, — ворчал он себе под нос и искоса поглядывал на полицейских, застывших против ворот. — Гм! Расплодилось их, что муравьев, — пробормотал он.
Чтобы согреться, он стал маршировать вдоль ограды. «Когда тебе перевалило за восемьдесят, и в шерстяных носках зябнут ноги, сколько пар ни напяль», — думал сторож.
— Эй, паренек, не найдется у тебя хоть чинарик? — обратился он к проходившему мимо Никосу.
Тот дал старику сигарету.
— Ветреный денек, — сказал дед Параскевас.
— Здорово пробирает, дед.
— Мы, старые люди, знаешь, что говорим? Если ты не можешь впиться зубами в руку, поцелуй ее. Как-то в двадцать третьем году…
Он только тут заметил, что Никоса и след простыл. И сторож принялся опять маршировать вдоль ограды…
Рабочие разошлись по цехам, и во дворе уже почти никого не было. Перед складом стояло несколько грузовиков. Вот-вот должен был раздаться привычный гул машин. Остановившись под навесом, Сарантис разговаривал с одним пожилым рабочим. Ветер шевелил волосы на голове Сарантиса.
— Ты что, заложил, что ли, свою кепку? — весело крикнул ему Никос.
— Эй! Поди-ка сюда, дело есть, — подозвал его Сарантис.
— Штраф боюсь заработать, уже времени много!
Но Никос все же подошел к навесу.
— …раз и другие, как ты сказал, согласны… — услышал он слова пожилого рабочего.
— Мы все обсудим подробно, дядя Антонис…
— Тогда учти и меня… Ну ладно, я пошел. Будь здоров. — И пожилой рабочий поспешил в цех.
У Сарантиса сейчас было необыкновенно энергичное лицо. Без кепки он выглядел гораздо моложе. Несколько секунд стоял он молча, точно обдумывал что-то, а потом, взяв Никоса под руку, обратился к нему:
— Послушай, ты сейчас увидишься с дядей Костасом, так спроси его, что он решил.
— По поводу чего? — осведомился Никос.
— Вчера вечером я говорил с ним об одном деле. — Сарантис немного помолчал, продолжая сосредоточенно обдумывать что-то. — Замок в двери главного здания должен быть надежным. Иногда рабочим приходится запираться изнутри, — прибавил он загадочно.
Никос побледнел. Последние дни после волнений на заводе он жил в постоянном напряжении, а теперь почувствовал, что близится час его боевого крещения. Чтобы скрыть свое возбуждение, он напустил на себя необычайную серьезность.
Сарантис улыбнулся, сделав вид, что не понимает переживаний приятеля.
— Вы с дядей Костасом целый день ходите по цехам. Поэтому вам легче это проверить.
— А что он тебе сказал?
— Да тянет чего-то. Странный человек: ему говоришь о деле, а он тары-бары разводит. Прежде, мол… И пойдет болтать. Так вот, потолкуй с ним, а если он не захочет… — Сарантис похлопал Никоса по спине. — Я думаю, в таком случае ты и сам справишься.
Не успел Никос и рта раскрыть, как друг его уже испарился.
Никос обогнал старшего мастера Симоса. шедшего по двору, и завернул в расфасовочный цех. «Ни минуты не теряет Сарантис, ходит по всему заводу, налаживает связь с людьми, сплачивает их», — думал он, и перед ним вырисовывался его собственный путь в будущем.
Загудели машины в цехах. Дед Параскевас запер железные ворота и подошел к грузовику, чтобы погреть у мотора руки. Со склада доносился сердитый голос старшего мастера. Он подгонял рабочих, разгружавших с машин ящики.
— Чтоб вас… А ну поворачивайтесь, дохлые крысы! Тут вам не богадельня!
Пятеро рабочих были заняты разгрузкой. С трудом сняв с машины тяжелый ящик, слегка подпирая его снизу бедром, они, один за другим, согнувшись в три погибели, двигались каждый со своей ношей к дверям склада.
— Эй ты, старая развалина, шевели ногами! — закричал Симос на пожилого рабочего, отстававшего от других.
Грузчик, шедший первым, с презрением сплюнул.
Лицо у Симоса было усыпано прыщами, которые багровели и становились похожими на отвратительные язвы, когда он напивался. За глаза все звали его Проказой. Он вышел из склада и окинул взглядом оставшиеся на машине ящики. Целый поток брани вылетел из его рта. Своими толстыми пальцами он растирал лицо, чтобы унять зуд. Это вошло уже у него в привычку так же, как ругань, без которой он не мог обойтись: выпустив очередной залп, он сразу чувствовал облегчение.
Старший мастер был сейчас не столько занят работой, сколько тем, что пытался разгадать, какую пилюлю
готовят у него за спиной рабочие. «Что-то они уж больно присмирели, надо быть начеку», — подумал он. Его действительно поражало и в то же время злило настроение людей на заводе. Даже всякие подонки, которые обычно старались выслужиться перед ним, теперь у него на глазах не проявляли никакого усердия. «Точно сонные мухи», — негодовал он. Симос мог поклясться, что с тридцать шестого года, с тех пор как распустили профсоюзы, среди рабочих не было такого настроения.
Он посмотрел на грузчиков, и глаза его засверкали гневом.
— Пошевеливайтесь, чтоб вас… сволочи! А то как бы я с утра пораньше не проломил здесь кому-нибудь башку! — взревел он, чтобы хоть немного отвести Душу.
Старший мастер присел на бампер грузовика возле деда Параскеваса. Сторож, пригревшись, закрыл глаза; его пышные усы были обсыпаны пеплом от сигареты. Полицейские за воротами собрались уходить.
— Ступайте с богом, — пробормотал старик, открыв глаза.
— Ты, дед, ничего не слыхал? — спросил Симос, почесывая физиономию. — Подозреваю я, что готовится какой-то бунт.
— Бунт? Ясно. Чего еще можно ждать! — Он покачал головой. — Я так в обиде только на бога. Иной раз говорю ему: «Эй ты, всесильный, погляди-ка получше в своей тетрадочке. Сдается мне, что ты позабыл о старом Параскевасе… Я ведь…»
Симос раздраженно перебил разболтавшегося старикашку:
— А ну, сморчок, прекрати-ка свое брюзжание!
Но дед Параскевас клевал носом и ничего уже не слышал.
— В восемнадцатом году открылся завод, — забормотал он снова. — Иди, говорят мне. Параскевас, сторожем будешь… А сына моего, беднягу, убили на войне, понимаешь ты это?.. — Он открыл глаза и увидел, что Симоса уже нет рядом. Ничуть не смутившись, старик продолжал: — Сиди, Параскевас, сторожи! Эх! А жизнь у людей собачья. Чем брюхо себе набивать? Маслинами да фасолью?
Свист ветра заглушил бессвязное бормотание старика.
9
Симос с одним рабочим пошел в заводоуправление.
В задней части здания, выходившего во двор, было помещение, где хранились бидоны с машинным маслом, пакля и прочее. Это и был «кабинет» старшего мастера. На маленьком столике, задвинутом в угол, валялись в беспорядке расчетные ведомости, которые каждую субботу, прежде чем попасть к управляющему, проходили через руки Симоса. Старший мастер обладал безграничной властью, распространявшейся не только на рабочих, но и на конторских служащих. Даже сотрудники лаборатории боялись его. За исключением лиц, в которых была особо заинтересована администрация, а также врачей, химиков и некоторых старых работников бухгалтерии, он мог уволить кого угодно, ни перед кем не отчитываясь. Владелец завода Маноглу считал, что ему удобно держать при себе цепного пса, нагонявшего на всех страх.
Симос отпер дверь своего «кабинета» и распорядился, чтобы рабочий навел там порядок. А сам вытащил бутылку раки, запрятанную в пакле.
— Ты что там делаешь, подонок? — закричал он на рабочего.
— Разве ты не велел мне прибрать здесь?
— Брось все! К черту! Я задохнусь от пыли! Запри-ка дверь.
Рабочий тотчас бросил метлу. Это был маленький, невзрачный человечек с острова Кефаллиния, по имени Маркатос, правая рука Симоса.
— Клянусь всеми святыми, ну и приспичило ж тебе выпить, если мы притащились сюда вроде как для уборки! — с вожделением поглядев на раки и прищелкнув языком, воскликнул Маркатос.
— Катись ты… — И старший мастер, усевшись на бидон, поднес бутылку к губам. Прежде чем сделать первый глоток, он прополоскал немного рот.
— Дай отхлебнуть чуточку!
— Катись! — повторил Симос.
Но Маркатос знал все повадки старшего мастера. Устроившись на куче пакли, он ждал. Чертово раки усмиряет даже вола, и тогда слепням раздолье — кусай сколько хочешь.
— Тебя за нос водят, — с хитрой улыбкой сказал Маркатос.
— Кто?
— Все.
— Пошел к черту!
— Знаешь, что сказал вчера один тип? Если будет забастовка, Симос в штаны наложит. Клянусь всеми святыми!.. Дай и мне отхлебнуть, эй, ты!
— Сучье отродье… Ты сам слыхал? Втравят они меня в беду. А потом хозяин будет кричать, что я во всем виноват.
— Они потребуют, чтобы тебя выгнали.
— Меня? Меня любит хозяин.
— Ой, насмешил! Вы что, породнились с ним? Старший мастер опять приложился к бутылке; после каждого глотка он вздыхал с облегчением, утирая кулаком свои толстые губы.
— Ничего ты не знаешь. Хозяин меня любит, — твердил он. — О Симосе он и слушать никого не станет. — Помолчав немного, он продолжал: — В двадцать восьмом году я ему жизнь спас. Один глупый пастух из Эпира приехал в Афины работу искать. Ну и взяли его на завод. На третий день машиной отрезало ему ногу. Он чуть не свихнулся. «Отправляйся-ка, парнишка, обратно к себе в деревню, чтобы не подохнуть здесь с голоду», — говорят ему. А он все ходит к хозяину и требует что-то, будто тот ему ногу может вернуть. Смех, да и только. А однажды притаскивает этот подлец в контору пистолет… — Симос отпил еще глоток. — Не окажись я рядом, не схвати его за руку, убил бы он хозяина. — Расстегнув рубаху, он поднял грязную шерстяную майку и показал у себя на груди под сердцем широкий рубец. — Прострелил он мне легкое, вот негодяй.
Маркатос засмеялся.
— Чего тебя разбирает?
— Не думал я, что ты такой герой! Ну и удивил ты меня… А хозяин все равно за грош продаст тебя.
— Меня? Меня? — закричал Симос, вскочив.
Силища у него была огромная, он мог одним ударом уложить на месте быка. — А ну повтори!
— За грош, и даже за ломаный!
— Повтори-ка еще! Дерьмо ты этакое! — завопил старший мастер в ярости, схватив Маркатоса за горло.
— Пусти! Ой! Когда-нибудь сам увидишь! Ой! — кричал Маркатос.
Симос встряхнул его хорошенько и опять сел на бидон. Раки в бутылке поубавилось сразу пальца на три. Потом он поставил бутылку на пол и принялся расчесывать спои прыщи. Но чем дальше, тем больше донимал его зуд. Ноя от боли, Симос раздирал ногтями лицо, по щекам уже текла кровь. Наконец он немного успокоился, хотя чувствовал себя совершенно разбитым.
— Вот проклятье! Жизнь сволочная! — проворчал он. — Лучше бы человеку вовсе не родиться на свет.
Маркатос тихонько подкрался к нему и, схватив бутылку, забился подальше в угол.
— У-у-у, Проказа, за твое здоровье! — радостно бросил он.
Если бы в другое время он осмелился назвать так в лицо старшего мастера, то жестоко поплатился бы за это. Но сейчас Симос сидел молча, совсем осоловев.
10
Дней десять назад, в четверг вечером, гудок часом позже обычного возвестил об окончании работы. Это вызвало на заводе целый переполох. Рабочие и работницы столпились по дворе и не хотели расходиться, пока им не дадут разъяснения. Распространялись разные слухи, то и дело разгорались споры.
— С завтрашнего дня мы будем работать на два часа больше. Говорят, получены большие заказы, — сказал один из рабочих.
— Это, братец, так не пройдет. Два часа будут считаться сверхурочными, — возразил ему другой.
— Эх дурень! Разве хозяину можно верить? — вмешался третий.
— Да не галдите вы!
— Ой ты, нечего нам указывать. Не успеешь сосчитать до трех, как получишь по шее.
— А когда арестовывали рабочий комитет, чего ты молчал?
Симос набросился на рабочих:
— А ну! Расходись по домам! Чтоб я на ночь глядя не послал вас куда подальше.
Рабочие разошлись, но на другой день им официально объявили, что восьмичасовой рабочий день отменяется и администрация завода будет устанавливать продолжительность рабочего времени в соответствии с нуждами производства. И все это «во имя промышленного прогресса страны», и так далее и тому подобное. Рабочие, собравшись перед заводоуправлением, тотчас стали протестовать. Даже самые консервативные, которые обычно предпочитали не высказывать своего недовольства, громко возмущались.
Маноглу выслал к ним управляющего, высоченного мужчину в очках, который коротко объявил:
— Кто не согласен, будет уволен.
В такой момент подобное заявление могло лишь подогреть страсти. Но Маноглу, абсолютно уверенный в своей силе, считал унизительным прибегать к разным уверткам.
Тотчас раздались голоса:
— Пошли в контору! Чего ждать! В контору!
Рабочие, стоявшие в первых рядах, под напором других прижали к стене управляющего. Толпа ринулась к конторе. В окна полетели камни. В этой свалке, шуме и гаме трудно было попять, что происходит. Управляющему разбили очки, и он стоял мертвенно-бледный, в разорванном пиджаке, крича от страха что-то нечленораздельное.
Некоторые рабочие, в том числе и Сарантис, пытались успокоить толпу, стихийное возмущение которой с каждой минутой становилось все более опасным. Полиция подоспела в то время, когда, взломав двери, рабочие устремились в контору. Полицейские быстро навели порядок, потому что незадолго до этого в толпе был брошен кем-то клич всем вместе идти в центральную профсоюзную организацию, и большая группа рабочих, выйдя на улицу, ждала там остальных. Полиция тут же арестовала несколько человек.
Профсоюзные руководители обещали уладить вопрос о продолжительности рабочего дня. Они обращались к министру, и в бухгалтерии возле кассы было вывешено сообщение об этом. Всю неделю на заводе работали ежедневно по десять часов и больше. То и дело возникали небольшие стычки. В общем, царил хаос.
11
В понедельник в полдень Бакас, немолодой рабочий, невзрачный и щуплый, покончив с едой, завернул бидончик в газету и поплелся в свой излюбленный уголок. Оставался еще целый час до конца обеденного перерыва.
После женитьбы Бакас растерял приятелей и предпочитал держаться в стороне от людей.
Он открыл дверь, ведущую в подвал. Там был давно заброшенный темный чуланчик, где пахло нечистотами. Запирали его, чтобы им не пользовались вместо уборной. Но Бакас обнаружил, что висячий замок легко снять, вывернув кольцо, едва державшееся в прогнившем дереве, и каждый день приходил туда отдыхать. В чуланчик как раз против двери выходило окошко из соседнего помещения, занимаемого электромонтером. Внизу по стене шли трубы, снабжавшие завод горячей водой.
Бакас садился обычно на пол, прижавшись спиной к трубам, и наслаждался теплом. Он шарил по карманам, разыскивая недокуренную сигарету. Потом глубоко затягивался. Он радовался одиночеству. Вина Бакас в рот не брал, вернее сказать, старался этого не делать, хотя какой-то червь точил его душу. В прошлом году он чуть не повесился, когда его жена Фани умирала от воспаления легких. Курение успокаивало его, приходило минутное ощущение блаженства. Он забывал о синяках на теле Фани, о следах зубов, которые оставлял на ее красивой груди Илиас. Снедавшая его тоска, все страдания отступали куда-то…
Пробравшись потихоньку в чуланчик, Бакас закрылся там. И тут же услышал голоса, доносившиеся из соседнего помещения. Странно, кто там мог быть? Обычно электромонтер в обеденный перерыв уходил куда-нибудь.
Стараясь не шуметь, Бакас прокрался к окошку и притаился под ним. Он не хотел, чтобы кто-либо пронюхал о его тайнике. Ему делалось тошно, когда люди обращали на него хоть малейшее внимание, может быть, потому что прежде его не раз восторженно приветствовали и качали на стадионе. Из мастерской электромонтера до Бакаса долетали отдельные слова.
Сначала он не особенно прислушивался к тому, что там происходило, ему не мешал этот шум. Прижавшись спиной к трубам, он с наслаждением чувствовал, как по телу его разливалось тепло. Кто-то вошел в мастерскую. Бакас вертел в руках спичечный коробок. Он зажег спичку и смотрел на ее пламя. Но в окошке могли заметить свет. Он быстро погасил спичку.
Вдруг за стеной стало тихо. Удивленный этим, Бакас весь обратился в слух.
— Товарищи, у нас мало времени, поэтому я сразу перехожу к самому главному, — донесся до него низкий молодой голос.
Бакас вздрогнул. При других обстоятельствах он поспешил бы тихонько выскользнуть из чуланчика, чтобы не стать даже невидимым свидетелем чужого разговора. Он всегда старался никому не мешать. Но сейчас он не трогался с места.
Голос за стеной вызвал у Бакаса странное чувство, словно увел его в прошлое. Знакомый голос, воскрешавший какие-то неприятные воспоминания, как ножом полоснул его по сердцу. Откинув голову к стене, он сидел весь обмякший и пытался припомнить, чей это голос.
В мастерской электромонтера говорили о последних событиях на заводе.
— Люди, конечно, стали более сознательными, это так, ты прав, — произнес другой, хриплый голос и после небольшого молчания продолжал, откашлявшись: — Но устраивать сейчас забастовку нельзя. Нас разгромят.
— И я так считаю, — согласился кто-то.
Последнего человека Бакас узнал. Это был электромонтер Стефанос.
— Минутку, товарищи, вы меня не совсем правильно поняли. Я говорил о своего рода мобилизации, а не о забастовке.
Опять он. Но кто же это такой? Бакас ломал себе голову. Голос знаком ему, хорошо знаком, но как прогнать от себя связанные с ним тяжелые воспоминания?
— Я, наверно, заболел, — прошептал Бакас и тихонько встал, опершись руками о заплесневевшую стену.
— К несчастью, — продолжал тот же человек, — фашистская диктатура нанесла рабочему классу тяжелый удар, после которого он до сих пор не может оправиться. И мы сами еще недостаточно созрели. Нам не хватает организованности. У нас нет даже помещения, и мы вынуждены собираться здесь, хотя это опасно. Нет, забастовка только на нашем заводе была бы ошибкой.
Бакас бесшумно встал одной ногой на трубу и вцепился руками в оконную раму… Что-то его удерживало. Он не мог понять, почему не уходит отсюда, почему ему не терпится удовлетворить свое любопытство.
— Я предлагаю нечто другое, — продолжал тот же голос.
— А что толку из того, что мы в виде протеста на два часа прекратим работу? — спросил электромонтер.
— Во-первых, никто из нас не покинет своего рабочего места, и полиции трудно будет расправиться с нами…
— Правильно, но…
Бакас приник лицом к окошку. Сквозь грязное пыльное стекло он смутно различал часть соседней комнаты.
Какой-то лысый человек сидел сгорбившись на скамейке. Когда он повернул голову, Бакас без труда узнал в нем Стефаноса. Но не он интересовал Бакаса, продолжавшего жадно смотреть в окошко. Рядом с электромонтером сидел Сарантис.
— Если вы, товарищи, согласны, не будем терять время даром. — Сарантис снял с руки часы и положил их перед собой на столик.
Оцепенев, Бакас не сводил с него глаз. Лицо этого человека пробудило в нем рой самых разнообразных воспоминаний. Перед ним ожили, например, картины его беспросветного детства. Он отчетливо увидел свою мать в гробу, с распухшими синими губами — когда она умерла, ему было всего три года, — вспомнил и жизнь в сиротском приюте. Образы далекого чистого прошлого так ярко оживали перед ним, что ему стало страшно. А переживания последних лет, когда он приобрел некоторые нехорошие привычки и даже пристрастился к мелким кражам, словно заволоклись туманом. Когда он протягивал руку, чтобы схватить то, что плохо лежало, он действовал как бы бессознательно. Фани была ужасной модницей. Если он приходил домой с подарком для нее, она не устраивала ему унизительных сцен.
Однажды после окончания вечерней смены, когда он прятал в карман какую-то гайку, Сарантис схватил его за руку.
— Бакас, положи сейчас же на место, — строго сказал он.
Не проронив ни слова, Бакас весь сжался и стал приворачивать гайку к машине. Лучше бы его ударили, ему было бы легче. Не глядя на Сарантиса, повернувшись к нему спиной, он долго возился у машины…
А Сарантис продолжал:
— Значит, это ты каждый день крадешь болты и гайки?
— Не говори никому, — умоляюще прошептал Бакас.
— Позор! С других вычитают деньги за эти детали. Зачем они тебе?
Рабочие уже разошлись. По огромному притихшему цеху с высоким потолком гулко разносился голос Сарантиса.
— Раньше ты был честным человеком. До чего же, Бакас ты докатился!
Бакас повернул к Сарантису лицо, ему хотелось признаться, что краденое он относит старьевщику, чтобы выручить немного денег на подарок жене. Духи, брошечка, серьги, гребень — все это было ему просто необходимо, чтобы дома избежать унижений. Многие на заводе знали, что Бакас не чист на руку, открыто издевались над ним, и он сторонился людей. Нет, лучше молчать. Сжав губы, он продолжал завинчивать гайку, чувствуя себя жалким червем. Два года избегал он встреч с Сарантисом. При виде его спешил скрыться, боясь услышать знакомый голос.
Сквозь пыльное стекло Бакас изучал лицо Сарантиса. Связанное с ним мучительное воспоминание словно открыло рану в его душе. Укоряющие слова Сарантиса звучали у него в ушах, вызывая жгучую боль. Да, раньше он был честным, болельщики футбола ходили за ним по пятам, восхищались им…
Теперь в мастерской электромонтера говорил другой человек, которого Бакас не видел в окошко. Но до него ему не было дела.
Он бесшумно спрыгнул на пол и, выйдя из чуланчика, стал слоняться по двору.
12
В бумажном колпаке, с лицом, перепачканным машинным маслом, Никос стоял возле мотора, под которым лежал мастер, дядя Костас.
— Да нет же, сынок, не пассатижи, а разводной ключ! — повторил во второй раз мастер.
— Простите, дядя Костас, я задумался. — Он поспешил дать мастеру ключ.
— Ты говоришь, задумался? О чем? Наверно, не о том, куда девать тебе денежки?
Дядя Костас, грузный человек с обрюзгшим лицом, любил поговорить во время работы. Целый день ходил он из цеха в цех, проверял машины, устранял разные неполадки, ругался с электромонтером и рассказывал рабочим разные небылицы, вычитанные из газет.
— К добру не приводит, если люди заняты тем, что считают свои деньги, — говорил он, отвинчивая гайку. — Шел как-то один человек и бормотал: «У меня в кармане пять драхм. Три мне нужно на хлеб, две — на маслины и двенадцать — на лекарство, которое выписал врач сынишке… Черт возьми, я совсем запутался!» И бедняга снова считал и считал, пока не споткнулся и не упал в яму. — Дядя Костас отвинтил гайку и улыбнулся. — Как ни считай, голубчик, из пяти семнадцать не сделаешь. Иначе, люди были бы счастливы в этом проклятом мире. Подойди поближе. Придержи ось. Да нет, не так, снизу…
Никос не дал ему договорить. Он наклонился и, обхватив руками мотор, шепнул на ухо мастеру:
— Дядя Костас, я вижу, двери тут ненадежные. Мастер отложил в сторону ключ.
— Э, плут, ты еще молод, чтоб расставлять другим ловушки, — сказал он. Но тотчас пожалел о своих словах и, взяв немного пакли, стал неизвестно для чего протирать ось. — Твой дружок Сарантис поручил тебе поднажать на меня? Так ведь? Я это сразу почуял. Он помнит, каким был наш профсоюз до того, как появились в нем эти продажные шкуры. Гм! Да, теперь он поручает всяким молокососам нажимать на меня…
— Не сердитесь, дядя Костас.
Пакля выпала из рук мастера. Он задумчиво смотрел на ось.
— Немного потер, и смотри, как блестит! А грязь, которая скапливается со временем в душе человека, остается там навсегда. — Он поглядел на Никоса. — Я готовил первую стачку, когда ты еще соску сосал.
— Слыхал я об этом, дядя Костас.
— Значит, ты обо всем успел уже узнать!
Никос засмеялся. Глядя на его грязную лукавую физиономию, старый мастер невольно подумал, не над ним ли смеется этот мальчишка. Что тут будешь делать! Не бить же его ключом по голове!
— Человек устает, — продолжал дядя Костас. Вдруг он помрачнел. — Может, от того, что растут дети и с ними прибавляется забот; может, от того, что стареет жена, все жалуется на боли в печени и еле ноги таскает. Постепенно человек становится похож на пустую тыкву… Что делать? Плюнуть на свою рожу в зеркале? Такова жизнь, — заключил он.
Погрязший в рутине повседневности, старый мастер понимал, что в нем погибает прежний борец. Разговор этот всколыхнул в его душе чувство тревоги, которое вызвала просьба Сарантиса. И он, подавленный, замолчал.
Никос покусывал нижнюю губу. Так выражал он свое замешательство и недоумение еще в детстве, когда его удивляли какие-нибудь слова или поступки взрослых. Никогда раньше мастер так откровенно не разговаривал с ним. Никос понимал, что только глубокие переживания заставили дядю Костаса открыть ему душу.
Никос всегда был замкнутым. Из-за врожденной робости он скрывал свои чувства, старался никогда их не проявлять. Но с тех пор, как пошел работать на завод, он очень изменился, и это, конечно, не ускользнуло от внимания его матери. Что-то целиком завладело им. Не один вечер Мариго, забыв о корзинке с бельем, стоявшей у нее на коленях, и сложив на груди руки, в изумлении наблюдала за сыном. Однажды она решилась сказать ему: «Беспокоит меня Илиас. Я догадываюсь, что у него на уме, и от этого извожусь еще больше. Все время жду, что вот-вот свалится на нас новая беда. Гоню от себя предчувствия. А что толку? Все и так рушится… Но тебя, Никос, тебя, сынок, я просто не знаю. Боюсь даже твоего ясного взгляда…»
— Про рабочего человека этого не скажешь, — буркнул он вдруг мастеру, который, взяв ключ, молча накручивал гайку на болт. — Я сам все сделаю, дядя Костас, — заключил Никос.
— Ты еще не заслужил даже того, чтобы отвертку в руках держать. Ну ладно. Потом поглядим, что надо сделать с дверьми, — сказал мастер.
К концу смены все знали, что завтрашний день решит многое. Новость передавалась из уст в уста. К вечеру похолодало. Девушки из расфасовочного цеха высыпали во двор и, прижимаясь друг к дружке, чтобы согреться, устремились к воротам. Рабочие шагали по улице, низко опустив голову, засунув руки в карманы, с пустыми судками под мышкой. Издали их можно было принять за сказочных гномов. Стоявшие против заводских ворот полицейские в шинелях, поеживаясь, молча смотрели, как шумный человеческий рой исчезал за поворотом проспекта.
Дед Параскевас запер железные ворота и, примостившись возле ящиков, стал ждать ночного сторожа.
13
— Фани! — вполголоса позвал Илиас, приоткрыв деревянную калитку.
Во дворе у Фани было много соседей, и Илиас, который терпеть не мог сплетен, старался проскользнуть через двор незамеченным.
Фани вышла к нему в длинном красном халате и туфельках на каблуках. Волосы у нее были сколоты на затылке гребнем. Она взяла его за руки.
— Руки у тебя совсем ледяные, мой мальчик. — Она указала глазами на неплотно закрытую дверь. — Дома сидит. Час целый точу его, чтобы шел в кофейню, а он ни с места.
— Тогда я пойду, — сказал Илиас.
— Нет, мне все равно. Заходи.
Негромкий мужской голос донесся из комнаты:
— Фани, кто это?
Она пропустила вперед своего дружка, сама вошла вслед за ним в комнату, быстро захлопнув за собой дверь.
— Добрый вечер, — пробормотал Илиас.
Бакас сидел на корточках перед жаровней и разгребал угли. Подняв голову, он посмотрел на юношу своими глазками-бусинками.
— Добрый вечер, — ответил он таким тоном, словно спрашивал: а что вам, собственно, здесь надо?
— Андреас, он пришел проститься с нами. Через два дня ему идти в солдаты, — поспешила вмешаться Фани.
— Ба! В солдаты?
— Да. И через два дня, — подтвердил Илиас.
Наступило неловкое молчание. Илиас робко присел на стул. Он пристально смотрел на мужа Фани, избегавшего теперь встречаться с ним взглядом. Бакас с его острым носом и срезанным подбородком напоминал какую-то птицу. Трудно было представить, что этот жалкий человечек был прежде хорошим футболистом. Фани частенько заводила с ним разговор о тех годах, хотя познакомилась с ним позже, когда он уже потерял спортивную форму и быстро уставал во время игры. После женитьбы ему предложили стать тренером команды, но он отказался, понимая, как горько ему будет смотреть на молодых футболистов, скачущих по полю, как косули. По той же причине он никогда не ходил на матчи. Бакас предпочел подыскать себе работу, дающую верный кусок хлеба.
«Если от тебя бежит мяч, значит, все от тебя скоро побегут, как от падали», — обронил он однажды, возможно, в ответ на откровенное заявление Фани: «Все вокруг только о тебе и говорили, и я точно ослепла. А теперь вон до чего докатился — не на что даже пару чулок мне купить. Кто бы мог тогда подумать такое!»
Молчание, воцарившееся в комнате, становилось тягостным.
— Холодно, — выдавил наконец из себя Илиас.
— Да, снег даже выпал! — сказала Фани.
Бакас помешивал угли. Фанн, стоявшая за спиной мужа, лукаво улыбнулась Илиасу. Потом она прошла мимо него и потихоньку ущипнула его за бедро. Угли уже разгорелись. Но Бакас, не поднимая глаз от жаровни, усердно разгребал щипцами золу. Свинцовое молчание гнетуще действовало на всех.
— На заводе как будто неспокойно? — спросил Илиас. — Там работает мой братишка. Сегодня утром к нам домой приходили из асфалии. Мать, бедняжка, перепугалась…
— Асфалия, асфалия! — пробурчал встревоженно Бакас и тут же обратился к жене: — Вот, слышишь? А я о чем говорил тебе сегодня после работы? Слышишь, Фани?
— Тьфу! Ты мне совсем заморочил голову.
— Это я ей голову заморочил! — Обернувшись к Илиасу, он сказал с презрением: — Ох, эти женщины! Наряды, помада, а все прочее им трын-трава! Говорят, завтра будет двухчасовая стачка. Из профсоюза к нам сегодня присылали людей, они кричали на нас, не сходите, мол, с ума и учтите, мы тут ни при чем! — Лицо его, оживившееся на минуту, опять застыло. — Что понадобилось асфалии? — спросил он.
— Сведения об одном рабочем. Он живет в нашем дворе. Сарантис. Может, ты его знаешь?
— Нет, — ответил Бакас и слегка вздрогнул. Потом опять устремил взгляд на горящие угли и задумался. — Больше всего я боюсь, как бы нас не уволили, — после некоторого молчания пробормотал он.
— Хватит! — сердито проворчала Фани. — Я заведу патефон.
Бакас посмотрел на Илиаса.
— Ох, эти женщины! Наряды, помада! Они не способны подумать: «А что мы будем есть, если наши мужья останутся без работы?»
— Раз это так серьезно, то прими меры. А домой безработным лучше носа не показывай. У меня нет ни малейшей охоты сидеть на мели, — сказала Фани мужу.
Она выбрала пластинку, сменила иглу и, когда патефон заиграл, стала тихо напевать мелодию.
От последних слов Фани Илиасу стало не по себе. Он покосился на Бакаса, который, сжавшись в комок, сидел у жаровни. Бакас цеплялся за эту женщину и готов был терпеть любое унижение, лишь бы она не гнала его от себя. Илиасу невольно вспомнился его отец. Между ним и Бакасом определенно существовало сходство. Оба они, по сути дела, давно уже были мертвы и в ожидании физической смерти лишь влачили жалкое существование, опускаясь все ниже на дно. Он почувствовал презрение к Фани.
Патефон продолжал играть. По лицу своего любовника Фани прочла его мысли.
— О-ля-ля! — воскликнула она и завертелась под музыку.
Фани развязно поклонилась Илиасу, приглашая его танцевать. Халат у нее распахнулся. Илиасу хотелось посмотреть на ее обнажившуюся грудь, но он не мог отвести взгляда от Бакаса, помешивавшего угли. Иной раз, в минуты недовольства собой, Илиаса злило, что он слишком совестливый и нерешительный. И тогда он отваживался на поступки, поражавшие его самого…
Так и сейчас он вдруг встал и обнял Фани.
— Давай потанцуем, — сказал он с наигранной веселостью.
Бакас испуганно посторонился, освобождая им место.
— Помедленней, у меня голова закружилась, — воскликнула разгоряченная женщина.
Вещи Фани занимали всю комнату. У стены стоял ее шкаф, повсюду валялись платья, халаты, красовались вазочки, флаконы. Лишь в углу на гвозде скромно висели старые брюки и кепка Бакаса. В комнате всегда пахло крепкими духами. Когда Бакас, грязный и потный, возвращался с работы, он чувствовал неловкость, не зная, где ему стать, куда сесть. Патефон замолчал.
— Еще раз ту же пластинку, — попросил Илиас.
— Погоди, сейчас заведу, мой мальчик. — Она обратилась к мужу: — Раз не идешь в кофейню, не путайся хоть под ногами.
— Я пойду, — сказал Бакас вставая.
Не спеша надел он кепку и вышел из комнаты, не посмотрев ни на жену, ни на ее любовника. Как только за ним закрылась дверь, Фани крепко обняла Илиаса.
— Наконец-то!
— Лучше бы мне уйти.
— Молчи, глупенький! Что с тобой?
— Я угорел немного от жаровни.
Она больше ничего не сказала. Ее чувственные полные губы со страстью впились в рот Илиаса…
* * *
Илиас посмотрел на свою одежду, в беспорядке валявшуюся на стуле. Он аккуратно расправил смятый пиджак и стал одеваться. От внезапного отвращения тошнота подступила у него к горлу.
— Давай поужинаем вместе, — предложила Фани.
Ему было видно в зеркало, как она одевалась. Вот шелковая комбинация заскользила по ее телу, прикрыла голые бедра. До какого бесстыдства она дошла: принимает его у себя в доме!
— Нет, я ухожу, — резко сказал он.
— Почему?
— Мне надоело.
— Хочешь, я принаряжусь и пойдем куда-нибудь вместе?
— Сиди уж, не дразни меня.
— Ты сердишься, мой мальчик?
Фани еще раз поставила ту же самую пластинку. Ее красный халат закружился по комнате.
— Запрут тебя на сорок дней в казарме, вот будешь беситься! — Она захохотала и, подойдя к Илиасу, поправила ему галстук. — Я приду тебя проведать, золотко мое!.. Да что это с тобой?
— Не дразни меня, я же сказал тебе! — закричал разъяренный Илиас.
— Ну ладно, ладно. Все вы, мужчины, одинаковы…
Илиас бросился к двери, распахнул ее и остолбенел: перед ним на ступеньке стоял Бакас и смотрел на него своими глазами-бусинками.
— Там что, есть кто-нибудь? — спросила Фани.
«Значит, он не пошел в кофейню? Здесь, за дверью, простоял столько времени! Если он ждал, чтобы потребовать у меня объяснений, то это его право. Ах, к черту все! Так даже лучше!» — подумал Илиас, вынимая руки из карманов.
Пропуская его, Бакас испуганно посторонился. Втянув голову в плечи, Илиас проскользнул мимо него, как вор.
Патефон все играл и играл. Бакас вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Он стоял, весь дрожа, не зная, что сказать.
— Ты все-таки заявился? — спросила равнодушно Фани, расчесывая волосы.
— Я не уходил.
— Что это значит?
Бакас мялся.
— Говори же! — приказывала Фани, и лицо ее стало жестоким.
Некоторое время он тупо смотрел на нее. Потом перевел взгляд на ободранный нос своего правого ботинка и вспомнил о соседских ребятишках, с которыми он играл иногда в футбол на лужайке. «Мальчишка, что живет напротив, Мимис, станет когда-нибудь первоклассным вратарем», — подумал он, продолжая молчать. Если она привела сюда Илиаса, значит, решила бросить его, своего мужа. Стоит ему сказать хоть слово, как она заявит: «Забирай свои штаны, грязные ботинки и проваливай отсюда! Проваливай!» А этого как раз он больше всего боялся. Его мучила мысль о том, что он может ее потерять.
Фани запустила в него щеткой. Удар пришелся по колену, и Бакасу стало больно.
— Если ты мужчина, раскрой рот! Ну, давай же, что ты уставился на меня? Я привожу его сюда, чтобы ты на него любовался. Ты слышишь? Раскрой же наконец рот…
Бакас прислонился лбом к спинке железной кровати. Он так страдал, что готов был в отчаянии биться головой об стену. Подняв глаза, он увидел на середине потолка рядом с электрическим проводом толстый крюк. «Любопытно, — мелькнуло у него в голове, — может ли этот крюк выдержать тяжесть человеческого тела?»
Фани сыпала словами, а он все стоял и ждал, пока она выговорится и успокоится.
Бакас поднял с полу щетку и отдал ее жене.
— Не сердись, Фани… — Помолчав, он пробормотал: — Угли догорели. — Опять сел на свое место и, взяв щипцы, стал разгребать золу.
— Ты, как пиявка, не отлипнешь от меня никогда, — сказала спокойно Фани, продолжая причесываться.
14
В то же утро Хараламбос узнал, что Толстяк Яннис хочет жениться на его дочери. Во дворе у калитки его догнала запыхавшаяся Урания.
— Хараламбос, остановись на минутку, ты мне нужен.
Торопливо вытирая мокрые руки о фартук, она распахнула локтем дверь своей комнаты. Там никогда не открывались ставни и стоял тяжелый запах нафталина. На стене висела увеличенная фотография покойного мужа Урании, сделанная перед свадьбой. Хозяйка впустила Хараламбоса в комнату и тотчас закрыла дверь.
— Поверишь ли? Я видела его во сне… — Она перекрестилась и указала на своего покойного супруга, который сердито смотрел на них с сильно отретушированной фотографии. — Будто Маркое заявляется ко мне живехонек и несет в руках только что зарезанного ягненка…
Хараламбос сжимал в кулаке смятую ассигнацию, которую дала ему Клио, и с раздражением ждал, когда у хозяйки иссякнет поток слов.
— Смотри, дорогая Урания, как бы нам с утра пораньше из-за всех этих снов не поскользнуться, наступив на какую-нибудь кожурку, да не расквасить нос, — пробормотал он, пытаясь сбежать от нее.
Но Урания схватила его за руку.
— Погоди, голубчик, не торопись. Выслушай меня сначала. — И она чуть ли не силой усадила его в старое кресло, на котором вздувались сломанные пружины.
Уранию прозвали Христовой вонючкой, потому что она не вылезала из церкви. То обедня, то поминовение, то отпевание, то крещение, то соборование — вечно путалась она под ногами у отца Николаса. И у Хараламбоса, утонувшего в кресле, невольно вырвалось:
— Тьфу ты! Христова вонючка!
Но Урания пела свое. Она жужжала, не умолкая ни на секунду, и подступала к нему все ближе и ближе, своим толстым телом отрезая путь к бегству. Вдруг на секунду она замолчала, так и не закрыв своего огромного рта, а потом дрожащим от возбуждения голосом изложила дело во всех подробностях.
— Какое счастье! Какое счастье! — то и дело восклицала она.
Услышав о сватовстве, Хараламбос заволновался. Мясника прекрасно знал весь квартал. У него был собственный дом с лавкой на первом этаже, он занимался оптовой торговлей мясом, и все говорили, что у него немало денег наличными. Хараламбос не мог спокойно сидеть в кресле, он беспрестанно вертелся, и пружины впивались ему в зад.
— Ну и ну! — твердил он. — Вот так чудо! Значит, сон в руку! — И он крестился, обдумывая со всех сторон предложение мясника. — Ты сказала Клио?
— А как же! А как же!
— Ну и что она? — с живейшим интересом спросил он.
— Думаешь, у теперешних девушек есть хоть капля ума? Она и слушать не захотела. Поэтому я позвала тебя, Хараламбос… ведь ты же отец.
— Ты правильно поступила, — сказал Хараламбос, почесывая в затылке. — Разрази меня бог, если я не желаю счастья своей дочке. Но мы живем в скверное время. Деньги — эта все. Есть теперь что-нибудь надежнее денег? Что поделаешь, девушки растут, витая в облаках, жди, пока ума наберутся.
— Такое счастье редко выпадает. Покойный Маркое любил тебя и заботится о тебе до сих пор даже оттуда… Но ты мне теперь чем-то напоминаешь его. Ну скажи, разве можно не полюбить такого молодца, прекрасного хозяина, щедрого человека, как Яннис? А то, что она будет жить с ним припеваючи, об этом и говорить нечего…
Урания трещала без умолку. Лишь на секунду она остановилась, чтобы проглотить слюну, и тут же затрещала опять. Хараламбос вертел в руке ракушку, красовавшуюся на столике. Он смотрел то на фотографию покойного Маркоса с лихо закрученными усами, то на Уранию, беспрерывно открывавшую и закрывавшую рот.
Вдруг он почувствовал, что его мутит. За последние дни это случалось с ним уже в третий раз. У него закружилась голова, и ему показалось, что он вот-вот потеряет сознание. Хараламбос попытался встать с кресла, но не смог. В глазах у него потемнело. Как и во время предыдущих припадков, у него начинались галлюцинации. Ему померещилось, что он в своей лавке в роковой день банкротства. Хараламбос сразу переменился в лице, в ушах его зазвучал голос судебного исполнителя.
— Седьмое: четыре аршина полотна ценой…
— Обрезки, одни обрезки! — кричали кредиторы, шаря по полкам.
Низенький толстый торговец по имени Петридис, подойдя к Хараламбосу, громко сказал:
— Что же будет, дорогой? Мы этим не покроем даже расхода на адвокатов.
— Дайте мне еще срок. Что вам с того, что вы разоряете меня?
— Мошенник, я хочу получить свои деньги! — завопил толстый торговец тоненьким голосом и схватил его за лацкан пиджака.
— Руки, пожалуйста, уберите! — тщетно протестовал Хараламбос.
Судебный исполнитель снял с ноги ботинок и стал забивать в стельке гвоздь, впивавшийся ему в пятку. Хараламбос попытался мягко отстранить кредитора, толкавшего его локтем в грудь.
— Господин Петридис, ради бога! Человек летит в пропасть и сам не понимает, как оступился. Я стал вести дела в провинции, да не учел, что деревня сейчас все больше нищает… Я не пьяница, не гуляка, не игрок!
— Пустые слова! Мне нужны мои кровные денежки! — вопил толстый торговец.
— Не смейте! Вы порвете мне пиджак! — Вдруг Хараламбос увидел, что кредиторы наступают на него со всех сторон. — Не смейте! — испуганно кричал он.
— Этот преступник издевается над всеми, особенно над вами, господин Петридис, ведь вам он задолжал больше всех, — сказал один из кредиторов.
— Он издевается надо мной! Стащите с него пиджак. — Толстый торговец так покраснел, что все испугались, как бы его не хватил удар.
Кредиторы набросились на Хараламбоса. Из жилетного кармана у него выхватили часы с брелком. Сорвали с вешалки пальто. В клочья разорвали на нем пиджак.
После этой безобразной сцены все притихли, и судебный исполнитель продолжал опись имущества. Хараламбос, забившись в угол, спрятался за пустыми ящиками…
Когда он пришел в себя, то увидел Уранию, прикладывавшую мокрую тряпку к его лбу.
— Опомнился наконец, Хараламбос! А я-то переволновалась, боже мой!
По щекам старика текли слезы. Он встал, надвинул пониже кепку на лоб и, кивнув, молча пошел к двери.
— Ты уходишь? Как бы с тобой чего не случилось на улице…
Но он исчез, так и не сказав ни слова.
* * *
На площади Хараламбос сел в автобус. Он нашел свободное место у окна. На повороте автобус обогнал колонну фалангистов. Женщина в косынке вытрясала на балконе одеяла. Чем ближе к центру, тем гуще становилась толпа прохожих. «Осторожно, не раздави! Куда лезешь, недотепа!» В последнее время отдельные сценки уличной жизни странным образом отражались в сознании Хараламбоса: точно все, что он видел, происходило не вокруг него, а где-то далеко, в неведомом мире. Он сошел с автобуса и направился, как обычно, к хорошо знакомым ему текстильным складам, что возле кафедрального собора. Он спешил, и его шумное дыхание можно было принять за стон. Сегодня, несомненно, меняются цены на шерсть, подумал он и, боясь упустить возможность хоть немного заработать на этом, весь обратился в слух. Кто-то закричал:
— Отрежь ему образчик. Бегом. Цены растут.
Весь дрожа от волнения, Хараламбос зажал в кулаке кусочек ткани и, завернув в переулок, бросился со всех ног выполнять поручение.
Вот наконец и магазин. Огромная вывеска с крупными выпуклыми буквами: «А. Петридис».
Знакомый ему толстый торговец стоял, напыжившись, за прилавком. Хараламбос, низко поклонившись, поздоровался с ним.
— Я… Я… случайно… — забормотал Хараламбос, который никак не мог отдышаться.
Толстый торговец равнодушно пощупал образчик.
— Меня это не интересует.
Расстроенное лицо старика, подергивающееся от возбуждения и усталости, выразило бесконечное отчаяние.
— Хорошо, — прошептал он и, улыбаясь жалкой улыбкой, сел на скамью, чтобы хоть немного прийти в себя. — Вы угостите меня чашечкой кофе… за мои труды, господин Петридис?
— А ну проваливай отсюда, мне некогда. В другой раз.
— Хорошо, в другой раз, — покорно согласился Хараламбос.
Снова поклон, и снова он на улице. Что поделаешь! У Петридиса наличные деньги, и он платит за посредничество при выгодной сделке. А старые счеты… ведь тогда Петридис разорвал ему в клочья пиджак и плюнул в лицо, тогда… Но разве в торговых делах существуют старые счеты?
Засунув руки в карманы, Хараламбос сновал по магазинам. Но всюду его ждала неудача, всюду его успели опередить другие. Сегодня несчастливый день, он не выручил ни гроша. Наконец он зашел в кофейню, расположенную в галерее. Посидел там, чтобы убить время…
В полдень, возвращаясь домой, он остановился перед лавкой Толстяка Янниса и стал рассматривать и ощупывать туши, висевшие на крюках. Мясник тотчас вышел к нему.
— Добро пожаловать, добро пожаловать. Заходи, угощу, у меня кое-что припасено в холодильнике, — сказал он.
Никто в квартале не знал фамилии Толстяка Янниса, и сам он, наверно, давно уже ее позабыл. Поэтому он распорядился, чтобы на новой вывеске нарисовали гирлянду цветов, по птице с обеих сторон, а в середине красной краской написали его прозвище. У Толстяка Янниса была круглая, как луна, физиономия, он страдал плоскостопием и колитом.
Отведя Хараламбоса в сторону, он завел разговор о своих матримониальных планах.
— А что говорит Клио? — с волнением спросил он.
— Ах, девушки… Они такие стыдливые и неразумные… Что они понимают в жизни?.. На отцов ложится вся ответственность и заботы. — Хараламбос вздохнул и виновато опустил голову. «Какие огромные башмаки он носит! Какого же, интересно, размера?» — подумал он.
Лунообразная физиономия мясника расплылась от радости.
— Не хочу я, чтобы у тебя были лишние огорчения и хлопоты из-за приданого и всякой чепухи… Я дам тебе денег и распоряжайся ими как знаешь. Вот, бери хоть сейчас! — Он достал из кассы пачку ассигнаций и вручил Хараламбосу.
Старик весь задрожал. Он стал бормотать что-то бессвязное о своей дочке и в конце концов расплакался. Когда они прощались, мясник так крепко пожал ему руку, что чуть не сломал ее.
15
Хараламбос вернулся домой около пяти часов вечера, держа под мышкой радиоприемник.
Он был очень оживлен и повторял без конца, коверкая марку приемника.
— «Тенефулькен», «Тенефулькен»…
— Откуда ты взял деньги? — спросила испуганно Мариго.
Этот вопрос несколько смутил Хараламбоса. Он отошел от жены подальше, поставил приемник на стол и принялся вертеть в руках шнур.
— Где же розетка?.. Давайте включим радио… Что вы на меня уставились? Я купил его, не украл. «Тенефулькен» написано здесь, вот, прочитайте!
— Господи! Чудо какое-то! — Мариго перекрестилась. — Неужели ты заключил выгодную сделку? Да, Хараламбос? Отчего ты молчишь? Скажи мне все откровенно. Нам так нужна хоть капелька радости… — Она вспомнила прежние годы, когда муж любил удивить ее неожиданным подарком или веселой шуткой. — Ах! Сроду ты не был бережливым, — продолжала она. — У нас в доме пусто, а ты швыряешь деньги на приемник. — Вдруг она замолчала, с подозрением поглядев на него.
— Я купил его для Клио. — Хараламбос неловко погладил по щеке старшую дочь и улыбнулся ей. — Видишь, какой красивый «Тенефулькен»!
— «Телефункен»! — поправила его Элени.
— А, все равно! Включи-ка его, дочка. Музыка! Хе-хе, музыка! Знаете, что сказал мне продавец в магазине? «Сударь, вы покупаете счастье для своего дома». А я ему в ответ: «Вы попали в точку, нечто в этом роде и хотел я приобрести». Хе-хе! Разве это не смешно? — Элени нервно теребила пуговицы на своем жакете. — Сейчас мы послушаем радио!
И вдруг с Клио произошло что-то странное. До сих пор она стояла молча, словно ничего ее не касалось, а теперь бросилась внезапно к отцу и крепко обняла его.
— Я никогда не была безжалостной, — прошептала она. — Не была фантазеркой. Я верила в тебя, папа!
— «Тенефулькен»! «Тенефулькен»! — Хараламбос достал из кармана носовой платок и вытер слезы.
«Он притворяется. Боже мой! Он же не умеет плакать», — подумала Мариго. В сердце она почувствовала такую боль, словно в него нож всадили.
— Ты сделал что-то ужасное, Хараламбос, — прошептала она, охваченная мрачным предчувствием.
Радио заиграло так громко, что все заткнули уши…
16
Симос вошел в кабинет господина Маноглу.
Хозяин завода сидел откинувшись в кожаном кресле и вертел в руке нож для разрезания бумаги. Индийская богиня из слоновой кости украшала рукоятку этого ножа. Подперев рукой голову, он печально смотрел на богиню. «Удивительное сходство с лицом Анны, — с волнением подумал он. — Вот такая лежала она в гробу». Он не хотел забывать свою жену, хотя воспоминания о ней причиняли ему боль.
Маноглу поднял голову — его лицо напоминало холодную застывшую маску — и посмотрел на старшего мастера.
— Что тебе надо, Симос? — спросил он.
— Хозяин, сегодня у нас опять что-нибудь стрясется. Они стоят под навесом и совещаются.
— Кто?
— Члены рабочего комитета.
Некоторое время Маноглу прислушивался к однообразному гулу машин, прижимая к щеке рукоятку ножа. Вчерашние события на заводе несколько взволновали его, но он старался рассуждать хладнокровно. В прежнее время его отношения с рабочими представлялись ему чем-то вроде шахматной партии. Он обстоятельно обдумывал каждый ход, план обороны, атаку, старался разгадать маневры противника и нанести ему решительный удар. Но после прихода к власти диктатора Метаксаса шахматная доска за ненадобностью была выброшена на помойку. Сама по себе вчерашняя двухчасовая стачка, по его мнению, не представляла никакой опасности. Но его крайне поразило, что рабочие заперлись в цехах и никого туда не пускают. Узнав об этом, он тотчас вышел во двор, несколько раз постучал своим перстнем в дверь главного здания, назвался, но ему ответили, не открыв засова, что он может повидать членов рабочего комитета. И вот тогда он понял, что старый враг жив, почувствовал себя страшно оскорбленным и, потеряв обычное хладнокровие, побежал звонить по телефону в асфалию…
— Разве их не арестовали? — спросил Маноглу.
— Этих, вчерашних? Пену-то сняли, а курица варится преспокойно в бульоне.
Маноглу так сильно прижал рукоятку ножа к щеке, что на его белой коже выступило красное пятно и не сразу исчезло.
— Послушай, — сказал он. — Работа ни в коем случае не должна прекращаться. Не отходи от людей ни на шаг. Постарайся держать в руках хотя бы несколько цехов.
Старший мастер вышел из кабинета. Иоаннис Маноглу сидел, откинув голову на спинку кресла, и его плоское лицо, удивительно бледное, слегка вздрагивало при каждом вдохе и выдохе. Он сам чувствовал, что сердце у него пошаливает, но избегал думать об этом, хотя одышка, упадок сил часто сами напоминали ему о том, что здоровье его сильно пошатнулось и что скоро ему стукнет шестьдесят.
Отец его, живя в Константинополе, разбогател на торговле с Востоком. Он родился и вырос в атталийской деревне и, оставаясь до конца своих дней простым, необразованным человеком, каждый вечер ходил в кофейню греческого квартала, чтобы покурить наргиле в обществе своих соотечественников. Его старший сын умер молодым от какой-то болезни, и старый Маноглу долгое время не хотел расставаться с Иоаннисом, своим младшим сыном. Но в конце концов упорство Иоанниса победило отцовский страх, и юноша уехал учиться в Англию, где прожил чуть ли не десять лет.
После смерти отца Иоаннис обосновался в Греции, получив в наследство огромное состояние. Торговля не могла удовлетворить его честолюбие, и он вложил капиталы в промышленность, открыв в конце первой мировой войны небольшой фармацевтический завод. Малоазиатская катастрофа помешала осуществлению его честолюбивых планов. Рынок сбыта сузился, и конкуренция с иностранными фирмами грозила разорить Маноглу. Для того чтобы выжить, греческим промышленникам необходимо было захватить власть в стране, установить свои порядки.
Удачная женитьба на дочери министра открыла в то время перед Маноглу новые перспективы. Проникнув за кулисы политической жизни и став акционером центрального банка, он приобрел колоссальное влияние. После утверждения парламентом новых законов он получил возможность с легкостью разрешать все сложные вопросы, связанные с заводом, и выгодно размещать его продукцию. Но рабочее движение постепенно разрасталось и часто нарушало его планы. После 1932 года обстановка особенно осложнилась. Рабочие дошли до того, что выбирали своих мэров, волнения на предприятиях приняли массовый характер, и маневры Маноглу терпели неудачу за неудачей. Вот почему он стал одним из главных вдохновителей фашистского переворота.
В годы диктатуры он расширил завод, привез из Германии новейшие машины, организовал производство на новой технической базе и мечтал о том, чтобы наладить торговлю со Средним Востоком. А чтобы оградить себя от всяких неожиданностей, он снизил рабочим заработную плату.
Его жена Анна, красивая статная женщина, причинила ему немало страданий. С какой откровенностью заявила она ему на следующий день после свадьбы: «Я думаю, дорогой, что наши вкусы не сходятся, но это не имеет никакого значения… Культурные супруги живут каждый сам по себе, как кому нравится».
У нее, конечно, были любовники, и Маноглу вынужден был вежливо пожимать им руку. Он ни разу не упрекнул жену ни единым словом и не мог даже помышлять о разводе. Материальные интересы были прочной основой этого брака…
— Выродок, — прошептал он, постукивая рукояткой ножа о подлокотник кресла.
Он дал жене эту уничтожающую характеристику. Впрочем, в обществе, к которому он принадлежал, были свои представления о нравственности. Но он не разделял их и в глубине души сочувствовал взглядам отца, добропорядочного крестьянина с твердыми устоями.
Отец любил рассказывать ему старинные истории и легенды, и Иоаннис в детстве, как это ни странно, мечтал стать полководцем. Опоясавшись ремнем, он вооружался старым отцовским пистолетом… Но все эти воспоминания были похоронены глубоко в его душе… Во всяком случае, он всегда считал, что его женитьба — удачная сделка, которая помогла ему сделать карьеру.
Лидия, единственная дочь, была похожа на мать. Она говорила ему: «Ты глупенький, Буби (так с самого детства называла она отца), зачем ты истязаешь себя этими цифрами? Мама любила море, веселое общество, вообще жизнь. Не жаль тебе, Буби, губить себя понапрасну?»
Лидия была очень эксцентрична, и больше всего на свете нравилось ей флиртовать. Порой Маноглу овладевал страх. В мрачном отчаянии думал он о том, что владевшая им страсть к господству и жизненная сила, унаследованная от отца, угасли в его легкомысленной равнодушной дочери. Зачем старался он увеличить свое состояние, зачем добивался этого с таким упорством? В чем смысл его жизни и что останется после него, когда он навеки закроет глаза? Но такие приступы страха очень редко случались с ним. Весь день, а иногда и ночь напролет голова его беспрерывно работала, он обдумывал разные планы, бился над тем, как умножить свои доходы…
Откинув назад голову, Маноглу острием ножа слегка уколол себе ладонь и вздрогнул от боли. Холодная улыбка чуть тронула его губы. Но вдруг он нахмурился и, встав с кресла, открыл окно.
Маноглу прислушивался к шуму, долетавшему из самых отдаленных цехов. Гул машин как будто стихал.
Вскоре по крайней мере половина из них остановилась. Он стоял и ждал. А вот теперь работал только один разливочный автомат. Маноглу узнал его постукивание. В этом звуке таилась капля надежды.
Прошла какая-то минута, а Маноглу уже бился над разрешением новой проблемы. Министр сказал ему вчера, что будет смотреть сквозь пальцы на увеличение рабочего дня на заводе, если все обойдется без лишнего шума. Но если рабочие будут активно протестовать, то есть, мол, опасность, что беспорядки начнутся и на других предприятиях а это поставит правительство в трудное положение. Тогда, к великому его сожалению, он вынужден будет распорядиться, чтобы продолжительность рабочего дня не превышала установленной нормы.
Глухое постукивание разливочного автомата не прекращалось. Симосу, безусловно, удалось кое-что сделать, подумал Маноглу. Но надежда на это сохранялась недолго. Мертвая тишина распространилась по всему заводу, и хозяин сердито захлопнул окно. Он тотчас вышел во двор и потребовал к себе старшего рабочего.
— Он заперся в цеху, — ответил ему командир полицейского отряда. — Господин Маноглу, я взял под арест рабочий комитет. Арестованных держат возле склада. На случай переговоров с ними…
— Выполняйте полученный приказ, — холодно сказал Маноглу, внимательным взглядом окидывая двор.
Перед дверьми самого большого цеха стоял в ожидании внушительный отряд полицейских. Это здание с высокими серыми стенами и огромными стеклянными галереями, казалось, застыло в блаженном покое. Тишина была особенно непривычна для тех, кто привык слышать здесь несмолкаемый гул.
— Мне отдан приказ не вмешиваться, пока есть надежда на мирное урегулирование вопроса. От вас зависит…
— Я не вступлю ни в какие переговоры, пока они не отопрут двери и не начнут работать, — перебил офицера разъяренный хозяин. — Это называется бунтом.
Но Маноглу не потерял присущего ему хладнокровия. Несмотря на гнев, он рассуждал сейчас спокойно и логично. Если он вступит в переговоры с рабочими, то вынужден будет уступить некоторым их требованиям, а это в данный момент равносильно поражению. Применяя насилие, он не раз быстро и без всякого шума разрешал возникавшие затруднения, и потом ему приходилось заботиться лишь о том, чтобы замести следы и создать на заводе видимость мирной обстановки.
— Нетрудно выяснить, кто подстрекал их к бунту, — сказал он офицеру. — Если бы вы более добросовестно выполняли свой долг, то не было бы подобных инцидентов. Мы бились до последнего, чтобы очистить тут все от миазмов коммунизма. Бились до последнего! Взломайте двери и сгоните их во двор. Я немедленно вызову министра, пусть он объяснится с ними. — Он улыбнулся чуть заметной улыбкой, довольный новым планом, родившимся у него.
Офицер подозвал полицейского, стоявшего неподалеку.
— Занять здание! — приказал он.
17
Весть о событиях на заводе молниеносно распространилась по всему предместью. Мариго стирала и, услыхав о случившемся, настолько растерялась, что окунула в корыто выжатую уже рубашку.
— Господи, что же это такое! — воскликнула она.
— Что случилось? — спросила Клио.
— Говорят, полицейские бесчинствуют на заводе. Я побегу туда.
Она торопливо повязала голову платком и выбежала на улицу как была, в юбке с мокрым подолом.
В переулке, ведущем к заводу, толпились женщины. Полицейские, выстроившиеся перед заводскими воротами, не подпускали их близко. Женщины возмущались, кричали. Беспрерывно гудя, по переулку проехала санитарная машина.
Мариго, запыхавшись, присоединилась к толпе. Она встала на цыпочки, чтобы лучше видеть, что происходит перед заводом. До нее долетали отдельные возгласы стоявших вокруг женщин:
— Не толкайся, тетушка!
— Даже не знаю… Не пускают. С ними разве договоришься?
— Они столько народу покалечили! Ох! Вон еще одни носилки.
Женщины бросились вслед за проезжавшей мимо них санитарной машиной.
— Тише! Куда смотришь, разиня? Не раздави ребенка! — набросилась на Мариго какая-то женщина.
— Ничего не видно! — кричала старуха полицейскому. — Наши мужья и дети за оградой. А вам разве втолкуешь что-нибудь? Вы только и знаете, что разгонять нас. Чтоб вам пусто было!
— Вот вам, негодяи! — пригрозил кто-то в толпе, показывая кулак полицейским.
Марию удалось пробраться в первые ряды. Около нее оказалась женщина с грудным ребенком, который тыкался личиком в грудь матери. Мариго не сводила глаз с возвышавшихся перед ней огромных облезлых стен завода и с удивлением думала о том, что Никос заперся в одном из этих зданий. В ее представлении он оставался худеньким смирным пареньком, который каждую субботу аккуратно отдавал ей свое жалованье. Она с грустью посмотрела на ребеночка, который теперь жадно сосал материнскую грудь.
Да, вот и он упорхнул из-под ее крылышка, а она только теперь поняла это. До чего сложная жизнь!
Женщина в коричневой шали спросила полицейского, оттеснявшего назад толпу:
— А что там делается?
— Прибыли начальники, — ответил он.
— И они тоже избивают народ?
— Нет, тетка. Они речь дернит. А ну, расходись по домам! Раненых больше нет. Сейчас заиграет музыка.
Но никто из толпы и не думал уходить. У заводских ворот из машины вылез толстый фалангист в широких шароварах, раздувшихся на нем, как шар.
— А это что за птица? — спросили женщины.
— Самый главный.
— Ох, нет нам спасенья! Все теперь заделались самыми главными! — сказала старуха.
Музыканты настраивали свои инструменты. Господин Маноглу стоял возле министра, который внимательно смотрел на горстку рабочих, собравшихся в заводском дворе. Чтобы они не сбежали и не сорвалась торжественная церемония, полицейские оцепили двор. Оркестр заиграл гимн.
— Избиение под музыку, — заметила какая-то женщина, и все кругом засмеялись.
У Маноглу был сосредоточенный, мрачный вид. Стоявший рядом с ним министр с ярким галстуком, в черной шляпе с загнутыми вверх полями пытался под маской любезности скрыть свое раздражение.
— Полагаю, что это был несколько… неосмотрительный шаг с вашей стороны, — сказал он хозяину завода.
Рассерженный Маноглу резко повернулся к министру, и холодная улыбка заиграла у него на губах.
— Вы уверяли нас, что коммунизм, этот кошмар, — пройденный этап и что наша страна в своем героическом будущем больше не встретится с ним. — Он бросил насмешливый взгляд на пестрый галстук министра и присовокупил ядовито: — Как видно, подобными уверениями прикрывают свою никчемность многие ответственные лица.
Министр молча проглотил оскорбление. Когда гимн был исполнен, он вышел вперед и обратился с речью к рабочим. После выступления министра митинг был объявлен закрытым.
18
Когда мать ушла, Клио долго сидела не шевелясь на диване. Время тянулось медленно. Вдруг она услышала шаги Сарантиса во дворе, вскочила и, подбежав к двери, стала прислушиваться. Он подходил все ближе и ближе. Раздался робкий стук в дверь.
— Что тебе, Сарантис? — тихо спросила она.
— Открой, Клио.
— У нас не заперто, входи.
Она отскочила от двери и хотела сесть на диван, но, споткнувшись о стул, чуть не упала. Тут как раз он и вошел в комнату. Смутившись, она посмотрела на него. Все лицо Сарантиса было в крови.
— Да что с тобой? — воскликнула она.
— Ерунда! Брат твой еще не вернулся? Во всяком случае, с ним ничего не случилось, скажи матери. Я видел его уже после всех событий.
— Мама ушла на завод. А что там произошло? — спросила Клио.
— Был настоящий бой. Два с половиной часа осаждали полицейские цеха. Взломали двери, к окнам приставили лестницы. Как бешеные псы, набросились они на нас…
— Сядь, я промою ранку у тебя на лице, — сказала девушка, и невольно в голосе ее прозвучало участие.
Сарантис растерялся и смущенно замолчал. Клио принесла из соседней комнаты флакончик одеколона и кусок ваты. Сарантис сел на диван.
— Будет щипать, — сказала она с улыбкой.
— Погоди минутку.
— Ты боишься? — девушка засмеялась, и он следом за ней. — Не стыдно тебе, трусишка!
Сарантис притворно охал, закрывая лицо руками, и оба они вдруг почувствовали себя расшалившимися детьми. Потом он посмотрел ей в глаза и в замешательстве потер себе подбородок.
— А ну, откинь назад голову, — сказала Клио, пытаясь скрыть волнение.
Сарантис побледнел.
— Клио, — наконец пробормотал он, — я впервые по-настоящему влюблен. Клянусь тебе.
Она перестала промывать ему ранку на лбу и резко отдернула руку.
— Сарантис, прошу тебя, — прошептала она, судорожно сжимая в руке флакон, — поговорим о чем-нибудь другом.
— Чего ты испугалась?
— Ну пожалуйста, поговорим о чем-нибудь другом.
— Ты дрожишь, Клио?
Сарантис встал. Никогда еще не чувствовал он себя таким растерянным. Он слегка притронулся к ее плечу.
— Ну пожалуйста, не надо! Не надо! — взмолилась Клио.
Последовало напряженное молчание. Клио не сводила глаз с растрескавшейся доски в полу, а Сарантис стоял перед девушкой, не зная, куда девать руки.
— Давай поженимся. Хочешь, Клио?
Девушка вцепилась руками в скатерть, и вазочка, стоявшая на столе, качнувшись, упала.
— Ты с ума сошел!
— Клянусь, я люблю тебя…
Клио успела уже опомниться от неожиданности. Она внимательно оглядела рваную, вылинявшую рубашку Сарантиса, застегнутую на все пуговицы, его залатанные брюки, драные ботинки. Разом воскресли все ее наивные мечты о счастье, и ей вдруг показалось, будто судьба в насмешку послала ей этого человека.
— А кто ты такой? Грязный рабочий. Думаешь, тебя ждала я столько лет, запертая в этих четырех стенах? — взорвалась она.
Сарантис молчал. В его глазах отразилась боль. Такая глубокая, бесконечная боль, что Клио невольно закрыла лицо руками.
— Уходи, — задрожав, прошептала она.
Когда она отняла от лица руки, в комнате никого уже не было. Буфет, этажерка, стулья, фотографии на стене — все было по-прежнему на своих местах, бездушное и немое. Клио почудилось, что она пробудилась от сна в каком-то чуждом мире, где жизнь идет своим чередом, не суля никакой надежды.
* * *
Мариго возвращалась домой вместе с Никосом. Всю дорогу она крепко держала его за руку и говорила без умолку обо всем сразу.
— Ну вот, он кричит нам: «Давайте-ка отсюда!» — и как начали нас толкать. Я, Никос, скажу тебе, растерялась… Никогда в жизни не случалось со мной ничего подобного… — Ей хотелось спросить его, что он собирается делать дальше, но язык у нее не повернулся. Она чувствовала, что сын замкнулся в себе. — Ах! Надеюсь, бог даст, не будет у вас больше никаких беспорядков, — сказала она, пытаясь выведать у Никоса его мысли.
— Не скоро наступит тот день, мама, когда ты сможешь спать спокойно… Если вообще доживешь до этого, — тихо проговорил Никос.
Слова сына расстроили Мариго, но она не подала вида, даже засмеялась.
— Ой, Никос, ты весь вымазан. Да и я, наверно, запачкалась, когда обнимала тебя. — И она еще теснее прижалась к нему.
Когда Мариго и Никос вошли в комнату, Клио, глубоко задумавшись, сидела у окна, скрестив на груди руки. Вазочка, упавшая со стола, валялась на полу.
Мариго все говорила и говорила…
— Что с тобой, Клио? — спросил Никос.
— Ничего, ничего.
Девушка обернулась, взглянула на брата. Опять она увидела перед собой поношенный пиджак, рваную рубаху, драные ботинки! Комок подступил у нее к горлу. Ей больно было смотреть на эту бедность, и она опустила глаза. Тогда взгляд Клио упал на ее собственные пальцы, исколотые иглой, опухшие… И она разрыдалась.
19
Сарантис умылся и ушел из дому. Ему нужно было срочно повидать некоторых профсоюзных деятелей, принадлежавших к старым буржуазным партиям, которым многие на заводе сочувствовали. Члены рабочего комитета и еще человек двадцать активистов находились под арестом. К сожалению, другие предприятия в данный момент не могли поддержать рабочих фармацевтического завода. «Значение сегодняшних событий еще оценят в будущем. Рабочее движение ширится», — подумал он.
Сарантис шел по улице, засунув руки в карманы. Его обогнали две девушки. Они оживленно перешептывались. Одна из них покатилась со смеху. Сердце Сарантиса болезненно сжалось. Глубоко вздохнув, он продолжал рассуждать: «Ничто не помешает трудящимся завоевать свободу. Единственное, чего добилась буржуазия, — это небольшой отсрочки». Он чуть не плакал. Целый рой мыслей кружился у него в голове, пока он быстро шел по узким улочкам предместья. Так пытался он прогнать от себя образ Клио, забыть ее слова, до сих пор звучавшие в его ушах.
До поздней ночи ходил он из дома в дом, спорил, убеждал, напряженно думал и, в конце концов, вынужден был отступить под нажимом консерваторов, которые считали, что нужно выждать несколько дней, пока министр не уладит вопрос, как он обещал это в своей речи.
Сарантис вернулся домой совершенно разбитый. Он лег на кровать и, повернувшись на спину, стал смотреть на голую стену, разукрашенную темно-желтыми пятнами плесени. «Да, мы добились единства, и его надо сохранить ценой любых жертв». От мыслей у него разламывалась голова. Он разглядывал большое пятно на стене как раз над кувшином, который Урания каждый вечер, наполнив водой, ставила на комод. «Странно, до чего похоже это пятно на голову Клио, когда смотришь на нее со спины». Временами Сарантис погружался в дремоту, но то и дело в памяти всплывало лицо девушки, взгляд и жестокие слова, положившие конец их отношениям.
Он сел в постели и попытался сосредоточиться. «Надо срочно организовать еще одно совещание, назревают новые события». Но даже когда он думал об этом, его преследовал образ Клио. Боль становилась все мучительней. Вдруг он почувствовал, что продрог, и, свернувшись в клубок, укрылся одеялом. В поисках тепла и ласки он нежно прижался щекой к подушке. Тут он услышал стук в соседнюю дверь и потом голос хозяйки.
Урания, остановившись на пороге, говорила:
— У вас, Мариго, все в порядке? Ну, слава богу. Я пришла узнать, что случилось на заводе. — Потом она посудачила немного о соседях и под конец спросила, подмигнув Мариго: — Ну, а когда же?.. Дай-то бог…
— Что такое, Урания? — спросила Мариго.
— Нечего скрывать от меня! Я ведь их сосватала. — Мариго схватилась за голову, а хозяйка, войдя в комнату и с трудом протиснув свое толстое тело между столом и буфетом, продолжала: — Неужели Хараламбос ничего не сказал вам? Господи боже ты мой! Он заверил мясника, что Клио согласна. Хараламбос даже взял у него деньги, чтобы купить приданое. Много денег…
* * *
Через два часа Хараламбос вернулся домой. Остановившись у двери, он тщательно вытер ноги. На старости лет у него появилась привычка долго шаркать ногами о коврик, прежде чем войти в комнату. Сняв кепку, он повесил ее на гвоздь. В квартире было темно, но свет он не стал зажигать… Когда он увидел у входа в кухню высокую фигуру Клио, ему почудилось на минуту, что перед ним во мраке возникло привидение.
— Доченька, и напугала же ты меня, — сказал Хараламбос.
— Я тебя ждала, — прошептала девушка и повернула выключатель.
Электрический свет залил комнату. Хараламбос сразу почуял что-то недоброе, но попытался улыбнуться.
— Ох! Чуть не потонул в грязи. Вся наша улица в рытвинах и колдобинах…
— Скажи мне, ты все спустил? — спросила она.
— Что, доченька?
— Деньги, которые взял у мясника, ты все спустил? Голос у Клио был хриплый, дрожащий, и старик, испугавшись, упал на колени.
— Да, да, я жалкий червяк. Нечистый меня попутал, я и сам не знаю, как это получилось. Сжалься надо мной, доченька, убей меня, чтоб мне больше не мучиться… Ну, убей же меня!
— Тебе давно пора умереть, — с ненавистью прошипела Клио.
Услышав шум, из соседней комнаты выбежали Мариго и Элени.
— Завтра рано утром ты пойдешь к мяснику и вернешь ему деньги! — закричала Мариго. — Это неслыханно!
— Какие деньги! Он их, наверно, успел промотать! — мрачно заметила Элени.
— Я-то, дурак, об ее счастье пекся, — жалко оправдывался Хараламбос.
— Горе нам! — причитала Мариго. — Разбудите Никоса!
— Обшарьте его карманы, ищите у него под матрасом, — кипела Элени.
— Прекратите крик! — вмешалась Клио. — Вы подымете на ноги всех соседей. — Она спокойно обернулась к матери. — Отпусти его, пусть идет спать. Ступай отсюда, отец!
Хараламбос молча выскользнул из комнаты.
— Ну а… — начала было Мариго.
— Я сама решу, что мне делать… — Девушка зажмурила до боли глаза. — Я хочу уйти отсюда… Уйти навсегда.
Наступило молчание. Мариго села к столу, подперев рукой голову.
— Значит, ты надумала пойти за него? — пробормотала она. — Кабы мне знать… Он, конечно, неплохой человек. И, как я слыхала, хороший хозяин. Может, все к счастью. — Вдруг она вздрогнула, почувствовав на себе ненавидящий взгляд Клио, и прибавила: — Ох, прости меня, прости меня, доченька…
— Уже поздно. Никому на свете я никогда ничего не прощу! Даже самой себе, — прошептала Клио.
На другой день Мариго, надев праздничное платье, отправилась к Толстяку Яннису. Жениху не терпелось; он огорчился, как дитя малое, когда Мариго попыталась отсрочить свадьбу, и поэтому решено было, что венчание состоится через две недели в воскресенье.
20
Бедняжка Каллиопа чуть не подавилась. Тут не столько виновата была апельсиновая корка — после ужина у нее была привычка жевать кожуру от фруктов, — сколько сердитый взгляд мужа, полковника Аристидиса Перакиса. Но надо было сказать ему правду: скоро пробьет одиннадцать, скрывать дольше она не могла.
— Значит, ты знала, что сын опять поздно придет… И поэтому за весь вечер ни слова не проронила? — сказал полковник.
— Аристидис, тут нет ничего плохого. Георгос уже взрослый, ты сам знаешь. Он ведь уже студент…
— Но это не значит, что он может ночь напролет кутить со всякими там певичками! — негодовал полковник.
Каллиопа подошла к мужу, повернувшемуся к ней спиной.
— Я же тебе говорила, Аристидис, мальчика пригласили в гости.
— Куда?
— К хозяину завода.
— Опять туда! Гм! Пусть только вернется, мерзавец, я с ним поговорю.
— Но, Аристидис… — И Каллиопа снова стала убеждать мужа.
Полковник внимательно слушал жену, но под конец, хмыкнув, заходил по комнате, бросая угрозы отсутствующему сыну.
Каллиопа принялась убирать со стола.
— Эти отлучки из дому мне совершенно не нравятся, — сказал полковник.
— А мне нравятся. Мальчик познакомится с жизнью. Связи в обществе теперь…
— Гм! Мозги у тебя куриные! А когда он приходит, ты разве не замечаешь, что от него винищем несет?
Полковник Аристидис Перакис давно уже вышел в отставку. Все свои скудные сбережения он истратил на постройку одноэтажного домика на окраине предместья. Хотя ему было уже за семьдесят, он гордился своей выправкой. Полковник ходил, точно аршин проглотив, и считал ниже своего достоинства признаться кому-нибудь, что от подагры у него часто сводит колено.
Отнеся посуду на кухню, Каллиопа вернулась в столовую.
— Куда он пошел, говоришь ты, Каллиопа?
— К господину Маноглу.
— Опять туда? Но что происходит в этом доме? Что там такое? Кабак?
— Ах, Аристидис! В хороших домах часто устраивают приемы. Он учится в университете вместе с дочерью господина Маноглу…
— Гм! Наверно, и у нее ветер в голове!
Перакис продолжал ходить по комнате из угла в угол. Вскоре Каллиопа задремала, сидя на стуле. Она уставала за день. Муж имел обыкновение ежедневно в пять утра поднимать ее с постели. А после того как Георгос поступил в университет, им пришлось рассчитать прислугу. А поэтому на плечи бедной Каллиопы легли все заботы о доме.
— Ты говоришь, она учится с ним в университете?
— Ах! Пожалуйста, не начинай сначала! Пойдем лучше спать, Аристидис.
— А я тебе повторяю, наш сын связался с развратной девчонкой.
— Ну и упрямый ты! Боже мой!
— А ты глупая курица! Он тебе напевает, а ты и уши развесила!
— Георгос никогда не лжет. Ты приучил его с детства говорить правду.
Полковник только развел руками.
— Гм! Ты в конце концов испортишь его, — через некоторое время проворчал он.
* * *
Стенные часы в столовой пробили двенадцать. Каллиопа сидела, подавляя зевоту. «Упрямец Аристидис! Но ради мальчика он готов пойти на самые большие жертвы! — думала она. — Он, бедняга, недавно бросил курить, чтобы сэкономить деньги на книги для Георгоса. Из-за этого стал он таким ворчливым? Или тут виновата старость? Когда Георгос был маленький, мы на праздники ходили к нему в школу посмотреть, как он выступает. Аристидис надевал мундир, и мы сидели в первом ряду возле директора». Улыбка засияла на сонном лице Каллиопы.
— Аристидис, почему бы тебе не выкурить иногда сигарету?
Полковник мерил шагами комнату, держа сжатые в кулаки руки за спиной.
— Проклятый яд! Я им сгубил себе легкие…
— Зачем ты говоришь неправду? Наш Георгос — хороший мальчик. — Тихий голос Каллиопы зазвучал теперь ласково, певуче, как колыбельная песня. — Он всегда был первым учеником, и ты мог гордиться его старательностью и послушанием… Но ты постоянно распекаешь его, Аристидис. Такой уж у тебя характер. На самом деле ты любишь его… Но тебе так и не удалось стать мальчику другом. — Она собиралась еще что-то сказать, но тут ее одолела зевота.
— Ерунда, — пробурчал Перакис. — Ты что хотела бы? Чтобы я баловал его с пеленок и он стал бы маменькиным сыночком? Чтобы он делал, что ему вздумается, а я плясал под его дудку? Этого бы ты хотела? Вы, женщины, понятия не имеете о дисциплине. Вот пожалуйста, час ночи, а его все нет. Как, ты сказала, фамилия владельца завода? А, Каллиопа?
Но жена его спала глубоким сном, сидя на стуле.
— Гм! Пусть только придет, я с ним поговорю, — проворчал полковник и пошел в переднюю дожидаться там сына.
21
На приемах, которые устраивались каждый четверг в особняке Маноглу, обычно собиралось немногочисленное общество. После смерти жены Маноглу предпочитал не приглашать особенно много гостей. Он принимал у себя министров, политических деятелей, людей искусства, — в общем, сливки общества. На этих приемах роль хозяйки дома играла Лидия. Она старалась развлечь приглашенных, создать непринужденную атмосферу и следила за тем, чтобы никто не скучал. Гости ели, пили, беседовали на разные темы, дамы оживленно сплетничали, и время проходило приятно и незаметно.
По правде говоря, Лидия восхищалась выдающимися людьми и знаменитостями, посещавшими их дом. После бесплодного увлечения шелковичными червями, живописью и бродяжничеством она буквально помешалась на литературе и политике.
Хозяин дома прислушивался к разговорам, удобно устроившись в кресле, обитом бархатом. Обычно он не принимал в них участия. Потягивая вино, он не сводил холодного взгляда с гостя, завладевшего общим вниманием, и, услышав какую-нибудь шутку, снисходительно улыбался.
Сегодня Георгос пришел сюда одним из последних. У него не было никакой причины опаздывать. Весь вечер он бесцельно слонялся по улицам и несколько раз порывался сесть в автобус, чтобы вернуться домой, но вспоминал, что Лидия его ждет. Теперь он уже твердо знал, что равнодушен к Лидии, а ее приемы оставляли в его душе лишь ощущение страшной пустоты. Его самого удивляла происшедшая в нем перемена. «Почему я потерял всякое честолюбие? Зачем я учусь? Зачем живу?» — часто спрашивал он себя и не в состоянии был ответить на мучившие его вопросы.
Войдя в гостиную, Георгос вежливо поклонился гостям и сел рядом с Лидией возле горки с фарфором. Ярко раскрашенные китайские мандарины улыбались через стекло своей загадочной улыбкой.
— Алло, Байрон! — развязно приветствовала его Лидия.
Так она называла его с первого дня их знакомства, потому что юноша тонкими чертами лица напоминал знаменитого поэта.
— Добрый вечер, Лидия, прости, что я опоздал.
— Знаешь, dear {}, я волновалась, как бы ты сегодня совсем не сбежал от меня. Тогда ты не увидел бы, какую прекрасную шутку сыграю я с Буби. — Посмотрев на отца, она покатилась со смеху. — Une historie extraordinare. Tu verras {}.
— He понимаю, что ты имеешь в виду? — сказал довольно холодно Георгос.
Его раздражали манеры Лидии и неестественный тон, который появлялся у нее, когда она разыгрывала из себя светскую даму.
— Я тебе скоро все объясню, cheri {}, — прошептала она ему на ухо. — Пока что это тайна.
У Георгоса Перакиса не было ничего общего с этой девушкой. Долгое время он встречал ее в университете в толпе других студентов и не чувствовал к ней никакого интереса. Однажды ни с того ни с сего она подсела к нему на лекции. С этого началось их знакомство.
У Георгоса был низкий певучий голос, который иногда звучал особенно красиво, точно он декламировал стихи. Когда он рассуждал о чем-нибудь серьезном, то весь загорался, и Лидия могла подолгу смотреть на него, покусывая кончик своего карандаша. Сначала Георгоса поразил ум Лидии, ее знания, и он решил, что встретил девушку, близкую ему по взглядам, что их объединяет глубокое внутреннее взаимопонимание и связывает какая-то идеальная дружба. Но вскоре он убедился, что первые впечатления были обманчивы. На самом деле Лидия была ограниченная, неуравновешенная, легкомысленная девушка, лишенная всяких моральных устоев, стремящаяся не нарушать лишь внешних приличий, как того требовало окружающее ее общество. Постепенно Георгос все больше и больше отдалялся от нее…
Внимательно прислушиваясь к общему разговору, Георгос пропустил мимо ушей последние слова Лидии.
— Самое неприятное явление нашего времени — это, конечно, человек, лишенный всяких идей, — говорил некий Папакостас, высокий лысый мужчина с живыми глазами.
Папакостаса в то время считали человеком чуть ли не с самым светлым умом, и поэтому его появление в гостиных вызывало всегда особый интерес. Он создал себе славу рядом статей, опубликованных при диктатуре в книге под названием «Упадок коммунизма».
— Я имею в виду высокие идеи, которые тем или иным образом влияют на развитие сознания личности, — продолжал он, тщательно разжевывая бутерброд.
— У простого народа плохая закваска, вот в чем беда. У нас все родятся мелкими воришками, — промямлил бывший депутат. Рот у него был набит, и он с трудом выговаривал слова.
— Вот именно! — воскликнул Папакостас. — Народ отстает в своем умственном развитии… Я даже рискнул бы определить это явление как «умственную неполноценность», не страшась обвинений в преувеличении.
Жена депутата бросила уничтожающий взгляд на своего супруга, поглощавшего седьмой пирожок с сыром.
— Совершенно верно, сударь. Ах! Теперь все потаскушки изображают из себя светских дам, — сказала она и, обратившись к хозяину дома, прибавила с улыбкой: — Разве я не права, господин Маноглу?
— Женщины всегда правы, — презрительно поморщившись, отозвался Маноглу.
Жена депутата подобострастно хихикнула.
После роспуска парламента Маноглу помог ее мужу получить ответственный пост за границей, и она почитала своей обязанностью приходить в восторг от каждого слова «высокого покровителя».
— Да вы просто умница! — воскликнула она. — А…
— Шутки в сторону, — перебил ее Папакостас. — Лишь на интеллигентного человека не распространяется это явление. Великие идеи дистиллируют его сознание, очищают от влияния инстинкта.
— Чистота — это все, — повторил в сотый раз один из высокопоставленных фалангистов, никогда не упускавший случая восхититься чистотой немецких городов. — В Гамбурге на улице не найдешь ни соринки.
Георгосу опротивел этот глупый разговор, который мог тянуться часами, время от времени сбиваясь на сплетни. В первый день знакомства с Папакостасом он с интересом следил за тем, как тот развивал разные мысли. «Вот наконец я встретил в этом болоте глубокого человека, самостоятельно мыслящего», — подумал он. Но Лидия проговорилась ему, что ее отец собирается финансировать одну газету и Папакостас метит стать в ней главным редактором. Тогда Георгос понял, для чего каждый четверг на приеме у Маноглу Папакостас старается показать гибкость своего ума и дать понять хозяину дома, насколько он может быть ему полезен.
— На все есть две точки зрения, и самую явную истину можно повернуть другой стороной. Для этого нужно только умело преподнести то, что противопоставляется этой истине, — говорил Папакостас, пытаясь понять, какое впечатление производят его слова на Маноглу.
«Значит, на самом деле он всего лишь жалкий конъюнктурщик, умный шут. Как и большинство людей, посещающих этот дом, он стремится извлечь для себя выгоду из своего знакомства с Маноглу», — размышлял Георгос.
Какое странное впечатление производили эти огромные комнаты, красивые люстры, толстые ковры, а на этом фоне — хозяин с ледяной маской на лице и весь этот сброд, сливки общества, которые вращались вокруг Маноглу, как электроны вокруг ядра!
Душевная пустота, которую Георгос ощущал здесь, в гостиной, грозила погубить его, убить в нем высокие честолюбивые помыслы, стремление сделать карьеру, о чем мечтал для него отец, старый честный полковник.
Два дня назад он ни с того ни с сего спросил отца:
— Почему ты пошел на такие жертвы? Ты бросил курить. Мама выбивается из сил, хлопоча по дому. Вам столького недостает! И все для того, чтоб я учился? А что толку в учебе, если человек не в состоянии ни о чем мечтать?
Полковник с удивлением посмотрел на сына, а Каллиопа, испугавшись, поспешила сказать:
— Видишь. Аристидис, как он заботится о нас!
— Н-да!.. Он просто лишился рассудка! Спрашивает, для чего ему учиться?.. Ты что ж, станешь чистильщиком сапог?
— Ты не понял меня, отец, — ответил Георгос, опустив голову…
Разговоры не умолкали ни на минуту, гости, несколько разгоряченные, продолжали пить вино, отдавая должное закускам.
В углу гостиной сидела красивая стройная девушка, которую Георгос никогда раньше здесь не встречал. Она ни разу не раскрыла рта, молча ела то, что ей предлагали.
— Кто это? — тихо спросил он Лидию.
— Панина любовница. Она кормит всю свою семью, — насмешливо сказала она… — Буби не следовало приводить ее сюда. Просто позор! Он хочет этим унизить меня. Но ты увидишь, какой номер я скоро выкину. Мы еще посмеемся.
— Какой номер? — спросил он, смущенный ее словами.
— Не так давно сюда пришел какой-то рабочий, один из уволенных после беспорядков, — прошептала Лидия, приникнув губами к уху Георгоса. — Несчастный плачет, говорит, жена выгнала его из дому. Он хочет видеть отца. Я впустила его в прихожую, он сидит там, ждет.
— Лидия, нельзя играть людьми…
Девушка бросила кокетливый взгляд на своего приятеля.
— Tu verras, mon cher! {} — Она рассмеялась и вышла из гостиной.
— В народе теперь идет быстрый процесс упадка, — продолжал разглагольствовать Папакостас. — Люди не испытывают недостатка в питании и элементарных средствах существования. Чего им недостает, это правильного духовного руководства, — прибавил он, выжидающе посматривая на Маноглу.
— Газеты хорошо справляются со своим делом, — заметил равнодушно хозяин дома.
Маноглу обдумывал, со всех сторон изучал вопрос о создании своей газеты, которая сможет отстаивать выгодные ему позиции. Конечно, этот глупый, жалкий писака подойдет для такой работы, но Маноглу никогда не раскрывал своих планов до тех пор, пока не принимал окончательного решения.
Между тем жена депутата, зевая, выслушивала рассказы фалангиста о Берлине.
* * *
Бакас сидел понурившись возле кухонной двери и наблюдал за приглашенным из ресторана официантом, который носился из кухни в гостиную с подносом в руках. Бакас был в состоянии прострации и не замечал, как бежит время. Когда Лидия, спустившись из гостиной, потянула его за рукав, он точно очнулся от глубокого сна.
— Пойдемте, — сказала она. — Потолкуйте с отцом, расскажите ему о своей жене… то, что вы выложили мне раньше. Говорите громко, чтобы вас все слышали.
Она была страшно возбуждена. Казалось, она разыгрывала шутку, глупую детскую шутку. Но на самом деле из какого-то утонченного садизма она стремилась унизить своего отца. Лидия, воодушевленная мыслью о том, какой фурор она произведет, непринужденно взяла Бакаса под руку.
— Добрый вечер, — пробормотал Бакас, войдя в гостиную.
Гости, прекратив разговоры, с любопытством уставились на него.
— Что случилось? — спросил Маноглу, пронзив ледяным взглядом дочь.
— Ничего, Буби. Это один мой знакомый. Он пришел пожаловаться мне, что ты выгнал его с работы. А я просила его подождать…
— Лидия! — закричал гневно Маноглу.
— Но, Буби, ты должен его пожалеть. Если бы ты знал, как его замучила жена.
Гости продолжали молчать.
— Она грязная, подлая проститутка, — всхлипывая, забормотал Бакас. — Не стоит она того, чтобы даже плюнуть ей в рожу. Жена выкинула мои вещи во двор, а сама заперлась в комнате со своим хахалем. Хозяин, не выгоняйте меня, пожалуйста, с работы.
Лицо Маноглу даже не дрогнуло, он лишь бросил убийственный взгляд на дочь.
— Лидия, что с тобой? — шепотом спросил он.
— Не выгоняйте меня, хозяин, с работы. Я не могу жить без жены. А то я на себя руки наложу.
— Ах, Буби, разве это не трогательно?
Отец и дочь посмотрели друг другу в глаза. У Лидии были точно такие же, как у матери, серо-зеленые глаза, полные страсти, с удивительным блеском; сейчас в них не трудно было прочесть презрение. Маноглу содрогнулся от ужаса.
— Ты просто глупа, — сердито бросил он ей. — Сейчас же уведи его отсюда.
Но Бакаса не смутил такой оборот дела. Он хитро улыбнулся и подошел поближе к Маноглу.
— Хозяин, не браните барышню. Я пришел не для того, чтобы поплакаться вам. Вы принимаете меня за дурака, думаете, я вломился к вам среди ночи только ради своей Фани. — Хотя колени у него дрожали, он смело взглянул на Маноглу. — Я могу быть вам полезен, хозяин. — И он торопливо зашептал ему на ухо: — Я знаю, кто организовал на заводе стачку.
— Довольно, — сказал Маноглу и, достав из внутреннего кармана пиджака кожаный бумажник, извлек оттуда несколько ассигнаций. — Вот, прими этот подарок. А утром зайди ко мне в кабинет.
Зажав в кулаке деньги, Бакас выбежал из комнаты.
Вот чем кончилась «милая шутка» Лидии.
Люстры в большой гостиной горели чуть ли не до утра. Гости веселились. Папакостас рассказал, между прочим, довольно рискованный анекдот, вызвавший всеобщий смех.
Наконец гости стали расходиться. Георгос стоял в прихожей и смотрел на стенную мозаику, изображавшую древнего воина. Выглянув из двери какой-то комнаты, Лидия поманила его к себе. С тех пор как она вышла вслед за Бакасом из гостиной, она больше туда не возвращалась. Сейчас она была очень возбуждена, щеки у нее горели, словно она долго сидела перед жарким камином.
— Я думаю, Лидия, что нам надо расстаться, — спокойно сказал Георгос.
— Я тебе надоела?
— Нет, не то… Как бы тебе объяснить? Я не могу отделаться от отвращения ко всему окружающему.
— Darling {}, ты слишком романтичен.
Выйдя из особняка Маноглу, Георгос почувствовал сразу огромное облегчение. Он понимал, что это конец его дружбе с Лидией, которая стала доставлять ему одни мучения. Медленно шел он к остановке автобуса. Звук его шагов гулко разносился по опустевшей улице. На углу возле фонарного столба пятеро пьяных, обнявшись, выли какую-то песню. На сердце у Георгоса было удивительно легко, и множество самых необыкновенных мыслей рождалось в его голове. Холодный ночной воздух вливал в него бодрость.
«Отец наверняка беспокоится, — думал Георгос. — Он не может отвыкнуть от мысли, что я уже не ребенок. Ведь он живет своими старыми идеалами, интересами нации, воспоминаниями о прежних сражениях и войнах. Ему сроду не понять, что творится кругом. Он слишком старый, слишком чистый душой человек, чтобы осознать, как все вокруг прогнило. Взбунтоваться он уже не способен. Отец всегда верил в человеческий труд. Ему чужда политика, светские приемы господина Маноглу. Некоторые знакомства, некоторая гибкость в вопросах совести, ряд компромиссов — и в кратчайшее время завоеван успех в обществе. К чему же тогда тяжелый труд, рваные штаны, честность, высокая нравственность, идеалы? Но все это неведомо старику!»
Он не спешил. Пение пьяных теперь едва слышалось. Да, простой народ совсем другой. Проходя по рабочим кварталам, Георгос завидовал обычно тем, кто живет там. Почему, он и сам не знал. Возможно, его привлекала внешняя живописность и он не мог понять трагедию жестокой нужды, нищеты. Но в такие минуты Георгос чувствовал, что его жизнь проходит в стороне от огромного роя людей. Он стыдился своих привычек, хорошо сшитого костюма. И наконец, того, что привлекал здесь к себе всеобщее внимание. Женщины, стоявшие в дверях, провожали его любопытными взглядами, словно по улице прошел бродячий актер с медведицей. И тогда Георгос готов был провалиться сквозь землю…
Вдруг на углу передним выросла высокая фигура отца.
— Иди-ка сюда, осел! — закричал полковник, угрожающе подняв руку.
— Папа, не надо… Ну пожалуйста…
Раздался звук пощечины, и растерянный юноша закрыл руками лицо.
— За что, папа?
— Ни слова! Ты еще смеешь разговаривать? Сейчас же домой!
Георгос молча последовал за отцом. Полковник дрожал от холода, хотя на плечи его был наброшен плед.
Когда они вошли в дом, он запер на засов наружную дверь.
— Отныне после десяти часов вечера дверь будет запираться на засов. И в другой раз тебе ничего не останется, как отправиться ночевать к своим певичкам, — строго объявил он.
Георгос и тут промолчал. Прежде чем пройти в свою комнату, он посмотрел отцу в лицо.
— Ты не должен был этого делать, — прошептал он.
— Как это так? — возмутился Перакис.
— Сначала нам надо было поговорить…
— О чем нам разговаривать, негодник? — перебил он сына.
— Да вот хотя бы о нас с тобой. Лицо полковника выразило недоумение.
— Скажи, пожалуйста, папа, почему ты в свое время вышел в отставку? Другие военные с меньшим, чем у тебя, опытом занимают теперь высокие посты.
— Что ты хочешь этим сказать?.. Я не политикан…
Разгневанный Перакис замолчал. Неожиданный вопрос сына пробудил в нем внезапно множество заглохших чувств. Он хотел было что-то сказать в свое оправдание, но увидел, что Георгос стоит огорченный, низко опустив голову. Лицо полковника налилось кровью.
— Ты явился пьяный и мелешь всякую чушь! С глаз моих долой, чурбан! — набросился он на сына.
Пройдя в спальню, он так сильно хлопнул дверью, что крепко спавшая Каллиопа вскочила в испуге.
22
Сверток с шелковыми чулками успел согреться за пазухой у Бакаса. Он шел по улице не спеша, держа под мышкой узел со своими вещами. Свернув в переулок, он остановился у деревянной калитки.
Дверь к нему в комнату была закрыта. Он подошел поближе, изнутри доносился голос поющей Фани. Бакас постучал.
— Фани! — позвал он вполголоса.
На пороге появилась Фани в красном халате.
— Где ты пропадал всю ночь? Я волновалась, — сказала она.
Он с изумлением посмотрел на нее.
— Правда, что ты волновалась из-за меня?
Бакас оцепенел: таких слов от жены он никак не ожидал услышать. Он хотел еще что-то добавить, но язык его не слушался и изо рта вылетали какие-то нечленораздельные звуки. Немного погодя он забормотал что-то о футболе, о кражах, об игроке, которого убили ударом ноги во время матча, и все время поминал шелковые чулки.
Потом он вцепился руками в притолоку двери и точно прирос к ней.
Фани потянула его за рукав.
— Что с тобой? Заходи в комнату.
Послушно, как ребенок, Бакас пошел за ней. Она усадила его на кровать и вместо ласки похлопала слегка по лицу. Затем принялась поджаривать хлеб на жаровне. Он молча следил за ней своими глазами-бусинками.
— На других мне наплевать, — сказала она. — Но когда проживешь с человеком столько лет, душа за него болит… А ты этого, глупый, не знал? — Вся вспыхнув, она повернулась к нему. — Я тоже привязалась к тебе. Вот что хуже всего… Положи свои вещи на место и иди к столу. — Но он даже не пошевельнулся, продолжал молчать, держа что-то в руке. — Что там у тебя? — спросила она. — Ах, чулки! — В голосе ее не было никакого восторга. — Рань такая. Когда ж ты успел их купить? Откуда взял деньги?
Бакас сидел, весь скорчившись, на краю постели. Он попытался улыбнуться, но его не покидал страх.
— Фани, почему ты не обрадовалась чулкам? — прошептал он.
Сняв кепку, он повесил ее на гвоздь. Вдруг раздался испуганный крик Фани:
— Боже мой! Андреас, твои волосы!.. Твои волосы совсем поседели!
Бакас провел рукой по голове, и наконец ему удалось улыбнуться. Эта странная, жалкая, чуть насмешливая улыбка еще больше смутила Фани.
— Возьми деньги и купи что хочешь, — сказал Бакас. — Ты же не можешь жить без хорошей еды, пирушек, новых нарядов.
Чтобы согреться, он протянул ноги к жаровне.
23
Венчание в церкви было назначено на пять часов вечера.
С утра в доме Саккасов началась суматоха. Мариго металась в растерянности, пыталась выпроводить в кофейню мужчин, которые слонялись по комнатам как неприкаянные.
Илиас, которому удалось получить увольнительную, развлекался тем, что дразнил свою сестру, издеваясь над ее женихом. Впервые слышала Клио из уст брата такие грубые слова. Не сняв солдатских ботинок, Илиас валялся на кровати, плевал прямо на пол, швырял кругом окурки, вообще вел себя совершенно разнузданно.
В десять часов утра жених прислал только что зарезанного ягненка, и Хараламбос, взяв тушу в руки, показывал ее всем по очереди.
— Посмотри, какой ягненок! — в восторге кричал он.
— Нот это да, старик! — насмешливо протянул Илиас.
Хараламбосу ничего не оставалось, как отнести ягненка на кухню; он вернулся в комнату, вытирая руки о пиджак.
— Бог немилостив к нам, — пробормотал он расстроенный. — Все вы коситесь на меня, словно я виноват…
— Ты, отец, уж лучше помалкивай, — сказал Никос. — Свадьба эта — настоящая подлость, ты сам знаешь.
Мариго молча хлопотала по хозяйству; ей было не до споров и ссор. Впрочем, все, что можно было сказать о предстоящей свадьбе, она уже давно сказала.
— Доченька, чем я виноват? — ныл старик.
— Возьми десятку и заткнись наконец, — пробурчал Илиас.
— Не издевайся над ним, сынок! — закричала Мариго из кухни.
Никос схватил отца за лацкан пиджака.
— Не смей! Разорвешь мне пиджак! — вскипел Хараламбос.
— Уймитесь наконец! — вметалась опять Мариго. — В конце концов, все к счастью.
Никос сразу взял себя в руки. Он понимал, что возмущаться сейчас бессмысленно. Если нервы его разыгрались, то в этом виновата была, конечно, атмосфера, царившая в доме. Бесконечные ссоры, мелкие стычки, полное безразличие ко всем общественным вопросам, обособленность каждого из них. замкнувшегося в свой эгоистический мирок. — все это говорило о падении семьи, предвещало ее распад. Свадьба Клио приблизит конец. Никто из них не может больше посмотреть другому в глаза, даже мать, хотя она и пытается сейчас казаться довольной.
Никос тяжело опустился на сундук и сказал Илиасу:
— Мы научились мириться со всем и даже притворяться довольными. Но здесь, дома, мы ведем себя мерзко.
— Пусть все катится к черту! Мне наплевать! — И Илиас смачно плюнул на пол.
Хараламбос вертелся у всех под ногами. Он подошел к дивану и погладил разложенное там подвенечное платье.
— Не смей! Запачкаешь! — закричала Элени, отталкивая отца от дивана.
До полудня Клио не вставала с постели. Она лежала, укрывшись одеялом по самую шею, и наблюдала за матерью. Мариго не переставала волноваться: то ее беспокоило, кто и когда будет раздавать гостям бонбоньерки, то сколько народу придет в церковь. Жених хотел, чтобы все было на широкую ногу. На виду у всех запустил он свою волосатую руку в задний карман брюк и вытащил оттуда целую пачку денег.
— Не скаредничай, теща. Человек женится раз в жизни, — заявил он.
Вот уже две недели каждый вечер выводил он Клио на прогулку. Элени смотрела в окно, как они шествуют по улице, и ее охватывал ужас. Мясник заходил предварительно к парикмахеру, и от него на версту несло одеколоном. Болтая без умолку, он важно выступал, задрав голову. Говорил он о мясе, о своем отце, умершем от желтухи, о колите, о мозолях, заменявших ему барометр. Бедняга был такой простодушный! Он покупал Клио сушеный горошек и семечки. В четверг, когда они возвращались домой, им повстречался Сарантис.
— Желаю тебе счастья, Клио, — сказал он, пожимая ей руку.
Толстяк Яннис протянул ему пакетик с горошком.
— Подставляй ладонь… Держи, браток!
Клио с такой грустью посмотрела на Сарантиса, что он, смутившись, опустил голову и тут же исчез.
В четыре часа все были готовы. Мариго надела черную бархатную шляпку, которую уж лет десять не доставала из сундука. В этой шляпке и выходном платье она так преобразилась, что Никос, обняв ее, воскликнул:
— Мама, да ты помолодела!
— Осторожно, не обнимай меня так крепко. Ты мне чуть не порвал рукав! — И она засмеялась.
Хараламбос ходил по двору.
— Брысь! Брысь! — гонял он кошек. — Льете в горшки с цветами. У-у-у, проклятые!
Он старался не наступать на разбитые плитки — в их трещинах скопилась грязь, — чтобы не запачкать ботинок, которые утром сам начистил до блеска, перемазав при этом гуталином носки.
— Клио! Давай поскорей, а то мы опоздаем! — подгонял он без конца дочь.
— Ох! Он того гляди лопнет от нетерпения, — сказала Элени, помогая сестре надеть подвенечное платье.
Сестры никогда не любили друг друга. Они ни словом ни обмолвились о предстоящей свадьбе, и сейчас у них была последняя возможность поговорить начистоту. Иначе им предстояло расстаться, как чужим.
Элени расправила сборки на рукаве у сестры, стоявшей перед зеркалом. Элени работала в мастерской, где делали метлы и веники. Ее попытка стать портнихой кончилась неудачей. Старые мастерицы, болтливые как сороки, пересмеивались украдкой, стоило ей взять ножницы в руки. Что было на уме у этой девушки, не знали даже ее близкие. Ласкового слова никто от нее ни разу не слышал. Сейчас ей хотелось крикнуть в лицо сестре, что она на ее месте предпочла бы просидеть всю жизнь в старых девах.
Невеста приподняла с лица вуаль. Сестры переглянулись.
— Почему ты молчишь? Что ты думаешь обо мне? — прошептала Клио.
— Ты малодушная. Идешь за мясника, чтобы спастись от самой себя! — отрезала Элени.
Наконец Илиас отправился на площадь искать такси. Старые и молодые женщины, ребятишки вышли к дверям своих домов, чтобы полюбоваться невестой. Соседи и знакомые ждали ее у калитки. Клио появилась во дворе одетая во все белое. Бросив взгляд на дверь Сарантиса, которая была закрыта, она взяла отца под руку.
Перед калиткой остановилась машина. Саккасы решили, что это приехал за ними Илиас. Но из переулка донесся какой-то странный шум.
— Что случилось? — крикнула Мариго.
— Полиция, — отозвался кто-то из-за забора.
— Что вы тут путаетесь под ногами, тетушка? — набросился незнакомый толстяк на какую-то женщину.
— Да, он здесь живет, — ответила на чей-то вопрос Урания.
Трое мужчин в штатском вошли во двор. За ними плелась перепуганная Урания. Она указала им на комнатушку Сарантиса, и один из пришедших тут же принялся стучать в дверь.
— Из асфалии, открой!
Когда на пороге показалась хорошо знакомая Клио фигура Сарантиса, она почувствовала головокружение и, чтобы не упасть, покрепче вцепилась в руку отца.
— Пойдешь с нами!
— У вас есть ордер на арест? — спросил Сарантис.
— Нечего умничать!
Сарантису надели наручники. Теперь уже обитатели всех соседних домов столпились во дворе и жадно следили за происходящим. Лица у людей были суровыми. Те, кто пришел позже, спрашивали, что случилось, им отвечали шепотом, боясь нарушить зловещую тишину.
Дойдя до горшка с засохшим жасмином, Сарантис обернулся и увидел Клио. Она стояла в подвенечном платье с вуалью, освещаемая лучами вечернего солнца. Рядом с ней на веревке сохло белье; позади на стене дома штукатурка, размокнув от воды, стекавшей с крыши, была вся в разводах; под окошечком висела подкова, которую прибили туда много лет назад.
Мертвенная бледность покрывала лицо Клио.
Сарантис понял, что она любит его, и улыбнулся ей. «Как мы могли бы быть счастливы, Клио, если бы жизнь была другой!» — подумал он.
Полицейские подтолкнули его сзади. «Вперед, дружище, помечтал и хватит. Иди, тебя ждет долгий путь», — подбодрил себя мысленно Сарантис.
Никос протянул приятелю руку и ощутил прикосновение наручников и крепкое пожатие Сарантиса.
— Прощай, друг!
— До скорой встречи, Сарантис!
И не успел никто опомниться, как машина скрылась за углом.
— Значит, он из таких? — протянул Хараламбос.
— Молчи, Хараламбос, — набросилась на него взволнованная Марпго и прошла вперед, избегая встречаться с Клио взглядом.
У калитки ее догнал Никос.
— Я не пойду с вами, — шепнул он ей на ухо.
— Почему? — испугавшись, спросила Мариго.
— Не беспокойся. К счастью, обошлось без обыска. Я должен вынуть у него из чемодана книги и спрятать их ненадежнее… А вы езжайте в церковь, — Он поцеловал мать в щеку и подумал: «Как идет ей эта старомодная шляпка! Она похожа на принарядившуюся мещаночку доброго старого времени».
— Никос! Никос! Будь осторожен!
Саккасы прошли мимо нескольких женщин с детьми, задержавшихся у калитки. Лица у всех были серьезные, замкнутые. Только Хараламбос, как ни в чем не бывало, весело здоровался с соседями.
24
Разодетый жених ждал невесту возле церкви. На венчание были приглашены главным образом соседние лавочники со своими домочадцами. Пришел дядя Стелиос с женой и обеими дочерьми. Они привели с собой Тимиоса, который стоял теперь в стороне, глазея на народ. Дядя Стелиос оставил у себя племянника, чтобы тот помогал ему в лавке. На этом настояла его супруга, она в гневе даже стукнула кулаком по прилавку, а в таких случаях дяде Стелиосу ничего не оставалось, как, вздохнув тяжело, прикусить язык. Мальчик был в тех же самых холщовых штанах, в которых приехал в город. Он не сводил глаз с жениха. Мясник стоял чуть живой: новые ботинки нестерпимо жали ему.
— Едут! — закричал какой-то малыш.
Толстяк Яннис преподнес невесте букет и чмокнул ее в щеку. Войдя в церковь, они приблизились к алтарю.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — гремел под сводами мощный голос отца Николаса.
У Клио закружилась голова, ее мутило от запаха ладана. Стараясь дышать поглубже, она следила за каждым движением дьякона, епитрахиль которого, расшитая золотом, сверкала при свете паникадила. Пение хора доносилось до нее точно издалека. Она была в каком-то оцепенении. Вдруг она вздрогнула, почувствовав, что отец Николас берет ее за руку.
— Венчается раб божий Иоаннис с рабой божией…
Жених стоял, опустив голову и переминаясь с ноги на ногу. Он с завистью смотрел на широченные ботинки дьякона. Поглощенный их созерцанием, он не успел подхватить невесту, упавшую на пол без чувств.
Все столпились вокруг Клио. Кто-то побежал за водой. Ребятишки, воспользовавшись удобным моментом, расхватали с подноса конфеты и помчались на улицу есть их. В этой суматохе Илиас наступил своим солдатским ботинком жениху на ногу. Пришлось и Толстяка Янниса отпаивать водой. Отец Николас, наклонившись над Клио, не пришедшей еще в себя, больно ударил ее по щекам.
— Ах! Батюшка! Что вы делаете! Hey/кто не жаль вам бедняжку? — завопила Урания.
— Отойди подальше, бесноватая, ты спалишь мне свечкой бороду, — сердито закричал на нее священник.
Открыв глаза, Клио прошептала:
— Я малодушная…
Мариго молча страдала; она не решалась подойти к дочери, сказать ей хоть слово. Дело зашло так далеко, что теперь пусть будет что будет… Потом она подумала о Нпкосе, которого могут в один прекрасный день… Об Илиасе, которого после окончания учения отправят далеко-далеко, о младшей дочери, которая была чужой в родной семье. Ничего уже не осталось от жалких крох прежнего счастья, которые с таким трудом она пыталась сберечь. Словно пх сдул у нее с ладони сильный порыв ветра. Сейчас она стояла в своей бархатной шляпке жалкая и бледная.
Невесту поставили рядом с женихом, дали им в руки свечи.
— Начните службу сначала, — попросила отца Николаса одна набожная женщина.
Священник строго посмотрел на нее.
— Это вам не бакалейная лавка, — сказал он и, ничтоже сумняшеся, пропустил несколько псалмов, чтобы наверстать упущенное время.
Так прошло венчание Клио.
25
Рано утром Илиас уехал в казарму. Все в доме разошлись по своим делам. Так редко теперь вся семья собиралась вместе! Уже наступила весна. Во дворе благоухали цветы. В эту пору предместье в сумерки приобретало своеобразную прелесть.
Но эта весна была тревожной — чувствовалось приближение войны.
Нижний ящик комода был набит книгами Сарантиса, и Мариго носила ключ от него у себя за пазухой. Каждый день, придя в бакалейную лавку за покупками, она спрашивала:
— Что сегодня пишут в газетах, дядя Стелиос? Бакалейщик никогда не покупал газет. Прежде чем открыть свою лавку, он подходил к киоску и, присев на корточки, прочитывал две-три газеты. Он не пропускал в них даже романов с продолжением.
— Скверные новости, — бурчал он. — Раз сошло вору с рук, другой раз сошло с рук, а в третий — глядь, и попался… Фасоль, говоришь, тебе нужна?
Мариго не понимала его.
— Что ты бормочешь?
— Прочти какую-нибудь газету, голубушка! В наше время всякий сопляк, от горшка два вершка, а уже рассуждает о бомбах в две тонны.
Сидя в кофейнях, богатые бездельники расхваливали линию Мажино. Люди семейные жаловались на дороговизну. В школах ребят заставляли вступать в фашистские фаланги.
На заводе после стачки свирепствовал такой террор, что рабочие и рта раскрыть не могли. Старший мастер, ни перед кем не отчитываясь, увольнял, кого ему вздумается. Нередко рабочих собирали во дворе, и перед ними держали речь важные господа, прибывавшие по этому случаю на завод. Все слушали их молча.
— А кто сидит у них в печенках, так в тюрьму его, — сказал однажды дядя Костас Никосу. — Вот только беда, машина стала работать на холостом ходу и в один прекрасный день разлетится на части… Эй! Опять замечтался, подверни покрепче гайку.
— Да, дядя Костас…
Никос хорошо знал все повадки старого мастера и с улыбкой выслушивал его брюзжание.
Месяца через два после ареста Сарантиса как-то в полдень Никос завтракал, пристроившись на камнях в тихом уголке двора, возле ограды. К нему подошел высокий немолодой рабочий, которого за смуглую кожу прозвали Черным. Это был добродушный человек, выходец из Малой Азии, работяга, каких мало. Никос знал его и раньше, потому что Черный жил по соседству с ним в переулке, напротив Бакаса, в домишке, стена и ограда которого были увиты плющом. Мальчишкой Никос дружил с его сыном Мимисом. Вечером обычно Черный приходил на лужайку, где ребята гоняли мяч. «Вы так набегались, — говорил он им, — что едва дышите. Хватит уж вам. Ведь вас не кормят как следует, заболеете еще».
Черный сел рядом с Никосом, разложив свой завтрак на камне.
— Сиди, я уже устроился. Расстелим газетку, и стол готов. Вот и прекрасно! Мимис поступил работать на машиностроительный завод. К счастью, с легкими у него стало лучше. Вчера я спросил его про тебя, а он говорит, что вы раздружились. — Черный замолчал, жуя хлеб. Потом вдруг сказал: — Знаешь, я получил весточку от Сарантиса.
Никос растерялся от неожиданности, кусок застрял у него в горле.
— Где он? — испуганно спросил Никос. Принявшись за соленую сардинку, Черный протянул ему пакетик с маслинами.
— Возьми, если хочешь… На острове Анафи. Он переслал записку через одного человека. О тебе пишет.
Никос положил луковицу на камень и раздавил ее ладонью. Потом сунул кусочек в рот.
— Дела неважные, — продолжал Черный. — Будет война. А кто виноват? Гм! Война всегда выгодна тем, кто торгует оружием. Сам сделай вывод. Но рабочие не могут сидеть сложа руки. — Он забросил подальше рыбную голову и спросил серьезно: — Хочешь помочь нам, Саккас?
— Да, — ответил Никос.
Они ели некоторое время молча, потом Черный, подняв голову, внимательно посмотрел на Никоса. Прежде чем заговорить, он не спеша дожевал сардинку.
— Ты хоть немножко читаешь?
— Когда остается время…
— Ты должен читать, просвещаться. Многое надо знать, чтобы разобраться в жизни. Человек должен понять, где он живет. Вот ты, например, что видишь вокруг себя с тех пор, как появился на свет? Нужду да беды!.. А тебе твердят: разве вылезешь в люди в этой нищей стране?.. Когда постигаешь науку, начинаешь понимать, что вся земля может стать раем. А что из себя представляют важные господа, которые правят тобой? Это свора мошенников. Иностранцы бросают им кости, а они гложут их… В науке той кроется глубокая мудрость. И рабочий делается лучше душой, когда познает эту мудрость.
Они проговорили весь обеденный перерыв. На камнях остались несколько косточек от маслин и обрывки бумаги, которые шевелил налетавший ветер…
26
Шло время. Жизнь Никоса изменилась. Его походка, жесты, выражение лица, когда он рассуждал о чем-нибудь серьезном, — все отображало эту перемену. Общественные дела поглощали его целиком. Вместе с группой молодежи он создал пропагандистскую сеть на всех заводах в предместье. Каждую минуту его могли арестовать, но он даже не думал о грозящей ему опасности. По вечерам часами изучал он книги Сарантиса, иногда просиживал над ними до рассвета. И тогда перед ним, как привидение, возникала высокая тонкая фигура матери.
— Никос, — шептала она.
— Ты что?
— Сынок, ты же не высыпаешься! От тебя кожа да кости остались…
Ее пугала одержимость, которую она читала в его глазах. Она понимала, что он постепенно отдаляется от нее.
— Чего ты смотришь на меня? — спросил он однажды вечером мать.
— Мне страшно, — ответила она и тут же ушла.
Мариго часто жаловалась Никосу на Клио. Она надеялась, что после свадьбы дочь переменится и между ними установятся добрые отношения. Но Мариго ошиблась. Клио ни разу не заглянула в родной дом, хотя жила по соседству. Мариго часто заходила к дочери, старалась помочь ей, особенно с тех пор, как та забеременела. Но присутствие матери явно раздражало Клио. Из-за всяких пустяков она поднимала крик на весь дом. Позавчера, когда мать сделала ей замечание, что в ее положении нужно меньше есть на ночь, она чуть не прогнала бедную старуху. Мариго ушла от нее страшно огорченная и, хотя не в ее характере было жаловаться, поделилась с Никосом.
— Точно видишь перед собой чужого человека, вот те крест… Господи, говорю я, грехи наши тяжкие! Что делать? Я могу вас всех растерять.
— Я поговорю с ней, — сказал Никос.
* * *
Клио действительно очень переменилась. У нее раздулись щеки, налились руки. Лицо приняло совсем другое выражение. По десять раз на день Толстяк Яннис, бросив свою лавку, забегал посмотреть на жену. Он так торопился подняться по лестнице, что потом долго отдувался.
— Знаешь что, занимайся-ка лучше своим делом! Вот пожалуйста, опять наследил своими башмачищами по всему дому. Что тебе здесь надо? — кричала на него Клио.
Мясник для удобства носил такие огромные и широченные ботинки, что каждый из них был не меньше, чем гробик для новорожденного. Он не мог понять, что находило на его жену. Ни погладить ее по голове, ни почесаться в ее присутствии нельзя было, она сразу взвивалась. И Толстяк Яннис, повесив голову, удалялся на цыпочках, считая в глубине души, что во всем виновата беременность.
* * *
В тот же вечер Никос отправился к Клио. Сестра поцеловала его и усадила рядом с собой на веранде. Оттуда открывался вид на весь холм.
— Получили письмо от Илиаса? — спросила она.
— Да, вчера.
— Где он?
— На пограничной заставе.
— Как далеко!
Они говорили об Урании, о новом кинотеатре, который должен открыться летом на площади. Клио все время хотелось спросить о Сарантисе, его имя вертелось у нее на языке, но она не решилась его произнести. Лицо ее стало печальным. Под конец она замолчала, устремив взгляд на холм. Она сидела оцепенев, налитая бродившими в ней соками, и удивительно напоминала одну из скорбных фигур, украшавших обычно стены старых кофеен.
— Мать жалуется, что ты грубишь ей, когда она приходит к тебе, — сказал вдруг Никос.
Клио вспыхнула. Ее взгляд остановился на рабочем костюме Никоса, перепачканном машинным маслом. «Как бы он не испортил обивку на стуле», — подумала она и сказала сердито:
— Она всюду сует свой нос.
— У тебя, Клио, нервы шалят, — заметил со смехом Никос. Встав с места, он принялся ходить по комнате. — Ты всегда ждала чего-то особенного! Наверно, было бы лучше, если бы ты все те годы работала где-нибудь, не сидела дома. Сарантис говорил мне об этом. Не ссорься с матерью. Она ни в чем не виновата.
— Пусть лучше она совсем сюда не приходит! — истерически закричала Клио. — Не желаю ее видеть!
— До свидания, Клио.
Схватив щетку, она стала подметать пол: сколько грязи натащил Никос в дом! Тут послышались шаги мясника, поднимавшегося по лестнице.
— Сними башмаки! Сними сейчас же башмаки! — набросилась она на мужа.
— Ба! Вот взвилась-то!
— Вы меня не жалеете! Никто меня не жалеет! — Щетка выпала из рук Клио, и она зарыдала, содрогаясь всем телом.
27
Каждое утро Георгос слышал шаги девушки, которая проходила мимо его дома по другой стороне улицы, стуча тяжелыми полуботинками. В этот тихий час звук ее шагов можно было уловить издалека. Какая странная у нее была походка!
Георгос расстался со своими прежними друзьями. Его не привлекали больше их развлечения, обычное времяпрепровождение. Он потерял вкус к беззаботной студенческой жизни и постепенно отдалился от людей. Целыми днями сидел он дома и читал. Это было для него своеобразным спасением. Девятнадцатилетний юноша из буржуазной семьи, наделенный болезненным воображением, считал себя жертвой общего разложения, которое несло ему гибель и в то же время обогащало его жизненный опыт.
— Наше общество напоминает джунгли. Если бы не страх наказания, люди раздирали бы друг друга на части не хуже диких зверей, — говорил он, подпав под влияние декадентской философии.
Каллиопа слушала сына, ничего не понимая в его рассуждениях. Она вставала чуть свет и варила ему кофе, чтобы «мальчик не клевал носом», сидя над книгами.
— Ах! Как мне тебя жаль! Зачем ты изводишь себя? Когда наконец ты получишь диплом и отдохнешь хоть немного?
Что мог он ответить матери?
Когда полковник бывал в хорошем настроении, он говорил шутливо:
— Адвокаты — известные лжецы!.. Ну вот, Каллиопа, как только он кончит университет, я закажу на дверь дощечку с его именем. — И лицо полковника сияло от счастья.
Первое время Георгос окидывал равнодушным взглядом девушку в коричневом жакете с неправильно застегнутыми пуговицами и в какой-то нелепой шапке, надвинутой на лоб. Она никогда не поворачивала головы в его сторону, не смотрела на него.
Постепенно он научился за целый квартал различать ее тяжелую мужскую походку. Он глядел ей вслед, пока она не исчезала за поворотом.
Потом он стал поджидать ее…
Утром нередко он думал: «Скоро раздадутся ее шаги! Вот, пожалуйста! Нет, я ошибся, это кто-то другой. Меня сбил с толку визг шин грузовика. Но почему она сегодня опаздывает? Неужели она больше не пройдет по нашей улице?» И мысль об этом его очень огорчала.
Он радовался, когда видел ее в окно. Теперь он провожал девушку внимательным взглядом, пытаясь представить себе ее жизнь хотя бы в общих чертах. Она, конечно, идет на работу. Пакетик у нее в руках — это завтрак.
Но почему она никогда даже не смотрит в его сторону, не замечает его?
Она всегда была в одном и том же жакете и юбке. «Неужели она так бедна? У других бедных девушек только одно платье, но это никогда не бросается в глаза. То они сменят прическу, то приколют к груди розочку, то их оживляет кокетливый взгляд. Поэтому редко замечаешь, что на них все то же старенькое платьице. А эта угловатая девчонка, конечно, и понятия не имеет о любви!» — размышлял он. И Георгоса утешали подобные выводы, ему сладко было обольщаться такими надеждами.
На некоторое время он потерял ее из виду. Юноша в волнении метался по комнате, рассеянно перелистывал книги. Ему не хватало этой девушки, как заядлому курильщику — сигареты.
Прошел месяц.
Постепенно он стал забывать о ней.
Но вот однажды утром ее полуботинки опять застучали по тротуару.
Георгос подбежал к окну.
Она была все в том же криво застегнутом коричневом жакете, в той же нелепой шапке. Теперь она, правда, могла ходить на свою новую работу другим, более коротким путем, но она привыкла к этим улицам и переулкам, скучала без них.
Они переглянулись, как старые знакомые. И больше ничего.
С того утра проходившая мимо девушка стала вносить в жизнь Георгоса капельку радости, надежды, скрашивать его однообразные пустые дни. Много раз давал он себе слово выйти на улицу, заговорить с ней. Но его терзали сомнения. В глубине души он боялся разрушить волшебный замок, созданный его фантазией, такой легкий воздушный замок, что стоило ее устам произнести хоть одно неподобающее слово, как он рухнул бы.
Поэтому часто сидел он у окна, не спуская глаз с противоположного тротуара; делал вид, что поглощен обдумыванием чего-то, или просто насвистывал какой-нибудь мотив.
II на этот раз девушка прошла по улице, неся в руке завтрак, завернутый в газету.
«Может быть, мы так никогда и не познакомимся!» — подумал Георгос.
Он закрыл окно и углубился в свои занятия.
28
У Мариго на душе стало как будто немного легче после того, как она поделилась с сыном. Ей казалось, что она начала даже понимать Клио. В полдень она вышла посидеть к воротам. Ей хотелось погреть на солнышке свои старые кости.
По улице шел бродяга по кличке Медведь. Он был босой и вопил громким голосом. Вокруг него, как мухи, увивались ребята.
— Медведь! Медведь!
— Поголоси, Медведь, по своей матери! — кричали мальчишки.
Медведь нисколько не менялся с годами: все такой же тощий, оборванный, не знающий ни стыда, ни совести. Когда ему приходила охота, он выполнял разные поручения, а то попрошайничал или тащил, что плохо лежало. В предместье все его знали.
— Поголоси, Медведь, по своей матери! — вопили малыши, швыряя ему за пояс камешки.
Медведь хохотал. С ребятами он был в дружбе. Скорей позволил бы он руку себе отрубить, чем дал кого-нибудь из них в обиду. Но сейчас ему было лень кататься по земле ради их забавы.
— Пошли вон! Пошли вон! — ласково гнал он их.
Мариго с грустью покачала головой.
— Оставьте беднягу в покое. Вы порвете на нем штаны.
— Хе-хе, тетушка Мариго! Помнишь, как я притащил к вам купель? Хе-хе, а муженек твой окунул туда эту толстуху, — прошамкал Медведь.
Завидев Мариго, он обычно тут же вспоминал о крестинах Никоса и покатывался со смеху, держась за живот.
— Я дам тебе за это мышеловку… Вот она, гляди, — сказал ему один из мальчишек.
— Целуй крест, сорванец!
— Да вот она! Чего мне тебя обманывать?
Медведь разлегся на спине посередине улицы и задрал ноги. Это был его коронный номер. Где бы он ни появлялся, весельчаки потешались над ним. Они уговаривали его отколоть какой-нибудь номер и, столпившись вокруг, глазели. Кое-кто бросал ему мелкие монеты. Но иногда Медведь часами ради собственного удовольствия выл и катался по земле. А если люди проходили мимо него, сердито надувшись, то он негодовал на них.
— Оставьте его, ребятишки, в покое! Пусть идет себе своей дорогой. Встань! — испуганно сказала Мариго.
Нет, она не в состоянии была смотреть на это зрелище, подобные шутки Медведя болью отзывались в ее сердце. Ей казалось, что в этом бродяге сидит дьявол, издевающийся надо всем, во что она верит.
Дочка бедного железнодорожного служащего, Мариго выросла в афинском квартале Метаксургио, в сыром подвале и с самого детства не видела вокруг себя ничего, что бы скрашивало жизнь. Ей никогда не давали досыта поесть; вазочку с конфетами выставляли на стол, только когда приходили гости. Кот был ее единственным другом. Игрушками она могла лишь любоваться в витрине большого магазина, когда ее посылали за покупками в соседнюю лавчонку.
Родители ее были люди простые и богобоязненные. Мариго боялась ослушаться их, даже став уже взрослой девушкой. Мать ее, строгая женщина, считала, что дочка прежде всего должна с утра до вечера хлопотать по дому. Мариго запомнила на всю жизнь, как мать, умирая, бранила ее за то, что она истратила в каких-нибудь два дня целую бутылку оливкового масла. «Никогда не будешь ты хорошей хозяйкой», — прошептала больная и вскоре закрыла навеки глаза.
И Мариго научилась быть бережливой, уважать мужа, почитать семейные традиции, верить в бога. Научилась жертвовать собой ради других. Для себя самой ей ничего не надо было. Эти моральные устои и бедное приданое, сделанное ее собственными руками, — вот все, что она вынесла из родительского дома, последовав за мужем, предназначенным ей судьбой…
Медведь окунул голову в грязную лужу и точно в порыве вдохновения стал болтать руками и ногами.
— Аман, аман, матушка моя! Ох-ох-ох! Бездельница, толстуха! — тянул он, точно причитая по покойнице.
Мариго отвернулась от него. Вид катающегося по земле Медведя ужасал ее, усиливал не покидавшее в последние годы ощущение, что все вокруг распадается, гибнет…
Отец Мариго умер от паралича вскоре после ее свадьбы, старший брат уехал в Малую Азию и пропал без вести. А Танасис, самый младший, женился, обзавелся детьми и редко виделся с ней. Но она продолжала его любить, часто думала о нем.
Своих детей, пока они были маленькие, Мариго держала в строгости — так в свое время воспитывала ее мать, — и не потому, что это было в ее характере, a потому, что она почитала своим долгом внушать им неписаные законы, составляющие основу жизни, без которых человек обречен на муки, гибель, как корабль, оказавшийся без руля и ветрил в бурном море. Она знала, что не вечно будут дети под ее крылышком. Они вырастут, разбредутся по большому городу или, если им суждено, уедут куда-нибудь далеко, чтобы пройти тот же самый, что и она, неизменный жизненный путь. Так устроена жизнь. Для себя самой она мечтала лишь об одном: до своего последнего вздоха ухаживать за старым мужем и умереть спокойно, зная, что все идет своим чередом, так, как бог предначертал беднякам.
И мечты ее были теперь так скромны, наверно, не только из-за банкротства Хараламбоса, перевернувшего ее прежние представления о жизни. В годы благополучия она, конечно, лелеяла и другие мечты: ей, например, хотелось обзавестись собственным домом, дать образование сыновьям. Муж часто морочил ей голову разговорами о том, что он расширит свое торговое дело и преуспеет со временем. Планы эти не сбылись, и Мариго всеми силами старалась поддержать распадавшуюся семью. В конце концов, и у отца ее не было собственного дома, братья ее тоже не учились, и ко всяким лишениям она привыкла с детства. Но по мере того, как вырастали Илиас, Никос, Клио и Элени, она все отчетливей сознавала, что дети идут не по тому пути, который она считала единственным и неизменным.
Даже судьба Клио, больше всего соответствовавшая ее представлениям, вместо того чтобы приносить ей утешение, мучила ее постоянно. Иногда она спрашивала себя: «Может, она найдет в своей душе неистребимое семя добра, ведь она идет к гибели». Последнее время она сомневалась, не знала, как вести себя с Никосом и Элени. Она старалась не делать им замечаний, а когда говорила с ними, голос ее звучал робко, неуверенно. Ну а есть ли другая жизнь, незнакомая и непонятная ей? Конечно, она не думала ни о чем подобном. Но в душу ей закрадывался необъяснимый страх, порой ее преследовали кошмары и она теряла душевное спокойствие, без которого так трудно в старости.
Мариго снова посмотрела на бродягу, и ей бросилось в глаза, что у него сквозь дыры в штанах просвечивают голые колени и бедра.
— Боже мой! Да на нем штаны Хараламбоса, в зеленую полоску, — прошептала она.
Когда-то, очень давно, Мариго сама подарила их Медведю, сжалившись над ним. Теперь от них остались одни лохмотья, подвязанные на животе веревкой.
— Ох! Аман! Матушка моя, выпивоха, шлюха! Аман, аман! — вопил Медведь.
Мариго захлопнула за собой калитку в железных воротах и пошла домой. Столько дел бросила она недоделанными! Ей опротивело глядеть на бродягу, к тому же она чувствовала страшную усталость. С раннего утра была она на ногах, а весной после полудня на нее всегда нападала сонливость.
Она присела на сундук и оперлась головой о стену. Нет, спать ей нельзя, иначе когда же успеет она согреть воду, постирать белье, развесить его на веревке… Она лишь чуточку отдохнет.
Но она не смогла побороть сна. Вскоре раздалось ее мерное похрапывание. Но даже во сне бедняжка продолжала думать об ожидавших ее делах.
Ей померещилось, что она уже проснулась; она даже подумала, что Хараламбос ушел, не поев, хотя она приготовила ему обед. Взяв его тарелку, она пошла на кухню. Печка топилась. Она поставила на огонь кастрюлю, чтобы согреть воды.
Потолок в кухне был невысокий, и как раз над печкой он опускался еще ниже, образуя резкий скос. По правилам здесь должны были бы сделать дымоход. Но когда строился дом, это помещение предназначалось для кладовки. Поэтому, сложив там печку, устроили целую систему труб, выведя их в отверстие, пробитое прямо в стене. А пар от кастрюль, смешанный с копотью, подымался всегда к скосу потолка и оседал там крупными каплями, которые постепенно испарялись в тепле и исчезали.
Здесь в доме у Мариго над головой было ее маленькое закопченное небо.
Она вздрогнула во сне. Ах! До чего она рассеянна! Поставила кастрюлю на огонь, а воды не налила.
Но почему тогда пар выбивается из-под крышки? Боже мой!
Потолок над ней был испещрен крупными каплями.
«Да они похожи на виноградины», — подумала она.
Капли стекали, перемещались по наклонной плоскости потолка и по стене. Мариго казалось, что они танцуют. Они точно улыбались, шаловливо ускользали от нее, насмехались над ней…
Она с изумлением смотрела на свое закопченное небо, и ей казалось, что она видит перед собой другое небо, беспредельное, голубое.
— Боже мой, — прошептала она.
Капли стремительно закружились в танце. Еще немного, и они обступят и задушат ее…
Преследуемая этим кошмаром, Мариго хотела позвать Уранию, попросить ее погасить печку. Она открыла рот. Но отчего у нее пропал голос? Капель вокруг собиралось все больше и больше. Она готова была вскочить, бежать из дому. Капли кружились, напоминая огромные ярко-красные виноградины. Мариго не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой.
Вдруг стена перед ней странным образом преобразилась. Боже мой, это ведь тот мертвый кусочек земли, который она видела девочкой из кухни своего подвала. Хозяйки сверху лили туда мыльную воду, и мать ее говорила, что дети от этого заболеют холерой. На этот клочок земли никогда не падали солнечные лучи, и каждую пасху его посыпали известкой, чтобы не пахло так сильно плесенью. И почему столько лет, видя перед собой эту стену, она, Мариго, не понимала, из чего стена сделана? Ведь это тот самый, памятный с детства клочок земли.
Даже во сне она рассуждала с удивительной последовательностью. Вот сейчас она все вспомнила. Отец, видно, положил потихоньку этот кусочек земли в сундук с ее приданым. Потом он долго заколачивал сундук, вбивал в него пестиком гвозди. А когда наконец кончил, то поцеловал ее и засмеялся.
Капли кружились, плясали, насмехались над ней, постепенно исчезали…
Внезапно в кухню ворвался Медведь. Колени, бедра просвечивали у него сквозь лохмотья. Но, судя по лицу, это был Хараламбос.
— Капли! Капли! — в ужасе закричала ему Мариго.
Медведь как безумный вскочил на печку и сгреб в кулак все капли; он головой и плечами подкидывал их вверх, воевал с ними…
Тут Мариго увидела, что лицо его в крови.
— Хараламбос, ты поранился! — пробормотала она.
Ее душил страх.
Теперь Медведь лежал, развалившись на полу, и со смехом показывал ей рукой на капли, которые опять стекали по потолку и стене и наконец пропадали. Закопченный потолок становился все больше и больше. Он снова превратился в беспредельное небо. Это было черное-пречерное, страшное небо, точно такое, как густая темная вуаль, падавшая ей на глаза во время похорон отца.
— Хараламбос, я задыхаюсь! — собравшись с силами, крикнула она…
Мариго проснулась вся мокрая от пота и в страхе огляделась по сторонам. Солнце на западе порозовило облака над холмом. Ставни были приоткрыты, мягкий предвечерний свет падал на стены, мебель. Она глубоко вздохнула. Сердце ее до сих пор громко стучало.
Мариго поднялась с сундука и подошла к двери, ведущей в кухню. Она взялась за дверную ручку, но ноги ее точно приросли к полу. Чего она боялась? Может быть, там продолжали еще кружиться бесы?
Мариго робко приоткрыла дверь. В кухне было тихо. Кастрюли стояли на месте, огонь в печке не горел. А жаль! Сколько возни, пока его разожжешь!..
На скосе потолка дрожало несколько капель, оставшихся с полудня. Одна зашевелилась, медленно покатилась по сырому, почерневшему, давно не беленному потолку.
Мариго горько улыбнулась. Здесь, в кухне, был ее маленький мирок. Целыми днями думала она об этом закопченном небе, просила у него утешения, забвения от мук. Ей казалось, что эти недолговечные капли похожи на людей. Иногда она подолгу наблюдала за ними. Круглые, крепкие, они напоминали по форме человеческое тело, но, по сути дела, были ничем, исчезали на беспредельной поверхности земли-стены. Все эти капли проходили один и тот же путь: рождались, катились куда-то, гибли. У них была всегда одна и та же судьба. До сегодняшнего дня Мариго спокойно жила, не тревожась, не задаваясь никакими вопросами, ничем не отличаясь от миллионов простых людей. Но внезапно душой ее завладел страх. Сейчас, встав на цыпочки, она подняла руку и дотронулась до капли на потолке. Капля растеклась. На ее месте появилась другая.
— Никос, сынок мой, какой путь ты выбрал? — невольно вырвалось у нее.
За стеной послышались шаги.
— Кто там? — спросила Мариго.
— Это я.
— Ты пришла, Элени.
Девушка бросила свою шапку в кухне на стол. Каждое утро закалывала она английской булавкой коричневый жакет, вылинявший под мышками от пота. За целую зиму не собралась она пришить оторванную пуговицу.
Мариго обернулась, окинула дочь взглядом с головы до пят.
— Зачем ты отрезала свои красивые косы? — воскликнула вдруг она.
— Просто так! Я уже не девочка, — сухо ответила Элени.
И правда, когда Мариго сейчас внимательно посмотрела на нее, она заметила, как изменилось лицо дочери. На нем уже не было и следа детской живости, непосредственности, так быстро погасших!
«Наверно, я была счастливей, несмотря на все муки», — подумала она.
Вдруг Мариго почувствовала непреодолимое желание крепко обнять дочь. Она сделала несколько шагов к ней и остановилась в нерешительности, схватившись рукой за угол стола.
— Элени, — прошептала она.
— Чего тебе?
Мариго стояла с виноватым видом, точно побитая собака. Ей хотелось заговорить… сказать… «Элени, прости меня, я родила на свет несчастных детей! Ах, Элени! Даже твое невинное детство было омрачено горем. Но я не виновата, не виновата, клянусь тебе. Зачем, Элени, ты отрезала косы, свои длинные, красивые волосы? Чует мое сердце, что ты собираешься пойти по стопам своего брата. А что толку? Капли катятся одна за другой и исчезают. И перед нашими глазами вечно маячит сырая, холодная стена. Почему вы отреклись от своей матери? Там, в городе, тебя все время гоняют по магазинам, мастерским, ты носишься целый день, сбиваешься с ног. Позволь, Элени, обнять тебя, ты еще маленькая девочка. Позволь приласкать тебя. И пусть снова отрастут у тебя волосы, и ты опять заплетешь их в косы! Ах, почему я никак не могу привыкнуть к тебе в этой уродливой шапке?»
— Чего тебе? — повторила девушка.
Мать долго не отрывала глаз от лица дочери, смотревшей на нее так равнодушно, холодно, отчужденно!
— Ничего… Я выйду на улицу, — тусклым голосом сказала Мариго.
— Ладно.
— Печка загасла.
— Мне она не нужна.
От цветов, высаженных в жестяные банки, исходило благоухание. Последнее время по вечерам Мариго полюбилось сидеть на ступеньках и беседовать с соседками. В сумерки она старалась не оставаться одна. Присутствие людей ее успокаивало.
Мариго вышла на улицу. На другой стороне уже сидело на порожке несколько женщин. Ребята играли на тротуаре. Раньше Мариго подходила у себя дома к окну, издали перебрасывалась несколькими словами с соседками, но чаще всего молча поджидала своих сыновей.
Сейчас она медленно пересекла улицу и присоединилась к другим женщинам…
Так проходили дни. Хараламбос тайком наведывался к Толстяку Яннису, который подкидывал ему десятку, другую. Илиас редко писал домой…
29
Перед тем как закрыть бакалейную лавку, дядя Стелиос отсчитал дюжину маслин, завернул их в промасленную бумагу и позвал Тимиоса.
— Иди-ка сюда, дармоед. Вот тебе маслины, — сказал он, бросив на парнишку строгий взгляд поверх очков. — Смотри, несчастный, запустишь еще раз руку в соленья или утащишь сушеную треску, отведу тебя в полицию. Я все здесь пересчитал.
— Не буду, дядя, — прошептал Тимиос.
— Теперь давай сюда свою постель.
По воскресеньям для отвода глаз полицейских дядя Стелиос закрывал полотном бакалейные товары и открыто торговал только вином. Но из-под полы продавал что угодно и даже ухитрялся обвешивать покупателей.
Лавочник достал из кассы все деньги, пересчитал их три раза и спрятал в карман.
Племянник наблюдал за ним. Вот сейчас он запрет на висячий замок витрину с сырами и копченой колбасой, повесит свою засаленную, пожелтевшую куртку на гвоздь под электрическими часами, откашляется и потом будет ворчать и давать наставления до тех пор, пока не опустит наконец решетку на окно и дверь.
— Кхе-кхе! Сроду из тебя человека не получится, — начал дядя Стелиос. — Зря прикатил ты в Афины счастья искать. На ветер бросаю я слова и деньги, что трачу на твою кормежку.
Все это выслушивал Тимиос ежедневно целых полтора года с тех пор, как поселился у лавочника. Бедняга страшно огорчался вначале, когда он еще почтительно относился к дяде. Бесконечные нападки и оскорбления задевали его самолюбие. «Тьфу ты, во всем виновата моя прожорливость. Она меня доконает», — думал он. И правда, день и ночь парнишку преследовали в лавке запахи всякой провизии, и он точно пьянел от них. Чтобы вывести его из состояния оцепенения, дяде Стелиосу приходилось прикрикивать на него.
Со временем Тимиос понял, что дядя его — мошенник и скряга. Лавочник притворялся подслеповатым и постоянно обвешивал своих покупательниц. Многие в лицо называли его вором, но ему было все нипочем. И поэтому Тимиос потерял к нему в конце концов всякое уважение. Парнишка теперь стоял, как нашкодивший кот, когда дядя выговаривал ему или читал наставления. Но слова лавочника в одно ухо у него влетали, из другого вылетали. Тимиос вскакивал, как на пружинах, заслышав мяукающий голос сердитого хозяина: «Куда ты запропастился, скотина! Быстро бери тележку. Привезешь бочку с рынка…»
Дядя Стелиос опустил вторую решетку. Тимиос ощупывал пальцами маслины, зажатые в кулаке.
— Знаешь, сколько надо денег, чтоб каждый день быть сытым? Думаешь, так даром живет и дышит человек? Даже за дерьмо твое расплачиваюсь я своим потом!.. А где деньги, что ты подработал здесь, в лавке? Ну, непутевый?
Дядя Стелиос имел в виду, конечно, не жалованье, он ни гроша не платил своему племяннику. Но Тимиос получал иногда чаевые за услуги, оказанные покупателям, и, скопив несколько драхм, тут же тратил их на что-нибудь съестное.
— Так ты ничего не добьешься. Вот я, например, тридцать лет был на побегушках в бакалейной лавке, чтобы стать потом тем, кем я стал. Если бы ты не был обжорой, то уже сейчас накопил бы немало. Обжорство — смертный грех, в Библии об этом сказано…
— Дядя! — перебил его Тимиос.
— Чего тебе?
— Если начнется война, будут с неба падать бомбы?
— А что же еще? Конфеты, что ли? Слыхал, что творится на свете? Скоро все сгорит дотла.
Лавочник нахмурился, его хитрые глазки впились в мешки с фасолью. Он покачал сокрушенно головой.
— Дядя! — окликнул его опять Тимиос.
— Чего?
— А деньги сгорят?
— Какие деньги?
— Да вы же говорили, что я должен копить деньги.
— Всегда ты был недоумком. Ничего ты не наживешь.
— А зачем это нужно? Дядя, а можно нажиться в войну?
При таком вопросе лавочнику ничего не осталось, как почесать в затылке.
— Что ты путаешь разные вещи? Дурак, — пробурчал он.
Теперь Тимиос окончательно был сбит с толку. Как же так, все вокруг сгорит дотла, а он должен откладывать по грошу, чтобы через тридцать лет открыть бакалейную лавку и обсчитывать покупателей? И если бы он даже не был таким обжорой, то по своей тупости все равно не мог понять дядю.
На ночь дядя Стелиос ради собственного спокойствия запирал парнишку в лавке. В доме вполне бы нашлось для него местечко, но лавочница хотела сплавить мальчишку куда-нибудь подальше. По этому поводу однажды разгорелся страшный спор, потому что дядя Стелиос сначала и слышать не желал о том, чтобы оставлять племянника на ночь в лавке.
Тогда на него набросились жена и дочери.
— Чтоб он ночевал в лавке? — отбивался он от них. — Господи, вы совсем спятили! Ведь это чума настоящая! Он сожрет весь товар.
— Папа, мы ждем жениха, — сказала Фросо, младшая дочь.
— Какого жениха?
— Адвоката! Он придет к Евангелии! — завопила лавочница. — Мы должны принять его как следует! А эта деревенщина будет мозолить глаза.
— Еще одного ученого подцепили! Теперь он потребует царское приданое! Я ему ни гроша не прибавлю к тому, что выделил прежде для врача.
— Прибавишь, хоть и лопнешь от злости!
— Торговец сыром не угодил вам.
— Кого-нибудь другого ты не позаботился подыскать? — презрительно заметила его толстая супруга.
— Я не сенатор, у меня бакалейная лавка. Торговца я знаю.
— Не кипятись. Ишь, весь покраснел, того и гляди удар хватит. Покричал и довольно. Мальчишка будет ночевать в лавке. — И лавочница стукнула кулаком по буфету так, что зазвенела посуда, а дядя Стелиос понял, что возражать бесполезно.
— Вы меня доконаете! — вот все, что он смог пробормотать.
Евангелия и Фросо, которая ходила еще с бантами в волосах, были нескладные и длинноногие, как журавли. Лицо у той и другой напоминало мордочку куницы — обе они пошли в отца.
Лавочница поручила всем свахам в квартале подыскать для старшей дочери жениха «с положением». Но адвокат так же, как врач, прежний жених, посмотрев на Евангелию, предъявил такие требования, что родители невесты в ужас пришли.
— Мошенники! Грабители! — рычал дядя Стелиос.
И, воспользовавшись очередной неудачей, он вносил свои предложения. Но ни жена, ни дочь и слушать не хотели о торговцах сырами и оливковым маслом.
В полдень Тимиоса сажали обедать на кухне. Потом, пока лавка была закрыта, он мыл посуду, мел пол и помогал хозяйке в домашней работе, потому что ее дочери не считали нужным и пальцем пошевелить. Редко оставалось у него хоть полчаса, чтобы погулять на улице.
Вечером, перед тем как запереть лавку, дядя оставлял ему несколько маслин, а изредка тощую селедку. За последние полтора года лавочник потерял сон и покой, он то и дело пересчитывал и перевешивал товар; ему все казалось, что продукты убывают, и он грозил племяннику полицией.
Дядя Стелиос в последний раз окинул взглядом лавку.
— Гм! Как только поешь, ложись спать. Крутишься, как волчок, вот в животе у тебя и урчит.
— Хорошо, дядя.
— Если услышишь, что лезет вор, сразу кричи.
— Хорошо, — повторил Тимиос.
— Смотри, как бы не забралась сюда кошка… Последние наставления он сделал, уже выйдя на улицу.
Потом решетка с грохотом опустилась на дверь и щелкнул замок. Вскоре донеслись шаги дяди Стелиоса, неторопливо идущего домой.
30
Как только Тимиос остался один, он сел на подстилку, поджав под себя ноги. Маслины были с жадностью проглочены в одну секунду. Он чувствовал, что лишь раздразнил аппетит…
Жаль, что это священнодействие окончилось так быстро! У него оставалась теперь всего одна косточка, с которой он не собирался так быстро расставаться. Бережно, боясь выронить, держал он ее во рту, обсасывал со всех сторон, осторожно прикусывая зубами.
Немного погодя Тимиос встал, подошел к стеклянной витрине и прижался к ней лбом.
Перед ним лежало полголовки сыра. Тимиос так долго не спускал с него глаз, что его стало клонить ко сну, и мысли его унеслись в прошлое. Ему вспомнилась родная хижина, глиняный горшок с кукурузной похлебкой; вспомнилось ему, как он прятал голову на груди матери. Все это казалось ему теперь таким далеким, невозвратимым.
Его уже не поражал город, он привык к его гулу, бесконечно длинным улицам, конца края которым не видно. Но может быть, из-за мучившего его голода, а может быть, из-за душевной ранимости его не покидало чувство, что с ним поступили несправедливо; и это отравляло ему все ребяческие радости.
Последнее время у него появились какие-то странные повадки. Так, однажды в полдень Фросо позвала его в переднюю — обычно, когда его окликала эта девчонка, он в ответ испускал пронзительный крик. На этот раз он ей понадобился вот для чего: у входной двери на стене был гвоздь, куда лавочник, переступив порог, вешал свой колпак. Дочери сто рал отчитывали его за то, что он оставляет у всех на виду «эту грязную тряпку». Им было стыдно перед гостями.
Фросо бросила колпак на пол и, наступив на него ногой, сказала Тимиосу:
— Найди клещи и вытащи гвоздь из стены. Парнишка, не раздумывая ни секунды, прыгнул с ловкостью пантеры на стул и зубами ухватил гвоздь.
— Не смей! Не смей! — закричала девочка, закрыв в испуге глаза.
Но Тимиос и не думал слушать ее! Он упрямо сжал челюсти, мотнул головой, и гвоздь остался у него во рту. Обливаясь потом от напряжения, он повернулся к Фросо.
— Ты дикий зверь! — бросила она, убегая.
Тимиос поднял с полу колпак лавочника. У него страшно болели зубы, но ужасней всего было то, что он и сам не знал, зачем он это сделал!..
Сейчас он с грустью смотрел на копченую колбасу. Косточка от маслины выпала у него изо рта, ему надоело ее сосать. От нечего делать он покрутился возле мешков с горохом и фасолью, погладил их рукой и потом сел опять на свою подстилку.
Тимиос перебирал в памяти события последних месяцев. Его радовало, что соседские ребятишки перестали наконец дразнить его «дубиной-бревном». Дети беженцев из Малой Азии, заселивших несколько кварталов предместья, составляли целую шайку, которая носилась до темной ночи у подножия холма. Их главарем был Панайотис по прозвищу Кролик. Ему недавно исполнилось тринадцать, но ростом он был со взрослого мужчину.
Кролик с наскоку налетал на противника и, навалившись на него всей тяжестью тела, опрокидывал его на землю, а потом избивал.
В сопровождении десятков двух мальчишек слонялся он обычно по предместью, от моста до рощицы. При его приближении малыши испуганно прятались по домам. Кролик со своей шайкой отнимал у ребят мячи, городки, воровал у продавцов фрукты, бил стекла, лампы. Все карманы у них были набиты камнями.
Вечером, забравшись в овраг за бараками, хулиганы делили свою добычу, и мать Кролика, Стаматия, выйдя на порог, кричала:
— Иди наконец домой! Чтоб тебе пусто было, бродяга!
— Отстань от меня! — отвечал Кролик.
— А ну, давай быстрей! Быстрей, а то попрошу парикмахера оттрепать тебя хорошенько!
Как-то Кролик, вооружившись доской, бросился на мать.
— Проваливай отсюда, потаскуха, а то убью тебя! — в бешенстве кричал он.
Стаматия приводила мужчин к себе в каморку, а сына укладывала спать на кухне за деревянной перегородкой. Когда он был еще совсем маленьким, то сидел там часами и вырезал перочинным ножом на дощечке какие-то странные рисунки, а за стеной ели, пили, ругались, хохотали…
Летом Стаматии было вечно жарко, и она сидела дома, раздевшись донага. Когда перед приходом парикмахера она шла во двор помочиться, то проходила голая возле постели сына.
— Потаскуха, потаскуха! — шипел ей вслед мальчик. Ребята постарше из шайки Кролика курили сигареты.
А сам Кролик еще в прошлом году попробовал гашиш и хвастался этим, как подвигом, — доказательством того, что он уже взрослый…
Однажды после полудня, когда Тимиос мыл пол, хозяйка прилегла у себя в комнате. Тогда парнишка задвинул ведро с водой подальше в угол и выскочил на улицу. Против дома на лужайке несколько ребят гоняли мяч.
Он робко подошел к ним.
— У-у-у, ты! Дубина-бревно! — заорали на него ребята.
— Дайте и мне ударить разок по мячу.
— А ты умеешь?
— Умею, — засмеявшись, ответил Тимиос.
Вдруг прискакал, запыхавшись, какой-то малыш.
— Эй вы! Кролик! Сматывайтесь быстрей! — закричал он.
Испуганные ребята бросились врассыпную. Подручный пекаря, задержавшись на минуту возле Тимиоса, крикнул ему:
— Сматывай удочки!
— С чего это?
— Изобьют тебя.
— С чего это?
— Потому что ты дубина-бревно.
— Кто меня изобьет? — продолжал недоумевать Тимиос.
Но мальчишки уже и след простыл.
Посреди лужайки валялся забытый мяч, сделанный из толстого полотна и набитый тряпками.
Тимиос поднял его. Мяч был смешной, кособокий. Парнишке вдруг стало не по себе, захотелось удрать побыстрей отсюда, но он преодолел страх. Слишком соблазнительно было ударить разок-другой по мячу: лужайка свободна, мяч в полном сто распоряжении. Тимиос стукнул раз, потом взял мяч в руки и пригорюнился. «А играть-то одному совсем не интересно», — подумал он.
На лужайке по-прежнему не было ни души. Но Тимиос боязливо оглядывался по сторонам. Кто его может избить, он же никого пальцем не тронул? Вот от дяди он привык получать затрещины, тот на них не скупится, но что поделать! Чудной народ! А он, раз уж уродился такой упрямый, не ударит лицом в грязь.
Свита Кролика — несколько босоногих мальчишек с обритыми головами — появилась на лужайке и подошла к Тимиосу.
Один из ребят посмотрел на мяч.
— Цена ему грош, — сказал он.
— Сойдет! Дурак ты! — возразили его друзья.
Пока не подоспела вся шайка, они не решались отнять мяч и стояли, шмыгая носом.
Прижав к сердцу свое сокровище, Тимиос ждал, что будет.
Но вот из-за угла показалась бычья голова и широкие плечи Кролика. На шее у него был повязан зеленый платок, одну руку, отставив в сторону локоть, он держал за поясом в подражание лихим парням из предместья. Его команда рассыпалась по лужайке.
Завидев главаря, мальчишка, которому не понравился мяч, подскочил сзади к Тимиосу, огрел его по голове и понесся стрелой к Кролику.
Сделав несколько шагов навстречу Тимиосу, Кролик презрительно сплюнул.
— Дай его сюда, — процедил он.
— Что дать?
— Мяч, дубина-бревно.
— С чего это? — не сдавался Тимиос.
Их обступили грозно сопевшие ребята. Они подзадоривали своего главаря:
— Наподдай ему как следует, Кролик!
— Сделан ему нокаут, Джим Лондос {}!
— Эй ты, дубина-бревно!
Но главарь продолжал смотреть сверху вниз на своего низкорослого противника, не отступавшего перед ним.
— Ткну тебя рожей в землю, нажрешься грязи, — сказал Кролик.
— С чего это? — повторил тем же тоном Тимнос.
Это бесконечное «с чего это» могло вывести из себя кого угодно. Кролик готов был лопнуть от злости.
— А ну разойдись! — прикрикнул он на ребят, и те тотчас расступились.
Кролик наклонился слегка вперед и, сжав кулаки, приготовился к атаке.
— Не сме-е-ей! — испуганно протянул Тимиос.
Но мяч он прижал покрепче к животу. «Вот осел, упрямая башка! Раз не уступил, значит, надо как-то выпутываться», — подумал он.
Кролик, подпрыгнув, набросился на противника, чтобы подмять его под себя. Но не успел он этого сделать, как Тимиос, нагнув голову, со страшной силой боднул его в живот, словно козел. Кролик застонал, согнулся и упал замертво на траву.
Ребята растерялись; несколько минут стояли они молча, в нерешительности. Потом пар двадцать рук, после пережитого страха ставшие особенно безжалостными, принялись дружно дубасить Тимиоса. Его повалили на землю, порвали на нем куртку, избили его до крови, вымазали лицо грязью, и, если бы не сбежались люди и не подняли крик, кто знает, что бы еще с ним было. Он терпеливо сносил побои, не проронил ни звука. Вдобавок он считал, что бесчестно, подло бить его, победителя.
Когда Тимиос приплелся домой, хозяйка отвела его на кухню, посадила на табуретку и стала смывать ему кровь с лица. Тимиос молча смотрел на Фросо, стоявшую в дверях.
— За что тебя избили? — спросила лавочница.
— Они хотели отнять мяч. — И он показал ей комочек тряпок, который до сих пор крепко держал в руках.
— И ты из-за этой дряни ввязался в драку?
— Да, — ответил он.
— Тьфу! Пропади ты пропадом! — хозяйка, повернувшись к нему спиной, мыла руки.
— Ты дикий зверь, — прошипела Фросо негромко, так, чтобы не услышала мать.
О позорном поражении Кролика узнало все предместье. Ребята, приободрившись, стали задирать потихоньку подпевал Кролика, встречая их поодиночке. Главарь угрожал прибить мальчишку из бакалейной лавки, а сам обходил его стороной. Вот почему ребята в предместье перестали дразнить Тимиоса дубиной-бревном…
Поджав под себя ноги, Тимиос сидел на подстилке и не мог понять, отчего сегодня ему не хочется спать. На улице стемнело. Почувствовав холод, он закутался в какие-то лохмотья. Ему сразу вспомнилась мать, которая, забросав его соломой, ложилась рядом и согревала его теплом своего тела. Потом он стал припоминать дома родной деревни, все по очереди, от виноградника попадьи и до площади. В щели железной решетки проникал свет от электрического фонаря, который зажигался каждый вечер на углу улицы.
Как ни странно, слова Фросо вызвали у него много недоуменных вопросов. Что такое зверь и что такое человек? Что увидела в нем эта девчонка? Почему решила, что он зверь? Почему?
Сегодня голод особенно жестоко мучил его.
Он встал, закутанный в лохмотья, и, подойдя к соленой рыбе, стал нюхать ее. Рот его наполнился слюной. Из глаз полились слезы. Он погладил рукой лежавший сверху кусок вяленой трески и стал лизать его. От соли у него защипало язык.
Вдруг он заметил мышь, проворную мышку, которая проскочила у него между ног и исчезла.
— Эй ты, фью-фыо! — позвал он ее и упал ничком на пол, чтобы тут же схватить, как только она покажется.
Но мышки нигде не было видно. Куда, черт побери, спряталась эта шельма? Тимиос искал ее за мешками, отодвигал ящики с селедкой, смотрел под прилавком.
Нигде ее не было.
И вдруг он увидел ее в витрине.
Как этот чертенок залез туда? Тимиос прижался лицом к стеклу. Мышка, выставив мордочку, лукаво поглядывала на него.
— Пошла вон! Пошла вон! Не трогай сыр! — кричал он.
Чтобы прогнать мышь, он размахивал руками, колотил по витрине, стучал ногами по полу.
Сначала мышка испугалась и спряталась. Но вскоре она опять появилась. Вот она, шевелит усами! Плутовка словно поняла, что ее надежно защищает стекло и что никому до нее не добраться. Казалось, она нарочно дразнит Тимиоса. «Неужто вдобавок она еще смеется надо мной?» — подумал он.
Мышка больше не обращала внимания на огромную физиономию, выражавшую отчаяние. Она впилась зубами в сыр и стала проворно его уничтожать. Лишь изредка поворачивала она мордочку и посматривала на своего странного приятеля. «Да, конечно, она смеется надо мной», — решил Тимиос.
Он почувствовал, что его мутит от голода, и опять уставился на сыр.
— Ох, мамочка! — жалобно прошептал он, теряя внезапно сознание.
31
Мышка повернула мордочку и дружелюбно улыбнулась Тимиосу.
«Вот шельма, теперь она подмазывается ко мне», — подумал он, впадая в забытье.
— Это нечестно с твоей стороны! — крикнул он.
Послышался тонкий писк.
— Пи-пи, господин упрямец!
— Ба! Ты и говорить умеешь? — воскликнул пораженный Тимиос.
— Гм! А ты за кого меня принимал?
— Сам не знаю.
— Ты еще многого не знаешь, дружок, — сказала мышка, деликатно откусывая малюсенький кусочек сыра.
— Ой! Ты все-таки не трогай сыр! — взмолился Тимиос.
— Поешь, пожалуйста, вместе со мной, — сказала мышка.
— Да я не могу.
— Вот как! Тебе мешает стекло? Стукни разок по нему, от него останутся одни осколки. Ты ведь мастер бодаться. А ну давай!
— Не могу. Ну пожалуйста, не трогай сыр!
— Ты боишься дядю?
— Нет.
— Полицейского?
— Нет.
Мордочка у мышки вытянулась от удивления.
— Чудак ты! Клянусь костями моей матери. Она была мудрая мышь, золотая душа! Попала бедняжка в мышеловку к молочнику. Ты знаешь, что она мне говорила? Самое глупое животное на свете, еще глупей, чем лягушка, — это человек.
— Ты мне не друг. Подбиваешь меня на кражу, — возражал Тимиос.
Мышка засмеялась.
— Так говорила моя матушка. Но тебе тут, вижу, не до смеха. Вы, люди, чего только не создали на земле! Ты сам человек, и тебя этим не поразишь, а ты спроси-ка лучше меня. Какие дома, какие удобства, какая роскошь! А разные вкусные вещи, взгляни-ка сам! — Мышка опять громко засмеялась.
— Что тут смешного?
— Да ведь вы ходите голые, босые, голодные, жизнь у вас собачья… И слезы проливаете при виде всех богатств. Хи-хи! И преклоняетесь перед теми, у кого они в руках. А стоит вам до чего-нибудь дотронуться, и вас хватают, как последних воров!
— Так нам наказывали наши родители.
Мышка откусила еще капельку сыра и пошевелила усиками.
— Жаль мне тебя, дружок! Искренне жаль! — пропищала она.
Потом, зажав кусочек сыра в зубах, мышка вылезла из-под витрины. Она по руке взобралась на плечо к Тимиосу и, встав на задние лапки, уперлась передними ему в подбородок. Кусочек сыра она сунула мальчику в рот.
— Пожалуйста, господин упрямец. Тимиос улыбнулся во сне.
Но тут раздался вой сирены.
32
Тимиос испуганно вскочил. Он весь трясся от холода. Подбежав к двери, он приник к щели в решетке.
Уже рассвело. Не умолкая ни на секунду, оглушительно выла сирена. Теперь к ней присоединился звон колоколов. Мужчины, женщины высыпали из ворот на улицу. Люди выглядывали из окон. И повсюду уста повторяли страшное слово:
— Война! Война!
Тимиос растерялся. Его первым побуждением было выбраться во что бы то ни стало из клетки, куда его заперли. Он стал колотить кулаками по железной решетке. Но среди уличного шума никто не слышал его. Чем дальше, тем больше рос его страх. Он чувствовал настоятельную потребность в такую минуту быть среди людей.
Мрачные разговоры взрослых о войне, о сопутствующих ей бедах, бомбардировках, разрушениях возбудили его детское воображение. Паника на улице, вой сирены все больше подогревали в нем страх, повергали мальчика в ужас. Ему казалось, вот-вот произойдет что-то кошмарное! Нечто подобное буре, разыгрывающейся зимой в поле, когда грохочет гром, сверкает молния, сжигая дотла деревья. Да, нечто такое, что можно сравнить лишь с диким буйством природы, но в тысячу раз более опасное для людей. Большой город будет стерт с лица земли… Мальчик так сильно колотил по решетке, что на руках его появилась кровь. Наконец он отчаялся и измученный, разбитый отступил от двери…
Вдруг взгляд Тимиоса упал на сыр. Лицо его приняло животное выражение. Точно дикий зверь, бросился он к витрине и разбил ее кулаками, даже не подумав о том, что может порезаться осколками стекла. Он жадно схватил целую головку сыра.
Тут жалобный старческий голос донесся из-за двери:
— Стаматис! Стаматис! Они пришли за тобой, Стаматис!
Это тетя Заферина оплакивала своего сына. Она потеряла его еще в первую мировую войну, и после этого бедняжка совсем помешалась. До сих пор продолжала она ждать возвращения сына, держала для него наготове смену белья, начищенные ботинки и каждую весну клала листья лаванды в шкаф, чтобы моль не съела его коричневый выходной костюм. Соседи посмеивались над ее чудачествами.
Тетя Заферина заглянула в щель решетки.
— Ты стучал, Тимиос? — спросила она.
Парнишка оцепенел. Он стоял молча, прижимая к себе головку сыра. Тетя Зеферина отошла от двери.
— Стаматис! Они пришли за тобой, Стаматис! — тихо причитала она.
Уличный гул почти заглушил надрывно звучавший плач безумной. Тимиос с жадностью набросился на сыр.
Внезапно он перестал есть и замер, потрясенный: ему вспомнились подзатыльники, звериный голод, люди, без конца снующие по шумным улицам. На него нахлынули разом все его детские мечты, так грубо попранные здесь, в большом городе.
— Нет, я не дикий зверь, — упрямо прошептал он.
Во рту мальчик ощутил привкус горечи. Он потрогал пальцами объеденную головку сыра и содрогнулся от отвращения. Насколько стало бы ему легче, если бы его сейчас вырвало… Сыр выпал из его рук на цементный пол. Тимиос присел на мешок с фасолью. Его трясло как в лихорадке.
33
Оживление на улицах росло. Отовсюду неслись громкие крики, стихийно возникавшие лозунги, песни. Жители предместья толпой шли к центру города.
При первых звуках сирены Георгос вскочил с кровати. Набросив на плечи пиджак, в пижамных брюках выбежал он из комнаты.
Полковник разговаривал с соседями, стоя на пороге дома. Он вошел в переднюю и запер наружную дверь.
— Итальянцы объявили нам войну, Георгос, — произнес он торжественным тоном. — Гм!.. Твоя мать еще в постели? — спросил он.
— Я уже встаю, Аристидис, — послышался из спальни голос Каллиопы.
Георгос внимательно посмотрел на отца. Нахмуренные брови придавали его сухому худощавому лицу с большим носом и оттопыренными ушами выражение особой значительности.
Сын молча стоял перед отцом. Известие о войне потрясло юношу.
— Что же теперь будет, папа?
— Гм! Будем воевать. А ты что думаешь, нюни распустим? Иди поскорей оденься, а то замерзнешь, — сказал полковник.
— Мне не холодно.
— Иди. Ты же стоишь босой.
Полковник вошел в спальню. Жена его сидела растерянная на краю кровати. Каждое утро, даже зимой, невзирая на холод, Каллиопа распахивала окна и проветривала одеяла и постельное белье, иначе ей доставалось от мужа. Полковник делал в спальне гимнастику, а Каллиопа, продрогнув, скрывалась обычно на кухне.
Сейчас сбитая с толку Каллиопа не знала, что ей делать. Снимать с кровати простыни? Открывать окна? Она ни на что не могла решиться и поэтому выжидающе смотрела на мужа.
— Каллиопа, что ты сидишь, как пень?
— Сию минуту, Аристидис, сейчас открою окна, — сказала она.
— Гм! Освежись холодной водой. Ты ничего не соображаешь. Куда ты задевала мой мундир?
Каллиопа вздрогнула от испуга. Слова мужа окончательно привели ее в чувство. Она бросила на него недоуменный взгляд.
— Твой мундир? Куда ты собрался, Аристидис?
— На фронт. До тебя дошло наконец, что началась война?
— Но ты же в отставке!
У Перакиса чуть было не вырвалось проклятие.
— Ну что с женщин возьмешь! Быстрей мой мундир, Каллиопа! И отставить всякие разговоры! — гневно закричал он.
— Хорошо, сейчас дам тебе твой мундир, — робко пробормотала Каллиопа.
Она заметалась по дому, принялась рыться в шкафах и чемоданах. Наконец извлекла из какого-то чемодана мундир, засыпанный нафталином, и стала чистить его.
Полковник нетерпеливо ходил взад и вперед по комнате.
— Минутку, Ариетидис, оторвались пуговицы…
— Тьфу ты, дьявол!
— Сейчас пришью. Не сердись, — сказала Каллиопа.
— Ты со своей невозмутимостью взбесишь даже самого терпеливого осла. А если мундир мне нужен немедленно? Ты представляешь, как в генеральном штабе отнесутся к этим проволочкам из-за пришивания пуговиц? Я должен был бы уже находиться там. Они, наверно, думают: «Странно, до сих пор нет Перакиса!» До тебя все еще не доходит!..
В конце концов Каллиопа поверила, что мужа ее могут отправить на фронт, и страшно заволновалась. Вытирая слезы, смотрела она, как он надевает мундир.
— Аристидис, неужели призовут и тех, кто в отставке?
— А на кого опереться? На желторотых юнцов? Родина нуждается сейчас в старых кадровых офицерах. Мы прошли через все бури, у нас опыт. Дай мне мои офицерские ботинки.
— Офицерские ботинки? У тебя распухнут в них ноги. Ты разве забыл, что…
— От тебя, Каллиопа, у меня скорей распухнет голова. Давай быстрей. Хватит причитать!
Она принесла ботинки и стала на колени, чтобы помочь мужу надеть их. Но полковник вскочил со стула вне себя от гнева.
— Только этого не хватало! — закричал он.
— Но ты сам, Аристидис, не справишься с ними. И сердце у тебя колет, когда ты нагибаешься.
Стоя в стороне, Каллиопа молча наблюдала за мужем. Перакис долго пыхтел и бранился. Он никак не мог засунуть пятку в ботинок, и ему казалось, что виновата жена, не спускавшая с него глаз.
— Не пойти ли тебе на кухню? — проворчал он. — Что ты мозолишь мне глаза? Только несчастье приносишь.
— Хорошо, хорошо, — покорно согласилась Каллиопа и оставила его в спальне одного.
Наконец полковнику удалось надеть ботинки. Но при каждом шаге ему казалось, что гвозди впиваются ему в ступни. Он кривил ноги и передвигался с трудом.
Потом начались мучения с портупеей, сжимавшей его так, что трудно было дышать.
— Гм! Праздная жизнь, и вот результаты, — ворчал он, подойдя к зеркалу.
Но вдруг при виде своего отражения он оживился: на него из зеркала смотрел подтянутый, еще довольно бравый мужчина с высоко поднятой головой. И полковнику показалось, что стоило ему надеть мундир, как он сразу помолодел, вычеркнул двадцать лет, прошедшие с последнего военного похода… На самом деле он жестоко ошибался.
Ему сразу не пришло в голову, что, пока он стоит неподвижно, перед ним в зеркале лишь его фотография, которая через несколько секунд исчезнет. Как только он пошевельнется, начнутся покалывания в боку, легкая одышка, боль в ногах.
Перакис улыбнулся своему отражению, уверенный в том, что ему удалось обмануть время.
Потом, важный и торжественный, он вышел в переднюю. Каллиопа бросилась его догонять с чашкой горячего целебного отвара в руке.
— Пожалуйста, без этих глупостей. Убери свою чашку, — сказал он.
— Ты что ж, уйдешь натощак?
— Ладно, ладно. Не ворчи.
Он снизошел до того, что выпил залпом весь приготовленный отвар.
Надев шинель и фуражку, он помедлил немного. В передней появился Георгос.
— Гм! Может быть, нас сразу отправят на вокзал… Кто знает, — пробормотал он.
— Что? И ты не зайдешь домой? — испуганно спросила жена.
— Война есть война, Каллиопа.
Он стоял перед ней несколько растерянный.
Каллиопа бросилась ему на грудь и зарыдала. Она любила этого человека, упрямого, властного, превратившего ее жизнь в пытку. Она любила его, потому что лишь она одна во всем свете знала, какая у него прекрасная, чистая душа.
Полковник неловко погладил ее по волосам.
— Ну-ну, иди! Ну-ну, иди!..
Отстранив жену, он бросил строгий взгляд на сына.
— Смотри за ней, слышишь? Ты уже не ребенок. — Голос у него дрожал.
— Пана, но могут призвать и меня.
— Только этого не хватало: дать винтовки в руки безусым юнцам. — Последовал ряд наставлений. — Каждый месяц первого числа будешь ходить получать мое жалованье. Гм! II чтоб из твоих рук оно полностью переходило в руки матери. Слышишь? — сказал он со значительным видом.
— Хорошо, отец!
— И смотри, несчастный, не свяжись снова с какими-нибудь дурными женщинами или мерзкими певичками!
О дурных женщинах и мерзких певичках полковник говорил при всяком удобном случае, чтобы напомнить сыну о его прошлогодних отлучках из дома.
— Ах, Аристидис! — прошептала сквозь слезы Каллиопа.
— Гм! Ну, я пошел…
Дойдя до площади, полковник Перакис нанял такси. Портупея душила его.
— В генеральный штаб. Быстрей! — сказал он шоферу.
34
Улицы города, запруженные людьми, напоминали разбушевавшиеся реки. Завывал ветер.
В дверях и коридорах генерального штаба толпились офицеры. Они шумно приветствовали своих товарищей, обсуждали последние новости.
Полковник Перакис, распрямив плечи, прошел среди них. Он терпеливо сносил мучения, причиняемые ему портупеей. «Черт побери! От праздной жизни человек становится изнеженным, — думал он, медленно, с достоинством проходя по коридорам и то и дело останавливаясь на минутку. — Во что бы то ни стало надо проделать в портупее еще одну дырочку, иначе я пропал. К тому же в этих проклятых ботинках так распухли ноги…»
Два младших офицера обогнали его. Он приветствовал их снисходительной улыбкой. Да, его помнят до сих пор, хотя столько лет он не показывался на люди. Теперь, конечно, эти два офицера делятся впечатлениями: «Ты видел, кто прошел? Это полковник Перакис. Удивительно! Столько лет минуло, а он нисколько не изменился! Что ты говоришь? Да, он в отставке, но какое это имеет значение! Ты даже не представляешь, как щепетилен он в вопросах чести». Старый полковник был взволнован до глубины души, и слезы готовы были навернуться ему на глаза.
Ах, только бы не задохнуться из-за этой портупеи!
Он отыскал нужную ему комнату и, войдя туда, остановился перед молодым офицером в очках, который писал что-то, склонившись над грудой бумаг.
У полковника неистово билось сердце.
— Полковник Перакис, — представился он.
Офицер почтительно встал.
— Чем могу служить вам, господин полковник?
— Я предоставляю себя в распоряжение родины, — сказал он прерывающимся от волнения голосом.
Офицер несколько минут помолчал в нерешительности, потом задал ряд вопросов: какого возраста полковник, когда вышел в отставку и так далее.
— Знаете, господин полковник… в данный момент… Но все-таки зайдите через несколько дней, — вежливо присовокупил он.
На лице старика отобразилось страдание. Нетрудно было, конечно, понять смысл этих слов. Он готов был протестовать. Несомненно, если бы он рявкнул на этого молодого офицерика, как он умел это делать прежде, то сразу же поставил бы его на место. Но слова застряли у него в горле. Он сразу как-то сник, плечи его согнулись.
— Я хотел бы отправиться на фронт, — прошептал он. — Жаль…
— Если вы позвоните…
— Гм! Правда, ведь теперь есть телефоны… — улыбнулся полковник.
Он отдал честь и ушел.
Несметные толпы наводнили центральные улицы города. Люди, охваченные патриотическим подъемом, выкрикивали антифашистские лозунги. Солдат качали, передавая из рук в руки, как знамя. Крики «Ура!», «Да здравствует победа!» сливались с импровизированными куплетами, высмеивающими итальянского диктатора:
Муссолини дурак, не потерпим мы так…
Флаги, военные марши, слезы, крики — опьяняющий подъем высоких героических чувств.
Человек двести студентов, огромной толпой продвигавшихся с площади Синтагма, окружили полковника.
— За победу! За победу!..
Старик растерялся. Его худое лицо с большим носом и оттопыренными ушами сморщилось вдруг, и из глаз полились слезы. Бессмертная родина! В те времена, когда он скакал на коне, размахивая саблей, всех этих юношей еще не было на свете. Полковник с достоинством выпрямился.
— Мы победим! — с гордостью произнес он.
Вдруг десятки рук легко, как пушинку, подняли его высоко в воздух.
— Не надо! Что вы делаете? — дрожа от возбуждения, отбивался он.
— Ура-а-а!
Толпа вокруг становилась все гуще.
— Нет-нет. Меня не надо!.. — покраснев, кричал он. — Я в отставке.
Но за гулом голосов не слышно было его слабых протестов. К тому же он чуть не потерял вставную челюсть, и ему пришлось закрыть рот. Перакис пытался с помощью языка водворить челюсть на место, но она впилась в десну. Черт побери! Студенты прошли по улице Стадиу и поравнялись с памятником Колокотронису. Толпа все росла и росла. Полковнику казалось, что его держит какая-то одна гигантская рука, и он чувствовал, что не в состоянии не только вырваться, но даже пошевельнуться.
«Хоть бы немного распустить портупею!» — Эта мысль не покидала его. Ему стыдно было взглянуть в лицо Колокотронису, морейскому старцу. Он отвернулся of памятника. Скоро он приплетется домой, ляжет в постель, Каллиопа приготовит ему целебный отвар…
Полковник чувствовал себя как петрушка в кукольном театре, которого дергают за руки и ноги, а он изображает героя. От криков «ура» ему делалось не по себе. Нет, он не перенесет всего этого, сейчас у него вырвется громкий вопль. Но если челюсть выпадет у него изо рта, то позора не оберешься.
Старик заплакал…
Вскоре студенты его отпустили, и он поспешил скрыться от них, точно жалкий воришка. Перакис завернул в переулок. Он чуть не бежал. Тесные ботинки довершали его муку.
Добравшись до предместья, он зашел в маленькую кофейню.
Из окна виден был холм. Какой-то малыш кувыркался на земле. Жаровня дымила возле двери соседнего барака. Полковник потихоньку расстегнул портупею и вздохнул с облегчением.
Потом он погрузился в стариковские воспоминания. Ему припомнились героические дни 1912 года. («Городок был захвачен благодаря героизму и самоотверженности помощника командира эскадрона Аристидиса Перакиса…» Слова военного приказа.) Ему припомнилось…
Каллиопа стояла в передней, когда полковник открыл дверь. Ей не надо было ни о чем спрашивать: она все прочла по его глазам. Каллиопа тотчас взялась опять за пыльную тряпку. Бедняжка старалась не проявить никаких чувств: ни своей радости, что снова видит его, ни своей печали — она разделяла его горе. Ни единого намека! Ни в коем случае!
Исподтишка наблюдала она за ним, пока он снимал шинель. «Ах! Господи, он едва приплелся!» — подумала она и тут же прикусила язык, чтобы у нее не вырвалось какое-нибудь неуместное слово.
Каллиопа тщательно стирала пыль с дверной притолоки… Но в конце концов она не выдержала.
— Аристидис, — с нежностью пролепетала она.
— М-м-м!
— Принести тебе шлепанцы?
— Нет!
— Но ты настрадался в этих ботинках, — осмелилась заметить она.
— Занимайся своим делом, — раздраженно набросился на нее муж.
Он не снял ботинок. И Каллиопа долго про себя шептала:
«Ах, это я виновата, что он заупрямился… Я виновата».
Но как решиться еще раз сказать ему об этом? А полковник до самого вечера ковылял по дому в тесных военных ботинках.
35
На вокзалы каждый день прибывали все новые и новые солдаты. Одетые в хаки рабочие, крестьяне, служащие, ремесленники, студенты сгибались под тяжестью вещевых мешков. Людьми до отказа набивали старые вагоны составов, идущих на фронт. Солдаты сидели на полу, притиснутые друг к другу. Колеса, мерно постукивая, катились по рельсам.
Как только смолкли на платформе звуки военных маршей, в поезде завязывался оживленный разговор, слышались шутки, люди старались скоротать время. Потом, замолчав, они погружались в дремоту. Город, превратившийся в точку и исчезнувший позади, деревни, дома, люди снова наплывали на них, сопровождая в пути.
Поезда один за другим доставляли на фронт новые пополнения.
Роты, батальоны, полки рассыпались по пустынным склонам гор. Артиллерия стреляла по вражеским позициям.
Солдаты шли и шли.
Убитых хоронили в незнакомой каменистой земле. Раненых отправляли в тыл. Еще одна высота захвачена с помощью штыков, еще одна победа.
А живые все шли и шли, как привидения в снегах.
* * *
Под угрозой бомбежек город по ночам погружался во мрак. На заводах работали в две смены, едва справляясь с заказами. После первого повышения цен господин Маног-лу перевел свои капиталы в золото. Лучше привязать осла, чем искать осла, гласит поговорка. На стенах домов появились бесчисленные плакаты, изображавшие героев, воюющих в Албании. Среди дам высшего общества вошло в моду вязать носки во время чаепитий. Солдаты союзников напивались в барах; едва держась на ногах, пели «Типерери» и потом блевали на улицах. В городе развелось много молоденьких проституток.
* * *
Однажды утром Хараламбос проснулся от страшной боли в животе. Долго стонал он в постели, укрывшись потеплей одеялом, но в конце концов решил встать и одеться.
— Куда ты потащишься, несчастный? Ты же болен! — накинулась на него Мариго. — Вот стрясется с тобой беда на улице.
— У меня дела.
— Какие такие дела?
— Да тут подвернулся случай… — Он стал объяснять ей, что его ждет торговец из Триполиса для заключения одной сделки…
Мариго сокрушенно покачала головой. Что могла она сказать? У нее не было больше сил его уговаривать. С нее хватало переживаний из-за Илиаса. Дни и ночи думала она о сыне, блуждавшем по диким горам. В последнюю посылку, отправленную ему, она вложила фотографию новорожденного сына Клио, которого Илиас еще не видел…
Вдруг Мариго заметила, что у мужа изжелта-бледное лицо.
— Хараламбос, посмотри на себя в зеркало. Ты пожелтел, как лимон. На тебя глядеть страшно.
Старик никак не мог согреться. Надев потертую шерстяную куртку, он продолжал дрожать от холода. Подойдя к зеркалу, он посмотрел на себя и слегка поморщился.
— Тебе показалось. Ничего у меня нет, — сказал он.
Хараламбос то метался по комнате, то рылся в карманах в тщетной надежде отыскать там какую-нибудь мелочишку, а потом с тоской смотрел на свои пустые руки, то надвигал кепчонку на лоб, то выдергивал из потрепанной куртки какие-то ниточки; своими заученными жестами он напоминал старого клоуна, в тысячный раз выступающего с одним и тем же номером.
Мариго решительно преградила ему путь. Ее одолели дурные предчувствия. Она положила руки ему на плечи; в ее изменившемся голосе звенели страдальческие нотки.
— Хараламбос, бога ради, не уходи из дому, раз тебе так плохо. Тебя уже ничего и никто во всем свете не ждет: ни дела, ни люди.
— Как?.. А провинциальный торговец… это такая лиса… — промямлил старик.
— Ты погибнешь, Хараламбос!
Этот взрыв нежности смутил старика. Ему показалось, что его слуха коснулся голос, похороненный много лет назад. Встрепенувшись, он забормотал что-то невнятное о провинциальном торговце. «Конечно, никто во всем свете уже не ждет Хараламбоса Саккаса», — с грустью подумал он и робко протянул руку, чтобы коснуться морщинистой щеки жены, но дрожащие пальцы, не слушавшиеся его, застыли в воздухе перед ее носом.
— Ты погибнешь, — шепотом повторила она.
— И к лучшему, Мариго. Разве не так?
Ее охватил страх, душа у нее болела за мужа, и она с трудом сдерживала слезы.
Марито посторонилась, пропуская его в комнату. А сама она, кутаясь в платок и дрожа от волнения, вышла во двор.
Приникнув к прутьям железных ворот, она смотрела Хараламбосу вслед. Он шел по улице, сгорбившись, мелкими, неуверенными шажками. Ей хотелось окликнуть его.
Словно почувствовав это, он обернулся, остановившись на секунду.
Их взгляды встретились.
И все.
* * *
Хараламбос зашел в мясную лавку к своему зятю. Он даже не поздоровался с ним. Молча стоял он перед тушами, висевшими на крюках.
Какой-то покупатель говорил о победах, одержанных над итальянцами у Аргирокастро, и Толстяк Яннис с гордостью на лице одобрительно кивал головой.
— Вот только эти морозы. Из-за них у нас большие потери. Да, очень большие потери!.. Эй, ты что подсовываешь мне одни кости! — воскликнул вдруг возмущенный покупатель.
— Не кричи, я всегда стараюсь тебе угодить.
— Мошенник ты, вот кто, — не унимался покупатель.
С первых же дней войны Хараламбос перестал интересоваться положением на фронте. Он постепенно привык к победам, разговорам о последних событиях, затемнениям, воздушным тревогам, открыткам Илиаса — той новой обстановке, в которой он жил теперь.
Он продолжал ежедневно толочься среди мелких дельцов и лавочников и с радостью убеждался, что в их мире ничего не изменилось. Конечно, и от этих людей всегда можно было услышать о героях солдатах, которые воюют в горах и чуть ли не босые делают переходы по заснеженным тропам, о раненых, о погибших… Они, как попугаи, повторяли то, что прочли в газетах. Но превыше всего здесь была цена на шерсть, конъюнктура дня. Прочее было необходимой приправой к беседе, так же как погода, грипп и коронация английского короля. Богатые люди жаловались теперь на разорение, на преследовавшие их беды и неудачи.
В этой атмосфере Хараламбос чувствовал себя как рыба в воде.
Рассматривая висевшие перед ним туши, он терпеливо ждал, пока освободится мясник. Карманы его были набиты образчиками тканей, а на дне застряли хлебные крошки. Он перебирал все это в пальцах, но никак не мог отыскать хотя бы мелочь на автобус. А сегодня он едва стоял на ногах.
— Да мы их сбросим в море, этих макаронников! — отсчитывая сдачу, сказал Толстяк Яннис, и его лунообразная физиономия расплылась от гордости. — Всех сбросим в море!
— Почему ты получил с меня двадцать драхм?
— Мясо опять подорожало. Вот тебе крест! Такие цены на рынке.
— Катитесь вы все к черту! — выругался покупатель.
Толстяк Яннис дружески похлопал его по плечу и проводил любезной улыбкой.
— Вот так, босые, безоружные, голодные, и все-таки мы их обращаем в свою веру. Видишь, что мы за люди? — с пафосом говорил он.
* * *
Из-за плоскостопия мясника не взяли в армию. «В конце концов у меня жена, ребенок, лавка, и то, что так получилось, только к лучшему», — рассуждал он. Обрадованный, пришел он домой и, показав Клио белый билет, объявил:
— Так сказать, небольшой изъян, но зато… А ну, включи-ка радио, послушаем последние известия, — прибавил он.
Увидев, что муж взял на руки ребенка, Клио истерически закричала:
— Ты его застудишь, а мне потом мучиться! Раз ты, такой счастливчик, не пошел в солдаты, смотри лучше за своей лавкой!
Ну попробуй поговори с этой женщиной!
* * *
Покупатель ушел, унося в сетке кусок мяса, а Хараламбос по-прежнему стоял перед тушами. Ему не надо было ни о чем напоминать зятю, тот с сердитой физиономией уже рылся в ящике. Чуть ли не целый час перебирал он в руке монеты. Старик прислушивался к их звону.
Толстяк Яннис готов был проклясть своего тестя. Чуть ли не каждый день повторялась та же самая история, и терпение у него давно уже лопнуло. Ну и тесть ему попался! Наконец он нашел пятидрахмовую монету и сердито сунул Хараламбосу в карман.
— Как поживает Клио? — спросил старик, ощупывая пальцами монету. «Пятерка! Вот негодяй! Чем дальше, тем больше скаредничает. Я не нищий», — подумал он. — Хорошо она себя чувствует, сынок?
— Прекрасно, а теперь убирайся отсюда! — пробурчал мясник, легонько подталкивая его в спину.
— Ухожу, ухожу, — сказал старик.
* * *
Хараламбос шел по улице сгорбившись, мелкими, неверными шажками. Во рту он чувствовал горький привкус, его все время мутило.
Вот он опять в центре города; его ждут образцы тканей, новые цены, изнурительная беготня. Мимо него проходили сотни людей, и все они были равнодушные, чужие, погруженные в свои мысли и переживания.
Он зашел в какой-то магазин, как вдруг у него начались страшные боли. Ухватившись руками за живот, он упал на скамью.
Владелец магазина, представительный седовласый мужчина с траурной лентой на рукаве, с любопытством посмотрел на него.
— Вы страшно побледнели. Не пойти ли вам домой и лечь в постель? — сказал он.
— Я жду одного знакомого. Мы договорились пристроить вместе партию тканей.
Хозяин, поджав губы, с сожалением покачал головой.
— Конъюнктура плохая. Уже два месяца как не было заключено ни одной стоящей сделки. Видите ли, во всем неопределенность. Последнюю сделку, насколько я помню, заключили еще до того, как погиб на фронте мой сын. — Лицо его болезненно передернулось. — Что скажешь? Кризис, кризис, — прибавил он.
У Хараламбоса так сильно кружилась голова, что он плохо понимал, о чем ему говорят. Он видел, как хозяин опять сокрушенно покачал головой, но о чем же шла речь: о его сыне или о кризисе? «Почему лицо у него сразу помрачнело?» — недоумевал он.
— Ужасный кризис, — пробормотал Хараламбос, вытирая рукавом вспотевший лоб.
36
Илиас увидел во тьме далекие вспышки. Он придержал первого мула за повод.
— Уже близко, — сказал он другому солдату, высокому парню.
— Осторожно. Скотина злая, — предостерег его тот. Мулы были нагружены мешками с продовольствием и шли к передовой. Случалось, что груз перевешивал на одну сторону и животное летело в пропасть.
На Илиасе под солдатской курткой был надет шерстяной свитер, связанный матерью. Воспоминания о прошлом казались ему сном. Впереди, на некотором расстоянии от них, разорвался снаряд.
— Приятель! — подойдя к Илиасу, испуганно окликнул его высокий солдат.
— А-а?
— Чудной ты.
— Почему?
— Бьешь скотину прямо по морде. Ослепнет она.
Илиас молчал.
Тяжело нагруженные мулы медленно продвигались по тропе, протоптанной в снегу. Как только доносился свист снаряда, оба солдата падали ничком на землю. Илиас попросил у товарища сигарету.
— Последняя? — спросил он.
— Бери, приятель. Попроси у меня хоть глаз, и тот отдам тебе, — засмеялся солдат.
— Клянусь, и я такой же здесь, в горах, — сказал Илиас.
— Мы все здесь родные.
— А там, внизу?
— Где?
— В мирной жизни, как говорится. Отдал бы ты мне свой глаз? — Илиас обнял товарища за плечи. — Пойми меня только правильно.
— Здесь нельзя понять неправильно, приятель. Вот ты, к примеру, упрямый, и я за тебя боюсь. А если пуля в тебя угодит? Что со мной будет? Здесь все мы родные. Еще один снаряд разорвался на дне пропасти.
— А мулы?
— Что?
— И мулы родные?
Некоторое время они шагали молча.
— Приятель, у тебя есть мать? — спросил вдруг высокий солдат.
— Есть.
— Любишь ты свою старуху?
— В данный момент я люблю тебя.
— Чудной ты, право… — Солдатские ботинки тонули в снегу. — Из какой части тебя прислали?
— Из резервов.
Уже рассвело. Мулы шли друг за дружкой. Внезапно один из них, увлекаемый своей ношей, покатился в пропасть. Солдаты смотрели сверху, как животное дрыгало внизу ногами. Слышен был его душераздирающий рев, которому весело вторило горное эхо.
— Пошли.
— Подожди, — сказал Илиас.
— Ладно, приятель. Понятно.
— Клянусь, не могу я так его бросить! Слышишь?
— Осторожно, не свались сам. — Вокруг разрывались снаряды. — Целься ему прямо в голову.
Илиас спустился в пропасть. Подошел к мулу, который одним глазом уставился на него. Тут же, не мешкая, Илиас выстрелил ему в морду.
— Больно ты чувствительный, приятель, — крикнул ему сверху солдат, приставив руки ко рту, но ответа он не услышал…
* * *
Лежащие на носилках раненые тяжело стонали. Возле полевого госпиталя сновали люди. Высокий солдат волок на спине своего раненого товарища.
— Подставь руку… Так, хорошо, — сказал он санитару.
— Погоди, закроем его получше.
По тропке, ведущей в лес, шагала рота. Уставшие солдаты пели патриотическую песню. Где-то впереди среди деревьев пряталась батарея.
— Как его фамилия?
— Не знаю.
— Пошарь в карманах… Вот и открытка. Что там написано?
— Солдату Илиасу Саккасу. Полевая почта.
— Ну давай, отправляйся теперь в свою часть.
— Есть, господин сержант. Одну минутку. Не всегда можно так сразу… Есть, как говорится, и всякие чувства. — И солдат постоял немного, глядя на курчавую голову своего товарища.
— Ну, всего, приятель… — прошептал он и пошел не торопясь по тропинке.
37
В полдень Хараламбос доплелся до кофейни, где должен был встретиться с провинциальным торговцем. Два месяца обрабатывал он его, чтобы тот раскошелился и они купили сообща по сходной цене партию тканей. Хараламбос исподволь, не спеша готовил эту сделку. Верная прибыль чистоганом больше тридцати процентов.
Но торговец был хитрый и жадный. Он изводил Хараламбоса бесконечными вопросами «как» и «зачем», изворачивался, словно угорь, прежде чем решился наконец вступить с ним в компанию. Но насчет этой партии тканей, о которой недавно разнюхал Хараламбос, у него не было никаких возражений.
Торговец явился свежевыбритый. Усевшись за столик, он занял сразу три стула и стал перебирать свои четки.
— Ну что, согласен? Сбегать мне договориться окончательно? — спросил Хараламбос.
— Давай еще подумаем.
— Упустим случай.
Бусины четок мелькали в пальцах торговца. Так-так-так!
— По пять восемьдесят пойдет, — после некоторого раздумья сказал он.
— Да это невозможно! Что они, сумасшедшие — уступить так дешево?
— Тогда в чем ты тут видишь выгоду?
— Прикину драхму и тут же сбуду всю партию. Чтоб провалиться мне на этом месте! — воскликнул Хараламбос.
Всячески старался он уломать торговца. Он говорил и говорил, брызгая слюной; беспрестанно крестился, клялся костями своей матери и жизнью Илиаса, которого на каждом шагу подстерегала на передовой смерть. Какого черта, неужели он обманет человека?
— Дай мне подумать, — изрек наконец торговец, не выпуская из рук четок.
Около трех часов Хараламбос почувствовал, что от боли вот-вот потеряет сознание. Он поспешил нагнуться, и его тут же вырвало. Желто-зеленая желчь испачкала ему брюки и разлилась по плиткам пола.
— Что с тобой? — спросил торговец, с подозрением поглядывая на него.
— Ничего. Наверно, съел что-нибудь нехорошее, вот меня и прихватило, — ответил Хараламбос.
Отворотом пальто он вытер рот. Нет, эта лиса не должна знать, что он болен, иначе пиши пропало. Сбежит негодяй.
— Если мы будем волынить, то дело сорвется. Ну, сбегать мне договориться окончательно? — спросил он опять, похлопывая собеседника по руке.
В глубине души он понимал, что ведет сейчас переговоры о последней торговой сделке в своей жизни. Какая-то сила толкала его на то, чтобы биться за эту сделку, во что бы то ни стало заключить ее. Все остальное отступило уже для него на второй план, казалось мелким и незначительным. Это была последняя стадия длительного отравления ядом, более страшным, чем алкоголь или картежная игра.
«Надо наседать на него. К счастью, простофиля не понял, что я болен», — подумал он.
Торговец сидел, перебирая четки. Хараламбос работал без конца языком, брызгал слюной, шамкал беззубым ртом.
Около пяти вечера разговор был окончен.
— Дай мне подумать. Если надумаю, завтра принесу деньги, и тогда по рукам, — сказал напоследок торговец.
— Я буду ждать тебя здесь рано утром.
* * *
На улице Хараламбоса еще раз вырвало. Он едва добрался до автобусной остановки. За его спиной кто-то произнес:
— Немцы в любую минуту готовы перебросить на границу бронетанковые дивизии.
Пассажиры в автобусе оживленно обсуждали новости с фронта.
Легкая тряска усыпляла Хараламбоса. Он сидел, сжавшись в комок, закрыв глаза, и струйка темной слюны бежала у него изо рта. Хотя он и был в каком-то полузабытьи, разговор пассажиров все же дошел до его сознания. «Если немцы нападут на нас, торговец передумает, — размышлял он. — Жаль, что я потратил столько слов даром. Надо что-нибудь изобрести, пока птичка не упорхнула». Но это завтра! А сейчас у него было одно лишь желание: поскорей лечь в постель и никогда больше не вставать.
Автобус подошел к конечной остановке. Держась за поручни, Хараламбос с трудом слез с подножки. Его мучила страшная боль.
Пассажиры рассыпались в разные стороны, спеша поскорее добраться до дому. Точно во сне мелькали перед Хараламбосом магазины, кофейня, ребятишки, пробегавшие мимо.
Он едва плелся. Ноги сами вели его по пути, хорошо изученному за столько лет. То и дело он спотыкался.
— Уже успел наклюкаться! — крикнул ему дядя Стелиос, почесывая подбородок. Он только что закрыл свою лавку, и ему хотелось поболтать немного. — Эй! Погоди минутку!
Но Хараламбос точно не видел и не слышал его.
Едва дыша, из последних сил брел он к своему дому. Вот забор дровяного склада… лужайка… Еще несколько шагов…
Начиналась весна, и вечером в воздухе стоял запах земли и полевых цветов.
38
Своим видом Хараламбос напугал всех в доме. Мариго, тяжело переживавшая плохие вести с фронта, судорожно обняла Никоса, спрятав голову у него на груди.
Хараламбос весь дрожал.
— Что-то нехорошо мне. Наверно, вчерашний обед…
Все засуетились вокруг него, и он дал уложить себя в постель. Пока его раздевали, он плакал, как ребенок, бормотал что-то и целовал жене руки.
— Мошенник, одну пятерку… Он счел меня за попрошайку, паршивого пса, — пробурчал он, вспомнив о своем зяте.
Через несколько минут он впал в беспамятство.
— Беги за врачом. Быстрей, Никос, — сказала Мариго и переглянулась с сыном. — Боюсь…
— И я, мама…
Вскоре Никос вернулся вместе с тощим старичком, который через каждые несколько слов твердил: «Прекрасно, прекрасно». Врача провели в комнату. Разбудили больного; он растерянно смотрел на всех, бормоча что-то бессвязное. Мариго приподняла его, держа за плечи, и сняла с него рубаху. Боже! Что она почувствовала, когда пальцы ее скользнули по костлявой груди мужа! При этом прикосновении она вспомнила прошлое. Когда-то она страстно обнимала это тело, которое теперь, увядшее, жалкое, вздрагивало под ее руками… Она потерла Хараламбосу плечи, стараясь согреть его.
По другую сторону кровати молча стояли Никос и Элени. Щека Хараламбоса коснулась щеки Мариго. Прижимая мужа к себе, она посмотрела на детей, думая о двух других, которых не было сейчас здесь. Ее душили слезы.
Осмотр больного продолжался недолго.
Тем временем Хараламбос пришел в себя. Испуганным взглядом впился он в лицо врача.
— Болит здесь?
— Ох! Ох! Нет, доктор… может, совсем капельку, — прошептал он, пытаясь обмануть врача.
— Прекрасно!
— Не давите здесь больше… Хватит. Все пройдет.
Выйдя в соседнюю комнату, старичок стал не спеша складывать свой фонендоскоп.
— Доктор, это серьезно? — спросила со страхом Мариго.
— Вопрос, выдержит ли печень неделю. Для человека печень — это все. Поражаюсь, как до сегодняшнего дня мог он еще ходить.
— Не положить ли его в больницу? — с трудом произнесла Мариго.
— Не поможет. Дайте ему умереть спокойно дома. Ну, прекрасно!
После ухода врача Мариго, Никос и Элени не обменялись ни словом, они не решались заглянуть в комнату к умирающему. На стуле стояла корзина с выстиранным бельем, и из нее торчал рваный носок Хараламбоса. Мариго не могла отвести от него глаз.
В квартире напротив включили радио. Передавали последние известия. Все невольно прислушались, стараясь уловить хоть несколько слов, и отвлеклись немного от своего горя. Элени повторяла то, что ей удавалось услышать. Мариго ловила каждое ее слово.
— Мне бы тоже хотелось быть там с винтовкой в руках, — сказала девушка.
— Не говори глупостей! Но что будет со всеми этими отважными парнями, что воюют в Албании? — спросила Мариго.
— Винтовку бы мне, — упрямо твердила Элени.
Из соседней комнаты донесся голос больного:
— Почему вы бросили меня одного? О чем вы говорите? Зачем закрыли дверь? — И он тяжело застонал.
Испуганная Мариго заглянула к нему.
— Спи, Хараламбос, — прошептала она. — Что? Что вам сказал врач?
— Чтоб ты лежал спокойно, и тебе скоро станет легче.
Но Хараламбос не мог успокоиться. По лицу жены пытался он узнать правду; страдальческим голосом он стал расспрашивать ее о всяких мелочах, стараясь поймать на слове.
— Не скрывай от меня… Я умираю и знаю это. Вот и пришел негодяю конец. — Немного погодя он спросил: — Что сказал тебе доктор насчет боли в животе?
Постепенно сознание его угасало. Мариго заметила, что он упорно не сводит взгляда с какой-то точки на потолке. Одеяло зашевелилось. Из-под него выскользнула морщинистая рука и вцепилась в подол Мариго.
— За что? За что вы меня губите? Дайте мне срок, ради бога!.. Не смейте! Мой пиджак! Вы порвете его, господин Петридис! — кричал он в бреду.
Умирающий слегка приподнялся в постели. Жилы на шее у него вздулись, голова беспомощно моталась из стороны в сторону.
— Вы поступаете не по закону…
— Помолчи, успокойся, — ласково уговаривала его Мариго.
— Не… не…
Он хотел сказать еще что-то, но, измученный вконец, уронил голову на подушку. Дышал он часто и тяжело, с мучительным усилием точно стараясь преодолеть невидимую преграду, отделяющую его исстрадавшееся тело от окружающего воздушного пространства.
Вскоре он впал в забытье.
Мариго на цыпочках прошла в соседнюю комнату. Элени и Никос, сидя рядышком на днване, беседовали вполголоса. Мариго невольно остановилась, бросив на них изумленный взгляд. «Когда же успели они сблизиться? — подумала она. — Ведь Элени и Никос почти не разговаривали друг с другом».
Элени, как видно, давно искала дружбы брата. Особенно после замужества Клио, а может быть, с тех пор, как началась война… Впрочем, к Никосу она была привязана еще с детства. Хотя обычно, тем более в последнее время, они не говорили ни о чем, кроме домашних дел: о долгах дяде Стелиосу, о плате за квартиру и так далее.
У Элени был странный характер. Ее раздражало, например, что ей приходится ходить в рваных туфлях, но подчас она словно гордилась этим. Так, однажды в трамвае она от стыда спрятала ноги под скамейку, но, увидев хорошо одетую даму, вызывающе выставила напоказ свои драные полуботинки и готова была закричать во весь голос, чтобы привлечь к себе внимание. Что тогда на нее нашло? Ведь она была еще совсем девочка.
Элени с полным безразличием относилась к своей одежде, считала унизительным даже смотреть на красивые платья, выставленные в витринах. В швейной мастерской, где ей довелось работать, она ссорилась с девушками, помешанными на нарядах, называла их «обезьянами».
Как только в мастерской сократились заказы, ее уволили первой.
Целыми днями бродила она по огромному городу без гроша в кармане. Стучалась во все двери, упорно искала работу… У нее появилась привычка плевать сквозь зубы, точно уличный мальчишка.
Поздно вечером возвращалась Элени домой, совершенно разбитая. Гораздо больше, чем в куске хлеба, нуждалась она в ласке. Но, ни с кем не обменявшись ни словом, замертво падала на кровать…
Никос тотчас повернулся к матери.
— Спит? — спросил он.
— Да.
Мариго хотела сесть рядом с детьми. Она искала их близости. Но Никос поднялся с места.
— Ты уходишь? — спросила она.
— Сбегаю на площадь узнать новости. Я не задержусь.
— Хорошо, Никос.
Тогда Мариго предпочла пойти на кухню. Ей трудно было оставаться наедине с Элени. Она даже закрыла за собой дверь. Есть такие минуты, когда человеку лучше всего побыть одному.
39
Оставшись одна, Элени особенно остро почувствовала гнет смерти, подкравшейся к их дому. Отдельные события прошлого, казавшиеся ей до сих пор незначительными, теперь оживали в памяти и глубоко волновали ее.
Она прошлась по комнате. Мерный бой часов, словно удары молотка, нарушал тишину. Элени остановилась перед дверью отца.
Точно магнитом тянуло ее к умирающему.
Она открыла дверь и бесшумно проскользнула в комнату. Ночник отбрасывал на стены бледные тени. Окна были закрыты. А вот и кровать отца.
Подойдя поближе, Элени стала смотреть на умирающего. Он был в глубоком забытьи и лежал на спине, закрытый по шею грубым красным одеялом. Видно было только его восковое лицо; открытый рот судорожно ловил воздух. Элени притронулась кончиками пальцев к его лбу и сразу почувствовала угрызения совести. Всегда ей казалось, что она презирает отца. Элени возмущало его поведение, привычка разыгрывать из себя шута, неискренность. В последнее время она неоднократно пыталась его унизить.
Однажды за обедом Хараламбос потянулся к ее тарелке, которую она отодвинула от себя, не собираясь доедать оставшуюся там фасоль.
— Ну вот! Ты только и смотришь, что бы такое стянуть! — проворчала она.
Действительно, из-за своей старческой прожорливости Хараламбос стал просто невыносим. Он хватал и поедал все, что попадалось ему под руку. В доме приходилось прятать от него все съестное.
Потом Элени открыла дверь и демонстративно бросила объедки кошкам. Хараламбос и виду не подал, что обиделся, но Мариго строго посмотрела на дочь.
— Как тебе не стыдно, — сказала она.
— Что хочу, то и делаю.
— Да разве ты соображаешь, что делаешь? Или ты считаешь, что способна уже понимать людей?
Больше Мариго ничего не прибавила, но Элени, конечно, почувствовала, как глубоко умеет заглянуть мать в душу каждого из них. И в ее душу тоже.
Когда Элени села опять за стол, она задела локтем стакан, он упал и разбился.
— Как жалко, доченька, — пролепетал Хараламбос.
Никто в доме не обратил внимания на то, что несколько последних месяцев старик совершенно потерял аппетит. От него продолжали прятать хлеб и всякую еду в самые невероятные места…
Элени слегка погладила потный лоб умирающего.
И вновь, давно забытые, ожили перед ней картины далекого детства.
Маленькой девочкой она любила тереться у ног отца, вцепляться, как устрица в раковину, в пуговицу его жилета. Она искала его ласки. Потом от него стало разить вином, и он так грубо хватал ее, когда она ластилась к нему, что ей делалось больно. Она начала избегать отца, даже прятаться от него под кровать, и Мариго вытаскивала ее оттуда за ноги. Как-то раз он наступил случайно каблуком ей на руку. Она сжалась в комочек, как раненый зверек…
Может быть, ей казалось, что во всех несчастьях виноват отец с его неуклюжей походкой, грубостью… Но нет, нет…
Сейчас она внимательно смотрела на него. На его ввалившиеся щеки, редкие седые волосы, прислушивалась к его тяжелому дыханию… И постепенно проникалась странным ощущением загадочности смерти.
Точно окаменев, Элени смотрела и смотрела на отца. Вдруг она почувствовала, что кто-то стоит у нее за спиной. Она обернулась и увидела мать.
— Как он мучается, Элени! — прошептала Мариго.
— Да.
— Все, что он сделал плохого, сейчас ему прощается. Чем виноват он, несчастный?
Мать и дочь долго стояли у изголовья умирающего.
— Мне кажется, что с ним вместе уходит целый мир, — сказала Мариго. — Мир, где человек был честным, порядочным, мечтал о счастливой жизни. Все это рухнуло.
40
В воскресенье утром немцы на границе перешли в наступление. Проснувшись, Хараламбос почувствовал себя несколько лучше. Хотя в голове у него все перепуталось, он вспомнил вдруг о торговце из Триполиса, который должен был ждать его сейчас в кофейне с деньгами в кармане.
— Я упущу его, мошенника, — пробормотал он.
В комнате никого не было. Он сбросил с себя одеяло и, уцепившись за железные прутья кровати, попытался встать на ноги.
От этого неимоверного усилия старик, от которого остались кожа да кости, заскрежетал зубами. Наконец ему все же удалось встать. Ухватившись за комод, он сделал шаг, но колени у него подогнулись и он рухнул на пол.
Собравшись немного с силами, он пополз. Добрался до стула, стянул с него свои брюки и, не вставая, попытался надеть их…
Вскоре в комнату вошла Мариго и увидела мужа, распростертого на полу без сознания.
С каждым днем Хараламбосу становилось все хуже. Он почти не приходил в себя. Губы его едва шевелились, когда он пытался прошептать что-то в бреду. Чтобы ослабить боли, врач делал ему уколы морфия.
Тем временем немцы, прорвав линию фронта, заняли северные области страны. Всюду царил хаос.
Мариго проводила ночи у постели умирающего, непрерывно думая об Илиасе. Почти месяц от него не было вестей.
Как-то вечером Элени принесла домой пистолет и, вытащив его из-за пазухи, показала брату.
— Откуда ты его взяла? — спросил Никос.
— Сын хозяина бросил его в мастерской, а сам побежал переодеваться в штатское. Немцы возле Афин. Ты знаешь?
Никос внимательно посмотрел на нее.
— Зачем ты взяла пистолет?
— Так просто, — ответила она, кладя оружие на стол. Несколько минут длилось молчание. Потом Никос, взяв в руки пистолет, принялся его разглядывать. Он спустил предохранитель, взвел курок. Ему надо было поговорить с сестрой об одном деле, но он никак не мог решиться.
— Элени, ты поможешь мне найти несколько безопасных квартир? — спросил он наконец.
— Для чего?
— Чтобы устроить там кое-кого… Знаешь, оттуда…
Девушка села на стул и принялась снимать ботинки.
Она приходила вечером такая усталая, что ей хотелось прежде всего дать отдых ногам, вытянуть их.
Она стянула с себя один ботинок, засунула в него руку, и палец ее вылез в дырку на подошве. Шутки ради она повертела пальцем у себя под носом.
В открытое окно врывались запахи весны.
— Никос, скажи мне все начистоту.
— Сарантис бежал из ссылки, — прошептал Никос.
— Правда? — воскликнула Элени.
— Да, человек десять бежали на лодке. Их должны были выдать немцам…
— Ты видел его? — спросила она.
— Да.
Они опять замолчали. За спиной Элени над этажеркой висела фотография Клио и Толстяка Янниса. Их сняли после венчания, и, как ни странно, Клио на фотографии улыбалась. Такой увидят ее дети и внуки.
Из соседней комнаты донесся слабый голос Мариго:
— Никос…
Никос сунул пистолет сестре.
— Спрячь его, — торопливо сказал он.
В дверях показалась Мариго. Чтобы не упасть, она держалась за притолоку.
— Он умер, — тихо проговорила она и села на сундук, изнемогая от усталости и бессонницы.
Никос и Элени, ничего не сказав, направились в комнату отца.
Голова Хараламбоса покоилась на подушке. По приоткрытому рту, искаженному мукой, видно было, что он до последнею мгновения боролся со смертью. Желтая, блестевшая на носу и лбу кожа обтягивала кости, под ней ясно обозначался череп.
Никос и Элени молча стояли в ногах кровати.
— Никос, сынок, — устало прошептала Мариго.
— Да, мама.
— Возьми полотенце и подвяжи ему челюсть, пока он еще не окостенел.
Никос повиновался. Открыв ящик комода, он достал оттуда полотенце. Чтобы закрыть покойнику рот, он крепко стянул ему нижнюю челюсть полотенцем, завязав концы его узлом на макушке.
Теперь казалось, что у мертвеца болят зубы.
Мариго зажгла свечу. Потом она разложила на стуле чистую смену белья и послала Элени за теткой Ставрулой, чтобы та обмыла и переодела покойника.
41
Тетка Ставрула пришла к Саккасам рано утром. Мариго дремала на диване, а рядом с ней сидела Урания, которая прибежала сюда, как только услышала о несчастье.
Тетка Ставрула раздела покойника и попыталась выпрямить его окоченевшие и уже не гнувшиеся руки и ноги. Она обмыла и побрила Хараламбоса, потом надела на него чистое белье, пахнувшее лавандой. Мариго еще вечером приготовила старый черный костюм, который муж ее носил когда-то по праздникам. Она сама помогла тетке Ставруле одеть усопшего.
В это время пришел домой Никос.
— Договорился насчет похорон? — спросила его Мариго.
— Да.
— Откуда ты взял деньги?
— Одолжил у дяди Стелиоса.
— Ох-ох-ох! Опять долги! И как мы будем расплачиваться, сынок? Почему ты не обратился к Яннису?
— Это наша обязанность, — ответил Никос.
Урания раздобыла у соседей черное платье для Элени. Надев его, девушка стояла в углу комнаты, бледная, испуганная. Как она вдруг изменилась, расставшись со своим коричневым жакетом!
Стол выдвинули на середину комнаты, и на него поставили привезенный в дом гроб. Подрядчик из похоронного бюро взял Хараламбоса под мышки, его подручный — за ноги, и они положили покойника в гроб, скрестив ему на груди руки. Затем зажгли свечи в головах и ногах усопшего и, выйдя во двор, принялись препираться.
Подручный пьянствовал ночь напролет в похоронном бюро и теперь оправдывался перед подрядчиком, поймавшим его с поличным.
— Такая тоска взяла меня, Мицос! Ведь они подходят к Афинам, клянусь богородицей! В твоей голове умещается это? — пролепетал подручный.
— Не мели чепуху! Если меня нет на месте, то никто из вас и не почешется, на дело вам наплевать! А чем вы кормитесь, болваны?.. Послушать тебя, так все надо бросить на произвол судьбы и ждать смерти!
Они долго ругались и чуть было не перешли к потасовке…
В дверях дома стали появляться соседки. Они крестились, бормотали какие-нибудь хорошие слова о покойном и потом усаживались вокруг гроба.
Мариго, закрыв лицо черным платком, сидела подле усопшего; руки ее бессильно лежали на коленях. Поза ее скорей выражала крайнюю усталость, чем отчаяние.
Как странно!
Всю ночь сквозь полудрему она вспоминала прошлое. Радостные дни, горькие дни, старость, преобразившую ее лицо и тело. Присутствие покойного мужа словно околдовало ее, вселило в душу бесконечную тоску. Она чувствовала, что и ее путь подходит к концу. К чему мучиться всякими земными заботами? Какой в этом смысл? Рано или поздно и она отправится вслед за Хараламбосом. Куда? Этого она не знала. Но она привыкла верить, что существует иной мир, иная жизнь, помимо этой, быстротечной. Так по крайней мере слышала она постоянно с тех пор, как помнит себя.
Покойник всю ночь лежал на кровати, покрытый простыней. Дрожало пламя свечи, и тени мягко ложились на застывшее мертвое тело.
В эти ночные часы люди с их житейской суетой казались ей такими маленькими и ничтожными! Даже мысль о войнах со всеми их ужасами, об идеях, странных идеях, отнявших у нее сына, рождала у Мариго снисходительную улыбку.
За последнее время она много выстрадала. Следить за каплями, скользившими по кухонному потолку, уже не было для нее простым развлечением. Неотступно думала она о фронте, и ей казалось, что капли разбегаются, гибнут понапрасну. Сырая стена словно пропиталась кровью.
Внезапно Мариго задрожала всем телом. Глаза ее впились в мертвеца, закрытого простыней. Она почувствовала, что эта ночь связала ее с ним новыми, странными путями, и ей почудилось вдруг, что она смотрит на жизнь из могилы.
Но утром все эти мрачные мысли внезапно рассеялись.
Солнечный свет, пробивавшийся сквозь щели закрытых ставен, стер причудливые тени, которые отбрасывали окружающие предметы при пламени свечи. «Боже мой! Какой беспорядок!» — вздохнула она и пошла помогать соседке, хлопотавшей у нее на кухне.
Молочник сказал Мариго, что все запрутся в домах, когда немцы войдут в город. Даже ставни будут закрыты.
Мариго с удовлетворением выслушала его. Конечно, немцы заслужили такой прием. Ах, узнать бы ей хоть что-нибудь об Илиасе, тогда на душе у нее стало бы хоть немного спокойней. Жаль, что она не может сейчас добежать до комендатуры, навести там справки. «В доме все вверх дном!.. Ох! Этой Урании всюду надо сунуть свой нос!» — подумала она.
— Не суетись, ради всего святого! Я сама найду, в чем подать кофе, — сказала она Урании.
Расставляя стулья вокруг гроба, она посмотрела на лицо Хараламбоса, застывшее, неподвижное, отталкивающее. Точно он был уже где-то далеко, затерялся в прошлой ночи.
Мариго хотелось снять черный платок, мешавший ей смотреть на людей. В углу сидела тетушка Лени, рядом с ней зеленщица Адриани. У них тоже сыновья были на фронте. Подсесть бы к ним, завести обычный разговор. О правителях, которые бросили страну на произвол судьбы и сбежали за границу, о вестях с фронта. Боже мой! Какие большие свечи горят вокруг гроба!
В девять часов явилась Клио с мужем. Она молча приблизилась к матери и холодно приложилась к ее щеке. Потом подошла к гробу.
Клио была уверена, что ее не растрогает вид мертвого отца. Она смотрела на его волосы, которые так часто гладила прежде, глубокие морщины возле рта, придававшие при жизни страдальческое выражение его лицу. Нет, второй раз она не станет его оплакивать. Отец умер для нее в тот ужасный вечер.
Она спокойно отвернулась от гроба и села на стул. Мясник на цыпочках подошел к ней и шепнул на ухо:
— Почему ты его не поцеловала?
— Не могу.
— Что скажут люди?
— Прошу тебя, Яннис, ступай во двор к мужчинам, — прошипела она и, обратившись к соседкам, заговорила о детях и их болезнях.
Мариго прислушивалась к ее резкому, раздраженному голосу, в котором не было ни капли тепла, к ее наигранным восклицаниям.
«Никогда не почувствовать ей радости жизни», — подумала она вдруг ни с того ни с сего.
Мужчины стояли во дворе и курили. Хотя дядя Стелиос вырядился в свой праздничный костюм, от него все равно разило сыром. Он ведь мылся всего два раза в год, на святки и в августе перед постом. Тут же стояли подрядчик из похоронного бюро со своим подручным, Никос, Тимиос и еще кое-кто из соседей. Толстяк Яннис вышел во двор и взял Никоса иод руку.
— Дождь пойдет. У меня мозоль ноет на мизинце. Вот проклятый! Настоящий барометр, — сказал мясник и тут же замолчал, поняв, что помешал беседе.
Обведя взглядом присутствующих, дядя Стелиос продолжал:
— Гм! У вас, молодых, мозги набекрень. Даже у этого плута. — Он указал на Тимиоса. — Скоро конец! Какая может быть война, если нет фронта?
Никосу никогда не удавалось найти общий язык с такими людьми, как бакалейщик. Споря с ними, он терял хладнокровие, краснел, злился. Он понимал, что кипятится понапрасну, но не мог сдержать себя. Так и сейчас в запале он упорно твердил, что народ ни в коем случае не сложит оружие.
— Мир рушится, — перебил его подручный из похоронного бюро.
— Придут союзники и освободят нас. А пока что мы должны сидеть да помалкивать, — изрек дядя Стелиос и важно покачал головой.
— Народ продолжит борьбу, вот увидите, дядя Стелиос, — повторил в десятый раз Никос.
— Чем бороться-то? Газы из брюха выпускать?
— Он прав, — вмешался мясник. — Немцы захватили всю Европу, а нам что, на рожон лезть?
Тимиос стоял, засунув руки в карманы, и натирал до блеска носок башмака о свою штанину. Время от времени он поднимал голову и внимательно смотрел на Никоса.
Мальчик из бакалейной лавки был полностью с ним согласен, хотя дядя и обзывал Никоса за глаза паршивым большевиком. Бакалейщик всегда старался опорочить людей. А сам на днях запрятал в подвал мешки с фасолью и бидоны с оливковым маслом. «Скоро килограмм фасоли будет на вес золота», — сказал он жене. И потом плакался соседям, что в лавке его кончились все товары. Попробуй уважать такого дядю!
Сумятица, хаос, воцарившийся всюду, потрясли юную душу Тимиоса.
Приход отца Николаса положил конец беседе. Лица у всех сразу стали скорбными, а Толстяк Яннис набожно перекрестился. Вслед за священником мясник прошел в дом. Никос, присев на бак в углу двора, молча ждал. Крышка гроба стояла возле калитки, прислоненная к забору. Из окна доносился певучий голос священника. — Во имя Отца…
Вдруг Никос поймал на себе взгляд Тимиоса, болтавшегося по двору. До чего смешной этот паренек! За последнее время он здорово вытянулся. Штаны стали ему до колен. Сейчас щеки у него горят от волнения…
На улице у ворот остановился жалкий катафалк, куда была впряжена тощая кобыла. Возница спрыгнул на землю и снял с головы высокую шляпу. Могильщики в засаленных фраках подошли к забору, чтобы погреться на солнышке.
Гроб водрузили на катафалк. Перед ним стоял допотопный автомобиль, предназначенный для отца Николаса и большого венка; позади остановилась машина, куда сели родственники.
Возница щелкнул кнутом, и лошадь поплелась по пустынным улочкам предместья. Кое-где в окна выглядывали люди. Они с любопытством смотрели на похоронную процессию, медленно двигавшуюся по точно вымершему городу. Бедные похороны. Родные воздают покойному последние почести…
Процессия свернула за угол.
Копыта лошади стучали теперь по асфальту проспекта. Мариго положила голову на плечо Никоса, крепко обнимавшего ее. Рядом сидела Клио, держа в руке носовой платочек, смоченный одеколоном; запах ладана в доме вызвал у нее головокружение. Элени кое-как примостилась между шофером и мясником.
Все молчали.
Миновав мост, они вскоре выехали на Священную дорогу. Вдруг вдали показалась колонна немцев, вступивших в город. Катафалк свернул на улицу, ведущую к кладбищу.
Могилу для Хараламбоса вырыли в новой части кладбища. Место это понравилось Мариго. Хотя похороны были бедными, но все обряды соблюли. Наверно, в последний раз в этом рабочем предместье. Ведь потом груды трупов бросали на повозки, выделенные муниципалитетом, или перевозили просто на тачках. А мертвых младенцев многие родители закапывали во дворах, чтобы не лишиться еще одной продовольственной карточки…
В тот же вечер Саккасы получили известие, что раненый Илиас находится в военном госпитале.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Мариго, повязанная черным платком, подошла к раненому, который грелся во дворе на солнце.
— Паренек, не знаешь ли ты Илиаса Саккаса? — робко спросила она.
Он отрицательно мотнул головой.
— Здесь уйма раненых. Спросите-ка вон там. Недавно привезли новеньких…
В длинной палате, пахнувшей формалином, кровати стояли в три ряда. Стоны доносились отовсюду. Какой шум, сколько народу! Раненых окружали родственники, которые, пытаясь приободрить их, говорили без умолку и делали вид, что ровным счетом ничего не замечают!
Некоторые раненые приподнялись, опираясь на подушки. Им не терпелось о стольком расспросить родных, почувствовать близость людей, с которыми они долгое время были разлучены, снова окунуться в маленький мирок, покинутый ими с уходом на фронт. Каждый надеялся, что за его отсутствие ничего дома не изменилось.
Но время не стояло на месте. Произошло много перемен. Каждый солдат носил в своем вещевом мешке по дорогам войны милые сердцу воспоминания. В тяжелые минуты он цеплялся за них, приукрашивал их в своем воображении, а вернувшись в родной город, жадно искал их следы. Но с войны не приходит тот же мальчик, который некогда оставил дом. Даже голос матери звучит для него по-иному.
Как только посетители уходили, в палате воцарялось молчание. Теперь уже не было больше ни маршей, ни наград, ни родины. Сплошной хаос! И даже те почти осязаемые сны, которые они оставили дома под подушкой, погибли безвозвратно. Но еще никто не решался произнести слово «калека». Все сонно отдавались течению времени.
Испуганное лицо Мариго показалось в дверях. Ее расширенные от страха глаза вглядывались по очереди во всех раненых.
И вдруг она увидела сына.
Он лежал возле окна, на самой крайней койке, подложив руки под голову, и не шевелился. Возле него качалась ветка померанцевого дерева, то и дело ударяя по стеклу.
— Илиас… Илиас, родной мой! — вырвался у Мариго крик.
Все в палате, обернувшись, уставились на нее. Но кого тут может тронуть такая сцена? Сосед Илиаса продолжал жевать яблоко, которое принесла ему жена.
Мариго подошла к постели сына, прижала к груди его голову.
— Как ты себя чувствуешь, Илиас? — спросила она шепотом.
Он улыбнулся.
— А как ты поживаешь, мама?
Она хотела присесть на кровать, нежно прикоснуться к руке сына, но тот оттолкнул ее.
— Есть табуретка, — буркнул он.
Мариго с недоумением посмотрела на него. «Что поделаешь! Надо привыкать к его капризам», — подумала она. Пододвинув табуретку к постели, она села.
— Умер отец, сынок.
Скорбь отразилась на лице Илиаса.
— Бедняга! Я часто вспоминал его, ей-богу! И на фронте… Знаешь…
— Сынок, где у тебя рана? — робко перебила его Мариго.
Илиас промолчал.
— Как поживают все наши? — не глядя на мать, спросил он после длительной паузы.
Мариго удивило, что сын не хочет говорить о своем ранении. Она переставила табуретку поближе к его изголовью. Может быть, спросить еще раз?
— Ты что, мама, точно онемела. Расскажи-ка о наших.
— Все живут хорошо. Клио мы, правда, совсем не видим, у нее дом, ребенок. Ты получил карточку малыша? Птенчик он мой!.. Элени, к счастью, работает, иначе бы мы не свели концы с концами… Ох!.. Тебя серьезно ранило?
— А как Никос? — спросил Илиас.
Опять он не отвечает на ее вопрос. Но почему? Мариго заметила, как упрямо сжал он губы. Ей хотелось сунуть руку к нему под одеяло, приласкать его, но она была уверена, что он не разрешит ей этого сделать. И она покорно сложила руки на коленях.
— Брат твой возмужал. Ты не можешь себе представить, как он изменился, стал совсем взрослый.
Мариго уже готова была переменить тему разговора, спросить старшего сына, что он думает о войне, но сдержалась.
— Я купила тебе несколько апельсинов. — Она взяла с белой тумбочки кулек, который принесла с собой, и раскрыла его. — Больше ни на что не хватило денег. Болезнь твоего отца совсем выбила нас из колеи.
Она стала подробно рассказывать о своей будничной жизни. Долго говорила о соседях, о стирке, о потершейся обивке на диване…
Илиас слушал ее, не отрывая глаз от окна. При малейшем порыве ветра шелестели листья померанцевого дерева.
— Ты долго здесь пролежишь, сынок?
— Долго.
— Да где ж у тебя рана? Может, в животе? Я смотрю, ты даже не шевелишься.
Опять последовало молчание.
Илиас повернул голову к матери.
Время шло.
Мариго робко притронулась к его плечу. Он не противился. Рука ее ожила, погладила Илиаса по груди, потом скользнула к бедру. И тут Мариго почувствовала на себе напряженный, полный ожидания взгляд сына.
Вдруг пальцы ее зашарили по одеялу, стали судорожно, торопливо ощупывать его сверху донизу. Потом рука вцепилась в простыню, пальцы точно свело… И крик ужаса огласил всю палату.
— Твои ноги! Где твои ноги, Илиас?
Все разговоры разом смолкли.
Раненые, приподнявшись, смотрели на них. Громадный фессалиец с повязкой на глазах повернулся к своему соседу.
— Чьи, Стаматис? Того, с Крита?
— Нет, новенького, там в углу.
— Что с тобой, фессалиец? Каланча ты этакая! Какая муха тебя укусила? — весело закричал критянин.
— Хорошо тебе, твоя жена не будет мучиться из-за того, что от твоих ног потом несет, — ответил ему шуткой фессалиец.
Кругом захохотали.
Сосед Илиаса, продолжая жевать яблоко, сказал Мариго:
— Не обижайся на них. Они привыкли к таким шуткам… Да, привыкли!
Молнией пронеслась в голове у Мариго мысль, что она должна взять себя в руки. Она через силу улыбнулась соседу Илиаса и снова села на табуретку.
Разговоры в палате возобновились. В общем шуме едва можно было разобрать бормотание Мариго.
— Я уже состарилась, Илиас. Устаю от бесконечной работы. Подумай, что творится дома после похорон… Грязного белья скопилось столько, что придется мне сегодня же вечером взяться за стирку… Хочешь, сыночек, я принесу тебе гитару, будешь с ней время коротать?.. Ну ладно, не сердись. Потерпи еще немного.
— Звонок. Тебе пора уходить, — перебил ее Илиас.
Мариго поправила на голове платок. Поцеловала сына.
— Если мне удастся припасти немного сахарку, приготовлю тебе что-нибудь сладкое. Я же знаю, ты можешь один съесть целый пирог… — Мариго попыталась улыбнуться. — К счастью, распогодилось, и я прекрасно доберусь до дому пешком. Вот только подагра меня иногда донимает… болят… — Она хотела сказать «ноги», но прикусила язык.
— Устал я от твоей болтовни, — проворчал Илиас.
Мариго ласково улыбнулась ему и пошла к двери, натыкаясь на раненых, бродивших по палате.
— Эй, каланча, где пропадал? — раздался возле Мариго голос критянина.
— Грелся на солнышке, — ответил фессалиец и чуть не упал, столкнувшись с Мариго.
— Загибай кому другому. Эй вы! У него там шуры-муры с какой-то девчонкой! — захохотав, крикнул критянин раненым.
Громадный фессалиец с повязкой на глазах ничего ему не ответил. Он шел на ощупь, выставив вперед руки, пока его не поддержала под локоть немолодая сухощавая сестра. Мариго робко обошла их и выскользнула из палаты.
На дорожках госпитального сада мелькали люди с белыми повязками. Мариго шла точно во сне, не замечая ничего вокруг, боясь поднять глаза даже на деревья.
Она вышла за ворота.
Ее высокая худая фигура совсем сгорбилась. Тонкие ноги были обтянуты грубыми черными чулками.
Обернувшись, она взглянула на госпиталь. У нее совсем не было сил: столько времени скрывала она свои переживания, болтая Илиасу о всяких пустяках!
Она опустилась на каменную скамью. С мольбой подняла глаза к небу. Как необходима была ей сейчас поддержка бога! Спрятаться бы под его крылом!
Взгляд ее потерялся в беспредельности неба. Далеко на горизонте медленно плыли белесые облака. В каком-то оцепенении смотрела она ввысь. Но холодный, бесчувственный хаос оставался по-прежнему немым.
Голова Мариго склонилась на грудь.
2
Маноглу не брал в рот ничего спиртного с тех пор, как с ним случился сердечный припадок. В исключительных, случаях — таких, например, как сегодня, — он вертел в руке рюмку, где на донышке было несколько капель коньяку, и изредка смачивал им губы. А вот немецкий офицер фон Зельцер был точно бездонная бочка. Он то и дело тянулся за бутылкой, чтобы наполнить свою рюмку.
Немец сделал еще один глоток и прищелкнул языком.
— Чудо! — в десятый раз повторил он. Маноглу холодно улыбнулся.
— Итак, господин фон Зельцер, — сказал он, — каковы перспективы производства?
— Ох! Надоели мне разговоры на эту тему! — протянул фон Зельцер, окидывая Маноглу взглядом с головы до пят. Отпив немного коньяку, он прибавил: — Не беспокойтесь, дорогой, мы поглотим весь ваш экономический потенциал.
— То есть? Вы закупите всю продукцию?
— О, конечно. Мы скупим все, — сказал немец и стал напевать себе под нос венский вальс.
Маноглу удивила эта готовность скупить все, в особенности продукцию его завода, которая не представляла никакого интереса для немецкого рынка.
— Если военные нужды… Несомненно, мы могли бы включить это в клиринг, — пробормотал он.
Фон Зельцер поправил свой монокль.
— Какой клиринг! Нет больше клиринга, дорогой мой, — сухо заметил он.
— Но как же тогда вы будете расплачиваться?
— Оккупационными марками. Последовало молчание.
Глубоко задумавшись, Маноглу откинулся на спинку кресла. Оккупационные марки. Эти слова не отдавались у него в ушах звоном монет. Он растерялся и вдруг почувствовал на минуту, что страна его потерпела поражение. Лишь на минуту. Потом он вспомнил о своих капиталах, переведенных в золото, и улыбнулся.
— Я всегда считал немцев лучшими коммерсантами в мире, — сказал он с напускной любезностью и вскочил с места, чтобы подлить гостю коньяку.
Полуденное солнце сквозь широкие окна заливало светом гостиную. От его лучей нагрелся толстый ковер под ногами Маноглу.
Фон Зельцер заговорил о красивых актрисах, о музыке. От выпитого коньяка голова у него приятно кружилась, он чувствовал себя на верху блаженства.
Под угодливой улыбкой Маноглу старался скрыть свое недовольство. Не выпуская из рук рюмки, немец встал с кресла и прошелся по комнате, чтобы немного размяться. Остановившись у окна и глядя на простиравшийся перед ним город, он осушил до дна рюмку.
— Вы, греки, доблестно сражались. Но в данном случае, должен заметить, это бесполезно, — весело произнес он и Снова подлил себе коньяку.
С губ фон Зельцера несколько капель упало на ордена, сверкавшие у него на груди. Маноглу, изогнувшись, вытер их своим носовым платком.
— Вы запачкали китель, господин фон Зельцер. Немец бессильно опустился в мягкое кресло. Монокль его, упав с глаза, повис на шнурке. Через несколько минут, засыпая, он выставил вперед правую ногу.
— А ну, Адольф, живо, стяни сапоги… Пошевеливайся, разиня, — пробормотал он, совершенно захмелев.
Маноглу стоял перед ним в растерянности. Но пьяный немец продолжал звать своего денщика и ругать его последними словами.
«Если снять ему сапоги, он, конечно, захрапит сразу, а для меня это спасение», — подумал Маноглу и, опустившись на колени, ухватился за протянутый ему сапог.
Лицо пьяного расплылось в блаженной улыбке — он вспомнил милую колыбельную песенку, которой научила его в детстве бабушка. Вспомнил и свои былые проказы. Привстав, немец неожиданно схватил Маноглу за уши.
— Что вы делаете, господин фон Зельцер! — закричал Маноглу.
Немец распевал во весь голос колыбельную песенку, раскачивая в такт голову своего «денщика». Когда он напивался, то обычно выкидывал подобные шутки.
Маноглу казалось, что вот-вот ему оторвут уши. А пьяный ревел:
За окном погасли последние лучи солнца, опустившегося за горизонт.
3
Старьевщик, немолодой толстяк со смуглым лицом, собирался закрывать свою лавку. Он убрал старинную консоль и несколько подсвечников, выставленных у дверей, и застыл на пороге в задумчивости, наблюдая за тем, что происходит на улице.
Вдруг он заметил высокого старика с длинным свертком, который, остановившись неподалеку, смотрел на него.
— Что вам надо, сударь? — спросил он.
Нелюбезный тон старьевщика не понравился полковнику Перакису. Но отступать было поздно. Сверток оттянул ему руки, и плечи его согнулись от усталости. Он был небритый, в нечищеных ботинках и, что самое худшее, никак не мог скрыть растерянности, отражавшейся в его взгляде. Он подошел к старьевщику.
— Мне надо кое-что продать, — робко проговорил он. — Может быть, вас заинтересует?
— Давайте поглядим.
Старьевщик взял у него сверток и пошел в глубь лавки. Полковник не отставал от него.
— Позвольте, я сам разверну. Осторожно!
— Что вы так волнуетесь? Здесь стекло?
— Нет… Шпага…
Старьевщик недовольно поморщился. Одну за другой разворачивал он старые газеты.
— Почему вы так запаковали ее? — спросил он в недоумении.
— Соседи… чтобы не увидели соседи, — пробормотал Перакис.
Наконец из многочисленных газет была извлечена великолепная старинная шпага. Старьевщик оценил ее опытным глазом, потом презрительно поджал губы.
— Гм! Некуда деваться от этого хлама! Один тащит свой орден, другой — зубы. А кто все это купит?
— Но у нее золотая рукоятка… Одна резьба…
— Это сегодня гроша ломаного не стоит. Ну а сколько вы хотите за нее?
Полковник замялся.
По правде говоря, шпага эта была ему самому так дорога, что цены не имела. Он получил ее в подарок от самого короля Константина за свою доблесть и преданность короне. Рукоятка у нее была украшена золотом и слоновой костью, ножны прекрасной работы, — в общем, это был настоящий шедевр искусства. От славного прошлого у полковника не осталось ничего, кроме этой шпаги.
В тот день, когда его вежливо выпроводили из генерального штаба, Перакис понял, что навсегда закрылась для него книга славных деяний. Пока не придет конец, его будут мучить старческая немощь и болезни. Остаток дней он проживет в полном забвении, даже старые друзья не вспомнят о нем.
Но в глубине души он таил надежду еще на один-единственный день славы, последний день… День своих похорон.
Он представлял себе, как Каллиопа обрядит его в парадный мундир с эполетами, а на грудь ему положит красивую шпагу. Резная рукоятка, великолепные ножны будут сверкать… И тогда волей-неволей всем придется стоять перед ним навытяжку. Придется вспомнить…
Пусть в памяти своего сына он останется навсегда примером высокой нравственности, честности, преданности родине…
Но пришли дни оккупации, и эти мечты потеряли всякий смысл. Какого черта сидеть и думать о пышных похоронах и былой славе, когда стоит почуять запах жаркого из таверны на углу, как текут слюнки. Перакис достал потихоньку из шкафа шпагу, завернул в газеты так, чтобы по форме ее можно было принять за веник, и вышел из дому. Даже если бы он совершил кражу, то не смотрел бы на прохожих с таким испугом.
Сейчас перед сурово нахмурившимся старьевщиком он стоял, точно ученик, который не выучил урока и не знает, что отвечать на вопрос учителя.
— Скажите, голубчик, сколько вы за нее хотите? — спросил старьевщик.
— Я и сам не знаю! Как вы понимаете, это неоценимая вещь. Она стоила до войны по крайней мере десять тысяч драхм.
— Нечего распространяться о том, сколько она стоила! Скажите, сколько вы просите за нее.
— Вы должны дать мне хотя бы тысячу, — пролепетал полковник.
Услышав цену, старьевщик, вертевший шпагу в руках, с презрением бросил ее на прилавок.
— Пусть вам, сударь, заплатит эти деньги кто-нибудь другой, — с издевкой сказал он.
— Разве можно так швырять ее…
Старый полковник провел рукой по шпаге, чтобы проверить, не поцарапалась ли она; протер ножны носовым платком, подышал на них и еще раз протер.
— Ну хоть шестьсот-семьсот драхм, — прошептал он, с тоской глядя в лицо старьевщику.
— Самое большее, что я могу дать, — это восемьдесят, — отрезал тот.
Полковник решился продать свою шпагу главным образом ради того, чтобы сын продолжал учиться. Приближался январь, а он до сих пор не выкроил денег, чтобы заплатить за учебу в университете. Он долго ждал ссуды из пенсионной кассы, но решение вопроса в совете пенсионеров откладывалось со дня на день, а время шло. Георгос, конечно, ничего у него не требовал. Но старик был верен своим принципам. «Скорей я накину петлю себе на шею, чем сын, не доучившись, бросит занятия. Если понадобится, то и дом продам, останусь с семьей на улице», — думал он.
Трудно ему было расстаться со шпагой. Но как только он решился, то сразу почувствовал облегчение и начал мечтать даже кое о каких покупках. Хорошо бы купить фасоли! Ведь они давно уже не ели досыта, хотя ни он, ни Каллиопа никогда не признавались в этом. Сыну они всегда выделяли двойную порцию. Кроме того, ему хотелось купить шлепанцы для жены. Она ходила в драных и все время чихала…
Полковник смотрел на старьевщика.
— Всего лишь восемьдесят драхм!..
Хозяин лавки достал из кармана пачку новеньких, хрустящих ассигнаций и, отсчитав четыре, бросил их на прилавок.
— Прибавьте еще хоть немного, — пробормотал Перакис.
— Ох! Надоели вы мне! Берите, голубчик, сколько дают, и убирайтесь подобру-поздорову! — закричал старьевщик, засовывая пачку денег обратно в карман.
Полковник долго смотрел на свою шпагу, валявшуюся на диване с потертой бархатной обивкой. Потом дрожащей рукой взял деньги.
— Вы правильно сделали, заплатив так мало. Ведь вы цените только золото на рукоятке.
— Н-да! А вы хотели бы получить с меня за турецкие шаровары, располосованные этой шпагой во времена моего дедушки? — выпалил старьевщик и сам засмеялся своей остроте.
Полковник молча положил деньги в карман и вышел из лавки.
4
На окраине города спекулянты выстроили целый ряд палаток и торговали продовольствием. В представлении изголодавшихся мещан все жалкие лачуги были разбойничьими притонами. Им казалось, что тысячи людей, которые жили в трущобах и тяжелым трудом добывали себе кусок хлеба на фабриках и заводах, хотя и ходили в грязных лохмотьях, были сыты и неплохо устроены в жизни. Полковник презирал весь этот муравейник, даже на детей не мог смотреть без отвращения…
Перакис шел по грязным улочкам. Крики и шум раздражали его. Но он должен был пройти через этот омерзительный рынок, другого пути не было. Почувствовав страшное искушение, он ускорил шаг.
Во внутреннем кармане пиджака у него лежало восемьдесят драхм, всего-навсего четыре хрустящие бумажки. Банк ежедневно пускал в обращение несметное число таких ассигнаций.
При мысли о проданной шпаге у него сжималось сердце. Словно прервался ход истории. Словно превратилась в руины вся страна, все, что было создано ценой крови и многих жертв.
Конечно, эта война, сметая все до основания, не шла ни в какое сравнение с другими войнами.
— Хлеб нужен, сударь? — окликнул его какой-то спекулянт.
— Есть чечевица, экстра, прима, гут, — обратился к нему другой.
— Лепешки — чистый мед! — выкрикивал мальчишка, стоявший с подносом, полным лепешек.
Полковник еле плелся. От подагры покалывало в коленях. Ребятишки, как пчелы, кружились вокруг него. Они жевали изюм, кожуру от фруктов, вместе с кошками рылись в помойках. Стоило прохожему чуть зазеваться, как они вырывали у него из рук буханку хлеба и пускались наутек.
Спекулянты тянули полковника за рукав.
— Экстра, прима, гут!
Перакис, огорченный продажей шпаги, мечтал о вкусно приготовленном фасолевом супе. И это было для него самым унизительным.
После поражения греческой армии Аристидис Перакис почти не выходил из дому. Даже на площади Синтагма, где он раньше изредка встречался со своими приятелями, тоже военными в отставке, он не был почти целый год. Он страдал от подагры и обертывал колени кусками фланели.
Полковник бродил по комнатам и сердито ворчал. Он готов был придраться к чему угодно, например к тому, что запылилась мебель. Проведя пальцами по буфету и стульям, он подносил руку к лицу Каллиопы.
— Вот полюбуйся! И не говори, что во всем виноваты мои нервы! — кричал он, задыхаясь от ярости.
— Пожалей меня, Аристидис. Ты меня с ума сведешь, — лепетала, чуть не плача, его жена.
Такие сцены происходили в доме Перакиса чуть ли не каждый день…
Какой-то жуликоватый тип, маленький и щуплый, в кепке набекрень показал полковнику горсть фасоли.
— Товар — высший сорт… Отвесим кило, дяденька? — спросил он.
Такое обращение вывело полковника из себя, но зато он сразу отвлекся от своих грустных мыслей.
— Иди к черту, шельма. Нет, мы лучше будем есть пустую похлебку. Деньги нужны сыну.
Вернувшись домой, он заперся в столовой. Достал из кармана деньги, завернул их в чистый лист бумаги и с двух сторон заколол скрепками. Потом он отыскал карандаш и вывел на пакете большими ровными буквами: «Георгосу для уплаты в университет».
Полковник устало сел в кресло. Но на лице его сияла довольная улыбка.
5
Холодная зимняя ночь опустилась на спящее предместье. По улицам ходил патруль. Пьяные солдаты, патрульные, рассредоточивались между домами и стреляли не целясь из-за угла. Облавы, аресты, убийства, казни… Все это стало делом обычным, каждый день обсуждалось, пугало людей, но никого уже не удивляло.
Пять теней промелькнули в темноте. Одна из них, отделившись, спряталась за углом дома. Это был Георгос. Он внимательно посмотрел налево, направо и сделал знак товарищам, что можно пробираться дальше. Они друг за дружкой проскользнули мимо него к зданию начальной школы. Последний в цепочке прыгал, как молодой петушок, держа в руке ведерко с краской, капавшей на тротуар.
— Начинай с середины ограды, — шепнул ему Георгос.
— Подожди минутку, — ответил тот.
— Что случилось, дружище?
— Кисточка плохая, истерлась вся.
— Не мешкайте, здесь опасно, — прошептала Элени.
Вдруг с другого конца улицы началась стрельба. Притаившись на крыльце какого-то дома, Георгос отстреливался, прикрывая отступление товарищей.
Патруль открыл настоящий огонь. Георгос прикинул, сколько метров отделяет его от ближайшего поворота. Добежав до него, он затеряется в переулках, и пусть тогда попробуют его найти. Он пригнулся к земле, готовый ринуться туда.
Вдруг он почувствовал, что Элени стоит рядом с ним.
— Беги! — крикнула она. — Я буду тебя страховать. «Нет уж, это слишком», — подумал Георгос. Конечно, она главная в отряде, но разве он может бросить девушку одну? А паразиты эти приближаются. В конце концов он ведь тоже отвечает за безопасность отряда.
— Мы побежим вместе по тому переулку. Ты готова? — спросил он.
— Беги скорей, — сказала она и выстрелила из пистолета в темноту.
— Странная ты!..
* * *
Два месяца назад ему поручили встретиться с этой девушкой и наладить с ней связь. Случается же такое в жизни! В то утро он еще поджидал у окна, когда она пройдет по другой стороне улицы. И она прошла — в той же старой шапке, в том же самом жакете! Только все пуговицы на нем были теперь как будто на месте. Но походка ее в последнее время стала более твердой и решительной.
Стояла осень.
В полдень в одном из переулков он и Сарантис встретились с ней.
— Этот товарищ — студент, но он будет работать в нашем предместье, — сказал Сарантис Элени.
Георгос с улыбкой протянул девушке руку.
— Думаю, что… — пробормотал он.
— Привет, — сухо поздоровалась Элени, неловко тряхнув его руку.
Сарантис похлопал по плечу Георгоса и Элени и ушел.
Матери Георгос признался, что не может больше ходить на лекции, иначе его арестуют. Когда он последний раз был в университете, его чуть не убили во дворе. Но полковник понятия не имел обо всем этом. Он думал, что сын продолжает занятия, и даже высчитал, сколько экзаменов осталось ему сдать до получения диплома.
Как мог Георгос объяснить все отцу?..
Элени и Георгос пошли по переулку. Сначала он заговорил о том, что знает ее уже давно. Черт возьми, когда видишь человека ежедневно в течение нескольких лет… Он чуть не обмолвился о ее шапке, жакете… Юноша с трудом сдерживал волнение и готов был болтать без умолку.
Но Элени посмотрела на часы.
— В нашем распоряжении десять минут. Итак, первое… — сухо начала она посвящать его в суть дела.
Потом последовало «второе», «третье»… Она повторила ему все несколько раз, словно он был учеником первого класса, вконец замучила его своими наставлениями и затем ушла.
Георгос стоял еще некоторое время в растерянности…
Долго потом вспоминал он ее тяжелую походку, голос, выражение лица, особенно когда она, повернув голову, смотрела на него.
На следующий день он встал чуть свет, чтобы не прозевать ее. Но она больше ни разу не прошла мимо его дома.
С тех пор Георгос стал видеться с Элени два раза в неделю. Они говорили об общем деле; девушка сердилась, когда отряд не выполнял какое-нибудь задание, однажды она даже презрительно назвала Георгоса мещанином.
На прощание после такого «свидания» она неловко трясла его руку.
— Привет, приятель!
И они расходились в разные стороны.
* * *
Ружейная пальба все усиливалась.
Георгос схватил Элени за руку, и они помчались по переулку.
— Ни в коем случае не останавливайся, иначе нас схватят! — крикнул он ей.
Они бежали до тех пор, пока патрульные не потеряли окончательно их след. Наконец они остановились возле маленького домика, Георгос помог Элени перелезть через высокую ограду, а потом перебрался через нее сам. Тяжело дыша, они сели во дворе на траву.
— Надо переждать здесь, — шепнул Георгос.
— Да… До рассвета.
— Улицы рано оживают.
— У тебя есть еще патроны? — спросила девушка.
— Пять-шесть…
Элени огляделась по сторонам.
Взошла луна. Лужайка, дворы, ближние и дальние дома — все было омыто ее светом.
Элени подтолкнула Георгоса локтем.
— Видишь вон тот двор с деревом? — спросила она, указывая дулом пистолета на дерево, высившееся впереди. — Если здесь нельзя будет оставаться, мы переберемся туда. Там живет моя сестра.
— А почему нам не пойти к ней сейчас же? В доме безопасней.
— Нет, лучше не надо, — резко сказала она.
Элени и Георгос сидели, прислонившись к ограде, прячась в ее тени. Они даже не чувствовали холода.
«Наконец-то мы вместе, и на этот раз она не примется за свое «первое, второе», — подумал Георгос с невольной улыбкой.
— За что же ты ее не любишь? — спросил он вдруг.
— Кого?
— Свою сестру.
— Да так… — протянула Элени. И они замолчали.
Элени предпочитала поменьше разговаривать с Георгосом. Во-первых, ее раздражало, что он носил галстук. Во-вторых, насколько она знала, он придерживался идеалистических взглядов на многие вопросы, особенно идеализировал он женщин. В-третьих, когда она говорила ему о серьезных вещах, он глядел на нее влюбленными глазами (она, правда, не была в этом до конца уверена, и ее мучили сомнения). В-четвертых, она кажется, любила его, и это было самое скверное…
В последнем она убедилась, когда Георгос однажды не пришел на обычное свидание, и от волнения сердце ее готово было выскочить из груди. Значит, поэтому не разрешила она Сарантису выделить для Георгоса отдельный отряд? Значит, она хотела, чтобы он был всегда рядом с ней?
Элени сама себя обманывала, уговаривая, что Георгос — закоренелый мещанин и она должна помочь ему преодолеть свои слабости…
— Я понял, что ты не любишь сестру, — сказал Георгос.
— С чего ты взял?
— По твоему тону понял.
— Как-то раз я попросила ее спрятать одного человека у нее в доме. Знаешь, что она мне ответила? Что предпочитает увидеть его на виселице… Раскричалась, закатила истерику… Нет, больше никогда в жизни не постучу я к ней в дверь, — решительно проговорила Элени.
Георгос повернулся к ней. Его лицо выражало сочувствие.
— Есть у тебя еще сестры и братья? — спросил он.
— Братья есть.
— А родители?
— Только мать.
Их окружала ночная тишина. Из другого квартала доносились шаги отдельных патрульных. Радиоприемники всего мира передавали последние известия с фронтов войны. Вчера за холмом расстреляли еще двадцать человек.
Элени и Георгос сидели рядом, касаясь друг друга локтями, плечами. Если бы не соседний дом с террасой, превращенной в комнатку, то луна и их залила бы своим мягким светом. Но теперь они прятались в тени дома, простиравшейся до самой ограды.
Элени рассказывала Георгосу о своей матери, об Илиасе, который еще не вышел из госпиталя, о Никосе, который в прошлом году неожиданно женился на девушке со своего завода, каждый день ждал ареста и, в конце концов, ушел в партизаны…
— Он так и не видел своего сына. Зато для мамы утешение нянчить его. Но лучше бы Никос и Георгия дождались конца войны, — добавила она.
— Нет. Ведь могло случиться… — Он хотел сказать, что Никос мог погибнуть, не узнав даже короткого счастья, но смущенно замолчал.
Элени, повернув голову, внимательно посмотрела на него.
— Никос — мой брат, и я его хорошо знаю. Думаешь, у него оставалось время для любви и всяких нежностей?.. Столько ответственных дел, всяких обязанностей… У Никоса не было ни минуты свободной… Вот что значит истинный борец. Когда он в первый раз привел Георгию в дом, и очень удивилась. От любви в наши дни один только вред.
— Почему же? — засмеявшись, поинтересовался Георгос.
— Так я считаю, — упрямо сказала она. — Ты мещанин, поэтому тебя трогают всякие романтические истории. Тебе когда-нибудь приходилось зарабатывать себе на хлеб? Дай бог здоровья твоему отцу, полковнику…
У Георгоса чуть не вырвалось, что она говорит глупости. Но внезапно промелькнувшая мысль развеселила его.
— А откуда ты знаешь, что отец мой — полковник? — спросил он с лукавой улыбкой?
Девушка смутилась. Если бы на нее упал сейчас лунный свет, то стало бы видно, как зарделись ее щеки.
— Так написано на табличке, на дверях твоего дома, — пролепетала она.
Впервые коснулась Элени их прежних утренних встреч. После этого беседа их сразу стала непринужденней. Лица юноши и девушки просветлели.
— Почему ты больше не проходишь по нашей улице? — спросил Георгос.
— Да мне удобней ездить на автобусе… Ты еще корпишь над книгами? — Немного помолчав, Элени прошептала: — Спина из-за этой каменной стены у меня совсем окоченела.
— Обопрись на меня… Поздно уж, и отец, наверно, беспокоится обо мне.
— Опять ты удрал потихоньку из дому?
— Да.
Они дружно засмеялись.
Потом разговор оборвался. Георгос поглаживал рукой дуло пистолета. Элени сидела, обхватив руками колени.
— Я с раннего утра на ногах, — сказала она после продолжительного молчания.
— Поспи чуть-чуть.
Ночь изливала покой на кровли домов. Где-то в отдалении плакал ребенок.
Патруль, наверно, вернулся уже в свою казарму. Ругань, храп, вонь от портянок… Взгляд Георгоса блуждал высоко в небе, среди звезд.
«На фронтах генералы, не задумываясь, бросают солдат в огонь, точно вытряхивают горох из мешков. Экономический кризис прошел, заводы работают на полную мощность, выполняя военные заказы. Капиталисты, радуясь большим прибылям, покупают подарки близким: породистую собачку — супруге, шубку — любовнице…» Так размышлял Георгос, чтобы скоротать время.
Длинная тень соседнего дома постепенно перемещалась по траве. Лунный свет скользил теперь по ногам Георгоса и Элени.
Вдруг девушка вздрогнула, очнувшись от дремоты, и с удивлением посмотрела по сторонам.
— Который час? — спросила она.
— Еще не рассвело. Что с тобой? Ты дрожишь?
— Я замерзла.
Георгос обнял ее за плечи. Она не стала возражать и, съежившись в комок, уснула в его объятиях.
6
Полковник встал чуть свет и принялся ходить по квартире. Вчера за весь вечер он не проронил ни слова. Для того чтобы жена не догадалась, что он продал шпагу, он набил бумагой полотняный чехол, предохранявший шпагу от пыли, и положил его на прежнее место. Потом он заперся в столовой и поэтому не видел, как Каллиопа сложила чехол, вытряхнув из него бумагу, и засунула в узел с тряпьем.
На минутку она заглянула в столовую; лицо ее было заплакано. Но Перакис сделал вид, что поглощен чтением книги и не желает вступать в разговор.
С самого утра ему не терпелось поскорей отдать сыну деньги. «Мальчик должен пойти немедленно в университет и уплатить за учебу», — думал он.
Уже несколько раз подходил он к комнате Георгоса и прислушивался к тому, что делается за дверью. Но оттуда не доносилось ни звука. Сейчас он опять остановился у двери, взялся за ручку, но после некоторого колебания направился в столовую.
— Прекрасно! Мать и сын спят, как сурки, — пробормотал он.
Полковник измерил шагами столовую. В передней постучал ногами, чтобы стряхнуть пыль со шлепанцев. Дошел до стены спальни, как раз до того места, где на подушке покоилась голова его спящей супруги. Всего он сделал около двенадцати шагов. Потом он несколько раз повторил свой маршрут, все громче и громче откашливаясь.
Его страшно раздражал храп Каллиопы. «Ни в чем нельзя упрекнуть эту женщину, но порой она просто невыносима», — подумал он. Наконец, подойдя к ее кровати, он заговорил во весь голос:
— Ты ничего не слышала ночью?.. Недалеко от нас на улице было настоящее сражение.
— М-м-м! — протянула сквозь сон Каллиопа.
— Ты слышишь, что я тебе говорю? — потеряв терпение, закричал Перакис.
— М-м-м!
— Настоящее сражение! Сражение! Сражение! — повторял он, тряся ее кровать. — Ты слышишь, Каллиопа?
— М-м-м!
— Перестань мычать, — пробурчал он и, чтобы немного успокоиться, отошел к шкафу, похлопал в ладоши.
Наконец ему удалось разбудить ее.
Вскоре входная дверь бесшумно открылась, и Георгос на цыпочках прокрался в переднюю. Увидев спину отца в спальной, он быстро проскользнул в свою комнату и закрыл за собой дверь…
Каллиопа надела стоптанные шлепанцы, распахнула окно, сняла с кровати одеяла…
— Скажи сыну, пусть немедленно оденется. Мне надо с ним поговорить, — отдал полковник распоряжение жене.
— Хорошо, хорошо.
Перакис сгорал от нетерпения, ему хотелось, чтобы этот разговор с сыном носил торжественный, официальный характер. Но, войдя в комнату Георгоса, он внезапно смутился и спрятался за спиной жены.
— Разве люди встают так поздно? Посмотри на его глаза! Как у тухлой рыбы! Эй! Ты куда? — закричал полковник на сына, который стоял полуодетый с полотенцем на шее.
— Умываться, — ответил Георгос.
— Сядь на минутку.
— Отец хочет тебе кое-что сказать, сынок, — добавила Каллиопа.
Георгос сел на край письменного стола и посмотрел на отца, шагавшего взад и вперед по комнате. Поверх пижамы на нем для тепла была накинута старая шинель. Мать молча стояла в углу.
— Гм! В прошлом году ты обмолвился о том, что собираешься поступить на работу… — начал Перакис. — Гм! Ерунда! Что мы будем есть и на что жить — это моя забота.
— Но…
— Не перебивай меня.
— Дай ему договорить, сынок. Ты же знаешь, отец считает вопросом чести дать тебе образование.
— Помолчи и ты, Каллиопа, адвокат мне не нужен. Может, ты считаешь, что я пекусь о нем для того, чтобы он кормил меня на старости лет? Пусть получит диплом и сам пожинает плоды своих трудов. Гм! Скажи-ка мне, Георгос, почему, насколько я вижу, ты забросил занятия? С неба знания не свалятся.
— У меня нет книг, — пробормотал растерянно Георгос.
— А эти?
— Это старые книги.
— Ты же, Аристидис, сам знаешь, — вставила Каллиопа.
— Замолчи наконец! Если я спрашиваю, значит, у меня есть на то основания.
— Мальчик ходит заниматься к товарищам. Теперь ведь книги стоят бог знает сколько, — не унималась Каллиопа.
Наступило тягостное молчание. Полковник ходил из угла в угол, а Каллиопа за его спиной пыталась жестами втолковать что-то Георгосу.
— Гм! А плата за обучение! — пробурчал вдруг Перакис.
Он намеревался сказать о своих материальных затруднениях, объяснить, что не по своей вине до сих пор не давал Георгосу денег. Но он не привык вести такие разговоры с сыном и чувствовал сейчас полную растерянность.
Пожевав губами, он вынул из кармана шинели пакетик с деньгами и широким жестом протянул его сыну.
— Гм! Возьми деньги и не мешкая уплати, — без всяких предисловий сказал он.
Георгос посмотрел на аккуратно завернутые ассигнации — он знал, что отец всегда заворачивает так деньги, предназначенные для уплаты в университет, — и, зардевшись от стыда, опустил голову.
— Возьми деньги, — строго повторил полковник.
— Где ты достал их? Мы ведь сидим голодные…
— Он продал свою шпагу, сынок, — жалобно протянула Каллиопа.
— Шпагу?! — воскликнул Георгос.
«Как она об этом пронюхала? Ну и лиса!» — подумал Перакис, виновато глядя на жену и сына. Но вскоре, овладев собой, он стал кричать:
— Чепуха! Чепуха! К чему нам держать в шкафах допотопные шпаги? Они уже отжили свой век… Ну, Георгос, одевайся быстрей и отправляйся в университет.
Но у Георгоса больше не было сил притворяться.
— Мы, мама, во всем виноваты, — сказал он. — Не надо было так долго скрывать от отца правду. Мы виноваты, что он заблуждался, думал, будто мы живем спокойно, как прежде, будто ничего не изменилось!
— Георгос! — пыталась остановить его испуганная Каллиопа.
— Если бы он знал, что я не хожу больше в университет, ему бы и в голову не пришло идти на эту бессмысленную жертву.
Полковник в полном недоумении слушал сына.
— Что ты натворил? — покраснев от ярости, вдруг закричал он.
— Я сказал правду, папа.
Когда Георгос в детстве навлекал на себя гнев отца, мать не давала его в обиду, принимая на себя весь удар. Так и теперь она загородила собой сына, словно желая защитить его от надвигающейся бури.
— Мальчик вступил в одну из этих организаций… Его убьют, Аристидис, если он пойдет в университет, — набравшись смелости, выпалила Каллиопа.
Слова жены произвели на Перакиса впечатление разорвавшейся бомбы. Но он поплотней запахнулся в шинель и постарался взять себя в руки.
— Каллиопа, оставь нас одних, — тихо сказал он.
— Зачем? — с подозрением спросила она.
Грубо схватив жену за руку, он выпроводил ее из комнаты и запер за ней дверь. Потом, обернувшись к сыну, окинул его взглядом с головы до пят.
— Ну, что ты теперь скажешь?
— Лучше нам сейчас не начинать этого разговора.
— Значит, и тебя опутали коммунисты?
— Сначала успокойся, отец.
— Будь ты проклят! И ты еще смеешь говорить, чтоб я успокоился! — взорвался полковник. — Вот почему ты слоняешься целыми днями, бездельничаешь! Вот почему ты так исхудал, что от тебя остались кожа да кости…
Георгос ждал, пока отец остынет от гнева. Он молчал, опустив голову, как в детстве, когда его бранили за что-нибудь.
Его покорная поза ввела в заблуждение Перакиса. Решив, что сын сдался, он немного успокоился.
— Сядь, обсудим положение, — сказал он.
Юноша присел на край письменного стола, в задумчивости погладил рукой корешок толстой книги.
— Моя ошибка, папа, состоит в том, что я все скрывал от тебя. Ведь я прекрасно знал, что рано или поздно… Война с каждым днем становится ожесточенней.
— Какая война?
Георгос пристально посмотрел в глаза отцу.
— Ты живешь ею, хотя притворяешься, что ничего не замечаешь вокруг.
Эти слова возмутили полковника. Лицо его вспыхнуло, и жилы на шее вздулись.
— Ты об этих бродягах, что малюют на стенах? — завопил он. — Вот что называешь ты войной? Завтра они всех нас прикончат… — Последние слова он произнес шепелявя, так как у него выпала изо рта вставная челюсть. Он поймал ее буквально на лету, дрожа от нетерпения, водворил на место и стал снова кричать: — Бродяги! Теперь они пытаются разыгрывать из себя патриотов… Нашли, видишь ли, подходящий момент… А ты попался им в сети. У-у-у, чтоб тебе провалиться, дурень! — Тут у него опять соскочила челюсть. — К черту зубы… Дурень! — прошамкал он.
Полковника трясло от ярости. Он тщетно старался вставить выпавшую челюсть, прижимая ее пальцами к небу, давился ею, плевался. Наконец вытащил челюсть изо рта и с бранью швырнул ее на пол…
— Думаешь, на них держится Сопротивление? Да? Да, дуралей? Они бунт готовят!
— Успокойся, папа…
— Замолчи! — точно обезумев, взревел полковник.
Георгос молча стоял перед отцом, прислушивался к его тяжелому дыханию, наблюдал за выражением впившихся в него поблекших глаз и ждал, пока тот придет в себя. У юноши болезненно сжималось сердце.
— Неужели ты так ослеплен? — наконец тихо заговорил он. — Ты — честный, высоконравственный человек… Разве ты не видишь, как льется вокруг кровь?
Тут полковник, совершенно растерянный, отступил на шаг.
— Что ты сказал? — пролепетал он и жестом попытался остановить сына, но Георгос был неумолим.
— Ты меня выслушаешь! Ты непременно меня выслушаешь! — закричал он и стал говорить, страстно говорить о родине, о борьбе за нее, о новых идеях, потрясших все человечество.
Увлеченный собственными словами, Георгос не заметил, как отец переменился в лице. Перакис стоял теперь, выпрямившись, на середине комнаты и смотрел на сына налившимися кровью глазами, как дикий зверь, готовый броситься на свою жертву и растерзать ее.
— Меня решил агитировать? Меня, большевик паршивый? — вдруг завопил он.
— Ты всегда был упрямым, — разочарованно заметил Георгос.
Полковник привык командовать и видеть, что все перед ним ходят по струнке. Он не терпел никаких возражений, даже когда чувствовал, что не прав. А сейчас он неожиданно понял, что перед ним стоит не послушный мальчик, а взрослый, вполне сложившийся человек, и притом с совершенно чуждыми ему взглядами. Но, ослепленный гневом, он продолжал требовать от сына покорности. В этом была его ошибка.
— Довольно… Ты будешь сидеть взаперти и не выйдешь из дому, пока я тебе не разрешу, — сказал он.
— Мне очень жаль, отец, но я не могу тебе повиноваться, — возразил Георгос.
У Перакиса перекосился рот, глаза буквально вылезли из орбит. Не помня себя от ярости, он схватил со стола толстую черную линейку и, бросившись на сына, стал исступленно хлестать его по лицу.
— Я приказываю тебе!.. Я приказываю тебе! — вопил он.
Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Каллиопа.
— Аристидис, ради бога! Ты с ума сошел? Так можно убить мальчика, — пыталась она остановить мужа.
Георгос покорно сносил побои. Он стоял молча, не шевелясь и после того, как матери удалось вырвать линейку из рук отца. На правой щеке у него выступил широкий красный рубец. Серьезными печальными глазами смотрел он на отца.
— Чтобы духу твоего не было в моем доме, — презрительно бросил ему полковник.
— Хорошо, я уйду, папа, — тихо ответил Георгос.
Тщетно старалась Каллиопа помирить их. Запахнувшись в шинель, полковник удалился в столовую и заперся там. Изредка из-за стены доносился его кашель.
Георгос принялся укладывать в чемоданчик свои вещи. Пока он собирался, в душе матери еще теплилась какая-то надежда. Она подошла к двери в столовую, но открыть ее не решилась.
— Аристидис, мальчик уже готов… Никакого ответа.
Немного погодя она поскреблась в дверь.
— Аристидис, он уже собрал свои вещи. Он и вправду уходит!
Но из столовой слышались лишь шаги полковника, неторопливые, бесконечные.
* * *
Когда Георгос прощался с матерью, дверь столовой слегка приоткрылась. Они оба тотчас обернулись. Сердце Каллиопы часто забилось.
В небольшую щель они видели, что полковник стоит словно в ожидании. Может быть, он надеется, что сын упадет ему в ноги и попросит прощения? Или он, раскаявшись, хочет первым сделать шаг к примирению?
— Аристидис! — раздался душераздирающий крик Каллиопы.
Ни звука в ответ. Каллиопа ждала. Но дверь опять тихо закрылась.
7
Фани сметала крошки со стола. Она выбрала именно этот момент, конец обеда, чтобы закинуть удочку насчет шубы. Ей подвернулся редкий случай, да и дьякон, предлагавший шубу, клялся, что она стоит в три раза дороже, чем за нее просят. Потом Фани открыла шкаф и показала мужу это «чудо».
Бакас молча взглянул на шубу и пошел во двор погреться на солнышке, как он делал обычно после обеда. Он ставил стул среди горшков с цветами и сидел, прислонившись затылком к стене дома. Солнце светило ему прямо в лицо, он наслаждался теплом, глаза у него оставались полузакрыты.
Голова Бакаса с седыми волосами напоминала голову высохшей мумии. За последние годы в глазах его точно потухла тлевшая искорка жизни. Его рассеянный взгляд то блуждал по стене, столу, то был устремлен на соседний дом или куда-то вдаль… Но не на людей. Четки с маленькими черными бусинами, извиваясь, как змея, мелькали в его костлявых пальцах.
Бакаса теперь не интересовали даже любовные похождения жены.
Все ему опостылело.
К Бакасу подошла Фани и носком туфли пощекотала его по ноге.
— Понравилась тебе шуба? — кокетливо заговорила она. — Он молчал. — Ты обещал мне…
— Какое отношение имеет дьякон к шубам? — с глупым смехом спросил Бакас.
Фани ласково похлопала его по локтю.
— Купишь мне ее? Есть у тебя деньги?
Лицо у Бакаса исказилось. «Платья, чулки, кокетливые ужимки, оголенная грудь, каждый день одно и то же. Скоро она вырядится и пойдет на прогулку со своим любовником», — подумал он.
Все ему опостылело.
— Хорошо, я куплю тебе шубу, — тихо сказал он, подставляя лицо солнцу.
Решившись в тот вечер пойти домой к хозяину завода, Бакас, как он сам это чувствовал, вступил на путь, который должен был привести его к гибели.
На следующее утро его пригласили в полицейский участок. Бакас сел на стул против Свистка, уставился глазами-бусинками в толстые стекла очков полицейского, которые, как ему казалось, его гипнотизировали, и рассказал все. Не только о тайном совещании, невидимым свидетелем которого он оказался, но и о трубах с горячей водой, согревавших ему спину, и о легкомыслии женщин…
— Чулки, чулки, чулки! — долго бормотал он. — Все время подавай им чулки!
Когда допрос кончился, Бакаса направили на верхний этаж к высокому суровому господину. Видно, какой-то большой человек позаботился о том, чтобы он не остался безработным; потому его и приняли столь любезно: сигареты, кофе, улыбки и все такое прочее. Так по крайней мере показалось Бакасу вначале.
Суровый господин ввел его в курс дела, дал ему много полезных советов, особо остановился на том, какие способности он должен отныне в себе развивать, чтобы отвечать своему новому назначению. Конечно, работа эта довольно своеобразная…
Бакас, покорный, как овечка, не возразил ни слова. Он понимал, чего от него хотят, может быть, даже терзался немного в душе, но у него уже не было сил противиться. К тому же он проявил бы неблагодарность к своему покровителю, если бы отказался от такой легкой и хорошо оплачиваемой работы.
Первое время его посылали на разные заводы, где он работал, или, вернее, просто получал жалование. Потом дней на десять его посадили в тюрьму, где он выдавал себя за токаря, которого арестовали, найдя у него нелегальную литературу. Он переменил множество имен, профессий… Лицо его было непроницаемо, холодные глазки-бусинки, словно глаза змеи, впивались в людей, с доверием пожимавших ему руку.
Постепенно он свыкся с новой ролью, и его донесения стали вполне удовлетворять полицейских шефов.
Позже, когда немцы заняли Афины, Бакас перешел на службу к ним.
По правде говоря, Фани удивляло, что у ее мужа завелось много денег. Она воображала, что он служит теперь в государственной транспортной конторе. Так, по крайней мере, сказал он ей. И поэтому его частые отлучки из дому, продолжавшиеся иногда по нескольку недель, не вызывали у нее никаких подозрений.
Однажды, увидев, как он пересчитывал пачку ассигнаций, она спросила его со смехом:
— Андреас, ты что, спекулянтом заделался?
Он лишь холодно взглянул на нее. Тогда она, подойдя к нему сзади, обняла его за шею и, сунув руку ему за ворот, ласково погладила по плечу. Фани почувствовала, как он вздрогнул.
— Торговля… — хриплым голосом протянул Бакас.
Фани обрадовалась, ей хотелось узнать все в подробностях о новом занятии мужа. Она ластилась к нему, шутливо тянула его за нос, прижималась щекой к лицу, ведь женское любопытство не знает границ. Но ей не удалось оживить мумию.
Бакас повторил несколько раз:
— Торговля! Вот что дает деньги! — Капельки пота выступили у него на лбу, обтянутом желтой кожей.
Они купили новый шкаф, одеяла, холодильник, электрический утюг. И целыми днями надрывался у них патефон. Соседи уже знали о том, что Бакас преуспевает в торговле…
Бакас потянулся лицом к солнцу. Попытался взглянуть на его диск сквозь полузакрытые веки. Оживавшие в его памяти картины вызывали у него содрогание.
Странная работа: массовые аресты, убийства, пытки в подвалах немецкой комендатуры и бесплатные обеды, консервы, дележка добычи. Его безмолвная тень была неотделима от всего этого. Но он старался стушевываться — ему запрещалось быть на виду.
Все ему опостылело.
Лишь одно воспоминание приводило его в более или менее веселое расположение духа. Воспоминание об одном очень забавном случае.
Несколько месяцев назад Фани спуталась с красивым парнем, который торговал с лотка овощами на углу их улицы. Когда зеленщик хотел привлечь к себе ее внимание, то принимался кричать, будто бы сзывая покупателей:
— Собирайся, народ! Собирайся, народ!
Фани тотчас появлялась у окна, и между ними завязывалась немая беседа.
— Собирайся, народ! Собирайся, народ! Не товар, чистый мед!
Этот парень со своими веселыми шутками и наглыми выходками просто свел ее с ума. Дело чуть не приняло скандальный оборот, потому что, Фани выходила в халате на улицу и часами шушукалась на углу со своим милым. По вечерам они часто кутили в тавернах, которые посещали спекулянты. Зеленщик прекрасно танцевал зеибекский танец. Он с необыкновенной легкостью высоко подпрыгивал и потом отбивал такт каблуками. Они возвращались домой пьяные, в обнимку, никого не стесняясь.
Когда зеленщик замечал издали невзрачную фигуру Бакаса, ему словно вожжа под хвост попадала. Он бросал на произвол судьбы покупателей и, схватившись руками за голову, орал изо всей мочи:
— Налетайте, люди, сегодня есть отличный старый хрен!
Проходивший мимо Бакас останавливался и смотрел на него.
— Что угодно господину? — спрашивал зеленщик.
— Мне ничего, ничего не надо, — испуганно отвечал тот и спешил скрыться.
А зеленщик потешался над ним как мог. Он шел за Бакасом до следующего угла и орал во всю глотку:
— Старый хрен, старый хрен!..
* * *
Ночью во время облавы в предместье немцы и служившие у них греки окружили целый квартал и стали сгонять народ на площадь.
Дула автоматов были направлены на полуодетых людей, дрожавших в темноте от страха. Мужчины, старики, женщины и дети заполнили всю площадь до самой церкви. Тут были целые семьи, словно в пасхальную ночь. Не хватало только свечей и бенгальских огней.
Возле кофейни остановилась военная машина. Из нее вылез сначала немецкий офицер, а потом солдаты. Окинув взглядом толпу, офицер отдал солдатам приказ, и те, рассыпавшись по площади, стали сгонять в одно место мужчин и строить их в три ряда.
Немецкий офицер крикнул шоферу:
— Выпустите его!
Брезент, натянутый сверху на грузовик, приподнялся, и оттуда вылез какой-то странный крошечный человечек. В ночной тьме его можно было принять за одно из тех чудовищ, что, согласно народным поверьям, населяют болота и дремучие леса.
При появлении этого человечка на площади воцарилась мертвая тишина.
Это был Бакас. Он шел медленно, вразвалку. Лицо его было закрыто черной маской.
Стоило ему надеть эту маску, как щеки у него краснели: грубая ткань раздражала кожу. И потом ему приходилось пудриться тальком, как после бритья. Кожа у него с самого детства была нежной, чувствительной.
Подойдя поближе к толпе, он почувствовал, что на него устремлены тысячи глаз. Даже греки, сотрудничавшие с немцами, смотрели с некоторым ужасом на это странное существо, шагавшее вместе с ними.
Бакас шел не спеша, поворачивая то туда, то сюда лицо в черной маске.
Его появление вызывало волнение среди людей, и это напоминало ему немного те времена, когда зрители на стадионе, затаив дыхание, ждали его меткого удара по мячу и, вскакивая с мест, кричали: «Гол, Бакас! Гол!»
Эти давно забытые картины внезапно оживали у него в памяти. «До чего странный народ», — думал он.
Скопление полуодетых людей, страх, витавший в воздухе, устремленные на него глаза, сверкавшие в темноте, как множество светлячков, — все это имело для Бакаса необыкновенную, притягательную силу…
Он сделал еще несколько шагов.
Теперь от толпы его отделяло не более полуметра. Он чувствовал на своем лице, закрытом черной маской, прерывистое, тяжелое дыхание людей, выстроенных на площади. И щеки его постепенно краснели…
Стоявший перед ним мужчина, небритый, заросший, прямо-таки умирал от страха… Он через силу улыбнулся. Но те, кому предназначаются эти жалкие улыбки, никогда не видят их, не слышат молящих голосов…
Стоило Бакасу протянуть руку, указать на кого-нибудь пальцем, как солдаты хватали этого человека и отводили его в сторону. Конечно, Бакас старался отобрать тех, кто был причастен к движению Сопротивления, ориентируясь на поступавшие доносы. Но он никогда не проверял эти доносы, да с него и не спрашивали за ошибки.
Именно это внушало ему сознание странной власти над людьми.
Иногда он останавливался перед каким-нибудь человеком просто, чтобы помучить его. Глазки-бусинки Бакаса поблескивали в разрезах маски. Он молча наблюдал за своей жертвой, смотрел, как крупные капли пота выступали на испуганном лице, по которому пробегала судорога, прислушивался к замирающему дыханию несчастного. Его рука вместо того, чтобы даровать помилование, теребила пуговицу на пиджаке — так котенок играет с клубком ниток, катая его вокруг ножки стула.
Сейчас Бакас задержался возле худощавого рабочего в грязной расстегнутой рубахе, открывавшей его грудь, заросшую до самой шеи густыми волосами.
Не шевелясь, Бакас смотрел на него.
Он ясно видел, как на взмокшем от пота лице рабочего отражается душевная борьба, происходившая в нем, а взгляд выражает мольбу. Его расширившиеся зрачки искали в разрезах зловещей маски глаза-бусинки, пронзавшие насквозь. Глаза-бусинки — единственное, что выдавало в этом чудовище человека, с чем можно было войти в контакт. Несколько секунд Бакас ощущал наслаждение от этого взгляда, точно ласкавшего его. Потом лицо рабочего вспыхнуло ненавистью, а волосатая грудь заходила ходуном.
Немецкий офицер, младший лейтенант Ганс, наблюдал эту сцену. Он был совсем молод и не так давно в школе с восторгом заучивал наизусть стихи Гете. Но потом он предпочел пойти совсем по иному пути, заняться «чистой» наукой. В лаборатории у него была очень однообразная работа: все время те же самые химические анализы, определение удельного веса и содержания того или иного вещества в неорганических и органических соединениях и так далее. Он узнал, что цена человека, его органических веществ — два с половиной пфеннига. Так приблизительно определил он ее, если только не ошибся в расчетах. Все прочее — это красивые слова, а младший лейтенант Ганс в последнее время презирал их, особенно с тех пор, как была удостоена премии его небольшая статья под названием «Гипертрофическое ядро кровяных шариков у представителей германской расы». Вообще он всегда необыкновенно усердно выполнял свой долг. После окончания войны он собирался, конечно, вернуться в свою научную лабораторию. Подумывал даже о том, чтобы жениться, обзавестись семьей…
Костлявые пальцы Бакаса перестали вертеть пуговицу на пиджаке. Он дернулся, как паяц, и указал рукой на намеченную жертву.
Все давно ему опостылело.
Но тут в толпе раздался душераздирающий женский крик. И сразу зашумело, загудело в ночи людское море. Солдаты обрушились на женщин и детей, стали бить их прикладами. Били до тех пор, пока ропот не прекратился.
Младший лейтенант Ганс медленно шел по площади следом за Бакасом. Надо выбрать еще одного человека, и будет тридцать, как значится в приказе. Почему тридцать, а не десять или сто? Но ведь и в своей научной работе Ганс всегда придерживался указаний, которые давали книги: он наливал в пробирки определенную дозу какого-нибудь раствора, ни больше ни меньше. И никогда не ломал себе голову над лишними вопросами. Вот, например, сегодня он знал, что тридцать — это ежедневная доза, необходимая для истребления людей в этом огромном городе.
Вдруг в третьем ряду с края глазки-бусинки увидели зеленщика. Он стоял, засунув руку за пояс и устало опустив одно плечо. Можно было подумать, что он сейчас примется кричать: «Налетайте, люди, есть старый хрен… Налетайте, люди!»
Взгляд Бакаса задержался на франтоватых бачках и проборе зеленщика. И он указал пальцем на этого человека.
У того вырвался испуганный крик:
— Я зеленщик, мирный человек, вы же меня знаете!..
Но его схватили и поволокли прочь вместе с другими жертвами. Долго еще доносился его крик:
— Я Сотирис, мирный человек… Заступитесь за меня, люди…
Тридцать мужчин поставили к стенке и расстреляли из автоматов.
* * *
Бакас повернулся лицом к солнцу. Щеки его были чисто выбриты и припудрены тальком.
Фани завела патефон и стала одеваться.
Да, по правде говоря, это была презабавная история. И не потому, что на месте молодого зеленщика стоял теперь старичок в трауре, который никогда не расхваливал свой товар, нет, не поэтому. А потому что через два дня безбожница Фани связалась с другим красавчиком, заигрывавшим с ней еще с прошлого года.
— Просто смех берет, смех берет, — тихо пробормотал Бакас.
В это время в дверях дома на другой стороне переулка показался Павлакис, вооруженный погнутой вилкой. Он перебежал дорогу и нырнул во двор, где сидел Бакас.
— Эй, шалунишка! Улизнул от матери?
Малыш подошел к Бакасу и потянул его за штанину.
— Что это у тебя? — с улыбкой спросил Бакас.
— Ви-и-ка…
Бакас погрозил ему пальцем, тем самым, которым указывал недавно на выбранные им жертвы, и засмеялся.
— Подойди-ка, подойди поближе, Павлакис! — Вдруг судорога пробежала по его лицу. — Выключи патефон! — в бешенстве закричал он жене.
— Опять на тебя нашло?
— Выключи! Выключи! Выключи!..
Бакас бился в истерике, у него тряслись руки, голова.
— Хорошо, хорошо. Успокойся, — сказала перепуганная Фани.
Она выключила патефон и, закрыв дверь, продолжала одеваться, напевая что-то себе под нос.
Бакас откинул голову к стене, и лицо его стало опять бледным, безжизненным.
8
Павлакис выбежал в переулок. Он остановился перед маленьким домиком и стал царапать вилкой по воротам.
Бакас следил за ним. Ну и шалун! Все время крутится возле чужих дверей. Так, теперь он пытается забраться на скамейку! Вот непоседа! Вот егоза!
Над головкой мальчика свешивался плющ, который обвил побеленную стену дома и пустил бесчисленное множество корешков в ее трещины. С тротуара не было видно даже выцветшей черепицы на крыше, плющ закрывал весь дом.
Малыш боялся этого плюща. Его пугали, что в нем среди листьев живет змея. И теперь, наверно, Павлакис старался ее отыскать. Он тщательно осматривал зеленую шапку, полукругом свисавшую над ним. Но змея пряталась, конечно, в самой гуще листьев, куда не проникало солнце, и взгляд мальчика выражал испуг…
Плющ был диким. Летом, когда рядом разрасталась красивая жимолость, благоухали жасмин и сирень, он не завидовал им. «Они задаются, как глупые цикады, но в первый же холодный день исчезнут их аромат и прелесть, — думал он, с гордостью взирая на свою густую листву, презиравшую зиму. — У них век короткий, а я вечный».
Павлакис залез в канавку, прорытую во дворе, и принялся выкапывать цветы из жестяных банок, выстроившихся в ряд. Тут бабушка Мосхула услышала возню в канаве.
В это время она сидела обычно возле дома на скамейке, сгорбившись, сложив на коленях руки. Голова ее, повязанная платком, склонялась на одно плечо. Она не отрываясь смотрела на гвоздики, но не видела их. Бабушка Мосхула давно уж ослепла и могла теперь отличить только день от ночи.
— Опять ты здесь, постреленок? — добродушно заворчала она. — Оставь в покое цветы! За что ты, чертенок, их мучаешь?
— Момоннка! — закричал малыш.
— Сейчас Мимис занят. Потом…
— Момоника!
Павлакис хотел попросить у Мимиса, своего друга, губную гармонику. Утром Мимис дал ему поиграть на ней, и малыш своей музыкой и криком переполошил всех соседей. До сих пор Павлакис не мог забыть о гармонике.
Он вскарабкался на порог и попытался открыть дверь.
— Ну и чертенок! Ну и чертенок!..
* * *
В комнате Мимис, склонившись над столом, печатал листовки на самодельном гектографе. Солнце проникало сквозь закрытые ставни. Пучки лучей пробивались в каждую щелочку; солнечный свет золотил убогую мебель, покоробившийся деревянный пол, оживлял бледное лицо юноши.
Кровать с бронзовыми шишками стояла у стены, рядом с ней шкаф, против окон полочка с аккуратно расставленной посудой, застеленная чистой цветной бумагой, по краю которой был вырезан для красоты орнамент. Зеркало, вставленное в шкаф, равнодушно отражало бедное убранство комнаты.
Даже теперь, лишившись зрения, бабушка Мосхула поддерживала порядок в доме. С раннего утра хлопотала она, мела пол, вытирала пыль, ощупью проверяла, не сдвинулись ли с места стулья. Когда она не справлялась сама с какой-нибудь работой, то звала на помощь свою соседку, мать Павлакиса. Старушка держала кур и ухаживала за ними.
Бабушка Мосхула жила вдвоем со своим внуком Мимисом. Она считала, что жив ее сын, богатырь Черный, который во время малоазиатской катастрофы вынес ее на спине из горящего дома. Чтобы не отравлять несчастной последние годы жизни, ей сказали, что Черного угнали в Германию.
Старушка надеялась, что смерть пощадит ее до конца войны. Она ждала сына… Пусть сначала вернется он целым и невредимым, она прижмется лицом к его груди, вдохнет знакомый запах его тела, а там… там видно будет. Она до сих пор берегла у себя под кроватью высокие резиновые сапоги, в которых он ходил на работу…
Мимис устал. Последнее время по вечерам его мучил жар, а кроме того, у него онемела рука, ведь несколько часов подряд он работал не отрываясь. Сейчас он вылил из бутылки немного анилиновых чернил и стал подновлять поблекшие буквы оригинала.
Чтобы отдохнуть капельку, он разогнул спину. Ему надо еще выкроить время починить сломанный стул. Завтра рано утром здесь соберутся члены бюро местной организации Сопротивления, и всех их надо как-то рассадить.
Юноша задумался. На завтрашнем заседании он непременно попросит, чтобы его послали в горы к партизанам. Он объяснит причину своей просьбы. После расстрела отца он не может больше жить в городе. Хотя он и старается держаться, горе сломило его. Конечно, он целиком поглощен революционной борьбой, своей работой и повседневными заботами. Но ведь иногда он остается наедине с самим собой в комнате, где незримо витает тень расстрелянного отца. Куда запрятать его одежду, висящую в шкафу, его бритву или вырезки из газет, аккуратно наклеенные в ученические тетради? Как прикоснуться к этим реликвиям? Разве можно жить в окружении этих вещей? Наверно, другому на его месте удалось бы превозмочь свое горе. Да, мужчина должен быть более сильным, суровым, должен уметь сносить обрушивающиеся на него удары — иначе какой же он мужчина? Но возможно, из-за обостренной впечатлительности, отличавшей его с детства, или из-за горячей любви к отцу он до сих пор рыдает по ночам, точно ребенок, боясь, как бы не услышала бабушка. Ему надо уехать, необходимо срочно уехать. Завтра он попросит Сарантиса при первой возможности отправить его к партизанам.
В горах все иначе. Дни и ночи он будет с товарищами, все время в движении; там трудные условия, физическая усталость, ежедневные бои — все это закаляет людей, вселяет мужество в слабые души. В горах он, конечно, избавится от грызущей его тоски.
Пучки солнечных лучей венчали витавшую в комнате тень расстрелянного. Подперев руками голову, Мимис с грустью думал о влекущей его дальней дороге… Матери он не помнил. Отец был с ним всегда: во время детских игр, болезней и долгих мечтаний. Человек, который заботливо просиживал ночи у его изголовья, когда он метался в бреду, и проявлял беспокойство даже в том случае, если в палец ему впивалась колючка, этот самый человек научил его бороться за идеи рабочего класса. Он не колеблясь втянул сына в нелегальную работу, сопряженную с огромной опасностью. Чувство долга победило отцовский страх. Такое воспитание дал он сыну.
Теперь Мимис знал, что нежная пора детства минула безвозвратно. Нет, здесь он не мог больше жить, его преследовали воспоминания; друзья поймут его, когда он расскажет об этом. В горах обретет он душевное равновесие…
Вдруг в комнату ворвался ветер — это Павлакис широко распахнул дверь. Листовки разлетелись по полу. Вскочив с места, Мимис принялся их подбирать.
— Озорник, ты что наделал? Закрой скорей дверь! — закричал он.
— Момоника! Момоника! — верещал Павлакис, прыгая по комнате.
— Ну и озорник!
Мимис посадил мальчика к себе на колени, они поиграли немного на губной гармонике, посмеялись, сделали из бумаги красивую лодку. Потом малыш заскучал: ему захотелось снова побегать по улице.
— Иди к свой маме, капитан Вихрь, — сказал Мимис, закрывая за ним дверь.
Во дворе Павлакис увидел листовку, прибитую ветром к кустику жасмина. Он стал звать своего друга, чтобы отдать ему эту бумажку. Но никто не услышал, не понял его детского лепета. Бабушка Мосхула, углубленная в созерцание яркого весеннего дня, который представлялся ей туманным и мутным, повернула к малышу голову.
— Чего тебе опять надо, чертенок? Чего ты шумишь? — спросила она.
Мальчик ничего не ответил и убежал со двора.
9
Взгляд Бакаса остановился на Павлакисе, показавшемся в воротах на другой стороне переулка. Малыш несся вприпрыжку, размахивая листком бумаги.
Фани была уже одета, надушена. Она торопилась. Дружок ее, наверно, извелся, дожидаясь ее у кино.
— Я ухожу, Андреас. Смотри не забудь закрыть окно. Ключ оставь там, где всегда, — сказала она мужу, который даже не взглянул на нее. — До свидания, — весело крикнула она и, выходя из калитки, впустила во двор Павлакиса.
Она шла по тротуару, покачивая бедрами. Соседка при виде ее насмешливо улыбнулась. На углу дремал старичок в трауре, сидя возле лотка с овощами. Стояла необыкновенная тишина, казалось, все погрузилось в послеобеденный сон.
Павлакис терся о колени Бакаса, тянул его на волосы, за нос, теребил пуговицы на пиджаке. И когда Бакас, наклонившись, прижался щекой к личику ребенка, его взгляд упал на листок бумаги. Малыш не успел весь его смять, и наверху ясно различались крупные буквы: «ГРЕЧЕСКИЙ НАРО…»
Бакас осторожно взял из рук мальчика листовку и стал ее изучать. Свежая типографская краска пачкала пальцы. Листовка, конечно, была только что отпечатана. При этой мысли он вздрогнул. Вообще его нельзя было удивить подобными вещами, но то, что листовка была свежей, поразило его. Он точно увидел перед собой врага, ощутил на своем лице его горячее дыхание. Бакас вчетверо сложил бумажку и спрятал ее в карман пиджака.
— Нельзя, плутишка, не тяни меня за уши, — сказал он.
Васо, мать мальчика, выйдя на улицу, закричала:
— Павлакис! Павлакис!
Бакас взял малыша за руку и довел до ворот.
— Вот он, Васо. Господин нанес нам визит, — пошутил он.
Павлакис перебежал дорогу.
Глаза-бусинки Бакаса остановились на ограде и домике, увитом плющом.
Плющ — дикое растение. Бережно окутывая и закрывая собой этот домик, он издавна защищал его от бурь. Только обрубив топором его крепкие плети, можно было погубить его и разлучить с домом.
10
На другое утро весеннее солнышко пригревало так жарко, что Перакис впервые в этом году вышел на улицу без пальто. С час назад Каллиопа исчезла из дому, захватив узелок с чистым бельем. Через приоткрытую дверь спальни полковник видел, как она гладила это белье, торопясь куда-то.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как он выгнал Георгоса из дому, тяжелых месяцев, тянувшихся, как долгие годы. Полковника преследовали мысли о сыне, и ему становилось легче лишь в те немногие часы, когда сон притуплял все его чувства. «Как он живет? Где ночует? — думал он. — Какие опасности ему угрожают? Эту овцу, мою супругу, только одно и тревожит, есть ли у него во что переодеться, не похудел ли он. А на прочее ей наплевать…»
Перакис давно уже убедился, что Каллиопа видится с Георгосом. Когда она возвращалась домой после своих неожиданных отлучек, он всегда встречал ее в передней. Никогда ни о чем не спрашивал — дьявольское упрямство точно лишало его дара речи, — но, весь обратившись в слух, жадно ловил каждое ее слово.
— Знаешь, Аристидис, тут одна соседка встретила нашего мальчика…
— Гм! Да? — дрожащим голосом произносил он.
— У него все в порядке. Он кланялся нам…
Каллиопа растерянно замолкала, в замешательстве глядя на мужа. Ей хотелось подробно рассказать о сыне, но, скованная страхом, она не могла произнести больше ни слова. Никогда не ожидала она от своего Аристидиса такого жестокого поступка. Порой ею овладевали сомнения, знает ли она по-настоящему человека, с которым прожила столько лет вместе.
Полковник теперь уже не будил жену чуть свет и не обращал внимания на пыль, скапливающуюся на мебели. Как ни странно, он чувствовал себя виноватым перед женой. И когда они подолгу просиживали молча вдвоем, — она теперь почти не разговаривала с ним, — сознание собственной вины особенно сильно мучило его.
По вечерам они сидели, как обычно, в плетеных креслах у окна. В столовой. Каллиопа, конечно, всячески заботилась о муже, варила ему целебный отвар для желудка, в зимние холода закутывала пледом ноги, потому что во время войны печь в доме не топилась. Но если прежде она изводила его своей болтовней, то теперь молчала, точно воды в рот набрав.
Иной раз, когда он углублялся в чтение старой книги о Балканских войнах, Каллиопа внимательно изучала его лицо. Мягкие седые волосы, густые брови были у него такие же, как прежде, но взгляд стал задумчивым, непроницаемым, и лицо утратило прежнюю суровость, от него веяло теперь библейской мудростью и кротостью.
И вот однажды вечером — может быть, виновата была боль в коленях, становившаяся невыносимой при смене погоды, — Перакис почувствовал, что не в силах больше выносить молчание жены.
— Почему, Каллиопа, ты рта не раскрываешь? — раздался его робкий, жалобный голос, напоминавший стон раненого животного. — Можно подумать, что тебя донимает зубная боль. Почему ты молчишь? Войну мне объявила? Неужели тебе не жалко меня, несчастного?
Сначала Каллиопа, растерявшись, не знала, как ей вести себя.
— Ох, Аристидис! — наконец пролепетала она. — Чего ты добился своим упрямством? Дети несут в своей душе нечто такое, о чем мы даже не подозреваем. Они вступают в мир, непохожий на наш… Чего ты добился?
«Ах, Каллиопа, Каллиопа! Опять развязался твой язычок. Может, ты уговоришь сына вернуться домой?» — думал в то утро полковник, медленно шагая по краю мостовой.
Он сильно сгорбился за последний год. Казалось, его пригибает к земле тяжелая ноша, легшая ему на плечи.
Проходя мимо кофейни, он с завистью посмотрел на двух пожилых мужчин, которые пили кофе, сидя на солнышке. Потом он стал обходить магазины, чтобы закупить кое-какие продукты, но, как всегда, долго не мог ни на чем остановить свой выбор.
И вдруг он услышал выстрелы со стороны холма.
Прохожие останавливались на минуту, прислушиваясь. Видно, происходило что-то необычное. Лавочники стали опускать решетки на окна и двери. Люди растерянно ждали, что будет дальше. Стрельба не прекращалась.
Три военных грузовика, битком набитые греческими солдатами, состоявшими на службе у оккупантов, с головокружительной скоростью промчались по площади и скрылись за углом.
Вскоре показался еще один грузовик. На нем ехали стоя, прижавшись друг к другу, немецкие солдаты во френчах, держа наготове автоматы, они старались не шевелиться, хотя их основательно потряхивало в машине.
И этот грузовик несся в том же направлении. Немцы с ничего не выражающими лицами смотрели на прохожих, которые испуганно шарахались при их появлении и провожали их недоуменными взглядами. Но когда широкий проспект остался позади и грузовик въехал в предместье с его низкими домишками, стены которых были испещрены красными буквами лозунгов, в глазах у немцев отразилось беспокойство. Движение Сопротивления уже приняло широкий размах. И этот странный фронт борьбы с живописными улочками, тесными двориками, весенними цветами и красивыми девушками внушал ужас иностранному солдату, которого обрядили в военную форму и увезли за много тысяч километров от дома и веселых пивных.
Вот мальчик в одной рубашонке помахал палкой, и тотчас залаяла собака. Охваченный паникой баварский крестьянин выстрелил из автомата. Нет, его испугал не собачий лай, на родине он гладил собак, трепал их по шее, заливаясь веселым смехом. Просто нервы у него были теперь расшатаны. Паника заразительна. Тут же застрочили и другие автоматы. Немцам казалось, что они спасаются от невидимого врага, подстерегающего их повсюду.
Грузовики, не снижая скорости, завернули в переулок. Улицы опустели. Только весеннее солнце по-прежнему безмятежно пригревало склон холма.
Перакис спешил добраться до дому. Он уже понял, что где-то неподалеку идет настоящий бой.
Свернув на свою улицу, он увидел, что у калитки его ждет жена.
— Скорей, Аристидис! — как безумная закричала она.
Полковник помертвел.
— Что случилось? — испуганно пробормотал он.
— Мальчик… Он и еще несколько человек заперлись в доме. Они окружены, их убьют!
Каллиопа со слезами бросилась к мужу и прижалась к его груди.
— Спаси его! Спаси его!.. — умоляла она.
Полковник стоял молча. Он ждал, чтобы улеглась немного боль в сердце. Положив руку на грудь, он прислушивался к его вялым ударам.
— Я понесла белье в тот дом, где живет мальчик. «Посидите, подождите его, — говорит мне хозяйка. — В полдень он вернется». Мы слышали шум, но как я могла предположить, Аристидис… Потом прибежал сын хозяйки, и рассказал нам все… Беги скорей! Спаси его, Аристидис!.. — рыдая, твердила она.
— Ступай домой и запри дверь, — тихо сказал он. — Я пойду посмотрю, что там происходит.
11
Перакис твердым шагом шел по улице.
Кругом не было ни души. Он чувствовал полную растерянность и, сколько ни ломал голову, не мог найти способ помочь сыну. Но помимо отцовской любви, какое-то другое непонятное чувство влекло его к месту боя и заставляло, несмотря на непосильную боль, держаться прямо.
Теперь стрельба раздавалась совсем близко. Он видел, как перебегали солдаты, прятавшиеся за домами. У него то и дело перехватывало дыхание.
— Halt! — донесся окрик.
Приземистый солдат греческого батальона безопасности выскочил из двери какого-то дома и направил дуло автомата на полковника. На правой щеке у него был большой рубец от удара ножом.
— Куда прешь, чучело? — закричал он.
— Я полковник Перакис, хочу поговорить с вашим командиром, — с достоинством ответил полковник.
Солдат недоверчивым взглядом окинул старика, стоявшего посреди улицы неподвижно, как статуя, и пробормотал:
— Иди прямо. И берегись, как бы тебя не продырявила шальная пуля.
Перакис двинулся дальше, не обращая внимания на свистевшие вокруг пули. Впереди на лужайке немцы устанавливали пулемет. На террасах и крышах домов залегли греческие солдаты. Все эти приготовления удивили полковника.
— Они теперь попались, как мышь в мышеловку, — сказал один из солдат.
— Заткнись, идиот! И башку не высовывай! — прошипел другой с наглой рожей.
Кругом послышался смех.
У забора стоял какой-то офицер и курил, беспокойно озираясь по сторонам. Он был в старой форме греческой армии с капитанскими погонами, в высокой фуражке и в полном вооружении.
Полковник вздрогнул, ему показалось, что он видит перед собой привидение.
— Эй вы, сволочи! Что вы там прячетесь по углам! — закричал капитан, которому, видно, неохота было трогаться с места.
Наверно, он ждал, чтобы немцы установили пулемет, который должен был прикрывать атаку. Заметив полковника, он одним прыжком очутился на середине мостовой и, грубо прогнав солдата, который сидел, почесываясь, поблизости на скамейке, вежливо обратился к Перакису:
— Как поживаете, господин полковник?
Перакис с недоумением посмотрел на него.
— Вы не помните меня? Неужели не помните? — продолжал капитан.
— Да… Где-то я вас встречал… — Перакису показался знакомым крестьянский говор и расплывшаяся физиономия этого человека, у которого толстые щеки и жирный затылок были красными от прилива крови. — Но, простите, память стала мне изменять…
— Я служил под вашим началом незадолго до того, как вы вышли в отставку, — сказал капитан.
— Ах, вот как. Теперь припоминаю…
Перакис невольно задержал взгляд на его погонах. Заметив это, капитан поспешил улыбнуться самодовольной улыбкой.
— Меня повысили в Албании… Вы, конечно, по причине вашего возраста не участвовали в последних военных действиях!..
Полковник не знал, что сказать. Он не умел рассматривать поступки своих товарищей по оружию сквозь призму политических интересов дня. В особенности теперь. И он вскипел, услышав, как этот офицеришка, позоривший сейчас честь мундира, с гордостью распространялся о своем повышении в Албании. «До чего же мы докатились?» — подумал он и, готовый взорваться, сжал кулаки. Но ему вспомнились слова сына о непрекращающейся войне, сказанные им в роковой день их ссоры. И он тотчас взял себя в руки.
— В каком доме они находятся? — тихо спросил он.
— Пойдемте, я вам покажу.
Капитан проводил Перакиса до угла и указал рукой на маленький домик, скрытый зеленью.
— Вон тот, увитый плющом. Видите? Я окружил его со всех сторон. — И он стал охотно рассказывать, как расставил своих солдат.
Ему не терпелось во всех подробностях изложить план готовящейся операции. Он даже сослался на руководство по военному делу для того, чтобы объяснить некоторые из своих действий. Вообще ему хотелось показать себя с лучшей стороны перед своим бывшим командиром. Но его смущал странный, испытующий взгляд Перакнса, и он почувствовал вдруг необходимость оправдаться перед ним.
— Возможно, вы считаете меня дураком, господин полковник. Такая сложная операция ради нескольких негодяев! Но вы же понятия не имеете, что это за люди! — добавил он, сокрушенно покачав головой. Ему казалось, что старик пронзает его насквозь своим взглядом.
— Что же они из себя представляют? — спросил Перакис, не сводя глаз с капитана.
Странное поведение полковника озадачило и рассердило капитана. Он вытер платком свой красный толстый затылок и стоял в растерянности, не зная, как вести себя дальше. Наконец он сухо произнес, напустив на себя важность:
— Простите. Но как вы оказались здесь?
— Мой сын в том доме, — ответил полковник.
Капитан прикусил губу, стараясь скрыть свое изумление. Но тут Перакис внезапно почувствовал, что силы его покидают. Чтобы не упасть, он, скорчившись, оперся о забор.
— Что с вами? — воскликнул капитан.
— Сердце! Гм! Не сердце, а ржавый мотор тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года! Что от него можно ждать?
Полковник приложил к груди свою исхудавшую руку, прислушиваясь к ударам сердца. Дыхание у него стало частым, затрудненным. Несмотря на то что он был еще способен шутить, лицо его отражало жестокую боль.
— Может быть, и я виноват… Я прогнал его из дому. Что будет теперь с его матерью? — прошептал он.
— Весьма сожалею, но его дело гиблое, — процедил капитан.
— А если они сдадутся?
— Знаете, сколько времени предлагаем мы им это сделать? Не обольщайтесь напрасными надеждами. Как только на той террасе установят пулемет, мы штурмом возьмем дом. — И он многозначительно прибавил: — Они не сдадутся, господин полковник, они отравлены до мозга костей.
При последних словах Перакис невольно вздрогнул. Раньше он тоже говорил так о людях, принявших сторону коммунистов. Но сейчас, в устах другого, эти слова возмутили его. «Э, нет, — подумал он. — Офицеришка этот ошибается, считая, что только он и ему подобные воспитывают в молодежи чувство долга перед родиной». Разве сам он не был всегда для сына живым примером высокой морали? А сколько еще таких людей, как он! Черт возьми, разве они не играют уже никакой роли в жизни?»
— Нет, дорогой мой, в крови у наших детей наше старое ослиное упрямство! — гордо выпрямившись, бросил он в лицо капитану. — И…
— Вы хотите сами убедиться? — перебил его тот, не соблаговолив выслушать до конца. — Что они там кричат? — спросил он одного из солдат, стоявшего в соседних воротах.
Время от времени издалека долетал какой-то крик. Но из-за шума выстрелов нельзя было разобрать, что кричат.
Солдат, спрятавшись в подворотне, вытирал пот с голой груди. На нем была грязная фустанелла, ботинки немецкого военного образца и итальянская фуражка, с которой он не расставался, потому что его подружка была от нее без ума. Он развязно ответил:
— Кто? Эти субчики? Все та же песня, господин капитан. Мы, мол, погрязли в предательстве…
Лицо капитана налилось кровью, казалось, его сейчас хватит удар. Ему стало стыдно перед полковником.
— Ладно, хватит тебе, замолчи! — прикрикнул он на солдата, который еле сдерживал смех.
— Болваны! Что ж, мне теперь изображать из себя патриота?.. В наше время жизнь — это игра в кости: или пан, или пропал! — выпалил солдат.
«Это не армия, а какой-то сброд», — с ужасом подумал Перакис.
И невольно перед ним ожили честные лица солдат, которыми он командовал во времена Балканских войн. Некоторые картины прежней военной жизни он часто вспоминал с теплотой, и поэтому они до сих пор не стерлись из его памяти. Он никак не мог забыть ту страшную ночь в крепости, когда они попали в окружение и солдаты стояли, сгрудившись вокруг него. Едва мерцал снятый с кареты фонарь, висевший высоко на стене, ржали привязанные к столбу лошади. Говорил ли он с солдатами? Возможно. Только их серьезные скорбные лица остались в памяти у старика.
— Мы вынуждены призывать в армию всяких подонков, — стал оправдываться капитан и, увидев на лице у полковника страдальческую гримасу, продолжал с досадой: — Большинство их и пикнуть не смеет. Немцы у них в печенках сидят. Но что значат теперь немцы? Многое за последнее время изменилось. Не верьте, господин полковник, тому, что говорят о нас англичане. — Он подмигнул Перакису. — У них своя политика. Тот, кто нас сегодня поносит, завтра приколет нам орден на грудь за огромные заслуги перед родиной… Вы что, принимаете нас за дураков? — И, одернув мундир, он ударил себя кулаком в грудь, где могла бы красоваться медаль за доблесть. Потом на лице его отразилось презрение. Он достал портсигар, вынул сигарету, но полковнику закурить не предложил. — Сейчас у родины один враг — голытьба. Здесь — паршивые молокососы, а в горах — крестьяне, взявшие в руки оружие. Если они одержат верх, то всех нас прикончат. — Он глубоко затянулся и прибавил, бесцеремонно перейдя на «ты»: — Сына своего вычеркни из жизни…
Не проронив ни слова, Перакис опустил голову.
Солнце освещало железные крыши бараков, рассыпавшихся по склону холма. Лучи его падали на цветы во дворах, на множество окон с цветными наличниками… На стену дома, увитого плющом.
Перакис умоляюще смотрел на толстого капитана. Что-то безжизненное было в помутневших глазах старика. Казалось, это смотрел человек, лишившийся зрения.
Капитан продолжал курить, выпуская дым прямо в лицо полковнику.
Из-за домов, с крыш, с террас беспрерывно стреляли прятавшиеся там солдаты.
В редкие минуты затишья молчание вокруг казалось зловещим. Перакис закашлялся: густое облако дыма опять попало ему в лицо, хотя он и стоял, опустив голову.
— Можете вы хотя бы ненадолго прекратить огонь? — робко прошептал он.
— Зачем?
— Я пойду поговорю с ними.
Теперь капитан, ощупывая пальцами свой кадык, выпустил дым изо рта вверх.
— Если бы кто-нибудь пошел и убедил их сдаться, то оказал бы нам безусловно немалую услугу.
«Этот выживший из ума старик производит довольно жалкое впечатление, — думал капитан, снисходительно глядя на Перакиса. — Как мог он так опуститься!» А ведь прежде он сам дрожал перед полковником, являясь к нему с докладом, заикался и путался в словах.
— Разрешите мне, ну разрешите же мне повидаться с сыном, — умолял Перакис.
Несколько минут капитан стоял в нерешительности, покусывая губы.
— Вас убьют, если вы без всякого прикрытия пойдете туда, — наконец сказал он.
— Я же старик. Они не станут в меня стрелять.
— Вам не удастся сделать и пяти шагов… Во всяком случае, я снимаю с себя всякую ответственность, — прибавил он.
— Благодарю вас, благодарю вас, — пролепетал полковник.
Капитан покровительственно похлопал его по плечу.
— Если вам это удастся, господин полковник, я спасу вашего сына. Даю слово, — пообещал он.
Тень надежды мелькнула в оживших глазах Перакиса. Спасти сына любой ценой. Да, он был целиком поглощен только этой мыслью. Все остальное отступило на задний план, потеряло всякое значение. И даже налившаяся кровью физиономия капитана показалась ему симпатичной после того, как были произнесены эти слова. Но мучительное чувство стыда ни на минуту не покидало его.
— У вас полчаса времени, — сказал ему, капитан и, обратившись к солдатам, приказал прекратить огонь.
12
Перакис достал из кармана смятый… носовой платок, поднял его высоко над головой и двинулся вперед, держась середины улицы.
Он миновал несколько домов, в воротах которых прятался целый взвод солдат, и благополучно свернул в переулок. Ему казалось, что он переступил какую-то черту, за которой его подстерегает смерть. Но он был весь во власти странного чувства, гнавшего его вперед. Рубашка вылезла у него из брюк, но он не замечал этого. Ноги дрожали, он едва плелся. Однако взгляд его был прикован к домику, и он шел туда, как загипнотизированный, размахивая смятым носовым платком.
Ставни в домах были плотно закрыты, дворы пусты. Но в щелочки за полковником наблюдали испуганные глаза. С порога прыгнула кошка и перебежала ему дорогу.
В глубине переулка вокруг пулемета молча стояли немцы. Их офицер, светловолосый молодой северянин, подставлял лицо жарким лучам весеннего солнца. Ослепленный его ярким светом, офицер зажмурил глаза.
Казалось, светловолосый Тонио затеял веселую игру с солнцем. Нежная бело-розовая кожа немца жадно поглощала ласковое тепло.
Когда приблизительно месяц назад он покидал родную деревню, лед на пруду еще не растаял. При прощании отца Тонио мучили тяжелые мысли. Этот шутник из деревушки на горе, поросшей елями, на этот раз был необычайно молчалив и мрачен. Может быть, потому, что он сам потерял ногу на этой войне, может быть, потому, что погиб на русском фронте его старший сын… Но он потрепал по загривку Тонио, «ученого» в их семье, и с его губ сорвалось грубое ругательство. Так обычно ругались жители горной деревушки, когда их скот истребляла стая волков.
«Как далеко сейчас отец! Сидит себе в своем колпаке с длинной трубкой в зубах!» — думал Тоиио, греясь на солнышке.
Перакис прошел еще несколько метров, не выпуская из рук белого платка…
Кто знает, может быть, пуля сразит Тонио именно перед этими воротами. Через их приоткрывшиеся створки он, наверно, увидит висящую на веревке ночную рубашонку и детские носочки. О, какую боль почувствует он перед смертью при виде этой картины!
Легкомысленный Тонио, ты повесил свою кожаную куртку на гвоздь возле этажерки со школьными учебниками… Ты даже не успел прочесть послание, которое написала тебе Грета карандашом на полях «Дон Кихота». Девушка последнее время определенно льнула к тебе. Потом тебя вместе со многими твоими товарищами бросили в машину смерти. А ты пел марши, легкомысленный Тонио…
— Как далеко мой отец, — прошептал юноша.
13
Первым заметил старика с белым платком Мимис, который, притаившись у окна, наблюдал за происходящим на улице.
— Они кого-то послали к нам, если не ошибаюсь, — обернувшись к товарищам, сказал он прерывающимся от волнения голосом.
В комнате все было перевернуто вверх дном. Тяжелая мраморная доска от комода загораживала дверь, выходившую во двор. За доской были нагромождены тюфяки, старое сломанное кресло и какие-то большие узлы бабушки Мосхулы. Получилась настоящая баррикада.
Скомканная куртка Тимиоса валялась перед полкой с посудой. Сам он, закатав рукава выцветшей футболки, лежал за баррикадой и следил за действиями солдат, занявших террасу противоположного дома; он даже не замечал, что футболка у него на плече стала мокрой от крови. Расположившийся рядом с ним Георгос отодвинул немного мраморную доску и стал смотреть в образовавшуюся щелку.
Некоторое время он с надеждой глядел на высившиеся впереди крыши домов. «Нет, и здесь не уйти. А с другой стороны переулок. Там вон глухая стена. Позади темная каморка, где прячется бабушка… Тогда как же? Как же мы можем спастись?» — спрашивал он себя.
Георгос обернулся и бросил взволнованный взгляд на Элени: совсем обессилев, девушка сидела на полу у стены. Она даже не подняла на него глаз.
Вдруг он почувствовал чье-то прикосновение. Это положил ему руку на плечо Сарантис, который пролез под столом и подполз к Георгосу.
— Ну что? — спросил Сарантис.
— Этим путем нам не уйти. Они расположились на террасе того дома, что напротив.
Опершись о пол здоровым плечом, Тимиос повернул к ним голову.
— Поглядите туда, за курятник, — сказал он. — Если мы по одному проберемся вдоль вон той стены и перелезем через нее на соседний двор…
Сарантис внимательно смотрел в щелку баррикады.
Он один отдавал себе отчет в том, что уже нет никакой надежды на спасение. Судя по всему, их окружили со всех сторон. Он оглядел глухую стену, о которой говорил Тимиос. Если даже немцы с террасы не заметят их и они успеют проскользнуть в соседний двор, то неизвестно, что их там ждет. Враг не настолько глуп, чтобы оставить им хоть какую-нибудь лазейку.
Вдруг над курятником мелькнула и тотчас спряталась солдатская пилотка. Сарантис понял, какую им расставили ловушку. Видно, враги нарочно притаились с той стороны, чтобы попавшим в засаду казалось, что у них есть еще шанс на спасение. А когда они по одному перелезут через стену, то попадут прямо в руки к немцам…
Между тем бой продолжался.
Элени подползла к Мимису, и они вдвоем стали стрелять из окна в переулок. Позади дома было тихо. Только куры бабушки Мосхулы, переполошившись, метались по двору.
Оторвав взгляд от щели, Сарантис увидел бледное лицо Георгоса, не сводившего с него напряженного взгляда.
— Как ты думаешь, удастся? — дрожащим голосом спросил Георгос.
Ни он, ни Тимиос не заметили солдатской пилотки, промелькнувшей над курятником. Попав в затруднительное положение, Сарантис ломал голову, что ему ответить, как поступить? По-прежнему скрывать то, что стало уже очевидным? Нет, в этом не было никакого смысла.
Минут десять назад он отверг план Элени бежать через переулок. Предложение девушки просто удивило его. Неужели они не понимают, что их изрешетят пулями, как только они высунут нос из дому? А ведь все остальные полностью одобрили ее план.
Именно это заставило Сарантиса внимательней приглядеться к товарищам. Ребята, конечно, потеряли хладнокровие. Это видно было по их судорожным движениям, испуганным взглядам, которые они бросали на крыши соседних домов, на небо… Они бессмысленно израсходовали три ручные гранаты. И тогда Сарантис решил дать им возможность самим убедиться в том, что происходит позади двора. Что нет больше никакой надежды на спасение. А может быть, у него просто не поворачивался язык объявить им об этом?
Но ребята по-прежнему настаивали на своем. Значит, они ничего не видели?
— Решай скорой, — сказал, весь дрожа, Георгос. — Еще немного, и мы погибли.
— Пробраться мне туда, поглядеть? — предложил тут же Тимиос.
— Не торопитесь! — оборвал их Сарантис.
Поймав на себе недоуменные взгляды товарищей, он принялся невозмутимо заряжать пистолет. — Где еще, ребята, устроимся мы с такими удобствами? — с улыбкой прибавил он.
Когда Сарантис жил в ссылке на острове, он на жалком клочке земли выращивал помидоры, капусту и другие овощи. Это занятие нравилось ему. Ежедневно много времени тратил он на уход за своим огородиком, потому что нелегко было вырастить что-нибудь там, где еще недавно были лишь голые скалы. Жизнь в этом пустынном местечке среди товарищей имела свою прелесть. В ссылке Сарантис созрел духовно.
Теперь тысячи молодых людей влились в ряды борцов Сопротивления. Сарантису приятно было причислять себя к революционерам старшего поколения. Иногда он говорил в шутку: «Мы, ветераны». А ведь ему не исполнилось и тридцати лет.
Но «ветеран», несмотря на свойственное ему упрямство и некоторую косность, должен уметь мужественно уйти из жизни. Сарантису это было совершенно ясно. Правда, сейчас им целиком завладела одна мысль: почему вдруг прекратилась стрельба?
Сарантис продолжал заряжать пистолет. Лицо его оставалось спокойным и непроницаемым, но мозг продолжал лихорадочно работать. Одна за другой уходили драгоценные секунды.
Мимис прислушался, прижавшись щекой к подоконнику.
— Перестали палить, — сказал он.
— Да, перестали, — прошептала Элени, которая тоже была возле окна.
Остальные напряженно прислушались.
— Да, действительно перестали, — подтвердил и Георгос.
Элени посмотрела на него.
Он лежал на полу рядом с товарищами. Рубашка и майка у него на спине вылезли из брюк, и видна была полоска голого тела. По его лицу, искаженному страхом, стекали струйки пота.
Элени страстно захотелось чем-нибудь помочь ему, хотя бы провести рукой по его лбу, осушить пот. Но она не в состоянии была пошевельнуться.
— Мы должны бежать отсюда, рассыпаться в разные стороны! — взволнованно крикнула она Сарантису. — Бессмысленно оставаться здесь.
— Скорей! Скорей! — присоединились к ней остальные.
— Минутку, не торопитесь, — остановил их Сарантис.
Он привстал, опершись на локоть, и обвел товарищей взглядом. Конечно, в глубине души они уже догадывались о том, что их ждет смерть. Но они прогоняли от себя эту мысль. Как мыши, попавшие в мышеловку, они пытались всячески из нее выбраться, не веря, что отрезаны все пути к спасению.
«Революционер добровольно отдает борьбе все свои силы. Он думает, принимает решения, действует. Вместо этого он мог бы, например, при желании отправиться вечером со своей девушкой в таверну или сидеть с пустым брюхом и греться на солнышке. И даже сладко спать вместо того, чтобы идти на смерть», — вспомнил Сарантис слова одного старого революционера.
Ему надо было объясниться с товарищами, час настал. Надо было убить в них тщетную надежду, лишавшую их мужества.
Сердце Сарантиса болезненно сжалось. К нему были прикованы все взгляды, и он понимал, что от него ждут реального плана, твердого решения. Он знал, как безгранично ему доверяют. Ему, ветерану! Но он не находил слов, язык у него прилип к гортани.
— Что случилось? Почему ты не отвечаешь? — испуганно спросил Георгос…
Но тут Мимис увидел старика с белым платком в руке, приближающегося к их домику.
Эта новость переполошила всех. Георгос вскочил, готовый броситься к окну, но Сарантис остановил его.
— Оставайтесь все на своих местах, — сказал он. — Главное — спокойствие. Его послали, конечно, чтобы он уговорил нас сдаться.
Полковник Перакис медленно шел по переулку. Он держал белый платок уже не высоко над головой, а у самого лица, и его рука дрожала от напряжения.
Георгос подошел к Мимису и из-за его спины выглянул в окно. Узнав отца, он отпрянул назад и закрыл лицо руками.
— Что с тобой? — спросила Элени.
— Это мой отец, — прошептал он побелевшими губами.
Последовало напряженное молчание. Девушка стояла перед ним совершенно растерянная. Точно она внезапно поняла, какое расстояние их разделяет. Рассердилась она или позавидовала ему? Вдруг она повернулась к остальным товарищам и презрительно бросила:
— Старик идет спасать его!
— Да, не иначе, — пробормотал Георгос. — Кто знает, у каких подлецов валялся он в ногах, моля пощадить меня!
Элени не произнесла больше ни слова.
14
Дойдя до ворот, Перакис остановился.
— Иди прямо, — донесся до него из дома голос Георгоса.
Он робко проковылял по двору и остановился перед баррикадой. Тимиос отодвинул немного мраморную доску, чтобы полковник мог проникнуть в комнату. Перакис поднялся на ступеньку и показался на пороге.
— Здравствуй, папа…
— Георгос… — проговорил полковник дрожащим голосом. Он смотрел на сына мутными старческими глазами с воспаленными веками без ресниц, и во взгляде его была неизъяснимая боль. Готовый обнять Георгоса, он протянул руки, но, устыдившись своего порыва, отступил назад. — Как поживаешь? — не зная с чего начать, спросил он и замолчал в растерянности. Может быть, его смутил пистолет, засунутый у Георгоса за пояс, может быть, лица присутствующих, молча смотревших на него.
Перакис испуганным взглядом обвел комнату. На столе были навалены одеяла, подушки и простыни. Рядом стоял старый продырявленный матрац, пружины которого в нескольких местах были стянуты проволокой. На полу лежал веник, и можно было подумать, что хозяйка собирается делать генеральную уборку. Лишь несколько стареньких картинок, точно их забыли снять, висели по-прежнему на стене. На одной из них был вышит кораблик.
— Но это… безумие, — прошептал, запинаясь, полковник.
Он, конечно, не думал, что за омытой солнцем стеной этого домика могут оказаться настоящие баррикады, вооруженные до зубов солдаты. Но в голове его шевелились смутные догадки, что там должны быть какие-нибудь тайные средства обороны, например подземные ходы, бомбы и прежде всего опытные военные, руководящие этой операцией. (Чего только люди не начитаются в газетах!)
Но то, что он увидел, потрясло его. Тщетно искал он здесь оружие, боеприпасы. Не было ничего, не было даже самых элементарных средств обороны.
Но больше всего его поразила мирная атмосфера этой комнатки, покосившиеся стены, бедное убранство, неотделимое от тихой семейной жизни, о которой, казалось, на время забыли. Невольно хотелось присесть на стул и подождать, пока хозяйка закончит уборку, угостит тебя кофе и заведет разговор о своих болезнях и бедах.
Нет, невозможно было поверить, что эта комнатушка с железной кроватью, посудой, вышитым корабликом сейчас представляет собой военное укрепление, а эта девушка и юноши, не сводящие с него выжидающего взгляда, — сражающиеся здесь солдаты.
— Но это безумие! — упавшим голосом повторил он.
Из головы его не выходили приготовления к атаке, происходившие на улице у него на глазах, план штурма, составленный капитаном (руководство по военному делу, безусловно, сыграло свою роль), немецкие и греческие солдаты с автоматами, засевшие на крышах соседних домов. «Но что за война идет здесь, в этом бедном жилище мирных людей?» — подумал он.
* * *
— Мимис, пойди-ка сюда, — послышался глухой голос из соседней каморки.
Мимис открыл низенькую дверцу, растрескавшиеся доски которой были закрыты листом цветной бумаги, приколотой кнопками. Обычно на гвоздики, торчащие наверху в этой дверце, вешал вечером Черный свой пиджак, а Мимис — свою холщовую рабочую куртку.
В задней каморке не было окон, и там сильно пахло мочой, потом и плесенью. В уголке на табуретке сидела, сгорбившись, старушка. Голова ее, повязанная платком, упала на грудь. На коленях она держала резиновые сапоги сына, которые нашла на ощупь у себя под кроватью, и теперь боялась выпустить из рук.
— Ты что, бабушка? — спросил Мимис.
— Ну как, внучек, угомонились они?
— Нет. Сиди здесь, никуда не выходи.
— Ох! Будь они прокляты! Обед у нас сгорит на плите. Почему, Мимис, ты не загасишь огонь?
Кухня была в глубине двора. Разве туда теперь доберешься? Но если бы старушка была зрячая, она поняла бы, что происходит, и тогда, наверно, уже не волновалась бы из-за обеда. Утром, как только раздались первые выстрелы, Мимис насильно увел ее со двора и усадил здесь, в каморке, сказав для успокоения, будто что-то случилось у них в квартале.
Даже тогда они не смогли уйти отсюда. Заседание у них еще не началось. Георгос заговорил о том, чтобы ему помогли найти другую квартиру, потому что к его хозяйке должны были приехать из провинции родственники, и тут с улицы вдруг донесся шум. Не успели они опомниться, как во дворе появились какие-то подозрительные личности, смахивающие на шпиков. Выхватив пистолет, Сарантис выстрелил в окно и крикнул своим товарищам:
— Расходитесь! Расходитесь быстрей!
Но к несчастью, дом был уже оцеплен и путь на улицу отрезан. Оказавшись в засаде, они долго стреляли в окно, разгоняя шпиков. Но выйти во двор было уже невозможно. Много раз пытались они это сделать, но тотчас возвращались обратно. При последней попытке был ранен Тимиос. А тут подоспели солдаты греческого батальона безопасности.
Мимис ласково погладил старушку по голове.
— Вроде бы все стихло, Мимис, не слышу я ничего. Дай-ка мне выйти, я все как попало побросала на кухне.
— Сиди здесь, бабушка, — сказал Мимис.
— Ах! Святой Димитрий, что ж это такое творится? Мимис, почему ты меня обманываешь?
Он ничего ей не ответил, и маленькая дверца опять захлопнулась. Старушка снова уронила голову на грудь.
15
Увидев отца, Георгос поразился, как сильно он сдал за каких-нибудь два-три месяца. Отец стоял посреди комнаты, старый, худой, жалкий. Куда девались его прежняя твердость, уверенность?
«Я виноват в том, что рухнули все его прежние принципы, погибли мечты и надежды, которые он возлагал на меня», — думал Георгос.
Но сейчас, конечно, было не до излияния нежных чувств. Друзья стояли вокруг него и ждали, чтобы он первым нарушил молчание.
— Зачем ты пришел сюда, отец? — резко спросил Георгос.
Избегая встречаться с сыном взглядом, Перакис обратился к его товарищам:
— Скажите, как вы надеетесь спастись? Это же безумие. Вам говорит об этом старый солдат… Если был бы хоть один шанс из ста, то я бы первый… — Полковник не мог продолжать.
Он посмотрел всем по очереди в лицо, стараясь понять, какое впечатление произвели его слова.
Опустившись на полосатый тюфяк, Тимиос осматривал свою рану. Сарантис, присев на край стола, покачивал ногой. Мимис неизвестно зачем подбирал разлетевшиеся по всей комнате осколки тарелок — полка с посудой давно уже лежала на полу.
Все молча ждали.
Перакис заметил, что девушка не сводит глаз с его сына. Повернувшись к ней, он продолжал жалобным голосом:
— Какой прок от того, что вас убьют? Вы молоды, у вас есть родители, пожертвовавшие всем, чтобы вас вырастить… Хоть бы вы, милая барышня, сказали им что-нибудь…
— Сознайся честно, — грубо перебил его Георгос, — ты пришел к нам от них с каким-нибудь предложением?
Резкий тон сына привел полковника в замешательство. Он попытался продолжать, но окончательно запутался… Язык его не поворачивался, он не мог произнести то, о чем молил в глубине души.
— Надо было раньше уйти отсюда, — пробормотал он. — Теперь уже поздно. Вы окружены. Все дворы за домом заняты солдатами. Даже там, за глухой стеной, человек двадцать сидят в засаде.
Это известие ошеломило всех. Сгрудившись вокруг Перакиса, осажденные стали подробно расспрашивать его о расположении сил противника. Лишь Сарантис, сидя на краю стола, продолжал мерно покачивать ногой.
— Я считаю, что вы должны сдаться, — прошептал наконец полковник, низко опустив голову. — Мне стыдно, что судьба заставила меня просить вас об этом… Учтите, если кто-нибудь и спасется от пуль, его все равно схватят, И тогда ему придется еще хуже.
В комнате воцарилась тягостная тишина.
— Почему все молчат? — прерывающимся от волнения голосом спросил полковник и поднял голову.
Георгос смущенно вертел в руке пистолет. Краешком глаза он следил за ногой Сарантиса, вдруг застывшей в воздухе; потом носок его башмака опустился вниз и чуть коснулся пола. Рядом бледным пятном выделялась вылинявшая юбка Элени. Руки у девушки были сложены на животе, точно она стояла в церкви на молитве. Георгос был уверен, что, повернув голову, встретится с ней взглядом.
— Почему все молчат? — повторил надрывно Перакис, и голос его растворился в звенящей тишине.
Георгос тронул отца за руку.
— Тебе не следовало приходить сюда, папа… И я не понимаю, как ты мог валяться у них в ногах, просить, чтобы тебя послали к нам… Ты!..
— Ну почему, Георгос?.. Что будет с твоей матерью, если… — Полковник не в состоянии был продолжать и в мрачном отчаянии застыл, опершись о стену.
Башмак Сарантиса опустился на старую, растрескавшуюся доску пола. Сарантис стоял теперь и напряженно думал.
— Послушайте, друзья, — тихо сказал он, и все головы повернулись в его сторону. Товарищи давно уже ждали, когда он заговорит, а старый полковник, чтобы лучше слышать, даже приставил руку к уху. — Все, что вам сказали сейчас, правда. У нас нет даже одного шанса из ста на спасение. Кто хочет сдаться, пожалуйста, это его право…
— Да! Да! — поддержал его Перакис и внезапно почувствовал мучительный стыд.
Его старческое лицо, выражавшее прежде мольбу, сразу стало значительным и серьезным.
— А кто примет решение остаться здесь, пусть заявит об этом во всеуслышание! — Губы Сарантиса дрожали. — Но знайте, тот, кто отважится на это, идет на верную смерть, — тихо прибавил он.
И тут ужас отразился на лицах его товарищей. Судорожные движения выдавали их душевное состояние, хотя они всеми силами старались не выдать ничем своего смятения.
Лишь Сарантис нашел в себе мужество, столь необходимое в эту минуту. Он был всего лишь приземистый неказистый парень, получивший несколько лет назад полную отставку у девушки, которую любил. Может быть, в этом виновата была проклятая жизнь, а может быть, он глупо вел себя в тот вечер: ведь любовь не подчиняется директивам. Но как руководитель местной организации Сопротивления, этот прямой, умный, деятельный человек был просто незаменим. От его лица, слов, жестов веяло каким-то удивительным обаянием, в особенности когда он был поглощен своим делом. В отличие от многих борцов, на чьих лицах перенесенные пытки, лишения и болезни оставили неизгладимые следы страданий, лицо Сарантиса было всегда спокойным, улыбающимся.
Удивительно скромный в своих потребностях, он жил уже целых два года в бараке возле холма, потому что там было относительно безопасно. Спал он на цементном полу вместе с детьми хозяев. Когда ночью шел сильный дождь, всей семье приходилось вставать и ведрами вычерпывать с пола воду, а потом долго сушить одеяла.
Когда у него оставалось свободное время, он ухаживал за цыплятами, выращивал цветы за бараком — ребята под его присмотром натаскали туда земли и засыпали часть болота. Хозяйских детишек он учил грамоте. Ел он обычно в ближайшей молочной, довольствуясь простоквашей с гренками.
Простокваша, гренки, десятка два деловых свиданий за день и отличное настроение, бодрость духа…
Сейчас, конечно, для отличного настроения не было никаких оснований. Но голос Сарантиса оставался спокойным. Если он не сразу находил нужные слова, теребил подбородок, то это потому, что старался точнее выразить свою мысль. Молчание в такие минуты ни к чему хорошему не приводит; человек невольно эгоистически замыкающийся в себе, отгораживается от окружающего мира.
Сарантис, стоявший перед столом, подозвал к себе товарищей. Они подошли к нему, сгрудились у стола. Тимиос, зажимая рукой рану, оперся о плечо Мимиса. Их сплоченная группа выглядела необычайно торжественно.
Старый полковник продолжал неподвижно стоять у стены.
— Послушайте, друзья, — сказал Сарантис. — У нас нет времени. К чему нам распространяться о том, какое значение приобретет наш поступок? Давайте лучше поговорим по душам. Я считаю, что мы должны остаться здесь и мужественно погибнуть.
Обычно на собраниях, когда Сарантис заканчивал свою речь, внеся какие-нибудь предложения, он клал на стол перед собой часы и следил по ним, чтобы выступающие после него товарищи придерживались установленного регламента. Эту привычку он приобрел еще давно, на заводе. И теперь рука его невольно потянулась за часами, нащупала ремешок, большим пальцем он даже провел по запотевшей крышке. Но тут молнией пронеслась у него в голове мысль, что часы ему больше не понадобятся. Он внес свое последнее предложение! Сердце у него защемило, и он поспешно сунул руку в карман.
Мимис понял, что пришло время ему высказаться. Даже если бы он стоял по другую сторону стола, до него все равно дошел бы черед. Если бы жив был его отец и сейчас находился здесь, он стукнул бы своими огромными кулачищами по столу так, что задрожали бы стены, и прогремел: «Мы будем сражаться до последней пули… Этот дом — наша крепость…» Он нашел бы еще что сказать, наверно, обнял бы всех по очереди за плечи, и глаза бы его сверкали. Отец его был необыкновенный человек. А Мимис, по натуре робкий и молчаливый, лишь переминался с ноги на ногу.
— Я вполне согласен с Сарантисом. Мы должны остаться, — наконец выдавил он из себя и, чтобы подбодрить товарищей, прибавил шутливо: — Целый год мы бились над тем, чтобы меньше болтать и больше делать… И вот наконец нам это удалось.
Но его горькая шутка не вызвала ни у кого улыбки. Только молчание стало еще более гнетущим.
Сарантис посмотрел на Тимиоса, опиравшегося теперь рукой на угол стола. Первый пушок появился над верхней губой и на щеках мальчика из бакалейной лавки.
— Я не уйду отсюда, — твердо сказал он.
— И я тоже, — поддержала его Элени и тотчас перевела взгляд на Георгоса.
Она смотрела на него с глубоким волнением. Да, она любила его. В ту ночь, когда они сидели на задворках, спасаясь от облавы, прорвалась наружу вся неизрасходованная нежность, годами скапливавшаяся в душе этой обездоленной, легкоранимой, сложной по натуре девушки. С тех пор она сильно изменилась. Последнее время она стала ласкова с матерью и часто проводила с ней дома долгие зимние вечера. Они жили теперь в одной комнате, а другую, заставленную мебелью, занимала жена Никоса с сыном. Элени ухаживала за матерью, растирала ей ноги, чтобы согреть их… Жизнь стала такой сложной, запутанной, что Мариго даже не удивляло неожиданное внимание и нежность дочери.
Однажды Элени заговорила с ней об одном своем товарище. Для него, мол, необходимо подыскать угол у кого-нибудь из знакомых; здесь, у них, ему жить опасно, ведь всегда могут прийти из полиции, разыскивая Никоса. И Элени стала расспрашивать мать, знает ли она таких-то. Надежно ли у них? Будут ли там заботиться о ее товарище? Не положат ли его спать на полу? Он, мол, изнеженный и избалованный родителями, не привык к этому и может легко простудиться… И вдруг ни с того ни с сего спросила, сколько лет их дочке.
«Может, и это надо знать на всякий случай подпольщику?» — промелькнуло в голове у Мариго, и она невольно улыбнулась.
— Мама, ты смеешься?
— Не знаю, доченька, что творилось со мной раньше. Точно я слепая была или в голове у меня помутилось. Никогда я не задумывалась над тем, что ведь и ты девушка, — ответила Мариго.
За несколько месяцев они наговорились и сблизились больше, чем за всю предшествующую жизнь…
Приход старого полковника поразил Элени, но она и виду не подала. Лицо девушки оставалось холодным и непроницаемым. Она понимала, конечно, что полковник старается спасти сына, и поэтому между ней и Георгосом словно вставала стена. Ей казалось, что она опять маленькая несчастная девочка, которой не терпится дать выход ненависти и презрению, скопившимся в ее сердце.
«Конечно, если он уйдет, уйдет, вцепившись в отцовскую руку, я и слова ему не скажу, — думала она. — Или лучше я плюну ему вслед!.. Нет, я встану у двери и, когда он подойдет, жалкий, пристыженный, плюну ему в лицо. Нет, лучше, пожалуй, мне не трогаться с места».
А что будет потом? До последней минуты с пистолетом в руке будет стоять она у окна. Она не струсит. Самое главное — целиком отдаться своему делу, пожертвовать собой, не сбежать в тяжелую минуту, ухватившись за протянутую тебе руку благоразумия. Она будет биться до последнего. Пули изрешетят ее крепкое молодое тело. И она умрет, полная ненависти и горечи.
Радостное ощущение счастья, потрясшее недавно душу Элени, погасло в ней навсегда…
Все молчали.
Девушка продолжала смотреть на Георгоса.
— Твоя очередь, ты последний, — сказала она. Георгоса трясло. Он с трудом сделал несколько шагов и остановился перед отцом.
— Как бы ты поступил на моем месте? — спросил он глухим голосом.
Полковник стоял, выпрямившись точно по команде «смирно», его большие уши смешно оттопыривались, руки точно окостенели.
Торжественная минута — вынесение решения — так взволновала его, что сердце у него готово было выскочить из груди. Он вдруг потерял чувство времени. Эта бедная комнатушка, сын, лица его друзей будто отступили куда-то в прошлое, стали казаться далекими, отрешенными от будничной повседневной жизни.
Он устремил на Георгоса суровый взгляд, так хорошо знакомый тем, кто служил когда-то под его началом.
— Я бы остался, — сказал он и без чувств рухнул на пол.
16
Полковник шел обратно посередине переулка. Как и раньше, он держал в руке смятый носовой платок. Но домик, увитый плющом, остался позади, Перакис больше не видел его.
Ставни в домах теперь приоткрылись, и люди, воспользовавшись затишьем, смотрели в окна, горя желанием узнать, что происходит. А солнце, проникнув за приоткрытые ставни, поспешило пожаловать к ним в гости.
Люди смотрели на странного старика с библейским лицом, который, с трудом передвигая ноги, брел к солдатам, словно хотел сообщить им какую-то страшную весть.
* * *
Толстый капитан ждал его на углу.
— Ну как, господин полковник? — заговорил он, закуривая. — Ничего не вышло! Так я и знал. Я же предупреждал вас с самого начала: они отравлены до мозга костей. — И, повернувшись к солдатам, он приказал: — Вперед, в атаку!
— Одну минуту! — закричал полковник.
Заметив, как Перакис переменился в лице, капитан сказал, сокрушенно покачав головой:
— Я сочувствую вашему горю. Всякий любит своего сына, даже если он преступник. Но долг…
— Не смейте! — оборвал его полковник. — Нет там солдат. Тебе некого убивать, болван. Твои снаряды разобьют посуду, разнесут в щепки стулья… Ты спалишь простыни… матрацы. Болван! Ты поджигаешь собственный дом!..
Дрожащей рукой Перакис коснулся плеча капитана.
— Что с вами, господин полковник?
— Забирай своих солдат и убирайся отсюда. Я приказываю тебе! — взревел он, и его пальцы впились в жирную красную шею капитана. — Я приказываю тебе! Ты младше меня по чину! Если ты грек, то должен повиноваться.
Какой-то солдат, наблюдавший за этой сценой, поднял автомат и прикладом ударил полковника по голове. А когда старик растянулся на земле, он грубо пнул его ногой и подсунул носок башмака ему под голову.
Перакис открыл глаза и впился взглядом в толстую, налитую кровью физиономию капитана, который молча стоял рядом.
Потом солдат внезапно выдернул свою ногу, и голова полковника упала опять на тротуар.
— Спроси, где он живет, и доставь его немедленно домой, — после некоторого раздумья пробормотал капитан. И, устремив взгляд на крыши, залитые солнцем, он в бешенстве заорал во всю мощь своих легких:
— Огонь!
17
После ухода полковника Перакиса в комнате воцарилось глубокое молчание. Мимис смотрел из окна на его удаляющуюся сгорбленную фигуру. Медленно текли минуты ожидания. Бывают такие мгновения, когда далекий равнодушный шум города приобретает особую выразительность. Он рассказывает о жизни, рождает разные картины, воскрешает лица, особенно когда каждый его звук ловишь в глубокой тишине.
— Динь-динь-динь!
Где-то там, наверно, за мостом, по асфальтированным улицам медленно проезжает машина мусорщика. Она так редко появляется в это смутное время, что всполошившиеся хозяйки с криком выбегают на пороги своих домов. У каждой находится что сказать мусорщику, который не переставая звонит в колокольчик.
— Динь-динь-динь!
Вот птица захлопала крыльями и улетела.
Мимис старался думать только о своем отце. Если бы он мог почувствовать сейчас на своем плече его широкую ладонь! Как в то время, когда отец, запинаясь, читал ему отрывки из собранных им статей. Если бы он мог хотя бы мысленно ощутить это прикосновение!
С легким скрипом приоткрылась ставня в доме напротив.
— Динь-динь-динь!
Юноша боялся пошевельнуться. Он всматривался в картины, разворачивавшиеся перед его мысленным взором, вслушивался в воображаемые звуки. И все это сливалось с настоящим!
Мимис стоит у окна и не может набраться смелости, чтобы повернуться лицом к стене, где висит вышитый кораблик, так любимый им в детстве, и отцовский выходной костюм…
Бедная козявка! Ей никак не удается найти какую-нибудь щелочку в оконной раме, чтобы выползти на волю…
Отец его погребен вместе с другими двадцатью девятью борцами. Над ним крест из двух палок и больше ничего…
Птица опять весело захлопала крыльями и села над его головой на стебель плюща.
Мимис пытался представить себе обветренное лицо отца, изборожденное глубокими морщинами. Звук его голоса.
Апрельское солнце заливало своим светом все дома вокруг. А вон лужайка, где он в детстве играл в мяч…
Фигура полковника медленно удалялась.
— Не выходи из дому, Павлакис, — донесся голос с соседнего двора. Потом шлепок и плач малыша.
Мимис прижался лбом к подоконнику. Ох! Вернуть бы ему сейчас детство! Он рыл бы канавки на улице. Словно во сне, перед ним ожило лицо матери, целовавшей его в глаза. Она умерла от туберкулеза двадцати восьми лет.
Подул ветер. Зашелестели листья шелковицы под окном.
Мимис заплакал, кусая пальцы. Он плакал жалобно, как побитый щенок.
Но никто не слышал его всхлипываний.
Видно, мусорщик отделался наконец от болтливых женщин, его колокольчик звенел теперь совсем глухо.
Сарантис, присев на угол стола, покачивал ногой.
Тишину не нарушил пока что ни один выстрел.
* * *
Им оставалось жить считанные минуты. И минуты уходили одна за другой. Но в эти краткие мгновения все особенно тонко воспринимается обостренными до крайности чувствами.
— Динь-динь-динь!
Элени сжала руку Георгоса. Эти недолгие минуты затишья они просидели на полу возле посудной полки… Вся страсть любви, весь ужас перед близкой смертью вылились в этом рукопожатии. Девушке хотелось, чтобы никакая сила не смогла разнять их руки.
Потом пальцы их нежно переплелись.
Элени попыталась улыбнуться Георгосу, прогнать грусть из его глаз. Она чувствовала, что и ее покидает мужество. Ей просто необходимо было непременно улыбнуться ему. Улыбка сразу преобразила Элени. Лицо ее стало по-детски нежным, свежим, полным очарования. И Георгос, поняв чувства Элени, крепко сжал ее пальцы.
Элени снова превратилась в девочку, мечтавшую взмыть в облака, уплыть в далекие моря. Стыд за опустившегося отца, от которого нестерпимо несло винным перегаром, детский страх перед людьми, нарочитая резкость — все в эту минуту вдруг отступило куда-то.
Но волшебство это длилось всего минуту-другую.
* * *
— Динь-динь-динь!
— Они подбираются к нам по крышам, — сказал Тимиос, занявший опять свое место на полу за мраморной доской.
Курица во дворе спокойно огляделась по сторонам и стала снова копаться в земле. Бесстыдница, она повернулась к нему хвостом и наложила кучку!
Тимиос прислушался.
Полковник, конечно, был прав. Солдаты засели за глухой стеной, всего в нескольких метрах от домика. Оттуда долетал их шепот и приглушенный стук ботинок. Улыбка на лице Элени потухла. Она обняла любимого с тем же обожанием, с той же горячностью, с которой прижималась малышкой к коленям отца.
— Динь-динь-динь! — доносилось издалека.
— Уехал! — прошептал Георгос.
— Кто?
— Мусорщик, — вздохнув, с сожалением сказал он, словно вместе с мусорщиком уходила и жизнь города.
Георгос ничего больше не мог вымолвить. Он испуганно смотрел на девушку.
Элени хотелось спросить его, боится ли он смерти. Но она не решалась. Его ответ мог причинить новую боль им обоим. Поэтому она предпочла — может быть, невольно — с ненавистью заговорить о фашистах. И ей удалось прогнать гнетущую тоску. Элени и Георгос переглянулись и опять прижались друг к другу.
— Динь-динь-динь! — донесся едва слышный звон колокольчика.
Георгосу вспоминалось, как мать, оберегая его от простуды, клала ему под ноги на пол подушку, когда он зимой сидел подолгу, углубленный в занятия. «Гм! С утра до вечера ублажаешь своего баловня», — ворчал отец. А у матери на подбородке родинка с несколькими волосками…
Георгос крепко сжал руку девушки.
Перед ним стоял продавленный пружинный матрац. Если вбить гвоздики в деревянную раму, то можно перетянуть пружины. При виде сломанной мебели он любил представлять себе, как ее будут чинить. Старые воспоминания и последние впечатления перемешивались у него в голове. Вот мать, посмеиваясь, шепотом рассказывает ему, как негодует отец на соседей, которые включают радио на слишком большую громкость… В полу широкая щель. Он засунул туда носок ботинка.
Подняв глаза, Георгос посмотрел на Элени.
«Боже! Какое прекрасное у нее лицо!»
С губ его уже готовы были сорваться страстные слова любви, но язык словно онемел, не ворочался.
— Как жаль!.. — наконец пробормотал он.
Тимиос прижался раненым плечом к тюфяку, прислоненному к мраморной доске. Ему стало немного легче. Он напряженно прислушивался и всматривался в то, что происходило вокруг. Казалось, этот деревенский парень настолько поглощен своим занятием, что больше ничего не замечает. Но вдруг он повернул голову и стал подзывать расхаживавшую по двору курицу, как всегда подзывал кур у себя в деревне. Но эта обжора даже глазом не повела: она сосредоточенно откапывала червяков.
«Вот бы горсть кукурузы…» — подумал он, но тотчас насторожился: еще один солдат где-то совсем рядом спрыгнул на землю. Тимиос приготовился: указательный палец у него уже был на спусковом крючке.
Ветерок приносил с собой из соседних кухонь дразнящий запах супа. Но это ничуть не волновало мальчика из бакалейной лавки. Он был преисполнен гордости, что в такой ответственный момент разделяет опасность со своими товарищами, что они сейчас, поглощенные своими мыслями, целиком доверились ему и он один охраняет их баррикаду. Он гордился тем, что молодежь в предместье узнает обо всем. Тимиос не сомневался, что мужчины, женщины, старики и дети из их квартала затаив дыхание следят за ходом боя. Возможно, некоторые, в том числе и его дядюшка, ворчат сердито; другие дрожат и молят мысленно лишь об одном: «Ах! Разделались бы поскорей с этими паршивцами, чтобы не слышать больше стрельбы!» А кое-кто, наверно, досадует, что вынужден сидеть взаперти и не может заняться своими делами, скажем, сходить в парикмахерскую постричься. Но Тимиос прекрасно понимал, что все честные люди хотят, чтобы он и его товарищи спаслись. Это вселило бы надежду в жителей рабочего предместья, задавленных жестоким террором.
Тимиос обернулся и встретился взглядом с Сарантисом, который, казалось, прочел его мысли. Сарантис мерно покачивал ногой… От внимания Тимиоса ничего не ускользало, он заметил даже велосипедное колесо в дверях одного из домов. Как только он его разглядел!
— Ох, мамочка! — жалобно вздохнул он.
В последнее время по воскресеньям после обеда он брал напрокат велосипед и гонял по проспекту…
Он вспомнил свою хибару в деревне, заботливые руки матери, козу, отца Герасимоса, подлого вора! Потом подумал о Фросо, дочке дяди Стелиоса, и тотчас прикусил губу. К чему вспоминать о ней? Противная девчонка, задавала и во всем подражает старшей сестре. Дочки заставили дядю Стелиоса ходить в дом черным ходом. Они считали, что он позорит их перед гостями. Бакалейщик, конечно, мошенник, прячет продукты в подвале, а сам плачется покупательницам, но иногда он вызывает жалость. Как было бы хорошо, если бы Фросо выросла не похожей на свою сестру!
Фартук его висит сейчас на гвозде возле прилавка. Он снял его, когда шел на заседание. В кармане фартука осталась горстка сушеного гороха. Когда Фросо узнает, что с ним случилось, она, наверно, прибежит в лавку и залезет в карман его фартука… Ее, конечно, поразит, что парень, которого она никак не могла понять, сражался за новую жизнь. Кто знает…
— Динь-динь-динь! — в последний раз донесся звук колокольчика. Мусорщик стал на подножку, и машина покатила по асфальту…
* * *
В доме напротив Фани захотелось завести патефон, ей осточертело сидеть одной взаперти. Муж ее спозаранку ушел куда-то взбешенный и с тех пор не показывался. Она покрутила ручку, положила на диск пластинку, поменяла иголку… но в последний момент передумала. Почему? Трудно сказать! Ох, невмоготу ей, невмоготу! Ставни наглухо закрыты, дверь на запоре, во дворе ни души, тишина… Фани то слонялась по комнате, то, испугавшись шума, пряталась за шкаф, то, осмелев, подглядывала в щелочку ставни.
В сотый раз примерила она шубу.
Куда девался Бакас? Утром в рот крошки не взял. Надел шерстяную жилетку, пальто, грязный шарф, до которого противно дотронуться. Разве он не видел, как ярко светит солнце? Запарится ведь.
* * *
Выстрелов пока еще не было слышно.
Подойдя к Мимису, Сарантнс оглядел переулок. Вдалеке на углу маячила фигура удаляющегося полковника. Потом, ловко перепрыгнув через опрокинутый стул, Сарантис залег рядом с Тимиосом.
— Они занимают позиции. Надо ждать нападения со всех сторон, — сказал он.
Лоб у Георгоса покрылся холодным потом. Он посмотрел Элени в глаза.
— Помоги мне, — прошептал он с отчаянием в голосе.
Девушка содрогнулась. Стараясь не встречаться с ним взглядом, она сбивчиво и путано стала говорить ему что-то о ручных гранатах. Счастье, мол, что они успели залезть в итальянский склад боеприпасов, ведь иначе… их могли бы взять живьем…
— Помоги мне, — умоляюще повторил он, мертвенно бледный, и глаза его сверкнули ненавистью.
Эта девушка при первой же встрече произвела на Георгоса странное впечатление. Его поразили грубые манеры и резкая, отрывистая речь Элени, а ее стремление оттолкнуть его от себя и подчеркнуть при каждом удобном случае, что он принадлежит к чуждому ей классу, невольно породило в нем чувство собственной неполноценности.
Он любил Элени и понимал, что она наделена какой-то особой душевной силой, которой не хватало ему. И теперь, в тяжелую минуту, его еще больше отдалял от Элени завладевший им страх. Волшебство любви погасло. Его преследовало желание спрятаться от ее взгляда, замкнуться в себе, умереть в одиночестве.
Лицо, на которое он только что смотрел с обожанием, казалось ему теперь чужим и жестоким. Он ненавидел Элени. Ему нужна была сейчас только его мать, ласковая, отзывчивая.
Девушка в старом залатанном жакете и стоптанных полуботинках представлялась ему бездушной, не способной почувствовать бесконечные радости жизни, затвердившей лишь свои сухие инструкции: «Первое… второе…» Он отшатнулся от нее, прижался к посудной полке.
А у них оставалось так мало времени! Элени постояла в нерешительности, потом, подойдя к Георгосу, схватила его руку и приложила к своему сердцу.
— Тебе тоже страшно? — пораженный, воскликнул он.
— Да, — прошептала она.
Это было нечто большее, чем помощь. Георгос крепко обнял Элени.
Сарантис приподнялся немного, сжимая в руке гранату. Враг окружил их плотным кольцом. Он слышал голоса, смех солдат, звук их шагов. Чего же они медлят? Видно, ждут команды перейти в атаку.
Сарантис знал, что им, пятерым, не выстоять под огнем даже несколько минут. Они сейчас ничем не отличались от осужденных на смерть, выстроенных перед карательным отрядом.
У Сарантиса был недурной голос, и он любил петь. Обняв Элени за плечи, он затянул песню. Самое трудное было начать, а потом слова полились сами собой:
Мы твои дети, Эллада…
Голос Сарантиса разорвал зловещую тишину. Четверо его товарищей, встрепенувшись, тут же присоединились к нему.
Мелодичная и тихая вначале песня звучала все громче и громче. Казалось, она стремилась пролететь над всем огромным городом. Глаза Тимиоса наполнились слезами. Он посмотрел на товарищей: все они, даже Сарантис, плакали.
Увлеченные пением, звуком собственного голоса, они избавились от преследовавших их мыслей и образов, которые каждую минуту ожидания превращали в пытку. Они не желали расстаться с этой песней, как мать со своим мертвым ребенком, которого гробовщики готовы опустить в могилу.
Дыхание у них стало глубоким, ровным. Они почувствовали себя внезапно во власти каких-то странных чар.
Песня увлекала их, преображала их лица. Она разливалась по всему омытому солнцем кварталу. Пятеро людей, обреченных на смерть, встретили свой последний час, сбросив с себя тяжкий груз мелких личных забот и бед, который каждый из них влачил с самого детства. Слились воедино их дыхание, голоса, вера в общее дело.
Вдруг со всех сторон по домику, увитому плющом, открылась яростная пальба.
18
Тонио перестал нежиться на солнышке. Отвлекся от воспоминаний. Он повернул голову к солдатам и приказал установить пулемет на террасе соседнего дома.
— Живей! — завопил он своим тоненьким голосом.
Немцев призывали теперь в армию из запаса, и они не отличались ни молодостью, ни проворством. Тяжело дыша, втаскивали они по лестнице пулемет. Молодые немцы, ровесники старшего брата Тонио, плясавшие на праздниках в ярких национальных костюмах, пропали без вести в русских степях. Тонио мальчишкой с интересом смотрел на их танцы и краснел от смущения, когда какая-нибудь девушка, едва переводя дух после бешеной пляски, трепала его по щеке.
Все они пропали бесследно.
Превыше всего для Тонио были интересы Германии, и он ненавидел ее врагов. Правда, в доброе мирное время он не понимал, какую опасность таят в себе нераспроданные боеприпасы, от которых ломились военные склады, радиоприемники, велосипеды, разные машины; на все эти чудеса техники он глядел разинув рот, когда приезжал с отцом в город. Ах, как хотел он заполучить велосипед с красным седлом! Но о благах цивилизации, насколько он знал, люди могли лишь мечтать. Откуда ему было знать тогда, что готовится новая война?
В школе его обучали истории и военным маршам, проповедовали патриотические идеи. Так же воспитывают своих детей англичане, французы и американцы. Но в буржуазных школах никогда ни слова не говорят ни о промышленных кризисах, ни о рынках сбыта, ни об интересах капиталистов. Учителя твердят без конца лишь о врагах отечества и жизненном пространстве. Поэтому Тонио был потрясен, когда его земляка Вильгаузена отправили в концентрационный лагерь.
Запасники, пыхтя, поднимались по лестнице.
Тонио стал отчитывать последними словами солдат, которые курили, спрятавшись в подворотне. Его круглая мальчишеская физиономия сердито передергивалась.
Солдаты, помявшись немного, вышли из подворотни.
— Сукин сын… Ишь раскричался, сволочь! — почесываясь, негромко выругался один из них.
Вдруг просвистела пуля, и Тонио, раненный в шею, вцепился руками в створки ворот. Это произошло так неожиданно, что застигнутый врасплох Тонио никак не мог поверить в случившееся.
Солдаты как ни в чем не бывало прошли мимо него и скрылись за поворотом.
Тонио попробовал закричать, но воздух, выходя из легких, свистел и шипел в раненой гортани. Взгляд его остановился случайно на ночной рубашонке и детских носочках, развешанных на веревке, и ему вдруг померещилось, что он вернулся в родную деревню. Старуха Фолькен собирается, наверно, белить свою конюшню, теперь ведь самое время…
Да, если бы не капиталисты с их рынками сбыта, Тонио в шляпе шел бы сейчас домой от старухи Фолькен по берегу озера, там, где он резвился в детстве. Но что поделаешь? Капиталисты прямо-таки ненасытны. После повышения цен каждая пуля дает полпфеннига чистой прибыли.
На фронте у него хватило бы, конечно, мужества умереть со словом «Германия» на устах… Но вот рубашонка на веревке раздулась от ветра, носочки стали раскачиваться, и Тонио вдруг показалось, что его мать в углу двора месит тесто.
— Хочу домой, в деревню, — прошептал он одними губами. — Отец меня ждет… Его трубка, колпак…
Больше ничего не успел он сказать.
19
Получив приказ занять дом, подгоняемые окриками и руганью капитана, солдаты, вооруженные автоматами и ручными гранатами, бросились из своих укрытий в атаку. По переулку они бежали, держась поближе к стенам домов.
В углу террасы торчал ствол пулемета, а установившие его там запасники, пригнувшись, притаились за перилами.
Сарантис оттянул зубами предохранительное кольцо гранаты и метнул ее, уже третью по счету, в соседний двор. Последовал взрыв.
— Кажется, попала в цель! — закричал Георгос.
Он хотел еще что-то добавить, но домик, увитый плющом, весь содрогнулся. Посуда разбилась вдребезги. Вазочка с вишневым вареньем, которое приберегали для гостей, покатилась по полу, чуть не задев по лицу Сарантиса.
Еще одна волна взрыва сотрясла дом.
К счастью, вторая вражеская граната попала в глухую стену. Конец курам, цветам в жестяных банках, курятнику, — все темным облаком взлетело на воздух.
Сарантис подполз к мраморной доске от комода. Несколько секунд он прислушивался, а потом указал Георгосу пальцем на ту часть ограды, откуда солдаты бросали гранаты.
Сарантис и Георгос не могли даже выглянуть из-за баррикады, потому что автоматы на соседней террасе не умолкали ни на минуту.
Бабушка Мосхула ощупью добралась до порога чуланчика. Она ухватилась рукой за засов, застучала в дверцу.
— Мимис! Мимис! — объятая страхом, звала она внука. — Мы погибли! Открой мне!
— Сиди там! Сиди там! — закричал Мимис.
Но он не успел повернуть голову, как пуля попала ему прямо в лицо. Он упал на спину. Но в пылу боя даже Элени, которая была ближе всех к Мимису, сразу не поняла, что он мертв.
Пулемет строчил, как новогодняя трещотка. В окно и носа нельзя было высунуть.
Георгос подполз к своему мертвому товарищу. Он задел его локтем по щеке, но в это время на крыше противоположного дома мелькнула солдатская пилотка, и он, даже не взглянув на Мимиса, прицелившись, выстрелил в нее.
Солдаты уже приближались к воротам их домика.
— Не прячьтесь, ребята! Бросайте гранаты! Бросайте! — заорал Сарантис.
Две ручные гранаты взорвались в переулке, подняв столб пыли. Солдаты ничком упали на землю. Капитан перестал ругаться. Запасники на террасе, пригнув головы, строчили из пулемета.
Бой приближался к концу.
В общей сумятице никто не слышал, как стонал на крыше дома, где жила Фани, молодой греческий солдат. Он лежал, прислонившись головой к трубе и судорожно вцепившись руками в живот. Тщетно пытался он остановить кровь, впитывавшуюся в его грязную рубаху.
Солдата звали Захариас.
Его вместе с большой группой крестьян привезли в Афины с юга Пелопоннеса. В такое бурное время разве поймешь, кто был виноват в их стычке с партизанами! Во всяком случае, в столице им сразу выдали автоматы, ножи, военную форму, напоили всех вином. Большинство из них напоминало не прирученных еще зверей. В полдень они с жадностью набрасывались на обед. А в свободное время сидели в тупом оцепенении и чего-то ждали. Чего же они ждали?
Впав в забытье, Захариас не мог отделаться от нескольких туманных воспоминаний, преследовавших его.
Город. Дикая орда растекается по темной улице. Ей поручено произвести аресты… За что сажают этих людей? «Коммунисты? Прикончить их!» Неужели зарезали ножом эту девушку? Он сует руку за пазуху убитой, которая не успела еще остыть. Щиплет ее, потом стаскивает с коченеющего пальца колечко…
Он вдребезги пьян. Огромный город преследует его, как кошмар, не дает ему покоя. Он в публичном доме, в комнате у проститутки. Вот он вынимает из кармана колечко.
— Возьми его, — еле ворочая языком, говорит он девице.
— С чего это ты мне его даришь, красавчик?
— Так просто.
— Ха-ха-ха!
Смех проститутки гулом отдается в его ушах. Все странно гудит и бурлит вокруг него с того самого дня, как бурей прибило его сюда, оторвав от мягкой, вспаханной земли.
Колечко поблескивает на пальце проститутки. Проститутка будит в нем разлетевшиеся как дым мечты о красивых деревенских девушках, о родной земле, мирной доброй земле, потерянной им навсегда. Все словно заволокло туманом. Его мутит от еды, вина, духоты, вони публичного дома и рвет прямо на постель.
— Чтоб тебе провалиться, дурень, грязная свинья! Нализался, так нечего лезть к бабе! — вопит проститутка…
Захариас никак не мог отделаться от этих мутных картин. А бой между тем продолжался.
Солдаты по переулку подползли к самым воротам. Пулемет теперь без передышки строчил по окну. Рухнула стена, на которой висели вышитый кораблик и воскресный костюм Черного, и густое облако белой пыли окутало комнату. В этом тумане Сарантис и его товарищи дышали с трудом и почти ничего не видели. Они чувствовали приближение смерти.
Лежа за баррикадой, они продолжали отстреливаться. Георгос, не вставая, бросил в окно последнюю ручную гранату. Ее взрыв на несколько минут задержал наступление солдат. Вдруг Георгос почувствовал, что кто-то тянет его за ногу.
Он обернулся и увидел Элени.
Ее изуродованное лицо заливала кровь. На нем можно было различить лишь один сверкающий глаз. Собрав последние силы, она подползла к нему, чтобы его коснуться.
— Элени! — раздался отчаянный крик и потонул в гуле выстрелов.
— Они проникли во двор! — закричал Сарантис.
Тимиос беспрерывно палил из пистолета, приставив его к притолоке двери. В нескольких шагах от него во дворе упал раненый солдат. Другие солдаты тотчас отступили, прижались к ограде.
— Не стреляй, не стреляй в меня! — прошептал раненый.
Что мог ему ответить Тимиос? Солдат, осмелев, пополз к двери домика, чтобы спрятаться хотя бы там. Ведь на середине двора его могли прикончить случайно даже свои. Он вцепился руками в мраморную доску, загораживавшую дверной проем.
— Не стреляй! Не стреляй в меня! — молил он.
В тюфяки, сваленные на пол, попала граната. При взрыве старое кресло, Тимиос и посудная полка отлетели к стене. Из двери вырвался черный столб дыма.
— Будь осторожен, может, там еще не все убиты, — сказал у ограды один солдат другому, удерживая его за ремень.
Лучи солнца упорно пробивались через черную завесу, скрывавшую двор. Прижавшись к полу, Сарантис искал глазами своих товарищей. Он увидел Георгоса, выползшего на середину комнаты. Видно, и тот хотел проверить, остался ли хоть кто-нибудь в живых.
Сарантис приподнял немного голову, и взгляды их встретились. Но им некогда было обменяться хоть словом. Сарантис тотчас повернулся на другой бок и приник к двери. Он еще раз выстрелил.
Солдаты, готовые броситься в атаку, застыли опять на месте.
Пулемет строчил не переставая.
Солнечные лучи пронизывали насквозь белое облако известковой пыли, рассеивая по всей комнате нежный, словно неземной, свет. У Георгоса не осталось ни одной пули, и он стал лихорадочно шарить руками вокруг. Только теперь он понял, что несколькими минутами раньше прятался за мертвой Элени.
Он отбросил пистолет. Судорожно сжал в руке полу ее жакетки. Быстрое, прерывистое дыхание Георгоса касалось обезображенного лица девушки, ее плеча, шеи. Он смотрел на нее и не мог оторвать глаз. Лицо его подергивалось…
Вдруг он приподнял голову и замер. Резкое стрекотание пулеметов, оглушительный гул многократным эхом отдавались у него в голове. Этот треск и грохот с каждой минутой делались все более страшными и невыносимыми.
И тут Георгос вскочил на ноги и, перепрыгнув через труп Элени, выбежал во двор.
— Мы победили! Мы победили! — надрывно закричал он.
На него обрушился целый град пуль. Он повернулся вокруг своей оси, его стройное тело обмякло, и он рухнул на разрытую гранатами землю.
20
Сарантис понял, что один остался в живых. Он наповал убил солдата, прыгнувшего в дом через окно, и, отступив в угол, спрятался за кучей обломков. Вдруг во дворе кто-то закричал:
— Постойте! Постойте!
Автоматы, стрелявшие в дверной проем, сразу замолкли. Из-за дома показался капитан. Он, запыхавшись, подбежал к солдатам, которые при виде его повскакали с мест.
— Что случилось? — спросил он.
— Один из них еще жив. Но у него, наверно, не больше двух-трех патронов, — ответил солдат, кричавший перед этим «Постойте! Постойте!»
— Тогда не стреляйте в него, — поспешил распорядиться капитан. — Мы возьмем его живьем.
И он немедленно передал немцам приказ прекратить огонь.
Запасники бросили свой пулемет. Они уселись на пол залитой солнцем террасы и, прислонившись к перилам, закурили. Может быть, даже заговорили о своих родных местах.
Теперь не слышно было ни звука. Под окном и у двери домика солдаты замерли, затаив дыхание. Один из них привязывал свою пилотку к длинной палке. Перед ним стоял капитан; его красная физиономия была преисполнена серьезности, и он знаками давал указания солдату.
Сарантис прислушивался к этой странной тишине. От окна к ограде спокойно плыли легкие облака известковой пыли, прошитые золотистыми лучами солнца. Среди обломков лежали его мертвые товарищи, теперь уже равнодушные ко всему происходящему.
Он осторожно сел. Так ему удобней будет обороняться. Он знал, чего добиваются враги, но был уверен, что им это не удастся.
Вдруг Сарантису вспомнилась его квартирная хозяйка, добрая, немолодая уже женщина. Сегодня рано утром она сказала ему: «Купи мне, пожалуйста, немного соли». Он совсем забыл о ее просьбе, а бедняжка, наверно, до сих пор ждет его. «Ах, голова садовая! — думает, должно быть, она про него. — Подговорю я ребят вечером, когда он придет, встретить его музыкой, пусть бьют палками по пустым ведрам». Малыши любили его и часто встречали веселыми шутками.
Дул легкий ветерок. Солнечные лучи запутались в пыли, как котенок в клубке шерстяных ниток. Ветерок слегка шевелил легкую прядь разметавшихся по полу волос Элени.
Сарантис знал Элени еще девочкой с длинными косами. Ему вспомнилось то утро, когда он оказался свидетелем ссоры в доме Саккасов, перебранки из-за проданных Хараламбосом одеял. И он подумал о том, как всякие беды подрезают крылья мелким собственникам, убивают их мечты.
И вдруг перед ним воскрес образ Клио. Она стояла в подвенечном платье и пристально смотрела на него. Губы у нее дрожали. Страдание преобразило ее лицо и придало ему особую прелесть.
После бегства из ссылки он ни разу не видел Клио. Однажды он спросил о ней у Элени, и та рассказала ему о детях сестры, об ее истеричности, о ссорах с матерью. «Она стала злая как собака», — прибавила она раздраженно, и он поспешил перевести разговор на другую тему…
Сарантис почувствовал, что силы его покидают. Это внезапное затишье притупляло все его чувства.
Он не мог жить без того, чтобы не вспоминать иногда Клио. Прежнюю — гибкую, тоненькую, которая, завидев его на пороге, сердито хватала свое вышивание и исчезала из комнаты. Ему хотелось снова увидеть ее волосы, туго стянутые в пучок, бледное лицо, печальный взгляд. Прочесть боль в ее глазах, как тогда, во время его ареста, мечту о погибшем счастье.
В тяжелые годы ссылки он скучал без Клио. Товарищи часто говорили о своих женах, детях, получали из дому письма. Сарантису делалось грустно, у него ведь не было ничего, кроме того печального взгляда.
Было бы неверно считать Сарантиса человеком не от мира сего. Конечно, со временем и он бы женился, как все, и женская ласка согрела бы его сердце. Квартирная хозяйка то и дело пробирала его: «Опять стирку мне приготовил? Найди-ка себе, голубчик, невесту. Что ж это ты сторонишься девушек?»
Сарантис никогда не отказывался от этой мысли, но, видно, не судьба была ему жениться. И поэтому образ Клио пронес он через жизнь как нечто святое. А теперь, на пороге смерти, этот образ вновь ожил, пытаясь увести его за собой в мир мечты. Его нервы, натянутые до предела в ожесточенном бою, на несколько секунд сдали.
В проеме двери показалась пилотка, привязанная к палке. Сарантис отшатнулся в испуге и выстрелил. Именно это привело его окончательно в себя. «Ах, провели меня», — подумал он.
Капитан во дворе самодовольно улыбнулся и сделал знак солдатам подождать еще немного. Палка с пилоткой, переходя из рук в руки, добралась до окна домика.
«Если я опять отвлекусь, они схватят меня живым», — мелькнуло в голове у Сарантиса.
В это время раненый солдат, лежавший возле двери, зашевелился.
— За-за-дыхаюсь, — простонал он.
Раненый, видно, заметил человека, притаившегося в комнате, и, приложив нечеловеческие усилия, попытался к нему подползти. Его ослабевшие руки судорожно уперлись в пол, он попробовал приподняться. Всего каких-нибудь полметра отделяли его от Сарантиса.
Но вдруг мелькнувшая перед солдатом нога вытянулась, и ботинок уперся ему прямо в щеку.
— Задыхаюсь, — простонал опять солдат и тут увидел прямо перед собой Сарантиса.
Мокрое от пота лицо раненого вытянулось от изумления. Ему показались знакомыми широкий лоб, коротко остриженные волосы и чуть курносый нос этого человека. Конечно, он не ошибся, перед ним был завсегдатай молочной, жадно уничтожавший обычно свою простоквашу.
Сарантис тоже узнал его.
— Неужто это ты, Бабис? — прошептал он.
Бабис служил в молочной, где Сарантис ужинал последний год. Парнишка подавал ему простоквашу с сахаром и гренки, а если не было других посетителей, то подсаживался к нему и заводил свою обычную песню о какой-то Софии, из-за которой он потерял совсем голову. Во всех подробностях рассказывал он, как девушка пришла в молочную, что именно сказала ему, что он ей ответил, прежде чем налить молока, что она прибавила и как смеялась. Сарантис терпеливо выслушивал Бабиса и, что самое забавное, даже давал ему советы, как вести себя с девушкой.
— Неужто это ты, Бабис? — еще раз прошептал он.
Но сейчас не время было думать об этой странной встрече. Пилотка показалась опять у самой двери.
В одной легенде, сложенной в далекой стране за океаном, рассказывается о мешке. Огромном мешке под названием донк бао, в котором родились первые сто вьетнамцев. Все от одной матери. Поэтому слово «донк бао» стало самым ласковым словом в их языке. Оно означает: друг, соотечественник, брат, сын той же самой земли. Все это заключает оно в себе.
Легенда повествует о том, как силы зла ослепили некоторых донк бао. Вложили им в руки оружие, чтобы убивать своих братьев. Но придет день, когда силы зла погибнут. Тогда донк бао создадут свою страну и будут там счастливо жить.
А легенды путешествуют по морям и океанам…
Бабис прикусил язык, чтобы не стонать. Дрожащей рукой прикоснулся он к башмаку Сарантиса.
Вторая пилотка появилась в окне и третья в дверях. Они мелькали словно для того, чтобы извести Сарантиса.
Во дворе привязывали к палке четвертую пилотку. Таково было распоряжение капитана. После того как прекратился огонь и в голове у капитана немного прояснилось, он решил во что бы то ни стало захватить живым спрятавшегося в домике врага. Он готов был прождать здесь до самого вечера, пойти на любые хитрости, чтобы выманить его, но прежде всего надо было убедиться, что он израсходовал все патроны. Капитан прекрасно понимал, что если солдаты раньше времени ворвутся в домик, то дело кончится неудачей.
Он должен был доконать врага, сыграв на тишине, солнце, весне. Довести его до безумия танцем пилоток, привязанных на палки. Нет, теперь уж ему от них не уйти!
Кисточки пилоток плясали в окне и в дверях, как петрушка на сцене кукольного театра. Прошло еще несколько минут.
Приставив пистолет к виску, Сарантис хладнокровно спустил курок.
21
Во время сильного взрыва бабушка Мосхула получила удар по голове и потеряла сознание. Пришла она в себя, когда целая орда солдат ворвалась в дом.
— Мимис! Мимис! Где ты, мой внучек? — закричала она.
С удивлением прислушивалась бабушка Мосхула к странному шуму вокруг, к незнакомым голосам. Солдаты перевернули все, что чудом уцелело в доме. Всякую мелочь они рассовали по карманам, обчистили комнату. Трупы Сарантиса, Мимиса, Элени, Георгоса и то, что осталось от Тимиоса, вынесли во двор, а потом побросали в машину, которая промчалась по улочкам предместья по направлению к проспекту.
После этого увезли и убитых солдат.
Слепая сделала на ощупь несколько шагов. Ничего не находила она на месте и то и дело натыкалась на обломки. Она бродила по комнате, хватаясь руками за пропитанные потом куртки солдат.
— Где мой Мимис, скажи мне? — спрашивала она.
Солдаты отпихивали ее от себя. Несколько раз она падала на пол, но снова вставала и упорно тянула к ним свои костлявые руки. Одни старались от нее увернуться, другие отталкивали ее. Наконец она утихла и больше уже ни о чем не спрашивала.
Капитан, стоя под окошком Фани, курил сигарету за сигаретой. Он смотрел на кирпичи и куски штукатурки, валявшиеся на тротуаре. От созерцания этих обломков ему стало как-то не по себе.
— Чего вы тянете? Скорей по машинам и поехали! — крикнул он.
* * *
Когда соседи вошли в домик, они увидели, что на куче щепок, оставшихся от мебели, сидит бабушка Мосхула, сложив руки на животе и уронив голову на плечо. Лицо ее выражало удивительную безмятежность. Но сколько ни пытались ее расшевелить, она не произнесла ни слова. Ее слепые глаза безучастно смотрели в пространство.
Когда мать Павлакиса попыталась увести ее из разрушенного домика, она страшно испугалась, жалобно закричала. Соседки принесли ей поесть, но она ни к чему не притронулась. Тогда они приволокли откуда-то кресло, силой усадили в него бабушку Мосхулу и укрыли одеялом.
— Пусть сегодня она побудет здесь, а завтра, бог даст, придет в себя, — сказала одна из соседок.
* * *
Очертания домов стерлись в ночи. Несколько мужчин и женщин долго смотрели молча на развалины домика, увитого плющом. Потом они разошлись по одному в разные стороны. Старушка застыла в кресле, устремив взгляд во тьму. Ее уже нельзя было разглядеть с улицы в разбитое окно, казалось, ночь погребла ее в развалинах.
Вдруг бабушка Мосхула услышала чьи-то легкие шаги. Кто-то подошел к окну, остановился. Нет, судя по звуку шагов, это был не один человек, а много людей. Они стали бросать что-то в комнату. Словно в ответ им тихо запели пружины матраца, но бабушка Мосхула нисколько не удивилась. Вскоре что-то пролетело у нее над головой, задело кресло и покатилось к ногам.
Шаги приближались к домику, слышно было, как люди что-то бросали в окно и уходили. Потом опять появлялись.
Ночь тянулась долго. По комнате распространился сильный запах цветов. Бабушка Мосхула втянула в себя воздух, принюхалась. Цветы падали на обломки стен, на пол, попадали старушке в лицо, покрывали колени, ложились у ее ног, укутанных одеялом. Покров их становился все толще и толще. Бабушка Мосхула с удовольствием вдыхала их аромат.
И множество, бесчисленное множество людей прошло в ту ночь под ее окном.
Утром соседки нашли ее мертвую, усыпанную цветами, которые были разбросаны также по всей комнате. На лице бабушки Мосхулы застыла блаженная улыбка.
22
В тот день после полудня прошел дождь, потом снова выглянуло солнце, и от земли исходил какой-то одуряющий запах. Мариго налила кофе в чашку, поставила ее дрожащими руками на блюдце и понесла Илиасу. Он сидел в своей инвалидной коляске, низко опустив голову.
«Заснул или его просто разморило на солнышке?» — подумала она, с опаской поглядывая на сына.
Взрывы его гнева пугали ее. Он мог ни с того ни с сего накричать на нее, обругать самыми грубыми словами. Иногда казалось, что он просто жить без этого не может. Но Мариго все сносила молча, никогда не вступала с ним в перебранку.
— Илиас, я принесла тебе кофе, — прошептала она, поставив чашку рядом с ним на каменную скамью.
Он поднял глаза и растерянно посмотрел на мать. Она вывела его из оцепенения: Илиас был погружен в воспоминания о Фани, и все его изуродованное тело сотрясала тайная дрожь. Он часто с вожделением думал о ней, особенно с тех пор, как вернулся дамой, в свой квартал. Но он не решался встретиться с Фани. Не раз добирался он до угла ее переулка. Но руки его внезапно слабели, он просто не в силах был повернуть коляску. И ехал дальше на площадь, чтобы сыграть там в тавли с владельцем киоска. Илиас растолстел и обрюзг, отрастил брюшко. Мариго забинтовывала ему культи, потому что на них часто открывались гнойные свищи, и обрезанные штанины вздувались от повязок. Хотя щеки у Илиаса чуть отвисли, лицо оставалось по-прежнему красивым. Он каждый день брился, разглаживал усики, и при этом иногда насвистывал что-то по старой привычке.
При виде матери на губах калеки появилась обычная насмешливая улыбка.
— Ты подкрадываешься, точно заяц. Призрак с того света изображаешь?.. Где кофе? Ты же видишь, где я сижу, зачем поставила его так далеко от меня? — набросился он на нее.
— Но ты можешь до него дотянуться, Илиас!
— Заткнись. Не зли меня, — не унимался он.
Мариго промолчала. Она переставила чашку на горшок с гвоздикой. Калека отпил глоток.
— Дерьмо! — прорычал он и, чтобы удержать Мариго, схватил ее за подол фартука. — Опять туда пойдешь? Что она тебе напевает?
Он имел в виду Георгию, жену Никоса. Мариго часто заходила к ней в комнату поболтать немного. Илиаса обижало, что при всяких семейных ссорах мать неизменно принимала сторону Никоса. Но особенно его бесило, что обе женщины, и мать и Георгия, ни разу не упрекнули его ни в чем, хотя, кроме беспокойства и неприятностей, они ничего от него не видели. Он чувствовал себя лишним и ревновал мать к Георгии.
— Успокойся, Илиас, — сказала Мариго.
— Забастовка еще продолжается? Да? Каждый вечер мой братишка разглагольствует перед вами о том, как он борется за счастье народа, а вы обе слушаете развесив уши! За счастье народа! Дерьмо! Я рад, что хоть из профсоюзов их вышвырнули, этих негодяев! — Илиас с презрением плюнул.
— Кофе остынет, — спокойно заметила Мариго.
— Негодяи, скоты, преступники! А перед нами разыгрывают из себя борцов за народное счастье. И все время вопят, что правительство обижает народ. Всех их надо пересажать и перестрелять, окаянных… Ха! Борцы за счастье народа!.. — Илиас долго еще негодовал и бранился.
Мариго всю трясло, она едва сдерживалась, но знала, что надо вооружиться терпением, огромным терпением, которого должно хватить до самой могилы.
— Пей кофе, Илиас, — прошептала она.
Но именно сдержанность матери больше всего бесила калеку. Ведь по ее глазам он видел, что она порицает его.
А так как из жалости к нему она молчала, он постарался нанести ей самый жестокий удар.
— Прямо тебе говорю, кончится тем, что ты будешь оплакивать Никоса, как свою младшую дочку, — со злым смехом сказал он.
Почувствовав головокружение, Мариго прислонилась к стене. Казалось, время выпило все соки из этой старой женщины. От нее остались кожа да кости и прежняя легкая походка.
Мать и сын молчали. Насмешливая улыбка исчезла с лица Илиаса. Его огорчало, что мать страдает, волнуется за Никоса. Ему хотелось, чтобы она всю нежность, всю любовь отдавала только ему. Илиас с тоской посмотрел на нее, и голос его прозвучал по-детски просительно:
— Моя подушка! Поправь мне подушку… Ох! — тяжело вздохнул он.
— Что с тобой, Илиас?.. Неужели у тебя опять открылись свищи? — Встревоженная Мариго обняла сына.
— Болит у меня чуточку!.. Чуть-чуть!
— Ох! Боже мой! Погоди, я погляжу.
— Нет, мама… не надо. Не снимай бинты… Ох! Старушка моя… — ласково прибавил он.
Илиас терся щекой о грудь Мариго, с удовольствием вслушиваясь в капризный тон своего голоса. Теперь он чувствовал, что мать предана ему, и постепенно успокаивался. (Ее преданность в самые тяжелые минуты приносила ему облегчение.) Но ему было этого мало. Он хотел, чтобы она заглянула ему глубоко в душу, узнала все его муки, чтобы она принадлежала только ему.
Не поднимая головы, Илиас сжал пальцами худые руки Мариго. Ему нужно было непременно вызвать ее на откровенность, заставить поделиться страхом, тревогой за Никоса. Он уже остыл от гнева и заговорил теперь вполне разумно:
— Почему, мама, ты ничего не скажешь Никосу? Зачем ему пропадать зря? У него жена, ребенок… — И он указал пальцем на маленького Хараламбакиса, игравшего во дворе возле хозяйской двери.
Мариго молча попыталась высвободить свои руки из его рук. Она ни за что не ответит, ни за что не ответит на такой вопрос, она дала себе в этом клятву. Воспоминание о том страшном вечере, когда Никос вернулся с гор домой, до сих пор преследовало ее, как кошмар. Она посмотрела на Илиаса глазами, полными слез, и прошептала:
— Пей кофе, Илиас.
Калека откинул назад голову, и лицо его исказила гримаса.
— Ох! Зачем я только выжил! Эх, приятель, черт тебя подери, чего ты тащил меня на своем горбу? Бросил бы лучше там, в снегу…
— Замолчи! — оборвала его Мариго.
Он часто твердил это, и Мариго было нестерпимо больно слушать его. Она села на порог и задумалась.
23
Всю оккупацию Илиас пробыл в госпитале. Первое время, когда Мариго приходила его навещать, он неизменно заводил разговор о своих ногах. То вспоминал о родинке, которая была у него на правой голени, то о том, как он сломал однажды лодыжку и целый месяц пролежал в гипсе.
— Здорово сломать ногу на стройке! Получаешь пособие и бренчишь себе на гитаре… Помнишь, мать, какие песенки я тебе играл? — Увидев, как она побледнела, он спрашивал ее: — А что ты будешь делать с моими новыми полуботинками на толстой подошве? Принеси мне их сюда как-нибудь, так, смеха ради.
— Замолчи, замолчи, я больше не выдержу, — дрожа всем телом, умоляла его Мариго.
Когда он изводил ее, лицо его искажала отталкивающая гримаса.
— А почему мне отрезали ноги, как ты думаешь? — приставал он к матери. — Из-за мула! Паршивого мула! — И он заливался смехом…
Мариго носила ему пироги, испеченные из кукурузной муки с глюкозой. Он с жадностью набрасывался на них. Иногда он подтрунивал над матерью, отпускал грубые шуточки. На глазах менялся его характер. Однажды он сказал ей, что собирается заработать на каких-то махинациях.
Илиас снюхался в госпитале с довольно подозрительными типами. Организовав целую шапку, они подделывали талончики на обед, воровали лекарства, присваивали себе посылки Красного Креста, предназначенные для всех раненых. В конце концов их темные дела были раскрыты, и на собрании, устроенном в госпитале, потребовали, чтобы все эти безобразия прекратились. Илиас стал кричать и ругаться. Когда же его приперли к стенке, он напал на своего соседа, безногого критянина, и пригрозил донести, что тот вместе со своими товарищами прячет оружие.
После этой истории все раненые отвернулись от Илиаса, он оказался в полной изоляции. В палате и во дворе никто к нему не подходил, никто с ним не разговаривал. Он делал вид, что ему наплевать: насвистывал, пел, презрительно сплевывал, когда мимо него проходил кто-нибудь из госпитального комитета.
Лишь Мариго понимала, какую драму он переживал. Она попыталась пробудить в нем мечты о мирной жизни. Как-то раз она заговорила с ним о будущем. Он, мол, будет получать пособие. Ведь война рано или поздно кончится. Найдется какая-нибудь покладистая женщина, опрятная, заботливая, она будет с него пылинки сдувать. Может быть, он откроет лавочку, например галантерейную, будет продавать канцелярские товары, сигареты, карамель ребятишкам. Все в квартале полюбят его…
— Перестань, мать. Глупая ты, — перебил он ее. — Как только кончится война, на первом же пароходе привезут американские протезы. Знаешь, как далеко шагнула теперь наука; от всяких изобретений просто рехнуться можно. На протезах этих прыгай себе, танцуй, точно на шарнирах. Были бы только деньги.
Тут Мариго вдруг решила сказать ему об отъезде Никоса.
— Знаешь, Илиас, Никос уехал… — начала она.
— Куда?
— В горы, — шепнула она ему на ухо.
Лицо калеки выразило изумление, а потом стало нервно подергиваться. Он принялся поносить партизан, из-за них де страдает народ и немцы вырезают целые деревни. Долго бранился он, но, поймав на себе осуждающий взгляд матери, замолчал. Никогда не думал он, что она сочувствует партизанам. Это его-то мать!
Вскоре он притворился, что у него разболелась рана. Мать села к нему на кровать и стала нежно гладить его по щеке.
— Ах, Илиас, тебе больно, сынок?
Его утешила эта ласка, и он успокоился. Но впервые в тот день почувствовал он, что в душе матери есть другие привязанности. Например, к младшему сыну. А калека хотел, чтобы ее любовь была обращена только на него; он хотел мучить мать и целиком распоряжаться ею. Илиас ревновал ее к брату.
— Старушка моя! Ох, как-нибудь пойдем мы с тобой на пару, прошвырнёмся в Заппион! Принеси мои полуботинки, — добавил он, ущипнув Мариго за шею.
— Боже, что с тобой? — растерянно пролепетала она, обливаясь горючими слезами.
— Да ничего, просто пошутил! — со смехом ответил он.
Прошло несколько месяцев. Когда перед концом оккупации немцы вышвыривали из госпиталей инвалидов, Илиасу в числе немногих удалось остаться. Их вскоре перевели в подвал, в маленькую комнатушку. Илиас прокутил тогда все деньги, которые скопил раньше. Почти каждую ночь в их палате появлялись женщины и вино. Целыми днями они играли в карты и в кости, а если разгорались ссоры, то происходили сцены не менее страшные, чем во время их оргий. Двое слепых вытаскивали ножи; у Илиаса и еще нескольких человек, передвигавшихся в колясках, были припрятаны ломы; коротышка с ампутированными руками хватал в зубы бритву. Когда они сцеплялись, большей частью из-за каких-нибудь пустяков, то наносили друг другу раны, получалась настоящая свалка, клубок тел катался по полу. Потом санитары разнимали их, укладывали в кровати, и начиналась обычная болтовня, ругань, непристойные шутки…
В это время Илиас узнал о гибели Элени. Был ясный весенний день, и почти все обитатели палаты вылезли погреться на солнышке. Мариго села на скамеечку в ногах кровати и заговорила медленно, с болью в голосе. Поглощенная горем, она не обратила внимания, что Илиас до самого ее ухода так и не раскрыл рта.
Когда калека остался один, он закрыл лицо простыней и глубоко задумался. Но постепенно им овладевало тяжелое оцепенение. В конце концов он крепко уснул.
После освобождения Афин от немцев Илиас возвратился домой. Без гроша в кармане, вкусивший сполна горя и подлости, опустившийся нравственно, он чувствовал потребность окунуться в прежнюю жизнь. Он поселился в передней комнате вместе с матерью, заняв пустовавшую кровать Элени, и Мариго стала его рабой.
Его раздражали перемены и новые порядки в доме, отсутствие многих привычных лиц. Никос еще не вернулся из партизанского отряда. В прежней столовой жила Георгия, высокая худая женщина с красивыми глазами, не снимавшая с головы темного платка. Удивительно молчаливая, Георгия не обменялась ни словом со своим деверем.
В первый же день своего возвращения Илиас сказал Мариго:
— Забей эту дверь. — И он указал на дверь, ведущую в соседнюю комнату.
— Зачем, Илиас? — спросила растерянно Марпго.
— Не хочу, чтобы они проходили через нашу комнату. Даже мальчишку их не желаю здесь видеть.
— Нехорошо это, — возразила она.
— Мы с тобой теперь уже отдельная семья.
Илиаса переубедить она не сумела, и пришлось забить дверь к Георгии.
Дом Урании совсем обветшал. Штукатурка со стен осыпалась, и лучи солнца нагревали растрескавшиеся кирпичи. В кухне Мариго грозила обвалиться часть передней стены, выходившей на улицу и поврежденной снарядом. Дом нуждался в ремонте, но откуда было взять деньги? Впрочем, не он один, а многие дома в предместье пострадали от снарядов, когда англичане после ухода немцев обстреливали город; досками и железными листами люди заделали кое-как пробоины в стенах и крышах.
Илиас с самого утра исчезал из дому. Воспользовавшись общей неразберихой, он опять занялся какими-то махинациями.
Мариго с нетерпением ждала приезда Никоса.
Каждый вечер, несмотря на пронизывающий холод, она стояла у ворот и смотрела на улицу — ведь многие соседи уже вернулись из партизанских отрядов, а Мариго ближе всего был младший сын, хотя из-за Илиаса она не решалась признаться в этом даже самой себе. Постепенно под влиянием окружающей обстановки она стала жить теми же настроениями, какими жили сотни матерей в рабочем предместье.
Но трагические события, последовавшие за освобождением от немцев, опять внесли сумятицу в ее мысли. Этому способствовало озлобление Илиаса. Теперь уже никто не мог дать ему должный отпор. Он поносил освободительное движение, издевался над его участниками. Часто он нарочно подъезжал в своей коляске к заколоченной двери в комнату Георгии и начинал кричать и ругаться. Ему хотелось как можно больней оскорбить свою невестку.
Как-то раз он осмелился сказать что-то об Элени, но на исхудавшем лице Мариго отразился ужас.
— Илиас! — гневно закричала она.
— Ну ладно, ладно, старуха, — присмирев, протянул он и, отвернувшись от матери, сплюнул на пол. Но его терзала ревность. Подавленный, оскорбленный реакцией матери, он прибавил ядовито: — Я тут зачумленный, я знаю…
— Ах, Илиас, ты говоришь так, точно не понимаешь моих мук, — прошептала Мариго, обливаясь слезами.
Он посмотрел на нее, глаза его весело сверкнули.
— Дай мне мои полуботинки. Начищу-ка я их до блеска. — Этой шуткой он постоянно изводил и себя и мать. — А ну, неси-ка их сюда, вот посмеемся!
Мариго содрогнулась от ужаса, ей хотелось убежать от него, спрятаться. Но она не решилась. По глазам сына, полным изуверской радости, она поняла, что он стремится во что-бы то ни стало оскорбить и сломить ее, и, если она откажет ему, попытается уйти от этой страшной сцены, Илиас, конечно, станет опять поносить свою погибшую сестру.
— А ну, пошевеливайся, пошевеливайся! — дрожа от нетерпения, орал калека на мать.
Как автомат, Мариго подошла к шкафу, достала оттуда полуботинки. Так как долгое время из них не вынимали колодок, пересохшая кожа оставалась блестящей и гладкой. Мариго взяла также ваксу — её купил несколько дней назад Илиас — и молча положила все на пол возле сына. А сама забилась в угол.
— Никогда, никогда больше не говори ничего дурного о сестре, — прошептала она дрожа и расплакалась.
Схватив полуботинки и вытащив из них колодки, шнурки, Илиас стал с остервенением отрывать от них подметки. Потом, выбившись из сил, он запустил полуботинками в стену.
«Что будет? Боже мой, что будет, когда вернется Никос?» — думала постоянно Мариго, чувствуя, что она уже не в силах переносить взрывы бешенства старшего сына. Часто, стоя на кухне, она рассеянно наблюдала, как капли сбегали по скосу потолка и растекались на оштукатуренной стене. Самое удивительное было то, что здесь, под своим маленьким закопченным небом, она чувствовала себя ближе к Илиасу. Кровопролития, бедствия, убийства, которые довелось ей увидеть и которые не прекращались до сих пор, укрепляли в ней веру в неизбежность человеческой судьбы.
Теперь сердце ее было отдано народной борьбе. Она пыталась представить себе картину счастливой жизни будущего общества.
Но закопченное небо сохраняло для нее свою притягательную силу. Оно было неразрывно связано с прежними, погибшими мечтами, привычной жизнью, сундуком с приданым и традициями, вынесенными из отцовского дома, наконец с богом. И как Мариго ни старалась, она не могла уйти от таинственной власти закопченного неба. Эта двойственность, нисколько не смущавшая ее ум, бессознательно выразилась в материнской любви, которую Мариго отныне суждено было делить между двумя сыновьями.
Она привыкла заботиться об Илиасе: мыть его, одевать, перевязывать ему раны, успокаивать его, прижав к своей груди, когда он мучился от ощущения страшной боли в ампутированных ногах. Она привыкла даже к его издевательствам, ругани, ненависти к народной борьбе. Часто долгие вечера просиживала она у изголовья Илиаса и, чтобы он поскорей уснул, гладила его по голове и почесывала за ухом.
И тяжелые дни медленно уходили один за другим.
24
Никос приехал домой вскоре после того, как разоружили партизан. Когда он появился в воротах, Илиас красил во дворе горшки для цветов — это было одно из многочисленных занятий, за которые он ни с того ни с сего вдруг брался. Он бросил кисть и поспешил в своей коляске навстречу брату. Но его опередили мать и Георгия.
Обе женщины горячо обняли Никоса. Илиас перестал вертеть колеса, руки его уперлись в землю. Мать плакала от радости. Георгия сняла с головы темный платок, и густые волосы рассыпались у нее по плечам. Впервые Илиас заметил, что его невестка совсем еще молодая. Красивая стройная женщина страстно обнимала своего любимого. Мать, Георгия и Никос были настолько поглощены радостью встречи, что не обратили внимания на инвалидную коляску, остановившуюся посреди двора.
— Добро пожаловать, герой! Вправили вам мозги? — закричал вдруг Илиас с перекошенным лицом.
Отстранив женщин, Никос подбежал к нему.
— Рад тебя видеть, Илиас, — приветливо сказал он и пожал брату обе руки.
— Где ж твое походное снаряжение? — насмешливо спросил калека.
— Мы сдали оружие.
— А борода? Ты сам ее сбрил или тебе ее сбрили? — Илиас захохотал.
Никос, ошарашенный таким приемом, молча смотрел на брата. На помощь подоспела Мариго.
— Ах, да ты не видел еще сынишку! — потянув Никоса за рукав, сказала она.
На пороге дома мать, Георгия и маленький Хараламбакис долго еще обнимали и целовали Никоса.
— Вот людишки, которые хотели править нами! Вот эти людишки! — вопил Илиас, и тело его сотрясалось от хохота.
Вечером по настоянию Мариго устроили общий ужин. В лавке у дяди Стелиоса купили вина, и обе женщины долго готовились на кухне к пиршеству. Как только заснул Хараламбакис, они вчетвером сели за стол.
Довольно странно прошел этот вечер. Мариго вспоминала старое счастливое время и говорила без конца, перескакивая с одного на другое. Но стоило ей произнести имя Элени, как глаза ее наполнялись слезами.
— Там, в нижнем ящике комода, я припрятала кое-какие ее бумаги. Приберегла их для тебя, сынок, — сказала она, обращаясь к Никосу.
Илиас, прихлебывая вино, равнодушно заметил:
— Я порвал их.
— Ты порвал их? Почему? — чуть не плача, воскликнула Мариго.
— Там были одни глупости… Какие-то стихи, всякие слова о народе и прочая чепуха, — сказал Илиас брату.
Все замолчали. Никос побледнел и опустил голову, чтобы не встречаться ни с кем взглядом. Слышно было только, как вилка Илиаса стучала по тарелке; остальные перестали есть.
— Ну ничего, — пробормотала Мариго. — Может быть, это были никому не нужные бумаги… Но я нашла их уже потом у нее в ящике и хотела сберечь. Ну, ничего… Ничего…
— Их уже нет, о чем тут говорить, — вмешался Илиас, продолжая жевать. — Теперь, братишка, у кого есть голова на плечах, тот делает деньги. Я тут обмозговал одно дельце. Надеюсь, оно… поможет нам всем поправить дела.
— Мне померещилось, что я слышу покойного Хараламбоса, — прошептала Мариго. — Яблоко от яблони недалеко падает. Остерегайся, сынок. Иной раз человек размечтается о том о сем, а потом, когда спустится с небес на землю, ему и жить тошно. — Обернувшись к Никосу, она спросила его с улыбкой: — Почему ты ничего в рот не берешь? Ешь! Мне сейчас кажется, что к нам возвращается опять наша прежняя спокойная жизнь. После стольких-то бед! Даже от этих стен, чудится мне, исходит сегодня какое-то тепло.
Она робко потянулась к младшему сыну и своей морщинистой рукой сжала его пальцы. Это не ускользнуло от внимания калеки. Он с улыбкой подлил себе вина и осушил стакан.
— Баламутишь ты нас, старуха, всякой ерундой, — заметил он.
Ужин продолжался, но никто уже не мог избавиться от какого-то гнетущего, тяжелого чувства. Георгия за весь вечер не обмолвилась ни словом. Она сидела, наклонившись над своей тарелкой, прислушивалась к тому, что говорили другие, и с нетерпением ждала конца ужина. Мариго же болтала без умолку. То она вспоминала прошлое, то расспрашивала Никоса о всякой всячине, улыбаясь то одному, то другому сыну. Выпив немного, Никос стал рассказывать о своей партизанской жизни. Калека перебил его. Он хотел во что бы то ни стало выложить историю о проклятом муле.
— Дай, Илиас, ему кончить, — попросила Мариго.
— Иди ты… Когда я говорю, не встревай лучше, — закричал он сердито на мать. Все оцепенели от этого внезапного взрыва гнева, а он продолжал: — Подлец этот мотнул головой и поглядел на меня. Да-а, глаза у него — точно у человека. Я наступил ему на морду, а тут как бабахнет!.. Вот без ног и остался…
— Такое уж твое счастье, сынок, — с горечью сказала Мариго.
— Глупости! Еще что-нибудь, старуха, дашь нам поесть?
— Хочешь сыру?
— Подавай сыр, и к черту все эти партизанские небылицы, иначе света белого не взвидишь. А ты, — обратился он к Георгии, — вправь мозги своему муженьку. Я тут обстряпал одно дельце, получу скоро права на вождение автобуса и перепродам их. Но братишка должен помочь мне. Шальные деньги.
— Меня не интересуют твои планы, Илиас, — перебил его Никос.
— Тебя не интересует, как раздобыть деньги? Ты, бедняга, просто рехнулся. Что ты будешь делать? У тебя же ни гроша за душой.
— Думаю пойти опять на завод.
Илиас продолжал настаивать. Он говорил, чьей помощью он заручился, как они с Никосом спустят кому-нибудь раздобытые права, сколько денег предполагает он выручить… Илиас дал волю своим мечтам. Лицо его оживилось. Под конец он прибавил растроганным голосом:
— Мы будем вести дело по-честному, дружно, как подобает братьям… Пусть и старуха наша, бедняжка, порадуется немного…
— Меня это не интересует, я сказал тебе, — оборвал его Никос.
Мариго, к своему ужасу, увидела, что лицо калеки судорожно подергивается. Вот-вот последует обычный взрыв.
— Ну ладно, ладно. Пусть каждый займется своим делом, — пробормотала она. — Вот тебе сыр…
— Он, мать, не набрался еще ума. Этому дураку мало того, что ему сбрили бороду…
— Заткнись! — заорал Никос и так сильно стукнул кулаком по столу, что тарелки, стаканы, вилки и ножи подпрыгнули и зазвенели.
Мариго побледнела, широко раскрытыми глазами смотрела она на обоих сыновей.
— Держи лучше рот на замке! Слышишь?.. Я-то знаю, что ты вытворял в госпитале… Клянусь богом, жаль мне тебя, — тихо добавил Никос.
Илиас рассвирепел.
— Катись к черту и не приставай ко мне, а то пошлю еще подальше. Да кто ты такой, наконец? Вы предали родину, и мало вам этого? Сволочи! Предатели! — бушевал он.
Никос вскочил с места, чуть не опрокинув стол. Он бросился на брата, готовый вцепиться ему в горло.
— Замолчи сейчас же! — закричал он.
— Перестаньте! — раздался вдруг голос Георгии.
Калека схватил со стола нож и, отъехав в своей коляске немного назад, приготовился к обороне. Никос изловчился и сдавил у запястья руку брата, сжимавшую нож; началась ожесточенная драка.
— Разними их! Разними их! Чего ты смотришь? — кричала Георгия, тряся за плечо свекровь.
Мариго не трогалась с места. Ее расширенные от ужаса глаза были прикованы к дерущимся сыновьям. Все произошло так внезапно!.. Наконец Никосу удалось вырвать у брата нож. Но Илиас тут же, приподнявшись, вцепился ему в волосы — в госпитале он наловчился драться, — при этом коляска его перевернулась и сам он рухнул на пол.
— Поднимите его, ради бога! — в ужасе закричала Георгия.
Илиас подавил готовый вырваться у него стон. Он лежал на полу, шевеля культями.
— Предатель!.. А ну, ударь меня, герой! — с вызывающей улыбкой процедил он сквозь зубы.
Никос дрожал от возмущения. После стольких боев и кровопролитий каково ему было слышать слово «предатель»! Когда он вместе с другими партизанами возвращался с гор, то во многих деревнях крестьяне, подстрекаемые вооруженными террористами, встречали их криком: «Предатели!» Некоторые орали как бешеные и даже избили одного партизана, у которого еще не закрылась рана.
— Чего ж ты струхнул? Ну, ударь меня, сволочь! — не унимался Илиас.
Лицо Мариго стало суровым, непреклонным. Она встала.
— Я не желаю больше слушать таких разговоров в своем доме. Ты понял, Илиас?.. Помоги его поднять, — обратилась она к невестке. Когда они сажали Илиаса в коляску, он попытался еще что-то добавить, но мать оборвала его: — Если ты еще раз произнесешь что-нибудь подобное, то тогда лучше убирайся отсюда. Иди, Илиас, куда хочешь, — Она тотчас раскаялась в своих словах и, закрыв лицо руками, пробормотала: — Боже мой, какое проклятие свалилось нам на голову!
Но Никос не мог успокоиться, его душило негодование.
— Народ не побежден! — воскликнул он. — Народ будет бороться, будет бороться всевозможными средствами, какой бы жестокой ни оказалась борьба. А тот, кто не с нами, в конце концов погибнет.
Последнюю фразу он бросил прямо в лицо Илиасу. Он готов был сказать еще многое, но вдруг увидел, что мать робко подходит к калеке и нежно прижимает к своей груди его голову, а тот, как ребенок, принимает ее ласку.
— Никос, замолчи. Неужели тебе его не жаль? — прошептала Мариго и немного погодя при общем молчании обратилась к невестке: — Давай, доченька, соберем грязную посуду.
И обе женщины принялись за дело.
С тех пор Саккасы никогда не садились вместе за стол. Георгия и Никос ели в своей комнате, а Илиаса Мариго кормила на кухне. Братья не разговаривали между собой и при встрече каждый спешил уйти к себе; дверь, соединяющая обе комнаты, оставалась заколоченной. Мариго из-за этой вражды была совершенно убита горем и особенно страдала по воскресеньям, когда оба сына сидели дома. В праздничные дни Илиас обычно молчал, но в будни, когда брат был на заводе, изрыгал по его адресу потоки брани. Но что бы он ни вытворял, Мариго все терпеливо сносила. Она дала себе клятву молчать в таких случаях, а также ни о чем не расспрашивать Никоса, чтобы не навлечь на него беды.
С каждым днем обстановка в стране усложнялась. Люди прежде ждали освобождения от немцев, как детишки — деда Мороза. А теперь все ворчали, что жизнь непрерывно дорожает.
Мариго надеялась, что ей удастся в конце концов женить Илиаса на Анастасии, некрасивой, но покладистой девушке, жившей по соседству. Тогда он, может быть, хоть немного утихомирится. Но как жить дальше, когда кругом бесконечные аресты, ссылки, притеснения? Она вспоминала прежнее счастливое время, когда завязывала волосы Клио двумя большими бантами и на праздники принимала у себя гостей, а Хараламбос, уж этот шутник Хараламбос… Мариго гнала от себя такие воспоминания, не хотела растравлять ими душу. Если бы она не связала себя клятвой, то о многом могла бы расспросить Никоса. Тогда, возможно, она набралась бы мужества. А теперь она вынуждена была молча смотреть и на его страдания. Как-то раз она невольно подумала о своих сыновьях: «Было бы лучше, если бы выжил один из них», — и содрогнулась от ужаса. Нет, хватит мучиться! Женить бы ей Илиаса на Анастасии, чтобы при нем был близкий человек, смотрел бы за ним; и тогда она сможет умереть спокойно. А что будет с Никосом? Всех коммунистов сажают в тюрьму, но он должен жить, должен все выдержать, каким бы трудным ни был его путь.
Так протекала жизнь в доме Саккасов.
* * *
Илиас не сводил глаз с матери, которая сидела задумавшись на порожке. Постепенно он тоже углубился в свои мысли. Дело с водительскими правами, конечно, лопнуло, но когда-нибудь ему непременно повезет… Он обмозговал уже одну комбинацию. Но пока еще рано рассчитывать на успех. К черту все! Честно говоря, он понимает, что ему никогда не удастся обзавестись деньгами. Другие люди, более ловкие, не упускают счастливого случая, получают свое, а он вечно остается с носом и лишь продолжает надеяться. Но какой смысл чего-то ждать без конца? Мать пытается направить его в русло тихой, безмятежной жизни, но при одной мысли о таком существовании он чувствует себя бесконечно униженным. Она забыла, что ему не исполнилось еще и тридцати, намеренно не вспоминает прошлое, стала заботливой служанкой, а больше ни на что не способна. Мать преданно ухаживает за ним, делает ему перевязки, но старается не замечать его душевных страданий.
Вдруг калека вздрогнул, посмотрел по сторонам.
— Хараламбакис! — закричал он.
— Что, дядя?
— Открой ворота.
Когда Илиас собирался куда-нибудь ехать, мальчик открывал нижний засов и распахивал пошире обе створки ворот. Он считал это своей обязанностью.
Хараламбакис стремглав побежал к воротам.
Створки раскрылись со скрипом, и инвалидная коляска покатилась вниз по улице.
25
Десятый день забастовки был самым напряженным и драматичным. Рано утром человек двести рабочих вышли за ворота фармацевтического завода. Изможденные, бледные, небритые, ожесточенные муками и лишениями последних дней, они напоминали загнанных зверей, заблудившихся в переулках предместья. Фармацевтический завод был последним, продолжавшим борьбу после того, как полиция разгромила профсоюзы.
Рабочие медленно двигались к центру города. Засунув руки в карманы брюк, Никос молча смотрел на прохожих, шедших ему навстречу. Казалось, при этом последнем отчаянном шаге он старался прочесть на их лицах одобрение или хотя бы молчаливую поддержку. Но сотни людей равнодушно проходили мимо; их поглощали бесконечные улицы.
Безразличие города с каждой минутой все настойчивей говорило ему о поражении. Не вынимая рук из карманов, он упрямо сжал их в кулаки. Никос оглядел окружавших его товарищей. Их молчание раздражало его, а медленный шаг выводил из себя, просто бесил.
— Быстрей! — резко сказал он. — Мы не на похоронах.
Две сотни рабочих брели по городу, встречавшему их безучастным гулом.
После первой стычки с Илиасом характер Никоса сильно изменился. Взрыв гнева точно потряс тогда его молодую горячую душу, лишил ее спокойствия. В этом виноват был, конечно, не только брат. Вся послевоенная атмосфера, ожесточенная борьба, террор заставляли его жить в постоянном напряжении. Никос опять пошел работать на фармацевтический завод и был избран в профсоюзный комитет. Общественная работа отнимала у него столько времени, что он почти не бывал дома. Но Георгия никогда не жаловалась. Даже когда приходили из полиции делать обыск — а за последние месяцы это случалось раз десять, и при этом полицейские неизменно переворачивали вверх дном все в комнате, — она старалась не терять хладнокровия. Сидя у кроватки спящего сына, она терпеливо ждала возвращения Никоса.
— Опять приходили, — шептала она, словно спрашивая мужа, чем все это может кончиться.
Из-за двери, забитой наглухо, долетал свист Илиаса.
Он подслушивал, приникнув к замочной скважине; ему не терпелось узнать, как отнесется брат к визиту полиции. Сначала Никос пытался успокоить жену. Чего ей бояться? Полиция не осмелится тронуть профсоюзных деятелей.
Калека продолжал насвистывать веселую, залихватскую песню, каждое слово которой звучало издевкой. На свободе никого не останется…
Никос, обращаясь к жене, отвечал брату: нет, мол, на борьбу поднимется все человечество. А если кто ослеп и не видит… Он говорил громко, чтобы в соседней комнате все было слышно.
— Не дразни его, Никос, ну пожалуйста, — умоляла его испуганно Георгия.
Свист не умолкал. Нежный, мелодичный.
Тогда Никос, выйдя из себя, кричал, что через год, самое большее через два, народ возьмет власть в свои руки. Верил ли он сам в это или просто в запале бросал громкие слова? Тут было и то и другое: им овладевала навязчивая идея, неудержимая страсть.
Но лицо Георгии делалось грустным. Разве могли ее убедить слова Никоса?
Возможно, эта простая женщина лучше него понимала, что люди устали и опустили крылья. Молодежь в предместье стала увлекаться пошлыми кинофильмами и захватывающими детективами желтой прессы. Стены домов, рухнувшие во время народных выступлений, когда все рабочие предместья были сплочены, снова воздвигались, отгораживая для каждой семьи свой маленький мирок, постепенно все больше и больше порабощающий ее. Был пущен в ход государственный аппарат насилия. Теперь уже не только шайка Кролика терроризировала предместье, как это было в первые послевоенные годы. Прогрессивное движение подавлялось «законно», беспощадно, последовательно. Возможно, в простоте душевной Георгия видела ясней, чем ее муж, какую силу приобретает американский доллар.
Ей хотелось бы отделаться от тягостных мыслей, мучивших ее порой, избавиться от страха. Но страстная одержимость, отражавшаяся в глазах Никоса, пугала ее все больше и больше.
Однажды она сказала ему:
— Пожалуйста, не говори мне больше ничего… Все это одни слова.
— Ты что, с ума сошла? — вспылил он.
— Я вижу только, какие беды нас ожидают. Может быть, такой уж у меня характер. Не знаю. Но я не вынесу больше, не вынесу.
Из-за неверия, страха жены и постоянного молчания матери Никос чувствовал, что задыхается дома. Сколько он ни старался вызвать Мариго на разговор, рассказывая ей о профсоюзной организации, о ее борьбе и надеждах, она не произносила ни слова, невозмутимо глядя ему в глаза. Частенько, похлопывая ее по плечу, он говорил со смехом: «Ты героиня! На следующей демонстрации я выпущу тебя, женщину из народа, первой со знаменем в руках». Но мать, как всегда, молчала.
Никоса так оскорбляло равнодушие близких ему людей, что он стал даже презрительно называть их мещанами. Но стоило ему самому поверить в это, как он понял, что не может больше жить дома, и у него возникла мысль оставить родных и уйти куда-нибудь. Жена, которая его не понимала, не разделяла его убеждений, и мать, которой не хватало смелости выйти на улицу, присоединиться к демонстрантам, лишь мешали его общественной деятельности. Лучше снять где-нибудь каморку, думал он, и целиком посвятить себя борьбе, как покойный Сарантис. Нападки брата-калеки довершали его муки. Но конечно, план уйти из дому он и не пытался осуществить. Отсутствие денег, заботы о сыне и, главное, любовь к жене и матери вскоре заставили его отказаться от этой мысли.
Однажды вечером, когда Никос возвращался домой, он попал в засаду. Кролик и еще десяток бандитов окружили его и стали беспощадно избивать. Главарь перочинным ножом ранил его в лицо. К счастью, люди, выбежавшие из домов, спасли Никоса от бандитов. Это покушение на его жизнь невольно сыграло решающую роль в последующей деятельности Никоса как секретаря заводской профсоюзной организации.
Во время партизанской войны Никос командовал батальоном, действовавшим в районе горы Парнас. Ему приходилось сталкиваться с бесконечными трудностями, решать массу задач, но он никогда не терял хладнокровия, проявлял себя как зрелый командир, лицо его всегда выражало решимость и спокойствие. В то время его идеалом, примером для подражания был Сарантис.
Теперь даже выражение лица у Никоса изменилось. Тонкие морщинки избороздили щеки и лоб, а глаза в черных кругах от бессонницы и усталости часто смотрели в пространство не из-за рассеянности или душевного оцепенения, а потому, что голова его разламывалась от бесконечных дум и уставший мозг нуждался в отдыхе…
Двести рабочих продолжали медленно шагать по шумным улицам города.
Никос шел рядом с дядей Костасом. За последние годы Никос возмужал, раздался в груди и плечах, хотя в юности он, как брат и старшая сестра, больше походил своим телосложением на мать. Теперь облысевший, сгорбившийся дядя Костас казался рядом с ним сморщенным старичком.
Прошло почти четверть часа, а Никос и старый мастер не обменялись ни словом. Никос не стеснялся, как прежде, делиться с дядей Костасом своими мыслями; робость, свойственная ему в годы юности, исчезла. Но хотя молчание действовало угнетающе, Никос предпочитал, закусив нижнюю губу — эта привычка у него до сих пор сохранилась, — упорно смотреть на прохожих. Вдруг он почувствовал, как дядя Костас крепко сжал ему руку.
— Черт возьми, Никос, куда мы идем?
Он давно уже ждал этого вопроса, но сейчас, услышав его, возмутился и на мгновение растерялся. В словах дяди Костаса будто выразился его собственный страх. Никос понимал, что на него падает главная ответственность за то, что на заводе вспыхнула забастовка. Но он ни в коем случае не согласился бы с тем, что при существующих условиях объявление забастовки было роковой ошибкой. Рабочие потерпели поражение, полиции удалось захватить профсоюзный комитет. С каждым днем количество штрейкбрехеров росло, а он, Никос, продолжал проводить ожесточенную лобовую атаку, не обращая внимания на жертвы. Может быть, это было ошибкой? Он предпочел дать власть лютой ненависти к тем, кто струсил и бросил борьбу, к тем, кто поддался обещаниям хозяев или отступил перед угрозами полиции. Он предпочел с закрытыми глазами следовать по пути, ведущему к гибели, лишь бы не признаться себе в поражении. Он боялся, что душевные муки сломят его окончательно.
Никос подождал, пока дядя Костас более решительно повторил свой вопрос, и только тогда резко бросил:
— Что ты хочешь этим сказать?
— Довольно упрямиться. Обернись, погляди, сколько людей осталось, — спокойно проговорил старый мастер.
Странный человек был этот дядя Костас. То отделывался шуточками, то в боевом задоре не знал удержу.
Гневным взглядом Никос смотрел на лысую голову старика. Сколько раз была она у него перед глазами, когда мастер, наклонившись, разбирал машины. Но никогда еще не казалась она ему такой отвратительной и ненавистной, как сейчас.
— Лучше замолчи. Стоит обстановке усложниться, как ты уже готов в штаны наложить, — выпалил он ему прямо в лицо.
Дядя Костас растерялся, — он не ожидал услышать от Никоса такое.
— Зачем ты так говоришь? К чему растравляешь старые раны у людей, которые снова нашли свой путь? — мрачно сказал он и отошел от Никоса, вытирая рукой пот с лица.
Никос почувствовал угрызения совести, но взял себя в руки и даже не взглянул в сторону мастера.
Рабочие добрались уже до центра города. Они шли отдельными группами, смешавшись с уличной толпой. «Куда мы идем?» — спрашивал себя Никос, и вопрос его тонул в равнодушном гуле города, который, нарастая с каждой минутой, преследовал его как кошмар. Чем дальше, тем больше осложнялось положение. Но вместо того, чтобы сообща разобраться в обстановке и спокойно распутать этот клубок, Никос упрямо дергал за кончик нитку, и узел все крепче затягивался.
Перед министерством рабочие остановились и выбрали делегацию из пяти человек. Но ее не пропустили в здание.
Вдруг Никос увидел, что люди плотным кольцом окружили его. Все глаза были прикованы к нему. И среди всеобщего молчания его слуха коснулся страдальческий голос, исходивший точно из недр земли: «Вас была целая армия, а осталась лишь горстка героев». Этот голос звучал не смолкая, все более решительно и настойчиво.
Никос вытер рукавом крупные капли пота, выступившие у него на лбу, и сжал ладонями виски. Затем, овладев собой, он выпрямился и высоко поднял голову. Глаза его сверкали слепой яростью и упрямством.
— Товарищи! — начал он хриплым и резким голосом. — Наш профсоюзный комитет в руках полиции. Нас избивают, сажают в тюрьмы, стремятся нас уничтожить. Многие сдались, отступили от борьбы. Но что ни делается, все к лучшему: нам не нужны трусы, те, кто оберегает свой жалкий покой, дураки, попавшиеся на удочку продажных агентов, подсылаемых хозяевами… Мы никогда не склоним головы… На нашей стороне правда…
Его речь несколько воодушевила людей, столпившихся у дверей министерства. Со всех сторон понеслись негодующие крики.
Но тут полицейские, выстроившиеся на углу, с дубинками набросились на забастовщиков. Под их натиском рабочие рассыпались в разные стороны, но Никосу с помощью нескольких товарищей удалось собрать их на той же улице, подальше от министерства. После схватки с полицией у многих оказалась разорвана одежда, руки и лица в крови.
Они снова шли по городу. Ряды их значительно поредели. Никто не знал, куда они идут. Подошвы грубых башмаков отпечатывались на асфальте. На улицах становилось все оживленней. Проносившиеся мимо автобусы, трамваи, машины, снующие пешеходы — все сливалось воедино и, точно густой пчелиный рой, устремлялось на медленно шагавших рабочих. Возле профсоюзного комитета на них опять напали полицейские; многих забастовщиков арестовали, кое-кто успел скрыться. На завод вернулись всего лишь семьдесят мужчин и десять женщин.
Перед заводоуправлением раскинулась довольно большая лужайка, доходившая до речки, на другом берегу которой начинались дома рабочего предместья. То тут, то там на лужайке пробивалась молодая травка, голая земля была влажной от зимних дождей. Рабочие видели ребятишек, бегавших по грязной дороге на том берегу, женщин, стоявших в своих двориках и наблюдавших за тем, что происходит перед заводоуправлением. И теперь на лужайке, вблизи своего родного квартала, рабочие почувствовали себя спокойней, уверенней. Столпившись у ограды, они смотрели на заводские окна и ждали.
26
Маноглу из окна своего кабинета глядел на горстку забастовщиков, маячивших на лужайке. Он хотел улыбнуться довольной улыбкой, но после легкого удара, который случился с ним прошлой зимой, губы у него складывались лишь в жалкую гримасу, которая не передавала его настроений, выражая всегда страдание. Он одряхлел и с трудом передвигался, опираясь на трость. Но ни на день не покидал он своего завода.
Иногда, особенно в сумерки, он смотрел в окно на высокие заводские корпуса, представлял себе, как выглядят цеха, машины, и мысленно обходил свои владения. Он сам точно превратился в привидение, в тень человека, который, расставшись с детскими мечтами, удалился от людской суеты и отказался от маленьких радостей, твердых моральных устоев, идеалов, чтобы обрести иллюзию могущества.
Он был всего лишь игроком и ночью, страдая от бессонницы, старался убедить себя, что все поставил на карту. Но мучительные раздумья не давали ему ни на секунду покоя. Особенно донимали они его в минуты недомогания. Его любовница, высокая молодая женщина с длинными платиновыми волосами, от которой исходил всегда запах крепких духов, придя на свидание, ласково трепала его по щеке и уходила. После перенесенной болезни врач запретил Маноглу иметь дело с женщинами, а он берег свою жизнь и боялся смерти. Когда красотка подходила к нему, он не мог отказать себе в небольшом удовольствии: он привлекал ее к себе и поглаживал по спине. Красотка тем временем болтала, гляделась в зеркальце, старалась ничем его не возбуждать, вела себя совсем иначе, чем прежде.
После ее ухода на Маноглу находила сонная одурь. В памяти его всплывали давно забытые картины прошлого. Его лицо, напоминавшее мертвую маску, никогда и прежде не выдавало страстной любви, которую он питал к жене. Закрыв глаза руками, он старался прогнать мучительные воспоминания…
Несмотря на донимавшую его одышку и давящую боль в сердце, ему приходилось целыми днями обхаживать капризных американцев, всячески угождать им. А зачем? Почему не мог он хотя бы теперь, больной и разбитый, выбраться из пропасти, куда он катился?
Итак, Маноглу каждый день приезжал на завод. Сохранив ясную голову, он руководил своим предприятием, аккуратно принимал лекарства, прописанные ему врачом, а по вторникам, четвергам и субботам поглаживал по спине свою любовницу.
Но справляться с рабочими стало теперь гораздо труднее. Они были для Маноглу чуждой, враждебной массой, всегда таящей опасность. После оккупации он вынужден был коренным образом изменить тон обращения с ними. Улыбкой встречал он членов рабочих комиссий, угощал их сигаретами, говорил давно приевшиеся любезные слова. Рабочих он боялся и ненавидел. Маноглу понимал, что все дело его жизни висит на ниточке. Если бы забастовка разразилась годом раньше, она погубила бы его. Но за это время иностранцы успели снабдить власть имущих надежным оружием.
* * *
Послышался робкий стук в дверь.
Опираясь на трость, Маноглу доплелся до кресла.
— Войдите! — крикнул он.
Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянул Симос.
— Вы звали меня, хозяин? — спросил старший мастер.
Вдруг Маноглу почувствовал сильное головокружение и опустился в кресло. Некоторое время взгляд его был прикован к ботинкам Симоса. Потом, придя немного в себя, он поднял глаза и посмотрел ему в лицо.
— Сдается мне, ты сильно постарел, Симос, — сказал он, и мастер испуганно вздрогнул. — Хотя тело у тебя еще крепкое. Ты, как я погляжу, здоров как бык… Но душой ты постарел… Поэтому никто больше тебя не боится, никому ты не можешь внушить страх.
— Понимаю, — пробормотал каким-то странным голосом старший мастер и опустил голову.
В первые дни после разгрома немцев, когда в стране управляла народная власть, Симоса арестовали, обвинив в том, что он выдал оккупантам Черного и других рабочих, расстрелянных за городом на шоссе. Как только Симос услышал предъявленные ему обвинения, он вскочил с места и стал кричать, что он, мол, возможно, и негодяй — он честно в этом признается, — но чтобы доносить немцам!.. Нет, у него есть чувство собственного достоинства, и до такой подлости он еще не докатился.
«Об этом заявил заводскому комитету сам Маноглу», — ответили ему.
Симосу показалось, что из-под ног его ускользает почва. Значит, теперь, когда повернулось колесо истории, хозяину понадобилось найти жертву, чтобы выйти сухим из воды. И выбор пал на него, Симоса, который столько лет служил ему верой и правдой.
— Да, чудной пошел народ. Просто чудной, — прошептал он.
Может быть, хозяин того и не стоит, но он все-таки привязан к нему. Пусть Маноглу ругает, обижает его, ему наплевать. Но такое оскорбление снести нелегко.
«Ну, значит, ты их выдал?» — спросили его.
— Чудной пошел народ, — пробормотал опять Симос и улыбнулся странной улыбкой.
Потом он точно онемел, и из него не смогли вытянуть больше ни слова.
Вскоре наступили смутные времена, и ему удалось избежать наказания.
После того как утихли волнения и снова открылся завод, однажды утром он явился в кабинет к своему хозяину. Маноглу померещилось, что он видит перед собой призрак с того света.
— Ты жив? — прошептал он, совершенно потрясенный.
— Да, жив, хозяин, — ответил Симос, глядя ему в глаза страдальческим взглядом.
Не выдержав этого взгляда, Маноглу опустил голову.
— Ну ладно, ладно, ступай. Скоро я дам тебе денег, чтобы ты обзавелся собственной лавочкой и наконец пожил спокойно, — сказал он.
— Спасибо, хозяин. — Симос заставил себя улыбнуться. Но эта вновь открывшаяся душевная рана мучила его теперь больше, чем язвы на лице. Он стал пить втрое больше, чем раньше, и с виноватым видом терся возле рабочих. Да, у Симоса, перед которым прежде дрожали все, был виноватый вид. Он знал, что в конце концов его прогонят с завода, потому что он был уже не способен держать плетку в руках.
Встречаясь с Маноглу, Симос смотрел на него каким-то страдальческим взглядом, но тот делал вид, что ровным счетом ничего не помнит…
— Понимаю, — повторил старший мастер. — Этого я давно ожидал.
— Да. Ты уже не справляешься. Бухгалтер определит для тебя размер пособия, установленного министерством.
— А лавочка? — робко прошептал Симос.
— Какая лавочка?
— Как-то раз… Вы разве не помните?.. Лавочка, чтобы хоть немного закрылась рана… Да, хозяин, рана. Вот эта. — И он вдруг задрал грязную рубаху, чтобы Маноглу увидел старый шрам у него под сердцем.
— Ступай, — сказал ему резко хозяин.
Вдруг Маноглу испуганно сжал руками виски. Потом дрожащими пальцами стал расстегивать крахмальный воротничок.
— Врача… — прошептал он. — Позвони быстрей, бы… стрей… Бы… Бы…
Он продолжал бормотать что-то невнятное, тяжело уронив руки на колени. Глаза его были прикованы к лицу старшего мастера. Маноглу попытался поднять руку, чтобы указать пальцем на телефонную трубку.
Сначала Симос в растерянности бросился к двери, чтобы сообщить о случившемся секретарше, сидевшей в смежной комнате. Но вдруг какая-то мысль остановила его.
— Бы… — шептал умирающий хозяин.
На лице старшего мастера появилась улыбка, робкая, испуганная, словно он пытался скрыть за ней свое волнение.
— Ну и чудной пошел народ! — воскликнул он. Маноглу попытался что-то сказать, но не издал ни звука. — Разве вам поможет врач? — продолжал Симос. — Лишние хлопоты. Я-то знаю, что с вами стряслось, не огорчайтесь. С моей матерью-покойницей было то же самое. Так до последней минуты и не смогла она ни пошевельнуться, ни слова вымолвить. Только глядела покорно, как дитя малое. — Он сделал шаг в сторону, чтобы убедиться, следит ли за ним взглядом хозяин, а потом опять улыбнулся. — Вы меня слушаете или нет? Мать моя все понимала. Ей хотелось, чтобы я поднял ее на руки и посадил перед цветочными горшками. Что за причуда, честно говоря, любоваться цветочками? И вам я окажу услугу, да, да, вот вам крест!.. Последнюю услугу, хозяин.
Симос вцепился своими огромными ручищами в кресло, где сидел умирающий, и пододвинул его к окну.
— Вот я и приволок вас сюда, чтобы вы видели свой завод, рабочих… Глядите, все они собрались под окном. Вам повезло. — Он помолчал немного, повернувшись к Маноглу, посмотрел ему в лицо. Взгляды их встретились. — За что вы меня погубили? — продолжал он дрожащим голосом. — Я, Симос, стыжусь людей. Это я, Симос! С тех пор… До чего вы меня довели? Понятно, ведь я хуже последней сволочи.
Это я, Симос! Человек в своей жизни может делать и хорошее и плохое. А каким он будет, порядочным или мешком с дерьмом, — это… Вы погубили меня!..
Он говорил долго, сбивчиво, иногда совсем бессвязно. А Маноглу, застыв, смотрел на него помутившимся взглядом. Иногда нижняя губа у него подрагивала, казалось, он упорно пытался что-то ответить. Под окном на лужайке все росла толпа забастовщиков.
Наконец Симос вышел из кабинета, тихонько притворив за собой дверь. Секретарша сидела за столиком и, жуя жевательную резинку, печатала на машинке. Ее маленький острый подбородочек был в беспрерывном движении. Старший мастер быстро проскользнул мимо нее.
Кое-где на лужайке пробивалась молодая травка. Из окон кабинета Маноглу открывался вид на эту лужайку, домишки предместья и холм вдалеке. Женщины во дворах, ребятишки, бегавшие по берегу, оживляли пейзаж. Теперь забастовщики стояли плечом к плечу. Да, люди, сплотившись, преображаются, внушают страх! Маыоглу, не шевелясь, смотрел в окно…
27
На углу, возле дровяного склада, Илиас, как всегда, остановился. Дальше шла пологая улочка, которая вела к проспекту, площадь; кофейня, киоск, принадлежащий его приятелю. В жаркое время Илиас обычно сидел перед кофейней, в плохую погоду пристраивался внутри, возле стойки, болтая с завсегдатаями, перебрасываясь шутками с официантом. За игрой в тавли и в преферанс время проходило незаметно. Зимой кофейня закрывалась в одиннадцать…
Илиас решительно повернул коляску и поехал направо, по переулку. Дрожа от волнения, узнавал он приметы хорошо знакомого пути. У дверей домов стояли, переговариваясь между собой женщины. Они равнодушно смотрели ему вслед. На мостовой Павлакис и еще несколько мальчишек гоняли мяч. Павлакис здорово вырос. Разгоряченный, он в пылу игры кричал что-то.
Илиас во что бы то ни стало должен был когда-нибудь прийти к Фани. Он долго откладывал это свидание, ждал месяцы и даже годы, потому что ему необходимо было сначала обзавестись деньгами и американскими протезами. Тогда он смог бы безбоязненно вернуться к своему прошлому. Но мечты его не сбывались, лопались, как мыльные пузыри, и с каждым днем душевная боль становилась все мучительней.
Толстые руки подталкивали колеса. Калека понимал, что он больше не в состоянии ждать, что вся его жизнь зависит от этой встречи. Не только любовь толкала его к Фани. Хотя желание мучило изуродованное тело Илиаса, к прежней любовнице его тянуло не только из вожделения. Фани была единственным человеком, способным, как ему казалось, возродить для него прошлое. Счастливое прошлое, беззаботную молодость, безвозвратно ушедшую.
Весь переулок точно дышал очарованием Фани. У Илиаса сладостно замерло сердце. Подобное чувство нетерпеливого ожидания — правда, не такое сильное, но более радостное — испытал он, возвращаясь из госпиталя. Но его болезненно ранили происшедшие дома перемены, и он знал теперь, что страшная война, продолжавшаяся в их семье, со временем изведет его окончательно. Ему никогда не удастся целиком покорить себе мать: не помогали пытки, изобретаемые им для нее, и те, на которые он обрекал себя сам. Он знал, что таким обращением он медленно убивает ее. А после того, как умрет мать, ему придется исчезнуть, уйти из дому. Когда она уговаривала его жениться на Анастасии («подумай, кто будет за тобой ухаживать, если со мной что-нибудь стрясется»), ему делалось тошно. К черту все, смешно говорить о протезах, когда не заживают раны на культях. А раздобывать деньги умеют лишь ловкие люди, не фантазеры.
Поэтому у Илиаса ничего не осталось в жизни, кроме Фани; ее образ целиком завладел его болезненным воображением. С ней в преддверье мрачного будущего связывал он последние надежды, туманные, неясные мечты.
Калека распахнул рукой калитку, и коляска покатилась по плитам двора. Илиас остановился перед дверью Фани. Дым от сигареты, зажатой в зубах, вызывал слезы у него на глазах. Он выбросил окурок и постучал.
— Кто там? — донесся из комнаты унылый голос.
Илиас ничего не ответил.
Слышно было, как отодвинули стул. Затем дверь приоткрылась. На пороге появилась немолодая высокая женщина с растрепанными волосами и бледным увядшим лицом. На ней было длинное черное платье и теплая шаль на плечах. При виде калеки она вздрогнула.
— Фани, — пролепетал Илиас.
Фани не отрывала глаз от его заплывшей физиономии.
— Илиас… Зачем ты пришел, Илиас? — грустно проговорила она.
— Я хотел тебя видеть… Хотел… — Он запнулся и закрыл лицо руками. — Неужели ничего, ничего не осталось для меня в этой жизни? — с дрожью в голосе воскликнул он.
— Входи. Подтолкнуть коляску? — сказала Фани, сойдя со ступеньки.
— Я больной. Да, совсем больной, — пробормотал он, принимая ее помощь.
Дверь за ними закрылась, и они оказались вдвоем в комнате. Зябко кутаясь в шаль, Фани помешала горящие угли в жаровне. Теперь Илиас мог хорошенько разглядеть ее.
— Что с тобой случилось, Фани? — спросил он.
Она вздрогнула и, подняв голову, с изумлением посмотрела на него.
— Разве ты не знаешь?
— Нет. А что?
— Он повесился, — прошептала она.
Илиас остолбенел. Он видел, как Фани поежилась, точно от холода, и взгляд ее на секунду остановился на крюке, вбитом в потолок. Потом он услышал, как у нее застучали зубы. Невольно в его памяти всплыла птичья мордочка Бакаса.
— Я тоже больная, Илиас, — тихо сказала Фани. — Не выхожу совсем на улицу. Стоит мне открыть дверь в комнату, как я вижу его перед собой. Да. Ты мне, должно быть, не веришь. Я открываю дверь и вижу, как он мертвый болтается на веревке. Когда я однажды вернулась домой, он висел тут. Теперь я уже не пугаюсь, я привыкла видеть, как медленно раскачиваются его вытянутые ноги. Из-за этого, Илиас, я совершенно больная.
— Но почему?.. Почему он это сделал? — с ужасом спросил Илиас.
— Так должно было случиться. Что-то сидело в нем, постоянно грызло его. Может, это мышки. Иногда ведь в нас словно забираются мыши и грызут, грызут… Под конец он стал таким хорошим! Соседские ребятишки прямо обожали его, он часто приносил им гостинцы. Женщины, старики — все его оплакивали. И все недоумевали: почему? Но я-то знала, в чем дело. По ночам его изводила нечистая сила. Он весь покрывался потом, стонал, вскакивал и в исступлении бил кулаками себя по голове, пока не выступала кровь. А последнее время он просто боялся спать. Подолгу просиживал на кровати, а когда уже валился от усталости, то принимался в бешенстве кусать себе руки и потом будил меня. «Освежи мне скорей лицо, я не хочу спать!» — кричал он. Я смачивала холодной водой полотенце и прикладывала ему к лицу. Тщетно боролся он с этой напастью. Что-то в нем дало трещину, сломилось. Вот такая беда и уносит людей в могилу. Ему все равно не было спасения. Калека внимательно слушал ее рассказ. В нем шевелилось подозрение, что перед ним сумасшедшая. Но он гнал от себя эту мысль. При последних словах Фани он почувствовал, как ком подступил у него к горлу, и он растерянно посмотрел на свою прежнюю любовницу.
— Боже, как ты изменилась!
Фани подошла к калеке. Робко дотронулась кончиками пальцев до его лба. Он не пошевелился. Она погладила Илиаса рукой по лицу и прижала его голову к себе.
— Бакас был так привязан ко мне, Илиас, а я все время толкала его в пропасть, — прошептала она.
Ребятишки, игравшие в мяч, кричали на весь переулок. В окно виднелась стена противоположного дома. Она была испещрена щербинами от пуль, напоминавшими следы оспы.
Вдруг дрожь пробежала по телу Илиаса. Он больно ущипнул Фани за ляжку. Она не противилась. Тогда он, опьяненный желанием, стал исступленно целовать ее.
Она молча покорилась взрыву его животной страсти. На ее бледном постаревшем лице еще резче проступило страдание. Дрожа от вожделения, Илиас страстно твердил:
— Ох! Сколько лет мечтал я об этой минуте… Сколько лет!
Фани подняла этот живой обрубок и положила на кровать. Потом машинально разделась и легла с краю. Молча, покорно отдалась она его ласкам.
Лишь потом, когда Илиас повернулся к ней спиной и уткнулся лицом себе в руку, послышался ее дрожащий голос:
— Не прихода сюда никогда, никогда больше…
— Поставь меня на мою коляску, — прошептал он.
Полные отвращения, стыдясь друг друга, они прикрыли свою наготу. Уже наступили сумерки, и голоса ребят стихли на улице. Причудливые вечерние тени заполнили комнату. Коляска медленно спустилась с порога, дверь закрылась, и Фани, плотно закутавшись в шаль, села, сгорбившись, перед жаровней.
28
Обогнув последние бараки предместья, узкая неровная дорога вилась по склону холма. В конце ее находилась маленькая кофейня, ацетиленовая лампа которой освещала небольшую площадку, место летних прогулок окрестных жителей. Но зимой тут по вечерам не было ни души.
Илиас с трудом поднимался в гору; коляска его то и дело натыкалась на камни и застревала в колдобинах. Руки у него нестерпимо болели; несмотря на холод, рубаха была мокрой от пота. Но он спешил, рвался вперед, подгоняемый какой-то неведомой силой.
Где-то впереди дорога, образуя изгиб, проходила по самому краю холма, нависая над крутым обрывом. С детства помнил Илиас это место. Он с ребятами не раз держал пари, кто из них сумеет спуститься до середины пропасти. Наиболее смелые, уцепившись руками за выступы скалы и нащупывая ногами точку опоры, соскальзывали вниз по отвесному склону, добирались до заброшенной каменоломни, нависшей над пропастью. После такого подвига у Илиаса всегда кружилась голова, и воспоминание об этом сейчас еще больше подгоняло его.
Илиас выбился из сил, толкая коляску. Наконец он добрался до изгиба дороги и, съехав на обочину, резко затормозил.
Он огляделся по сторонам. Ни души. Свистящий ветер поднимался со дна пропасти, обдавая холодом его вспотевшее лицо. Сильный ветер предвещал бурю. Ночь своей бесплотной волшебной пеленой закрывала зиявшую бездну.
Какие-нибудь четверть метра отделяли Илиаса от обрыва. Но оцепеневшие руки отказывались подтолкнуть колеса.
Странная была эта ночь. Среди крылатых теней на горизонте плясали целые сонмы бесов. Неистовые крики, хохот сливались с бешеным свистом ветра. Оборотни скакали, крутились, простирали к Илиасу руки, стараясь вовлечь его в свой безумный хоровод, устроенный в его честь.
Калека точно окаменел. Его взгляд теперь вместе с ветром блуждал среди мелькавших теней. Ему хотелось кинуться вниз, отдаться безумству духов, дикий вопль которых стоял у него в ушах. Всего четверть метра отделяли его от края пропасти. Но руки его застыли, вцепившись в колеса.
И вдруг Илиасу померещилось, что возле него проскользнула знакомая тень и послышался голос: «Эй, приятель, ты куда?» — «Один толчок! Подтолкни посильней коляску», — взмолился он.
Илиас облился холодным потом. Ему показалось, что его мать внезапно отделилась от толпы теней, и он обезумевшим взглядом впился в ее лицо.
«Что ты делаешь, Илиас, здесь среди ночи?» — «Замечтался я, мама». — «Заманят тебя к себе злые духи. Побойся их, сынок!» — «Я уже ничего не боюсь. Все равно мне конец».
Ледяной ветер хлестал его по лицу. От страха, как бы руки его, ослабев, не отпустили колеса, которые сами покатятся вниз, он пришел в себя на секунду. Но тут же ему опять почудилось, что рядом с ним стоит его товарищ.
«Один толчок, всего один толчок», — взмолился он снова.
Глаза калеки наполнились слезами. Привидения, обступившие его, стали постепенно исчезать. Застыв на месте, смотрел он на взбунтовавшуюся природу, неистовствующую при приближении бури. Он не мог пошевельнуться. Долго стоял он на краю пропасти, сломленный, униженный, полный нерешительности. Потом развернулся и медленно поехал назад.
Добравшись до площади, он остановился возле знакомого киоска. Он был на грани безумия.
— Подожди, я уже закрываю. Давай перекинемся в картишки, — предложил ему приятель.
— Закажи узо, — попросил его Илиас.
— Ну и ну! Тоска тебя, что ли, сегодня заела? В кофейне они изрядно выпили.
— Ну, дружище, обстряпал ты дельце? Раздобудь только права, мы их тут же пристроим, у меня есть покупатель. А денежки — скажем, чтоб гнал наличными, — добавил приятель.
— Еще узо! — заорал Илиас.
— Да что с тобой?
— Еще узо!
В это время к владельцу киоска подошел какой-то знакомый и заговорил с ним об арестах рабочих с фармацевтического завода. Илиас молча прислушивался к их беседе.
Домой он вернулся пьяный. Мать хотела раздеть его, уложить в постель, но он потребовал гитару, которая, давно им забытая, пылилась на шкафу. Мариго, обрадовавшись, дала ее сыну и села рядом с ним.
Красивые звуки оживили холодную мрачную комнату. Склонив набок голову, калека приник к струнам; лицо его странно подергивалось. Он долго играл. Потом положил на пол гитару и, поднеся к губам исхудавшие руки матери, стал с жаром целовать их.
Тик-так! Тик-так! Тик-так! — нарушая тишину, тикали старые часы на буфете.
29
Почти совсем стемнело, но маленький Хараламбакис знал, что свет в комнате не зажгут до возвращения отца. Георгия ждала его, стоя у окна.
Подойдя к матери, мальчик прижался к ней.
— Осторожно, не толкни меня в живот! Сколько раз я тебе говорила! — закричала на него Георгия.
Она попыталась отстранить сына, но он крепко уцепился за ее фартук. Хараламбакис, робкий, болезненный мальчик, очень боялся матери. Его не удивляло, что она стоит сейчас, поглощенная своими мыслями, прижавшись лбом к стеклу. У него были свои собственные приметы, по которым он чувствовал, насколько сгустилась атмосфера в доме. Наверно, мать рассердилась, потому что он чуть не толкнул ее в большой, вздувшийся живот. Он часто с удивлением слушал разговоры взрослых о том, что скоро у него появится братик. Но когда мальчик видел этот огромный живот, ему хотелось, чтобы мать погладила его по голове или разрешила по крайней мере прижаться к ней. Ее молчание ему не нравилось. Прошедший день оставил у него множество недоуменных вопросов.
Георгия смотрела в окно. Бесконечные вопросы мальчика отвлекали ее от собственных мыслей. Неохотно, делая над собой усилие, отвечала она на них.
Хараламбакис не знал, что мать его была некогда очень красивой. Он видел лишь ее грустные глаза, морщины на лбу, а несколько лет назад, после того как она поднималась на гору за дровами, еще и кровавые ссадины на ногах. Если бы ему показали веселую девушку, которая гуляла вместе с его отцом по склону холма, и сказали, что такой была его мать, то он испугался бы, решив, что злая волшебница из сказки заколдовала эту девушку, отняв у нее красоту. (Мальчику еще рано было знать, что у рабочих людей в отличие от торгашей нет меркантильного подхода к жизни, что даже в самом бедственном положении они женятся, обзаводятся детьми, населяют землю новым поколением, доказывая этим, что человек — нечто великое и вечное.) С тех пор как Хараламбакис помнил себя, он привык видеть свою мать молчаливой, подавленной, угрюмой, в темном платке на голове.
Георгия была взволнована и нервно ломала руки. Мальчик следил за тем, как причудливо изгибались ее пальцы. Ему не терпелось о стольком расспросить ее, но он робел. Свернувшись в клубочек, он устроился у ее ног…
И все-таки малыш был бы счастлив, получив ответы на мучившие его вопросы. Молчание матери причиняло ему боль, ранило его детскую душу. Последнее время даже игрушки ему надоели. Он должен был во что бы то ни стало разобраться во всех переменах, происшедших в доме после возвращения отца с гор. И во всем прочем, чего он не мог понять.
Хараламбакис хорошо помнил тот вечер, когда впервые в жизни увидел отца. Он играл тогда во дворе в своем любимом уголке возле двери Урании. Заметив входящего в калитку мужчину, мать выбежала на порог. Она была совсем не такая, как обычно, и это поразило его. Она сбросила уродливый платок с головы, волосы у нее были красиво причесаны. Раньше он и не подозревал, что мать его может прыгать, как девочка.
С этой радостной встречей отца были связаны для Хараламбакиса все перемены, происшедшие потом в доме. Его любимый уголок во дворе за жестянками с базиликом, канавки, червяки — все было разом забыто, Отец настоял на том, чтобы его пускали на улицу бегать с другими ребятами. Ничего подобного мать обычно ему не разрешала, считая, что он очень слабенький и легко простуживается. Разве мог он мечтать, что по воскресеньям они будут гулять втроем? Он, мать и отец будут ходить по улицам огромного города. Наконец-то они сорвали бумагу, которой были заклеены разбитые окна, и отец вставил стекла.
Потом, разве мог он представить себе, что в сундуке хранится красивая зеленая скатерть? Ее постелили на стол, и бабушка, глядя на нее, все время вспоминала дедушку и о том, что было когда-то. Отец вырезал ему из дерева толстую куклу и назвал ее Черчиллем. Даже мать засмеялась, услышав это прозвище. Отец говорил иногда: «Черчилль беснуется, старается разжечь новый мировой пожар, но это ему не удастся». И он, Хараламбакис, с интересом смотрел тогда на свою смешную куклу.
Бесчисленные перемены в доме не ускользнули от внимания мальчика. В его наивном детском представлении отец превратился в существо, наделенное сверхъестественной силой, одно присутствие которого радостно преображало все в доме. Поэтому Хараламбакис очень боялся, что он может опять исчезнуть. В первые дни после возвращения отца малыш бегал, смеялся, резвился.
Но постепенно все кругом приняло свой обычный вид. Прежде всего он заметил, что мать опять замолчала. Потом убрали зеленую скатерть в сундук. Затерялся куда-то и Черчилль. Может быть, его выкинули на помойку? Хараламбакис не осмеливался спросить о нем. Так и не разрешив недоуменных вопросов, малыш снова вернулся к старым играм, но он теперь внимательно наблюдал за взрослыми, по-своему изучал их.
Однажды вечером двери их дома широко распахнулись, и двое соседей, сопровождаемые еще какими-то людьми, внесли в комнату отца. Все лицо у него было в крови, он громко стонал. Хараламбакис больше ничего не помнил, потому что его, страшно испуганного, Урания забрала к себе ночевать. Когда на следующее утро он проснулся, то услышал голос матери, стоявшей на пороге. Мальчик с ужасом увидел у нее на голове мрачный черный платок.
— Почему?.. — в страхе закричал он.
— Что почему? О чем ты спрашиваешь, Хараламбакис? — поинтересовалась мать, подойдя к нему.
Но он укрылся с головой одеялом, точно хотел спрятаться от нее…
Хараламбакис не сводил глаз с рук матери. Он слышал, как заскрипели ворота. Бабушка вышла во двор встретить Илиаса. Но мать даже не шелохнулась, продолжала стоять, приникнув лицом к стеклу.
— Боже мой! Какая мука! — вздохнула она.
Целый рой вопросов осаждал малыша. Действительность по-своему преломлялась в его голове; он воспринимал все совсем не так, как взрослые.
— Когда ты снова постелишь на стол зеленую скатерть? — шепотом спросил он, стараясь скрыть волнение.
Могла ли Георгия понять смысл этого наивного вопроса?
— Чтобы ты грязными руками запачкал ее? — отозвалась она.
— Я не буду ее пачкать. Ну пожалуйста. Мне так хочется! — прошептал Хараламбакис, прижимаясь к коленям матери.
Но женщина была поглощена своими мыслями, и простодушная просьба ребенка так и осталась без ответа.
Вдруг из-за стены донеслись мелодичные звуки гитары. Испуганная Георгия поспешила зажечь свет и в волнении заметалась по комнате. За все те годы, что она прожила в этом доме, ей ни разу не довелось слышать, чтобы Илиас играл на гитаре. Обычно он что-то весело насвистывал. Но это бывало лишь в том случае, когда на половине брата царила тоска и отчаяние. Это стало уже невыносимой, жестокой игрой.
Обезумев от страха, Георгия заткнула уши. В эту кошмарную ночь нежные звуки гитары сводили ее с ума. Она готова была закричать, спросить Илиаса, какое несчастье опять случилось.
Внезапно гитара смолкла. Георгия напряженно вслушивалась в тишину.
— Постели скатерть, — капризничал Хараламбакис. — Дай мне мою куклу…
— Прекрати наконец! Перестань ныть! — закричала Георгия.
Мальчик притих.
Внезапно дверь, ведущая в соседнюю комнату, заскрипела: кто-то с другой стороны пытался открыть ее. Вскоре обе створки с шумом распахнулись, и на пороге появилась инвалидная коляска.
На плечи Илиаса была наброшена смятая солдатская шинель без пуговиц. Справа на отвороте висела медаль за доблесть. Оглядев комнату, он подтолкнул коляску.
— Илиас, ты куда? — прошептала ему вслед растерянная Мариго.
Калека остановился перед невесткой, улыбаясь пьяной улыбкой.
— Посмотри на меня. Ну, чем я не солдат? — сказал он, и судорога страдания исказила его лицо.
Георгия побледнела. В его шутке прозвучало столько отчаяния, а в глазах была такая безысходная тоска! Страх, овладевший ею при первых звуках гитары и при виде калеки на пороге, отступил на минуту. Она подошла к Илиасу поближе и прерывающимся от волнения голосом заговорила о Никосе:
— Он еще не вернулся, Илиас. А уже поздно. Он ушел чуть свет, и я не знаю даже, чем кончилась забастовка.
— Его арестовали, — тихо сказал калека. — Его арестовали в полдень на заводе.
Георгия опустилась на край кровати, уронила на грудь голову, повязанную темным платком. За коляской ни жива ни мертва стояла убитая горем Мариго.
— Никос, сыночек мой… — пролепетала она. — Ох, так я и знала, что стрясется беда…
Илиас почувствовал сзади прикосновение рук матери. Он запахнул на груди шинель. Потом, слегка обернувшись к матери, застыл, выжидая, что она еще скажет.
— Илиас… — Он молчал. — Ты остался теперь у меня один… К этому ты всегда стремился… Но нет больше дома, Илиас. Есть только груда обломков, и все нас здесь топчут, — прошептала Мариго.
Хараламбакис робко подошел к дяде и потрогал рукой медаль, висевшую у него на груди.
От выпитого узо калека совсем осоловел.
— Ну хватит! Чего пристал? — отмахнулся он от мальчика и простонал с тяжелым вздохом: — Ох, головушка моя!
— Никогда Никос не думал о нас — ни обо мне, ни о ребенке, — жалобно причитала Георгия.
— Не трогай медаль, — пробурчал Илиас.
— Никоса я не виню… Я понимаю, он не мог иначе. Но этот мрак!.. Господи! — воскликнула Мариго, молитвенно устремив кверху взгляд. Она чувствовала, что безысходное отчаяние, царившее в этой комнате, отнимает у нее последние силы, и постаралась взять себя в руки. — Вставай скорей, — обратилась она к невестке, и голос ее прозвучал сурово, решительно. — Захвати белье, одеяло и пойдем узнаем, где он.
Георгия машинально поднялась с кровати. Обе женщины стали поспешно собираться, они суетились, то и дело натыкаясь на калеку, который, всеми забытый, сидел в своей коляске посреди комнаты. Георгия, так же как Мариго, накинула на плечи шаль, потом они взяли увязанные в узел вещи и ушли. На улице было очень холодно, и Георгия прижалась к плечу свекрови. Некоторое время они шли молча. Свернув на проспект, Мариго на минуту остановилась, чтобы перевести дух. Она посмотрела на мрачное небо, нависшее над ними.
— Перед рассветом ночь особенно темная, — сказала она, повторяя слова, которые часто слышала от Никоса.
* * *
Хараламбакису хотелось спать, глаза у него слипались. Илиас посадил его на сундук и пристроился рядом в своей коляске. Он погладил мальчика по голове.
— Ты слушаешь меня? А?
— Да, дядя, — пробормотал малыш.
— Разве ты слушаешь? Ты же не слушаешь! Мы говорили с тобой, что твой отец — настоящий человек. Ты не гляди, что я его ругаю. Ведь ежели серьезно на все посмотреть, то твой безногий дядя просто дерьмо… Ох! Моя головушка! А захоти я… Или ты играешь жизнью, или жизнь играет тобой… На мне она, проклятая, здорово отыгралась… Ох! Голова кружится… Э, да ты спишь, негодник?
Хараламбакис заснул, сидя на сундуке в холодной комнате. А пьяный калека долго еще бормотал что-то себе под нос.
30
В кухне у Мариго на плите кипела в кастрюле вода.
Дни мелькали и оставались позади, как следы на грязной дороге, отпечатанные быстрыми ногами осла, развозящего овощи. Иногда Мариго казалось, что на плечах ее лежит груз веков. В особенности когда она думала о прежней безмятежной жизни.
В тяжелые минуты Мариго всегда чувствовала облегчение, глядя с тоской на свое маленькое закопченное небо. Под его мрачной сенью обретала она некоторое душевное равновесие. А теперь сбегавшие по потолку капли представлялись ей каплями крови, символизирующими трагическую судьбу человека.
С тех пор как арестовали Никоса, она стала совсем другой, в жизни ее произошли огромные перемены. Целыми днями бегала она, хлопотала за сына, выполняла его поручения. Поэтому рано утром покидала она дом и возвращалась подчас поздно вечером.
Но Мариго не испытывала бы такого душевного подъема, если бы Илиас не угомонился и не избавил ее от прежних мук. Лицо калеки теперь выражало спокойствие. Мариго неутомимо ухаживала за ним. Прежде чем уйти куда-нибудь, удобно устраивала его в коляске, клала рядом с ним сигареты, гитару, несколько свежих газет так, чтобы все было под рукой, наливала ему кофе. Илиас не жаловался, что мать бросает его надолго, поглощенная заботами о Никосе. Он не принимал уже это близко к сердцу. Им внезапно овладела страсть сочинять песенки, и он чаще всего был поглощен этим занятием. «Долго будет продолжаться это счастье? Или бес затаился в нем и в один прекрасный день…» — думала Мариго.
Последнее время она стала даже проявлять интерес к международным событиям. Где бы Мариго ни была, она не упускала случая сказать что-нибудь о Китае или о волнениях на Среднем Востоке. «Ну вот, народ уже проснулся, он не желает, чтобы над его головой занесли кнут или чтоб англичане сели ему на шею», — говорила она. Возле тюрьмы она вступала в разговор с женщинами, дожидавшимися там свидания со своими сыновьями. Изредка она открывала старинный медальон матери, который носила на груди, и показывала людям фотографию Элени. Маленькую фотографию, запечатлевшую улыбающуюся девочку с длинными косами.
От бесконечной ходьбы туфли у Мариго прохудились, и из дыры вылезал мозоль, обтянутый грубым черным чулком. Но все же она следила по мере возможности за своей одеждой, латала и стирала платье, чтобы выглядеть опрятной, тем более что ей приходилось обивать пороги всяких учреждений, просить за Никоса: она бывала в конторах адвокатов, в редакциях газет, у депутатов парламента. Ее большие глаза на вытянувшемся, исхудалом лице без всякого страха смотрели на людей. Иногда она становилась очень разговорчива, иногда подолгу молчала и, точно глядя на себя со стороны, поражалась происшедшим с ней переменам.
В доме Саккасов царило теперь грустное спокойствие. Дверь, соединяющая обе комнаты, больше не запиралась, и можно было свободно ходить туда и сюда. Весной у Георгии родился второй сын. Они бы совсем пропали, если бы не инвалидное пособие — Илиас полностью отдавал его матери. Георгия искала себе работу.
Бывали дни, когда гитара подолгу не замолкала. Ее мелодичные звуки разливались по всему дому. Тогда Георгия ласково гладила по голове Хараламбакиса и говорила ему, как все будет замечательно, «когда выйдет из тюрьмы отец». Мальчик слушал мать и вспоминал ее с веселым лицом и красиво причесанными волосами, вспоминал «Черчилля» и зеленую скатерть, запрятанную в сундук.
Частенько Мариго и Георгия ходили вместе в тюрьму на свидание с Никосом. Он появлялся за железной решеткой, спрашивал о своих сыновьях, об Илиасе, о соседях и о заводе. После смерти Маноглу дела на фармацевтическом заводе вели доверенные лица Лидии. Рабочим там по-прежнему приходилось туго, но единство их все росло. Когда Никосу рассказывали что-нибудь новое о заводской жизни — а Мариго всегда старалась быть в курсе тамошних дел, — лицо его оживлялось. Он жадно слушал мать, радовался каждой хорошей весточке.
— В конечном счете мы больше выиграем от наших ошибок, чем наши враги, — сказал он однажды. — Перед нами огромное будущее, а опыт иной раз приобретается дорогой ценой.
Мариго хоть и не поняла, что имел в виду сын, одобрительно закивала головой. Надо сказать, в последнее время в ее речи появились такие слова и выражения, как, например, «капиталисты», «империализм», «международные силы мира», которые она слышала давно, но произносить научилась совсем недавно. Она старалась употреблять их при всяком удобном случае, чтобы увидеть радость на лице сына и услышать: «Э, мама, да ты стала молодчиной!»
Хотя Мариго не отдавала в этом себе отчета, круг ее жизни, замыкавшийся прежде домом, включал теперь огромный шумный город…
Вода продолжала кипеть. Пар из кастрюли, как облако, плыл под сырым, заплесневевшим потолком. Странные, уводящие далеко мысли вертелись в голове у Мариго, сидевшей, сгорбившись, на табуретке.
Однажды в полдень мягкий свет залил вдруг морщинистые руки старой женщины. Это образовалась новая щель в растрескавшемся потолке на кухне. Мариго подняла глаза и увидела солнечный луч, пробившийся сквозь трещину на скосе потолка. Внезапно большой кусок штукатурки с грохотом свалился сверху на печку. Потом еще один, еще и еще. И по мере того, как рушился потолок, сотни солнечных лучей проникали в отверстия между кирпичами, преображая жалкую кухоньку.
Мариго смотрела как зачарованная. Свет, точно золотой водопад, изливался из многочисленных щелей. Он падал ей на лицо, плечи, слепил глаза. Ее маленькое закопченное небо лежало поверженное, разбитое у ее ног.
Она смотрела и смотрела на него…
Там была вся ее прежняя жизнь, все мечты, невидимые силы, владевшие ее мыслями. Там были ее мать и бабушка; лишенный солнца кусочек земли, который отец вместе с ее приданым положил в сундук. Там были смиренные капли, которые появлялись на свет, дрожали и погибали. Погибали бессмысленно, повторяя неизменную жалкую участь человека.
Весь этот мир превратился в обломки.
У Мариго была многолетняя привычка беседовать со своим мрачным, закопченным небом. Она была тесно связана с ним. И теперь ее охватил страх. Она ощупывала руками стены, потолок, старалась коснуться лучей солнца. Одна капелька скатилась ей на ладонь. Мариго растерянно глядела на нее.
— Элени! Никос! Илиас! — невольно вырвался у нее крик.
На другой день пришел мастер и кое-как заделал щели, чтобы кухню не заливало во время дождя. Теперь Мариго знала, что все несчастья, свалившиеся на семью Хараламбоса Саккаса, все ужасы и беды, которые она видела своими глазами, не прошли напрасно. Она знала, что бесчисленные капли пролитой людьми крови, многие годы впитывавшиеся в штукатурку, обрушат в конце концов заплесневевшую стену… Мариго была слишком старой, слишком измученной, чтобы радоваться, но она ощущала душевное спокойствие, через силу бродя целыми днями по городу…
Осенью Хараламбакис пошел в школу. Его маленький братишка подрос, окреп. Цветы в жестянках завяли. Георгия по-прежнему искала работу…
ЭПИЛОГ
В тот вечер женщины, члены комитета Демократического союза, поздно ушли из дома Аристидиса Перакиса.
Полковник попрощался с ними, не вставая с места. Он продолжал молча сидеть в кресле, рассматривая пуговицы на своем жилете.
Жена дяди Костаса, старая толстая женщина с усиками и двойным подбородком, шепнула на ухо Мариго:
— Ну и ну, мы обсуждаем разные вопросы, а он все пропускает мимо ушей.
— Тс-с-с! Не говори так о нем… Стоит ему раскрыть рот, и…
Теперь все в рабочем предместье знали старого полковника. Он давно был председателем Демократического союза. Женщины, придя на собрание, говорили и говорили, а он не сводил глаз с пуговиц на своем жилете. Иногда казалось, что он ничего не слышит и не услышит, разразись тут хоть буря. Потом Перакис поднимал вдруг усталые глаза и смотрел на лица людей, сидевших вокруг него.
— Политические заключенные… — бормотал он. — Да, конечно! Гм! Нам предстоит трудный путь, трудный путь! В сорок втором году, когда мой сын…
Женщины умолкали, ждали, что он скажет еще. Но полковник не произносил больше ни слова, точно немел.
— Завтра утром мы пойдем к министру, — объявил он им сегодня и уронил голову на грудь, уставясь на свои пуговицы.
Каллиопа проводила женщин в переднюю, заперла за ними дверь. Потом вернулась в комнату.
— Ты бы прилег, Аристидис! Уже поздно, — сказала она. Ничего не ответив, он растерянно взглянул на нее. — Завтра тебе предстоит сделать столько концов по городу! — Каллиопа помолчала немного, поглаживая стопку книг, лежавших на письменном столе, и тяжело вздохнула. — Если бы можно было вернуть прошлое! Чтобы жив был наш Георгос, чтобы я накрыла для вас стол, а ты, Аристидис, принялся распекать мальчика.
При свете лампы под зеленым абажуром седые волосы полковника отливали серебром.
— Мне холодно, — пожаловался он. Каллиопа укутала его пледом.
— Расскажи мне что-нибудь о сыне, — чуть погодя попросил он.
Каждый день просил он жену об этом и подолгу молча слушал ее рассказы. «Какие подробности удерживаются в памяти у женщин», — думал он.
Каллиопа начала с красной шапочки, которую Георгос носил в детстве. Помпончик от нее он однажды окунул в отцовскую чернильницу, и…
Вечер прошел в воспоминаниях о сыне.
* * *
На следующее утро группа женщин собралась возле аптеки на площади. Мариго взяла под руку Перакиса. Все вместе они двинулись вниз по улице.
«Мои последние солдаты», — подумал старый полковник и невольно попытался распрямить спину.
Члены комитета, пройдя через мост, направились к центру города.