Донос в чистом виде — жанр литературы, где содержание безраздельно господствует над формой. Ценность содержания столь высока, что формой можно пренебречь.

И всегда есть успех. Всегда есть читательская аудитория, внимательная и придирчивая, правда, небольшая, но постоянная и профессиональная.

Это самый искренний литературный жанр, даже если написана неправда. Ибо кто более искренен в своей зависти или ненависти к ближнему, чем автор доноса?

Когда через несколько лет работы в Израиле я вернулся, это была другая страна, другой город.

Нет, трещины в асфальте и дыры на мостовой оставались теми же, что и много лет назад. Радость встречи с ними, возможность с закрытыми глазами ходить по улицам и переулкам, точно зная: вот здесь будет та самая яма в асфальте, которую лихо зальют, а через месяц она вновь возродится; тот же стук разбитых «шаровых» и «мостов», треск продырявленных глушителей, грязные в трещинах и ямах дворы с жалкими деревцами, засыпанными городской пылью, пахнущие мочой парадные, загаженные испражнениями, прикрытыми газеткой, лифты — все было как прежде. Это, конечно, не радовало, но тем не менее…

Теплота и покой были во мне, и досада от этой бесконечной грязи не могла уменьшить радости встречи.

«Многое изменилось — и это изменится», — наивно надеялся я, гладя и целуя глазами очертания особняков, набережные, каналы и речки, мосты, садики и парки; заглядывая в родные дворики моего холодного таинственного города.

Это мое. Я дома.

И теплые глаза женщин. Глаза, способные заглянуть в тебя и увидеть. Излучающие мягкий свет и тщательно скрываемую беспомощность. Жаждущие любви и готовые на жертвы во имя ее.

«Сколько же лет я вас не видел?! Милые!» Так вот что не давало мне там жить! И я вспомнил, как уже с утра, по дороге в госпиталь, я наливался злобой от вида раскрашенных, самодовольных, непонятно почему уверенных в своей неотразимости волосатых самок, в глазах которых ничего, кроме тупого самодовольства, не читалось.

Броско одетые, чтобы обратить на себя внимание, с ушами, шеей и пальцами, унизанными и обвешанными толстыми золотыми украшениями, с подведенными, на первый взгляд, большими и красивыми глазами, в которых ничего, кроме интереса к твоему члену (не выше), к жратве, шмоткам и унылым клубным, ресторанным и магазинным развлечениям, не читалось.

И половой акт для них — нечто вроде «стейка» на природе.

И на каждой написана цена — от проститутки до жены крупного бизнесмена или политика. А за что же платить? За ваши совершенно одинаковые, пресные половые щели? За вашу унылую, но лихорадочную технику и безграмотное бесстыдство, подразумевающее осведомленность в науке любви? Чтобы потом, утром, видеть лежащий рядом с тобой без косметики ужас?

А вокруг — покрытые пылью столетий холмы и камни исторической Родины. Толпы бездельников «датам» в черных шляпах или кипах — пейсатых, в черных же лапсердаках, запорошенных перхотью.

«Народ сохранил Книгу или Книга сохранила народ?» И вот, чтобы ответить на этот и другие подобные вопросы, раввины молятся, читают, едят, плодят бесконечное количество «датимчиков», а народ Израиля и диаспора их кормят.

Ну, допустим, ответят они на этот софизм, что в принципе невозможно. Что-то изменится? Эдуард Лимонов нас полюбит? Вряд ли.

Забавно, но ожидаемо было, что многие эмигранты, бывшие работники периферийных парткомов, преподаватели и профессора марксистско-ленинской философии — эти ревностные сторонники атеизма, как только спускаются с трапа самолета в Израиле, тут же надевают кипу и отправляются в синагоги.

А синагог в каждом городе не меньше, чем партячеек у нас. Совдепия в религиозном варианте.

А упертая еврейская интравертность? Это незамечание других народов в демократическом и даже многонациональном государстве Израиль?

Старый еврей с маленьким мальчиком двигается по улице горного Цфата. Говорят по-русски. На тротуаре лежит упавший с откоса большой камень…

— Нема, подними камень и отнеси в сторону — еврей споткнется и упадет! — Нема не обращает внимания.

— Нема, я тебе сказал, — подними камень. — Еврей! Споткнется и упадет. — Нема играет. Ноль внимания.

— Нема, убери камень, еврей споткнется…

Я: «А если не еврей споткнется, так, хер с ним, пусть падает?!»

На Невском солнечно. Спустившись в метро «Невский проспект», я поехал в ресторан на Крестовский остров, где собралась погулять наша «банда» с Невского. Приехал из Штатов Филон, постарел. Не знаю, ма питом? С чего вдруг раскукарекался об Израиле — как он любит эту страну, какие там замечательные люди и жизнь и что каждый должен жить в Израиле.

«Ну, и что ты там не живешь? — зло спросил я: — воровать можно везде, как и „крутиться“. Тебя, что, конгресс Соединенных Штатов не отпускает? Что это вы все так любите Израиль со стороны? Ты там жил? Ты знаешь, сколько там говна? Твоего ребенка учили ябедничать с детского сада… Если его дразнят, он должен пойти и сказать учителю. Мой не скажет — пусть лучше тот, кому он даст по морде, пойдет и скажет учителю. Твоего ребенка, лишенного национальной неприязни, учили ненавидеть арабов? И это народ, который тысячелетия страдает от национальной ненависти.

Это твой мальчик облысел, после того как пошел в школу? Это его учили подсматривать, не едят ли родители мясное с молочным?

Что тебе там нравится? Ты был под ракетами Саддама, служил в „мелуим“ на территориях, ездил по территориям ночью, стоял на автобусных остановках, ожидая взрыва? Ты хоть что-нибудь для Израиля сделал?!

Ты любишь Израиль — так приезжай и живи в нем! А не появляйся прятаться от Интерпола».

Филон побледнел и полез под пиджак.

— Выйдем, я тебя грохну!

Магомет, сидевший напротив меня, приоткрыл сонные глаза: «Профессор, куда ходить, врежь в „дзюндзик“ прямо здесь!» Витька, по кличке Пацан, шепнул: «Остынь, он в Нью-Йорке непростой».

Володя Большой сидел и молчал — ему, как всегда, «до лампы». Потом буркнул: «Обнюхайтесь — свои».

Эльдар вдруг встрепенулся:

— А здесь не Нью-Йорк, Дод, что сидишь! Дай ему в лоб!

— Да, не могу я. Я с ним вырос. Пусть бухтит…

И правильно. Сейчас бы жалел.

Через несколько лет Филона грохнули в Нью-Йорке на какой-то очередной разборке.

Где-то в мире растворился Леня Шрам. Я вспоминаю о нем тепло, хотя для других он был иным, «непростым». Все они были непростые.

Тем не менее среди моих интеллигентных друзей, пожалуй, только Снежкина и Мишико я бы оставил за своей спиной в драке.

Многое в России изменилось, но не власть. Новая власть оказалась такой же дешевкой, такой же безжалостной сукой, как и старая.

Изменились люди, даже друзья. Но не все. К счастью, не все.

«Это ничего, — думал я, — ничего».

Главное, я вернулся. Может, здесь и полюблю наконец. Мой Бог, дай мне?! Как-нибудь, я не знаю как. Дай мне знак?! Многие же могут!

Бог дал. Свершилось…

Он дрожал от холода и сырости, от ненависти к себе и стыда, двигаясь по темному продрогшему городу. Улица и прохожие сквозь моросящий дождь видны были неясно, отвлекая внимание, неотчетливо ощущаемые им, как помеха. Перекрестки с мелькающими в тумане желтыми огнями светофоров появлялись и исчезали куда-то.

Куда и зачем шел, он не знал, хотя само по себе движение имело цель — просто двигаться. Двигаться ни к чему или кому-либо, а от всех, в никуда.

На углу Знаменской и Жуковской, у супермаркета, его внимание на мгновение привлек тот самый нищий с испитым отечным лицом, грязный и обросший кустами свалявшейся щетины. Нищий лежал у супермаркета рядом со своим костылем — осоловелый, промокший, полуживой.

Он видел этого нищего осенью, когда познакомился с ней. Тогда это был опрятный молодой человек с костылем в довольно чистом костюме, с интеллигентной речью, но уже нагловатыми глазами. Нищий просил денег, протягивая руку.

«Что же привело тебя сюда? Скоро тебе конец», — подумал он тогда.

«Ему конец, — посмотрел он на нищего. — А мне?» Растерянный, непонимающий, как Иов, он, вытирая ладонью мокрое от дождя лицо, с болезненным недоумением спрашивал: «Господи, за что, за что?»

Озноб. Боль и ощущение тяжести за грудиной последнее время не проходили: «Скорее всего, невроз… Ну, не стенокардия же?.. Хотя…

Когда же все это началось? В сентябре?

Да, видимо, в сентябре».

Захватив 0,8 «Синопской», Гена Зубков, Юра Гобанов, Саша Носов, Алеша Гостинцев — все стерлиговцы и я после бани направились в галерею, что на Мойке у Синего мостика. Баня со стерлиговцами приобретает некий обрядово-христианский характер с привкусом незыблемости древних банных рецептов. Как монастырская уха со стерлядью.

Мат запрещен — Зубков страдает выраженной непереносимостью к нецензурщине. Болтовня о женщинах теряет свою яркую цветовую гамму и приобретает контрастные черно-белые графические свойства. Беседа становится биполярно унылой, ибо Алеша Гостинцев всех, кого замечал, — желал, а Юра Гобанов всех, кого замечал, имел. Вот, собственно, и весь разговор.

Спасает водка, что и неукоснительно выполняется.

Презентация закончилась, все было выпито и съедено вчистую. Но была 0,8 и готовность поднять ощущение прекрасного до необходимых высот. Тем более что два «пузыря», принятых нами, приятно разместились в наших желудках еще в бане.

Гости ушли, но еще остались две молодые особы, которые там и работали. Приятной наружности. Одна более молодая, симпатичная, с бледным, очень незначительной землистости лицом, наводящим на мысль о больных придатках. Другая — постарше, но славная.

Открыв бутылку и выпив по рюмашке, мы посмотрели на стены — холсты как холсты. Беседа снова перетекла в русло более актуальной женской темы. Мысли излагались благостно, хотя это не самое заметное в нас качество, особенно у Носова.

К середине бутылки, когда еще ничто не предвещало катаклизмов, ручей благожелательности начал иссякать. Нужно было бежать за следующей.

Но тут вошла…

«В чем дело?» — насторожился я.

Посмотрел еще раз — ничего особенного: черные волосы, миндалевидные, восточные глаза, большие, обещающие.

Грузноватое, но не толстое, с сексуальными миазмами тело, упакованное в стильную одежду, полные длинные ноги под юбочкой, вызывающие желание заглянуть повыше. Ноги чересчур ровные, иксобразные — определенно перенесла рахит.

— Тип не мой, — подумал я, — мне это нужно?

Но раздеть и завалить в кровать почему-то хотелось. Немедленно.

Это было в среду. Через два дня я уезжал к себе в хижину.

— Поедешь со мной?

— Поедем.

Дорога на остров длинная, почти триста километров, с множеством поворотов, спадов, подъемов, построенная, говорят, еще Маннергеймом с целью избежать нападения самолетов на автоколонны. Красивая, сложная, но не утомительная. Вспомнил перевал на Таштагол. Здесь, конечно, такой высоты нет. Но достаточно.

Приехали поздно и сразу пошли в баню.

Раздетая женщина почти всегда сюрприз, даже для врача. Но не настолько. Видимо, когда-то была полной и активно худела — складки и рубцы на коже живота, рук, бедер; длинные, похудевшие и потому какие-то жалкие, повисшие груди, обвисший животик — по сложению ей было лет 50.

«Да, досадно, — подумал я. — А главное — вокруг тайга и некуда бежать».

После бани, натопив камин и накрыв стол, я пригляделся к ней повнимательней — красива, но грубовата, глаза чуть навыкате (экзофтальм? хотя у некоторых народов Кавказа незначительное лупоглазие бывает в норме).

Много бровей, носа, рта, тела — восточное изобилие.

«Пэрсик, блин!» (Волосы на ногах, наверное, сбриты, но должны быть.)

«А усики?!»

Усиков нет. Пока нет. «Куда же ты их дела?»

Кавказская слабость, изнеженность и лень. Восточная вежливость.

Вскоре последует этническая грубость. Возможно.

Кожа была необычайно нежной и тонкой, вероятно, из-за атрофии, но желание гладить ее было непреодолимым, а это не мало, ой, не мало.

«Ну, и что ж, что девочка слегка обвисла?!» — заговорил во мне адвокат. Трахаться все равно придется. «Хотела быть светской и востребованной».

Диета у нее безрадостная: овощи, фрукты, травки — вот и обвисла.

Обвиснешь с репы-то!

Толстых любят на Востоке, а ей, видимо, с ними не хочется. Ей хочется с интеллигенцией.

Она скинула халатик и легла.

Лежала на спине, камин горел, я оттянул одеяло и обомлел — сосков не было. «Господи, я же их в бане видел!»

Испуг был недолгим — соски тут же нашлись: один — левый — в левой подмышке; другой — правый — справа чуть выше пупка вместе с обвисшей титькой.

Я водрузил все это на место для гармонии и сексуальных восторгов и в дальнейшем старался не выпускать из рук, контролируя ситуацию.

Прильнув губами к ее шее, я начал изображать из себя нежного и удивительного…

Что дальше? А ничего! Лежит тюлень тюленем, влагалище широкое, излишне, нежно говоря, просторное, да еще контрацептивы пенятся…

Лобок — горой, покрытой лесом, — выступает над промежностью; клитор отнесен от входа дальше, чем хотелось бы.

«Да, не просто ей будет найти партнера».

«Эх, баклажаны, кабачки», — вздохнул я и повторно забрался на нее.

«Интересно, чем она сейчас со мной занимается: любовью, сексом или мы, вообще, просто трахаемся.

Не любовью точно — как можно заниматься тем, о чем понятия не имеешь.

И не трахаемся — малообученная, служить по контракту, пожалуй, не возьмут.

Скорее всего, она занимается сексом. Старается очень. Половые учения.

Может быть, мы ебемся? Нет, нет, до такого еще не дошло.

Точно, девушка определенно занимается со мной сексом.

Движения постоянные, туда-сюда… Дышим диафрагмой и ждем оргазма.

Ну вот, и моя задышала часто, постанывает… Видно, дождалась».

Финал коитуса вышел непредсказуемым — я долго лежал, обнимая ее, неожиданно для себя изнемогая от удовольствия. Вопреки всему этому анатомическому кошмару, радуясь чувству прикосновения к ее удивительной плоти. Тень Шиллера, вдохновляющегося запахом гнилых яблок, витала надо мной.

«Да, любопытная девочка. Впрочем, случайная связь не повод для психоанализа. Через пару дней вернемся в Петербург и забуду». На всякий случай сказал: «Ты, надеюсь, догадываешься, что это несерьезно». (Легко быть искренним, когда это тебе ничего не стоит.)

Просчитался… Не забыл.

С удивлением обнаружил, что ищу с ней встречи. Звонил. Встречались. Болтали. Начитанная. Правда, в этом плане кем-то подготовлена.

Это ничего, должны же быть идолы. Кастанеда.

Культ наркотиков и полового чувства. (Хорошо читать, чтобы завалить в кровать.)

Понятно, с кем тусуется. Надеюсь, еще не колется.

Эталон времени.

Повстречаемся, пока ничего другого нет.

Пригласила к себе домой — по ней видно, что этот шаг для нее непрост. Сколько там на ее койке перележало до меня? Скорее всего, немного — не Клеопатра. Да, и не важно.

Квартирка — осуществленная обывательская мечта. После дорогого современного ремонта.

С ее образованием и начитанностью плоско: четырехзвездный отель — стерильно, чистая ванночка, совмещенная с туалетом. Очень удобно для совокуплений. Все точненько приложено, приклеено, подвешено.

Тапочки. Курить только на лестнице. Стульчики, салфеточки, приборы.

Замечательно держит вилку и нож — хоть рисуй.

Еще какой-то фикус в кадке.

Образование — лепестками, как артишок: различные языковые курсы, менеджмент, музыкальная школа. Какой-то из появившихся во множестве гуманитарных университетов. Сам знаю один, да и то в основном потому, что руководителя постоянно вижу по телевизору.

(Образование серьезное — не забалуешь.)

Откуда она к нам приехала? Нальчик? Баку? Нарьян-Мар? Ташкент? Грозный?.. Впрочем, Ломоносов тоже пешком из Холмогор пожаловал. А результат?!

Основал первый русский Университет (а сколько там зданий, этажей и факультетов? А сколько великих ученых оттуда вышло?.. А школ? Скромный был человек).

А в современных гуманитарных университетах «школы» еще нет и, Бог даст, не будет. Самого ректора часто показывают по телевизору в высоконаучной обстановке: на роликах, на водных лыжах, на горных лыжах, за игрой в лаун-теннис, в гольф, причем все это он выполняет одинаково незатейливо. Скоро, видно, займется борьбой — трудности науки. И еще телевизионные беседы с необходимыми известными неизвестными.

Мемориальной доски еще нет, но она появится, как только профессор грохнется с роликов.

А пока из его тележной академии за деньги толпой выходят деятели искусства и культуры, в том числе и «моя дорогая».

На стенах в квартире хозяйки, столь интересующейся изобразительным искусством, ничего не висит: картин, рисунков, акварелей, гравюр, пастелей и т. п., что намекало бы…

Стены искусством не испорчены. Должно быть, нарушает интерьер, в цвет обоев не вписывается или с кадкой с фикусом не сочетается…

Все это проносится в моей голове, пока я голый лежу на спине, а она, сидя рядом, держит рукой и, нежно на меня глядя и целуя, медленно к нему наклоняется. Интересно — так и начинается любовь? Видимо, «минет» в интерьер вписывается, хотя «искусство» непростое.

(Что это ты пытаешься заглотить его до самого желудка? Это что, страсть? Ради Бога, не обдирай его зубами?! Кто тебя этому учил? Вряд ли это самообразование. («Тут ты прав».) В вашей Высшей школе это тоже проходили? Ты что, пропускала занятия?)

Путь самурайки. Впрочем, будем восхищаться и восклицать, а то сломаем путь. (Господи, ну что же это она делает, он же у меня не застрахован, придется куда-нибудь обратиться для срочных лечебных мероприятий. А это недешево. Любовь сейчас дорогое удовольствие. Во всех смыслах.)

Дождь то усиливался и стучал по пузыристой поверхности Фонтанки, то затихал. По той стороне реки, шлепая по лужам, проезжали автомобили. Бронзовый «чижик-пыжик» в своей гранитной нише выглядел озябшим.

Он вынул сигарету, прикрыл ее от ветра и дождя курткой, прикурил и затянулся. «В сентябре еще не курил», — вспомнил он.

Тогда я встречался с ней часто, почти каждый день. Мир стал солнечным, прозрачным и наивным, с ней было легко и радостно, как в детстве, — в те немногие запомнившиеся часы, когда в морозный солнечный день ты бежишь на привезенных папой из Китая лыжах вокруг бухты, которая тремя большими заливами, как кленовый лист, выливалась из океана через узкий пролив. Лыжню проложили пограничники вдоль самого края высокого, скалистого, обрывистого берега, поросшего тайгой, и довольно опасно было катиться с сопки на сопку по лыжне. Снег был так искрист и так нестерпимо бел, что болели глаза.

Внизу, в бухте, у причалов, подводные лодки лежали, как огромные темные морские животные.

А справа, насколько хватало глаз, темно-зеленая тайга, качаясь на сопках, уплывала на север — в бесконечность — за Ванино до Магаданского края. Именно в тайгу убежала рысь, порвавшая несколько наших кур, и именно к ней я повернул от берега в лес.

Когда я вбежал в сарайчик, распахнув дверь, там царил переполох: утки, забившись в угол металлической клетки, которая их и спасла, растерянно крякали. Куры разметались по всему сараю. Ошалевший от ужаса петух, потеряв всю свою мужскую гордость и достоинство, сидел на сучке под самой крышей с сумасшедшим от страха глазом и горланил.

— Буду мстить, — решил я.

За плечами самодельный лук и стрелы — наконечники из пуль карабинов.

Я на охоте. Никакого страха. «Последний из могикан». Страх я почувствую в сумерки, когда буду возвращаться и когда мне будет казаться, что в темной кроне каждого дерева сидит эта молниеносная, большая, с короткими симпатичными прядками на ушах, свирепая и безжалостная кошка…

Темнеет, и скоро придет с работы мама, которая наконец выполнит обещание когда-нибудь «убить меня» за подобные дела.

(Так вот как давно у меня желание возмездия. Считай с детства?)

— Где ты? Почему тебя еще нет? — это Юля по телефону. Как замечательно!

Я видел ее прелестную, тонкую, совсем юную шею, изысканные пальцы и кисть, ни на что не похожий окружающий ее свет.

— Это неправда, — твердил я себе, — такого со мной не может быть.

— Посмотри, какая она красавица, а ты этого не видел. Какая же она на самом деле? — спрашивал себя я — второй.

— Все это любопытно, — съязвил внутренний голос (третий?). — Главное, надолго ли?

Она перестала изображать из себя секс-бомбу, но все-таки при поцелуях втискивала мне в рот свой язык до самого корня.

«Опять мастер-класс, — с досадой думал я. — Ну, и долго будет этот ликбез продолжаться? Прекрати уже! Я не в публичный дом пришел за наукой. Где ты всего этого поднахваталась? Не в кино, ли?» (Не в кино, не в кино, кретин.)

Что-то я перестал замечать ее телесные недостатки…

Мираж, обман зрения, ощущение чего-то все более притягивающего, неизвестного и не имеющего определения, мистического, поднимающегося из самых глубин ее естества. (Быть может, из моего? Не знаю.)

— Осторожно, — твердил я себе, — отойди, не надо!

— Нет, надо! Сколько уже было — не надо? Быть может, это то, чего ты ждал всю жизнь? Давай, проваливайся! Посмотри на нее глазами любви, джигит.

— А откуда мне их взять?

— Ты же чувствовал, что в ней что-то есть? Падай!

Упал и разбился в кровь.

Сигарета кончилась. Он закурил от нее другую. Поежился: «Дожди, дожди».

В октябре дожди не закончились. Нищий у супермаркета погрузнел, посинел, стал грязен. Уже не просил вежливо, а, засучив штанину, показывал всем липовую рану на голени, закрытую грязной повязкой.

(Откуда столько нищих в городе развелось? Разных мастей и возрастов дети, какие-то инвалиды всех войн, в которых участвовала Россия; старушки, разыгрывающие шекспировские драмы прямо на улице, — особенно одна: скрюченная в три погибели, предварительно рассыпав мелочь на асфальте, она стучала своей клюкой по тротуару — будто бы потеряла деньги и не может их собрать. И так это горестно, что приходилось отдавать ей свои. Уже второй год на одном и том же месте. Действует безотказно.

Сколько же нужно платить милиции, чтобы они наконец перестали «доить» нищих и убрали их с улиц.)

В октябре мы часто бывали дома вместе из-за погоды, и я часами мог наблюдать, как она, лежа на диване, читает или сидит у компьютера, или готовит свои треклятые овощи, ощущал ее удивительную, как мне тогда казалось, еще не залапанную чувственность и чудо прикосновения к ней. В моем внутреннем «я» царил сумбур.

Мы потихоньку медленно поднимались к перевалу наших внезапных отношений, а там, за перевалом, надеялся я, лежала солнечная долина, а за ней новые вершины и долгий путь по искристому снегу к новым блистающим пикам.

Но уже из ущелий задувало, и снежные полки у вершин грозили обрушиться лавинами.

Погода переменилась — потемнело, повалил снег, пронизывающий холодный ветер дохнул с вершин… (метафора).

Как-то в Русском музее она вдруг пропала. Я поискал ее глазами, изумился, но вспомнил, что у нее часто болит живот, возможно, от препаратов для похудения, поэтому обеспокоился и поехал к ней домой. Открывает.

— Что случилось? Ты нездорова?

— Нет, просто взяла и ушла, — ответила она с вызовом. Я опешил.

— То есть как это просто?! Ты не могла мне сказать, что уходишь?! Чтобы я тебя «просто» не искал. Я что тебя к себе привязываю? Хочешь уйти — уходи! Но ты же не в ауле — сообщи: «Извините, я ухожу».

«Извини». Я повернулся и ушел.

На следующее утро она сидела перед моим кабинетом. Вошла вслед за мной и с кавказскими истерическими нотами и придыханием, не извиняясь, быстро произнесла примерно следующее: «Я все поняла! Ничего не говори! Я не могу слушать!»

(Что Вы скажете, — она не может. Она извиниться не может — ну, кишлак!)

Такое впечатление, что извиниться должен я. Гордый и лично независимый аул.

Дома вышла из ванной со всем набором нелепостей ее тела.

Если каждую ее часть, кроме шеи и рук, рассматривать отдельно, они ужасны. А в целом, вместе с ее этими дикими движениями, грубой речью, резким смехом и высоким визгливым голосом, создается некая ущербная гармония, вызывающая сочувствие. Трогательно. Может, ее вздорное поведение — компенсация комплекса? Очень хочется думать, что комплексы в ней есть. Интеллигентно.

Она обнимала, гладила и нежно прикасалась ко мне.

— Что это с ней сегодня?! — недоумевал я, вновь удивляясь ее нечеловеческой чувственности: «Господи! Что это?!»

И вдруг, теряя реальность, утопая в пульсирующих волнах ее чувственности, я ощутил темные глубины ее клеточного дыхания, ведущие за пределы эволюции в бесконечные пространства зачеловеческого. Я обмер…

Началось яркое, удивительное и мучительное пребывание в подсознательном. Казалось, я спал. Но это не было сном. Да и спал ли я вообще эти полтора года?

Когда был с ней — не спал, чтобы не потерять ни одного мгновения ощущения ее; когда был без нее, она все равно заполняла мой мозг и мое тело.

В этом мире столько без сна не прожить. Но меня здесь и не было.

Гулом тысячелетий, глухим отзвуком прошлого, манящими вспышками будущего и безвременьем настоящего стала она для меня.

Дрожь плоти и оторопь бесчувствия, мрак непонимания и всполохи ясности ее «я», ее существования в этом для меня уже нереальном мире, когда все вокруг погружено в небытие и есть только — лицо, голос, изгибы тела, движения, ее богоданная чувственность, открывшаяся мне, — вот что было временем моего существования…

Когда я вынырнул из безвременья, реальность снова окружила меня, и при взгляде на женщину я понял: «Она не знает, кто она».

«Боже, что ты со мной делаешь?» — вот, собственно, и все, единственный ее возглас. Секс оставался для нее совокуплением, приводящим к оргазму, что-то в ряду удовольствий вроде туристических поездок, одежды, еды, хороших книг, косметических салонов.

— Господи, почему ты поместил такое в это скудоумное создание, в этот шедевр примитивных несуразностей, почему? — не понимаю.

В последующее время я, видимо, был нездоров. Многое ранее важное для меня потеряло смысл…

Вдруг у нее появилось новое увлечение — занятия иностранным языком. Углубленные. У нее дома, с преподавателем. Не ошибетесь, если предположите, что с мужчиной. И меня не удивит, если вы догадаетесь, о чем я подумал в аспекте, куда они «углубляются». Я был «против» по двум причинам: первое — бесцельно занятие иностранным языком — «чтобы знать», а на дому да с чаем — практически бесполезное времяпрепровождение. Язык она знать не будет.

(Ревную. — Это еще откуда? Но неприятно.)

— С точки зрения твоих соседей по площадке, мужчина, который приходит в квартиру незамужней женщины, вряд ли выглядит преподавателем иностранного языка, даже если он заговорит на нем еще на улице, — грубо заявил я.

Она озлилась:

— Да! Взяла преподавателя — высокого блондина с серыми глазами, я таких люблю.

— Блин, Пьера Ришара что ли? Литературщина какая-то, — сказал я. (Что делать — я черный, да еще плюсквамперфект, а в презент — седой, в тех местах, где не лысый. И глаза темные. Слава Богу, рост достаточный. А все равно, обидно.)

Поссорились…

Дождь на время прекратился. Он тихонько потопал по той стороне Фонтанки вдоль Летнего сада к Неве. Я пошел за ним.

«Что это меня все к Фонтанке тянет, как Раскольникова к Сенной? — удивился он. — Может, мне хотелось тогда перед ней пасть на колени? Это фрейдизм».

Тогда, в ноябре, ссора оставила осадок. Душевное раздражение и досада заставляли все время о ней думать. «Почему она так небрежно на мое самолюбие наступает? Надо плюнуть и уйти…» Но уйти я уже не мог. Вползал в неосознанную зависимость. Поэтому позвонил. Светский разговор — то-сё. Спросил, не поужинаем ли вместе? Согласилась. Ждал у моста.

Появилась.

(Вот, блин, Тегеран какой-то: темная кожаная куртка, черная юбка, сапоги черные, голова погружена в черный платок, частично завернутый на лицо, — и это все при ее восточных чертах! Все из хорошего дома и дорогое.

Жена беженца с Северного Кавказа и одновременно его вдова?

Хотелось спросить: «Уж, не на рынок ли мы собрались к родственникам? Где вы, Хачики, Исмаилы? Это пришли не ко мне, это пришли к вам».

— Запад есть Запад, Восток есть Восток. И друг друга нам не понять.)

Тут я приуныл.

Сейчас поедем к знакомым. Они не скажут, только посмотрят. Но этого достаточно. Сообщил себе удивительное: «Ну, не все же балетные, Давид. Ты, между прочим, с ней „у койке“ не Черного лебедя танцуешь». Один мой приятель на вопрос: «Почему ты встречаешься с такими неинтересными женщинами?» — ответил: «Ну, кто-то же должен».

Но я не должен. Мне, идиоту, хочется.

Вот, поссоримся, и «вернусь» в балет. Войду в члены. Тем более у меня там абонемент еще с «Березки». Начнем с начала ту же песню: «То березка, то рябина…»

Зато им Камасутру учить не надо. По сравнению с балетными эти поклонницы восточных единоборств — просто коровы.

Декабрь наступил какой-то не зимний — противный и сырой. Я встречался с ней реже, от случая к случаю, у нее вдруг появилась постоянная занятость: сегодня иностранный язык, завтра подруга придет ночевать, послезавтра еще что-то… А еще поездки к папе с мамой, тут уж ничего не поделаешь. Появился, наверно, кто-то? Вполне возможно.

В редкие встречи я с умилением наблюдал, как она с топотом шарашит из ванной с опасностью для окружающих предметов. Конечности, особенно стопы: крупные — беловаты; немного дискоординирована — ходит чуть-чуть уточкой, переваливаясь. К тому же экзофтальм и какие-то мелочи, в частности нарушение цикла. Во что это складывается? Нужно показать эндокринологу и гинекологу. Волосы излишне выпадают? — Дерматологу… А почки?.. — Я начал водить ее по врачам…

Встречи становились все более редкими и прохладными. Опять что-то с ней происходило, какая-то другая жизнь. Выяснить не удавалось. Но впечатление, что она меня избегает, было. И никаких объяснений, несмотря на намеки. А это уже хамство.

Холодный, спокойный, невинный взгляд — монахиня штопаная. А известно ли тебе, что колючую проволоку придумала именно монашка?.. Я немотивированного хамства не переношу. И не забываю. Рассчитаюсь стократно.

Блистающие ледники и теплые арыки в долине; зной Кара-Кумов, когда в клочья разрываются баллоны на дисках; ледяной, узкий серпантин у перевала на Таштагол — колеса скользят и виснут над пропастью, а там, внизу, не видно дна — только облака и парящие над ними птицы; киты в Татарском проливе, страшное течение Амура у Гнивани, Красное и Средиземное моря, где я тонул, и Мертвое море, где утонуть невозможно…

— Что-то у тебя есть, давай, колись!

Допросился. Рассказала. Лучше бы не просил, а убил суку.

— Позвонил мне «Он», человек, с которым мы расстались, — он меня бросил. (Не может быть! Как же он посмел. Вот это все бросил? Так много? Он человек щедрый.)

— Единственный, кто был до тебя. (Ну, надо же — опять второй! Где-то я подобное слышал. Серебряный призер? Как все. Пиздит, конечно, но приятно. Ладно, послушаем дальше.)

— Ты знаешь, он меня не соблазнял — это я его соблазнила. (Мне это нужно знать? Кстати, а я тебя соблазнял? Или как он?)

Я ее не прерывал, просто отвечал про себя…

— Он встречался с моей подругой, и я сделала так, чтобы они занимались сексом (ты давай проще — еблись, что ли?) у меня дома. (Коварная Медичи какая! Ты заманила их к себе в дом, чтобы подсыпать ему в сперму яд? Хотела ее им отравить? Догадался…)

— Я не понимаю, он у тебя первый или нет.

— Нет, он у меня не первый. Я спала еще с одним, но оставалась девственницей. (Это забавно. Если бы забеременела, могло сойти за непорочное зачатие. Доказала бы в суде — прецедент был. Может быть, тебя даже канонизировали бы, дуру. Как блядь невинную. А я, выходит, третий. Любопытно, каким я приду к финишу.)

— Я так его хотела. (Вторая по значимости мотивировка к половому акту — см. учебник сексопатологии — стр. 211.)

— Я прямо сгорала от страсти. (Это описано. А все почему? — потому что жила в большом своем доме с многими комнатами. Жила бы, как все, в одной комнате в коммуналке — с детства могла бы видеть, как мама с папой занимаются этим, и не вызывала бы у тебя такая безделица нездоровой экзальтации.)

— Потом я уговорила его лечь со мной! (Вот эту часть поподробнее, пожалуйста, и с картинками. В какой момент уговорила? Достала ли сразу его член из ее промежности и задвинула с криком боли и торжества в себя или сначала отвела в ванную, чтобы отмыть выделения? Он успел с подругой кончить или нет, а то бы пришлось подождать какое-то время. Или ты прямо вместе с собой завалила его на подругу — вопрос важный в плане мотивации. Подруге, наверное, было тяжело физически и морально. Надо посмотреть что-то подобное в животном мире.)

— Тогда подруга поссорилась со мной. (Удивительно. А должна была аплодировать? «Ну, почему же она поссорилась со мной из-за такой ерунды, что я ей такого сделала?» Как это мило, чисто и наивно.

Ну понятно, только что лишилась девственности, считаешь, что все должны разделить с тобой это счастье.)

— До этого мы встречались одной компанией.

— Ему сорок лет, он женат, но с женой они живут свободно. (Как свободно — как птицы? Клюют друг друга потихоньку?)

— Жена спит со своими дружками, а он — со своими подружками. (Оригинально.)

Он такой неповторимый, такой непревзойденный в сексе! (Да, ну?! А откуда ты знаешь, какой он неповторимый? Ты же была девственницей. Ага-а-а, догадываюсь — я вышел из призеров. Слушай, может, потом его кто-нибудь повторит, если того, следующего, с подругой ты опять уложишь на себя?)

— Сейчас он больше не хочет спать со мной, и я вся извелась. (Может, потому, что боится повториться? Ты же прервала его коитус с подругой, выдернула член, а это не физиологично. Может, он не не хочет, а не может с тобой, потому что ему противно? Может быть, ему всегда с тобой противно, как мне сейчас. Слава Богу, история вроде бы движется к финалу…)

Я собрался уходить.

— А еще он заразил меня сифилисом. (Пардоньте, ошибочка — оказывается это только завязка. И потом, что означает «еще»? По-моему, одного сифилиса вполне достаточно.)

— Он этого не знал, это я заметила. (Откуда ты знаешь, что он не знал. Может знал, да не сказал. Ты так быстро впрягла его, что он только успел пискнуть «Мама!».

— Тогда он уже заразил нескольких женщин и жену, потому что спал со мной и другими одновременно. Он всегда рассказывал мне об этом. Мне это неприятно, но он такой откровенный, он сказал, что он таким был и будет всегда. (Не человек — монумент! Ну, а ты? Дура — это лапша. Довольно инфантильная. «Таким я буду всегда!» Он просто на тебя положил. С другой — я тебя уверяю — он так однолюбив и чист — закачаешься… Ты что, действительно ему веришь?! Я знаю откуда ты — из Урюпинска).

— Мы все вместе лечились. (Интересно, это она по глупости или намеренно?

В какое изысканное общество ты попала, если вендиспансер считать Версалем.

А как они держат вилку и нож?

А во рту у тебя или у них не было первичной сифиломы?

Анальное отверстие тебе доктор тогда осмотрел, любимая?)

Я смотрел на ее спокойное, безмятежное лицо.

Спросил: «Ты что зомбирована? Ты не понимаешь? Сифилис не болезнь — это клеймо. На всю жизнь. А твой недоразвитый (кто?) наверняка тебе сказал: „Ерунда, два укола и все!“ Нет — это начало, последует продолжение. Посмотрим лет через десять-пятнадцать, если доживешь».

Он вышел на набережную Невы и остановился, облокотившись на гранитные перила горбатого мостика через Фонтанку. Темная вода Невы покрылась рябью. Он видел тот декабрьский вечер и свой шок от ее рассказа, и как он сделал все, чтобы она не заметила его состояния.

Нужно было бежать, как от лавины, когда ты в солнечный теплый день спускаешься по целику в кулуаре, наслаждаясь легким и искрящимся снегом, глубоко подсев назад, чтобы носки лыж не зарывались в снег, и вдруг слышишь вверху легкий хлопок, и ты знаешь, что это, и стремительно большой дугой уходишь вниз и в сторону, вниз и в сторону, чтобы лавина не догнала тебя, не зацепила, смяла, завертела и раздавила насмерть или, в лучшем случае, отбросила на склон в виде мешка с костями, с разодранным от крика, забитым снегом ртом… Нужно было бежать.

Не было бы потом нескольких месяцев тщательно скрываемого стыда, отчаяния и тоски. Но он сидел и слушал, парализованный вековым контрастом между видимым и сутью женщины.

— Я все делала, чтоб он был со мной! Я возила его к родителям.

Но он не хочет меня! А-а-а-а!

Рот противно раззявился, и она заревела.

(Ей любви не надо, ей нужно, чтобы ее хотели. Немного, сука.)

Что-то в ее горестном признании было абсолютно ложно. Какое-то самолюбование. Она, мне кажется, внутри даже гордилась собой. (Тебе достаточно давать всем, кто бы ни попросил? Лишь бы попросил. Ну, это правильно. Для этого вас и придумали. И венерические клиники открыты круглосуточно. Не очень верится в глубокое горе твоей безответной дерьмовой страсти.)

Может, она себе представляется гордой героиней роковой любви: «Да, он — подонок, но…»

Он хочет, я хочу — вот и вся любовь, все мечты.

Мифы у вас, леди, какие-то постирушные. Омылки. Как у проститутки по поводу сутенера. Отдохновение от блядства.

Что ж я так лопухнулся-то? Господи, стыдно-то как. Ей всего-то и надо, чтоб потрахаться. А как же та ночь?

Этот метеоритный, искрящийся поток чувственности? Дыхание пророков?

В ночи таких откровений, возможно, рождаются гении и святые.

Ты в своих цыплячьих совокуплениях превращаешь влагалище в обычный членоприемник, стирая свое предназначение, а оно у тебя есть. Страх не успеть к раздаче удовольствий? Смотри, судьба не простит, она — женщина суровая.

Сифилис — только начало, только предупреждение. Увидишь.

(Врезать сейчас по ее невинной роже?)

Мир распался, свет померк, и внезапно я увидел свою душу. То, что я увидел, не имело отношения ни к дыханию, ни к свету.

Это была пульсирующая, тонкая, но не прозрачная, прочная преграда из какой-то живой ткани — занавес между мной и невидимым, но явно ощущаемым темным пространством по ту сторону — нестрашным и манящим. Я успокоился, как вдруг снова ощутил унижение и стыд, и ярость ослепила меня! Черепная коробка треснула.

Весь этот коктейль, замешанный на судорожных и безнадежных вспышках неприятия обжег меня ненавистью.

Обжигающий, пустынный ветер, набирая силу, свернулся в бешеный вращающийся огненный смерч, который, разорвав меня на части, ударился о мою душу и прожег ее. Образовалась черная обугленная дыра. («Ты разорвала мне душу!») Там, в глубине что-то было, но чтобы увидеть это нужно было туда броситься. Страха я не испытывал. Я бросился и там увидел ее, Юлию, безжизненными, ледяными глазами — глазами непрощения.

Я увидел ее жидкие, выпадающие прямые волосики, лупоглазые, большие, но невыразительные птичьи глаза. Ее крикливый, тонкий, с противными истерическими нотками и хрипотцой голос, ее дряблую, старушечью, в многочисленных рубцах после похудания кожу и обвисший жабий животик. Жалкие, пустые, как две висящие тряпочки, груди, рыхлые, толстые, целлюлитные бедра, бездонную черную дыру вялого влагалища, когда она стоит «раком» и лиловые половые губы приоткрылись, а из них на волосатый лобок стекают зеленовато-белые выделения, и я, ненавидящий, завороженный каким-то проклятьем, ввожу член, испытывая наслаждение рокового, порочного, непреодолимого желания, противоестественного, как совокупление с матерью.

Она продолжала что-то говорить…

(Что меня удерживает около этой девахи? Своя баба? Да, нет. Какая там «своя» — секуха!)

Улыбнулся: «Ну, что ж, будем считать, что сюрприз удался. Я пойду».

Валил мокрый снег. Ветер. Темно. Внезапно я почувствовал приступ тошноты, озноб, боль в области сердца. «Примерно так начинается инфаркт. Хорошо бы с коротким болевым приступом и обширный — не хочется затруднять коллег в кардиореанимации». Началась рвота, и боли уменьшились. Я дошел до Знаменской.

Попрошайка у супермаркета уже не мог стоять, а синюшный и бесчувственный сидел у своего костыля.

«Ну, ты-то меня точно обгонишь, если будешь так продолжать, — про себя сказал я, — или если моя подружка не расскажет еще какую-нибудь занимательную историю о себе». Пожалуй, расскажет.

Боли окончательно не прошли, было одиноко, я спустился в какой-то подвал, где за стойкой стояла полная, с оценивающим взглядом; взял графинчик водки, бутерброд с кетой и стакан…

И сама налила чудаку полстаканчика, Не видали в шалмане подобные почести, А Тамарка, в упор посмотрев на шарманщика, Приказала: «Играй!..» — Человек в одиночестве.

Почему история, как две капли воды похожая на другие, приобретает неожиданную остроту, вызывает боль и непонимание, когда это касается меня?

Возьму бутылку и зайду к Пете Татарникову. Когда-то с ним меня познакомил Сережа Снежкин. С ним и еще с Мишико Калатозишвили. Они тогда находились в состоянии юности и будущего величия.

(Они — лучший подарок Снежкина мне.)

Бутылку разопьем — один я пить не умею. Поэтому, возможно, и не могу жить за пределами многострадальной от пьянства Родины. Хотя пытался.

Однажды много лет назад я захотел выпить и начал обзванивать друзей. Как назло, одних не было, другие были чем-то заняты, третьи болели. «Ты знаешь, старик, с удовольствием, но сегодня никак не могу». То есть «ни на двоих», «ни на троих», ни «на компанию». Ситуация для нашего миропонимания катастрофическая — уж чтобы выпить не могли?! Праздник был испорчен.

Тогда я попросил их всех написать автопортреты. Мысль была такая: ставишь бутылку на стол, наливаешь стакан, смотришь на портрет друга и предлагаешь: «Дернем?» И никаких отказов — всегда отвечает: «Наливай!» Всегда свободны и не болеют.

Кое-кто предложил фотографии.

(Это надо же!)

«Вы недопонимаете слово „живопись“. На ваших поминках с вашими фотографиями я еще успею выпить. Или на кладбище. Но это уже без вас.

Но пока хоронить вас я еще не собираюсь».

Петя откроет мне дверь со своим обычным, угрюмым выражением лица, вызывающим желание спросить: «Петя, что-нибудь стряслось?!»

«Да ничего, — ответит он с возмущением (все спрашивают, надоели), — просто я всегда такой. У меня такое лицо».

Это правда.

Потом на лице появится осторожная усмешка. Желто-серые глаза посмотрят с озорством, пряча понимание.

Его усмешечка останется с ним на весь вечер. Он будет что-то рассказывать, показывать свои последние работы, терпеливо ожидая, когда я наконец скажу, зачем пришел. Он очень тактичен — осколок древнего дворянского рода. И интеллигентен.

(Как же я расскажу ему про все это дерьмо? Я не могу. Стыдно. А больше некому.)

Интеллигенция — эта несчастная, русская женщина. Исхудавшая, плохо одетая, часто больная, излишне эмоциональная и надломленная — эта прекрасная и, несмотря ни на что, вечно молодая девица ошеломляет своей скрытой красотой, светом доброты, независимости и истины тех, кто умеет смотреть.

И сколько бы эта лживая сука-власть ни домогалась ее любви — не получается. Она пыталась принудить ее к сожительству силой, недоеданием и холодом, тесными клоповниками маленьких комнатенок в коммунальных квартирах, доносами, цензурой и тюрьмой — впустую.

Сейчас, притворяясь доброй, любящей независимую прессу и свободу, натасканная своими советниками, имиджмейкерами, прикормленными ею деятелями театра, литературы, кинематографии, подкрашенная и обновленная купленными художниками, прославляемая артистами, певцами, декламаторами — всей этой кодлой опущенных ею прихлебателей, она пытается соблазнить интеллигенцию, облизывая подарками и наградами ее тело, совращая славой, затыкая ее рот своей вымытой и надушенной, затасканной половой щелью; любыми способами она пытается склонить ее к противоестественному однополому акту любви.

Любви не получается. Она ведь очень смешлива, эта девушка! Можно, правда, изнасиловать. Что и делается.

Я думаю, что мира как объективной реальности с течением в нем времени нет. Я не замечаю течения времени и происходящих в нем событий. Постоянно думаю о ней — на работе, дома, на улице. Рассказать кому-нибудь, что я почти полгода сплю с сифилитичкой?! Вылечившейся, правда.

Дурной сон? Я начал видеть сны? Так я не сплю вовсе. Или сплю наяву? Совершенно отчетливо и точно вижу свое прошлое, а когда видения проходят, окружающая жизнь, потеряв длительность, кажется сном. Может, так и есть…

В этом видится что-то китайское. В Совгавани было много китайцев… Или корейцев. Я их не различаю…

…Я снял лыжи и вошел в дом, где меня ждала встревоженная мама.

— Убью тебя когда-нибудь, — сообщила она мне, пытаясь отпаивать водкой из пипетки заболевшую курицу. У нее с курами и утками была взаимная страсть. Только наши «птички», завидев ее издалека, стремглав, с кряканьем и кудахтаньем неслись к ней вниз по пыльной дороге. Подсобное хозяйство. С целью получения дополнительных белков.

— Я сегодня была в школе. Вызывали. Когда прекратятся непрерывные драки с Бородиным?!

— Он хочет мою бляху.

— Так отдай ее.

— Не могу. Это подарок от нашего шофера.

— Он что, тебя в школу подвозит? Несмотря на запрет папы?

Я промолчал. До школы было около трех километров. И мороз — 35 градусов.

— Пожалуй, подарок отдавать нельзя, — заключила мама. — Выясните, кто у вас главный на дипломатических переговорах, и прекратите эти бородинские сражения, а то он тебе глаз выбьет, Кутузов!

Я опять промолчал — это было невозможно.

— Ладно. Иди посмотри хотя бы, как выглядит учебник математики. И прекрати исправлять в дневнике двойки и единицы на другие более достойные отметки. А бляху сними! В драке побеждает не оружие и тем более не сила. В драке побеждает характер.

Юля в одну из наших ссор принесла в целлофановом пакете и вывалила на стол все мои забавные сувенирчики, которые, видя в окружающем мире только ее, я приносил ей, испытывая не свойственную мне стыдливую нежность.

— Хочешь обидеть меня, тварь?.. Тебе удалось!

В кабинете прокурено. «Ай-яй-яй-яй — нельзя врачу курить на работе! К тому же белый язык и отвратительный привкус во рту.

А когда с вонючими ногами в кабинет? Это, пожалуйста?»

У нее ноги не пахли. Или пахли? Всегда в носочках. Носочки — сосочки… Соски на ее висящих грудях высокочувствительны. Целовать их приятно, и она подрагивает. Замечательно, что можно засунуть себе в рот оба соска сразу — висящие титьки позволяют.

Строит изогнутую линию на компьютере. Графика. Грудь, как баклажан… Баклажаны она нарезает тонко, обжаривает, что-то туда добавляет. Они пристают к нёбу, и на нёбе привкус жира…

В рубашечке. Напротив. Откинувшись на стуле. Одну ногу согнула и положила под себя. Там, в глубине, между холмами ног покрытый темными волосами, бугор, а под ним разрезанный баклажан, правда, не белый, а красный в глубине. Оттуда появляется серая сыворотка, каплями выступает на волосиках, а затем затягивается обратно в глубину. Напоминает какое-то морское дышащее животное.

Прекратить жевание! Залезть под стол — и броситься туда прямо с головой.

Не могу нарушать трапезу — воспитан.

Салатные листы, как и ее подмышки, — влажные. Спина и живот мокрые.

Время половина первого — пора заканчивать прием. Дефлоратор, которого она на себя завалила и который, прежде чем девочку трахать, не потрудился на член свой посмотреть и помыть его после последней случки или сходить на профилактику, а просто совал его во все отверстия, удивляя нашу барышню? А как же безопасный секс? Он бы полез к ней прямо под столом, жуя баклажан?..

Широко раскинув ноги… Кофе в «Чашке» хороший, но не домашний. Ее попка на уровне кофейника, большая и белая, как газовая плита; бедра длинные, тяжелые — без щелей.

«Возьми меня сзади» — наклоняется над диваном, чуть раздвигает свои бедра так, что видно зияющее бледно-розовое влагалище, и ждет… Белая корова с задранным хвостом на зеленом холмике… Будет мочиться или ждет быка? Снимешь трусы и трусишь к ней. Не к корове, конечно…

Стоит над плитой. Черная аккуратная головка на длинной шее, большие глаза травоядного, передние лапки тонкие — что-то держит. Ушки. Складка живота свисает до промежности и закрывает лобок, как сумка. Длинные ноги с мощными бедрами, зад — сундуком… (Нет, не корова. Кенгуру, конечно. Она произошла от кенгуру! Утраченное звено эволюции: приматы — Юля, то есть кенгуру, — человек.)

Иду по Большой Морской на выставку Феликса Волосенкова, посвященную как раз этой теме.

Последние годы Волосенков впал в язычество. Непосредственное общение с Богом Волосом, близость с которым он ощущает и даже может это доказать, приводит его к совершенно неожиданным мировоззренческим концепциям.

Поиски такой химеры, как утраченное звено эволюции, по непонятным мне причинам лежит почему-то в русле его языческих ощущений, что при его эрудиции и таланте наводит на мысль: «Он нас всех дурачит».

Меня — точно.

В его теологических выкладках явно прослеживаются элементы политеизма. По крайней мере, так, запросто, взять Бога в собеседники — черта абсолютно иудейская.

Что же касается утраченного звена, то ему здесь виднее — он ближе к первоисточнику.

Что бы он сказал о моих кенгуриных догадках? В отличие от приматов кенгуру всегда на двух ногах. «Прыг, прыг» — из ванной в постель и назад. «Прыг, прыг»…

«Баварец — переходная ступень от австрийца к человеку» — Фон Бисмарк. Этот, как видите, построил уже не звено, а целую цепь.

Таких два ума изредка тоже бывают в умопомрачении, как выясняется…

Отчаяние. Пустота и отчаяние. Бред.

«У меня побаливает спина». (Естественно, Юля, расплата за хождение на двух ногах.)

Это сон или явь: о твоей мастурбации, подсмотренной мной, о болезни твоего вечно раздраженного клитора и моих болезненно эротических фантазиях: откуда-то появляется эта сундукоподобная задница, и где-то за моими ушами раздвигаются длинные, жирные, заканчивающиеся белыми носками ноги. Момент семяизвержения оттягивается: отвлекают носки, хлюпание во влагалище и поиски исчезнувших в подмышках сосков. «Не могу я больше! Умучился».

А может, это мазохизм? «У меня мазохизм!» Какая новость! Автора этого прекрасного времяпровождения звали Зохер Мазох. «У меня — захеризм».

(С Юлькой все-таки — скотоложество. Сейчас кончим и, блея, поскачем на лужок. Метемпсихоз?)

«Больной хочет сохранить крайнюю плоть…»

«Зачем, без нее гигиеничнее». Объяснял. Не хочет понимать. Ладно.

Гора салата. Овощи в сметане. Сыр. Белое в складочку тело.

Опять — удручающе выступающий лобок в черных волосах… «Есть на Волге утес». Интересно, случались переломы члена о лобок? Бред.

Пах до половых губ выбрит. Красные пустулки раздражения. Как прыщики. Прогулка языком от шеи до щели заканчивается синхронно с взятием ею моего члена в рот. Глубоко. Покусывает. Царапает. Лицо сосредоточено — старается. Терплю. А то нетактично.

«Нетактично есть много сыра, когда она худеет».

Как кусочки сыра, засохшие выделения по краю влагалища…

Она сидит на мне мокрая. Из нее вытекает прямо мне на мошонку. Так ей болезненно и нравится — еще помнит дефлорацию.

Тогда этот ущербный целколоматель не подумал, что под ним девочка, и трахал ее грубо и безразлично, приучая к ощущению боли. (Возможно, как гипотеза.)

На ее лице появилась жестокая восточная ухмылка — собирается кончать. Так вот в чем дело — примесь восточной крови требует грубости, боли, насилия, унижения, в том числе унижения безразличием. Относиться к ней как к падали? Наш дефлоратор просто попал в струю.

«Белое тело дьяволицы…» Эти веселые поиски ее отвисших сосков.

Ну, что я мучаюсь? Сама сказала: «Позвони…» Позвоню!.. Рехнулся?

Это унизительно! Не буду я из-за пизды! Даже не извинилась!

Не вникает аул, что близкому человеку (ноги-то раздвигала) слушать такое признание — не «травку» курить.

Ты в каком городе теперь живешь? Здесь перед каждым домом нужно останавливаться и говорить: «Извините».

Вытаращила зенки сурово…

«Не будем мы тебе за блядство аплодировать».

Извинись, иначе в приличный дом пускать нельзя.

«Извини, я не хотела, я не понимала». Не унижай меня, тварь! Я ведь на тебя рассчитывал — хотела ты этого или нет.

Не обращаешь внимание?! Меня нет?! Поторопись! Я начну платить по счету.

(Господи! Как трудно! «У тебя сердце-то есть?»)

«Молюсь, чтобы вдали от дома… ты понял, что такое сердце и как оно чувствует».

Сердце мое ныло почти каждый день, и каждый день я ночами шатался по городу. Январь подходил к концу.

Она не звонила.

Нищий у супермаркета изменился мало, и я думал, что если так пойдут дела, то, возможно, к известному финишу приду первым я, а не он…

Еще две недели прошло. Не звонит.

В декабре у нее был день рождения. Собирались отметить.

Ночной город все тот же: мокрый снег, туман, слякоть, озноб. Все тот же набивший оскомину «чижик-пыжик».

Видно, еще не унесли его на металлолом сподвижники по курению «травки» моей дорогой возлюбленной. И нищий у супермаркета куда-то пропал.

Отвезли в лечебницу?

Я практически один.

Тогда я стоял на перевале, над урочищем Чембулак, один, греясь на солнышке. Все судьи, которые просматривали трассу завтрашнего спуска, уже скатились.

Снизу задуло, ветер нагнал в ущелье туман, видимости внизу не было, и спускаться стало небезопасно. Я решил переждать. Спускаться направо в долину было бессмысленно — выката оттуда не было.

Там, невдалеке, за вершинами, лежал Иссык-Куль, а если через долину уйти налево, то недалеко и до границы с Китаем.

Было тепло. В глубоком пушистом снегу рядом со мной плавали две куницы. Легкие, они тем не менее проваливались в снег полностью, оставляя на поверхности кончики своих пушистых хвостов. Они ныряли и появлялись и вдруг — исчезли.

И тогда из-за хребта в шагах тридцати от меня, как мне показалось, появился он.

Я слышал, что барс не менее опасен, чем тигр. Впрочем, это не имело значения, так как оружия у меня не было, а если бы и было, я все равно не умею им пользоваться.

Бесшумно и неторопливо он двинулся ко мне, подрагивая хвостом. «Нехороший признак», — подумал я.

Я испугался, но почему-то не очень. Видимо, не осознал. (Встреча с барсом — редкость. Они пугливы.)

Барс остановился довольно близко от меня. «Достаточно для прыжка». Желания бороться за жизнь не было никакого. Мы посмотрели друг на друга.

Говорят, что животное отводит глаза от взгляда человека. Этот не отводил. Видимо, уже считал меня пищей. Он смотрел на меня почему-то голубыми, безжалостными, изучающими глазами…

Прошло несколько долгих, очень долгих секунд. Затем барс неторопливо повернулся и исчез за перевалом…

Внизу прояснилось. Стали видны склоны. Я спустился до «лавинки», где хозяева-скалолазы готовили в мою честь бешбармак. Водку из долины я поднял еще накануне. Налил стакан, руки мои слегка дрожали. Я основательно напился у них и уснул прямо на полу.

Сейчас эта женщина кажется омерзительной и страшной — все эти дремучие заросли в промежности, эти темно-коричневые, бахромчатые, покрытые волосами снаружи и сине-розовые внутри, жадно приоткрытые половые губы.

Лихорадит. Мутный и дрожащий окружающий мир. Озноб.

«Ты позвонишь?! Будешь извиняться или ждать, пока я от тебя камня на камне не оставлю?» Я не хочу видеть тебя такой! Нет, не хочу!

Опять белые носочки. Тоже ведь — эпопея! Представьте себе, практически она их не снимает никогда.

Как в гробу.

И когда трахается — тоже.

Направленные в зенит и разведенные, мощные, увенчанные носочками торчат ее ноги, а между ними, у основания этой пирамиды, где тепло, копошусь я, добывая трением оргазм.

А дело в том, что у нее ноги постоянно мерзнут. Не женщина, а передвижной госпиталь.

В тему…

Холодно на улице.

Как в ту новогоднюю ночь…

Я провожал Ванечкину девушку домой, на Исполкомскую. Почти дошли до дома — какой-то темный переулок, упирающиийся в ее парадную.

Из подворотни двое длинных, внезапно. И сразу нож у живота.

«Шубу, пальто и деньги — по-быстрому!»

Холод в животе. Тоска. Время потекло медленно-медленно, в нереальности.

Лица плохо видны.

Снимаю с себя шарф — целую вечность. Передаю тому, у которого нож. Он отводит руку с ножом от живота и двумя руками подхватывает шарф.

Неловко ударяю его в лицо, выталкиваю девушку на мостовую и кричу: «Беги!»

Мгновенно. Второй стоит, как мумия.

Время стремительно полетело. Перебегаю на ту сторону переулка, где у ремонтирующегося дома грудой лежат кирпичи. Поднимаю один. Возвращаюсь.

(Зачем? Стыдно за мгновение страха?)

Они ждут меня.

Выбросил кирпич — неудобно. Снова ударил того, что с ножом. Опять не очень удачно. С их стороны никакой активности. Получил по морде и стоит.

Присмотрелся — оба бухие.

Из парадной, где живет Ванечкина девушка, вывалилось несколько мужиков в рубашках и галстуках — это в мороз-то.

Торопливо направляются к нам.

Двое повернулись и неспеша пошли по переулку…

Никто их не догонял.

— И представьте себе, вот я на ней женился (а ведь был готов) — через неделю эти замечательные внешние данные, кишлаковое миропонимание и истерические горные выкрики доведут меня до катарсиса.

А как будет раздражать то, что сейчас радует? Это отдельная тема. Большая. Потребуется эссе. Там я напишу про подружек — важный нюанс.

Особенно одна — тронутая на сексе «мечтательница».

Каждый раз у нее «мужчина моей мечты».

Сейчас некто богемный с велосипедом и «жуткой» эрекцией.

Когда я ощупываю ему брюки, он у него такой большой и крепкий… Белесые ресницы и удивленно-простодушный взгляд серых глаз — естественно бесстыдна. «Но он почему-то со мной не спит, не хочет — говорит, что жена».

(Видимо, у них с Юлей одна проблема.)

«Ты как-нибудь все-таки воткни его в себя, а то он велосипедную раму хуем переломит, и возникнет уличный инцидент. Даже ДТП».

Или она обкуренная всегда, или экзальтированная, не понять.

У супермаркета нищего по-прежнему нет. Плохой признак.

«Господи, пусть она оставит меня в покое! И где она?! Где? Может, больна?»

Как у собаки, которая не знает, где находится ее хозяин, у меня появлялось беспокойство.

«Это не она больна, это я».

Не звонит. Хорошо, позвоню я.

Позвонил. Вежливо попросил десять минут для разговора. Последовало приглашение. Пришел.

Она стояла у открытого окна с сигаретой. Слушала. Ей не нравилось. (Да и кому понравится?)

Не более.

— А я хочу, как все, — лежать и читать, ходить в парикмахерскую, на массаж и в магазин. И нигде не работать. Разве это плохо?

— Это не плохо. Только за чей счет? Чем будешь расплачиваться — венболезнями?

— Не понимаю только, как боги, создавая твою плоть, забыли про твой дух? Видимо, надеялись на тебя.

Так что какая-то надежда у тебя есть, пока.

Не удостоила ответом.

Тогда вот что тебя ждет, примерно: сувенирная лавочка. Торгуешь, счастливая от непонимания. И раз в неделю секс — после подсчета выручки.

Или, возможно, через много лет. Дома под электрической настольной лампой. Одинокая. Больная. Брошенная всеми. С хроническим воспалением глаз и книгой в руках. Седая. Закутанная в теплую шаль. В носках.

Ты не любила, и тебя не будут любить.

Ученик, вечная сигарета во рту. Язвительная. Репетитор.

Все-таки достойней, чем в лавке.

Так будет, если ты не разозлила судьбу. Я ведь тебя долго не видел. Может, уже поздно.

И поплывешь ты по своему Обводному каналу, совокупляясь с отбросами.

Он вынесет вас в залив, к отстойникам.

Там ты и останешься: с посещением вендиспансеров, гинекологических клиник, в обманчивом сумеречном свете существования в этом заросшем и смрадном болоте, которое и будет твоя жизнь.

Тебя будут щупать за вялые груди, прижиматься, механически лихорадочно флагеллировать, чтобы получить в итоге жалкий и слабый абортивный оргазм.

А очищенная, прозрачная вода потечет дальше в океан, где плавают крупные, здоровые и быстрые рыбы.

Как люди молодые и сильные, ощущающие долг перед предками, которого лишена ты.

И когда в коротких пароксизмах понимания ты шепчешь: «Какая я помойка!» — это вселяет надежду.

Она мне звонила целый день, но я вернулся только поздно вечером. Был занят.

Звонок: «Я тебя просила все это говорить? (Без „здрасьте“.) Мне плохо, я не могу!» — упавшим, отчаянным голосом, горестно всхлипывая.

— Я сейчас приеду.

Открывает в халатике, в пресловутых носочках — вся зареванная. Волосенки на голове непричесаны, редкие; глаза красные, настроение, видать, я ей испортил.

— Зачем ты мне все это наговорил, теперь не знаю, как мне жить?

Вот тебе на! Кто бы мог подумать? Переживает.

Расстроился сам. Честно говоря, не ожидал. Говорю что-то, глажу по голове, обнимаю, вытираю слезы, чувствую ее тело, его мягкую податливость.

Не люблю я мириться в постели — как-то пошло, но жалость, жалость и желание ее прикосновения…

Когда я стал ее раздевать, она вдруг выключила ночник: «Я стесняюсь».

Неужели это она произнесла?! После всего этого дикого опыта?! Она стесняется! Как это замечательно. В их жизни «я стесняюсь» — раритет.

И вдруг я снова провалился в некий звездный, искрящийся мир, где в глубине ощутил запредельное, неземное чувство ее плоти, дышащей страстью пророков, горячих неизвестных звезд. Я снова исчез на мгновение — мгновение, которое стало моим отдельным существованием.

Я взглянул на нее — на лице ничего. Да, у нее долгий путь. Буду ждать.

«Господи, — думал я, — ты дал женщине это уникальное генетическое богатство, этот тканевой беспредел — так дай же ей разум это осознать! Ведь ты такое не даешь навечно. Как поделиться, как объяснить?»

Я стал осторожен и нежен. Такой брезгливый от природы — я вылизывал ее оскверненное болезнью и грубостью лоно, ее клитор. Я слышал благодарные, нежные стоны. Что тянуло меня в эти вылеченные, но скомпрометированные болезнью места — любовь, жалость, страсть? Не знаю. Не понимаю. (Может, сублимация некрофилии?)

Иногда в глубинах ее естества ощущалось дыхание вечности, близкое, наверное, к смерти. Что это было? Не знаю.

Она снова рядом, и этот волшебный покой и безмятежность снова вернулись ко мне. К тому же она была уже другая — мягкая, лучшая, деликатная и ласковая, неожиданно уступчивая. И в близости она стала совсем иной — исчезли эти убогие заученные приемы, появилась некая застенчивая скованность, нежность, какое-то внутреннее самоограничение. Губы стали добрыми, не получающими, а отдающими, как и ее внимательные движения. Был в нашей близости какой-то незнакомый посторонний привкус, и тело мое тогда говорило — «доверять нельзя».

Время от времени в меня вливалось и наполняло до краев потрясающее ощущение ее, до последней клеточки, и я проваливался туда, где есть настоящая она. Эти ночи стоили жизни, унижений, стыда — всего…

Она сидела на краю дивана голенькая, поджав и охватив руками ноги и положив голову на колени, нежная и хорошенькая, как маленький осьминожек, сидящий на камешке на дне Совгаванской бухты.

Я лежал на небольшой скале недалеко от берега, греясь на солнышке, и смотрел в воду.

Зеленая, прозрачная, холодная вода просматривалась глубоко до дна.

Толпа маленьких крабов, относимых прибоем, снова поспешно стремилась к скале, заросшей снизу водорослями. Они забирались выше воды, чтобы затем, пятясь боком, свалиться обратно в море.

Длинные зеленые и багровые водоросли поднимались ото дна к поверхности.

Вдруг стремглав вылетала какая-то рыбка и, дрогнув хвостом, исчезала…

Прошла еще пара недель, и все покатило, поехало по накатанной колее ее психологических циклов. В гармонию наших с трудом восстановленных взаимоотношений стали врываться уже знакомые диссонансные, резкие, дисгармоничные звуки — иностранный, подруги, родители и т. д. и т. п.

Отказывает по телефону невежливо и безразлично-утомленно, мол, «достаешь» ты меня.

«Непонятно, опять кто-то новый появился или кто-то старый?» Как мне это надоело.

Позвони, скажи: «Извини, дорогой, все кончено, расстаемся». Красиво.

И разбежались. Я наступлю на себя. Тогда я смогу.

Да, что я — бык на привязи?

Гусыня. Домашняя откормленная гусыня с зобом, набитым баклажанами. Перчики, огурчики, помидорчики, травка… Аккуратное жевание… («Сделать тебе кофе?») Мое колено между ее бедер… Чувство ирреальной зависимости. Сумеречное ощущение биологических глубин… Истерия пола, откуда? Может, там, далеко в черных дырах генетической вселенной, в ее гусиное стадо залетал лебедь? Отмеченные дефектом Y-хромосомы?.. И этот же лебедь около моих предков? Невероятно! Между ними залегали такие расстояния… Он что, многоцелевой истребитель с неограниченной дальностью полета? Тогда таких не было, уровень развития техники не позволял. Откуда же эти генетические несуразности? Откуда все-таки этот биологический раритет?

— Но она тебе все-таки что-то дала? — это Ира, моя подружка.

— Да ничего она мне не дала, кроме своих заплеванных половых органов. А всю ее остальную создал я, да и существует она только в моем воображении. Но я думал, что создал ее из своего ребра, а она из глины. Из глины и грязи своего аула. В такую душу не вдохнешь. Да и не надо — она ей будет только мешать. И среди таких же глиняных истуканов, состоящих из желудков и промежностей, ей будет хорошо!

Раздражающая, отвратительная безысходность отбрасывает меня в сумерки, и я вновь вижу свою душу.

Я вижу, что на самом деле это не преграда и не занавес, а холст, натянутый, новый, который ты бы могла заполнить красками, яркими и незабываемыми, и твои касания этого холста позволили бы тебе увидеть и ощутить прекрасную, дышащую, цветную композицию, неповторимый, значимый, живой орнамент, который ты могла бы сохранить как надежду на лучшее. Этот холст ты порвала, и жить мне не хочется.

Смутно вижу знакомые дыры на асфальте, разрытую для ремонта трамвайных путей Садовую, пирожковую «Метрополя», «Екатерининский» садик, закрытый на время ремонта зеленый магазин «Елисеева». Где я на самом деле?

Острая боль в спине согнула меня и бросила на асфальт. Двое суток в холодном поту, скрюченный, тратя все силы, чтобы сдержать крик от невыносимо острой боли, я лежал на полу, исколотый многочисленными препаратами, блокадами, снова блокадами и снова инъекциями, вызывая недоумение коллег отсутствием эффекта от столь интенсивных мероприятий. На третьи сутки боль внезапно и полностью прошла.

(Ты меня отвлекаешь от нее, Боже?)

Еще длительное время я плохо ходил… Страх боли при любом движении…

Каждый день, несмотря на боль, бег, подтягивания, триста наклонов на пресс, отжимание от земли, растяжки, теннис. Я восстановился.

«Так это — любовь, Заславский, или нет?» — спросил я.

«Конечно, любовь», — ответил Заславский.

Это все.

«Это все? А дальше? Ведь что-то должно быть дальше? — спросил я его. — Нет конца».

«Дальше?» Он очнулся.

«А что такое „дальше“ — время, пространство, длительность? Я даже не знаю, что такое время. Я не знаю ничего.

Может, время — это гигантский маятник, раскачивающийся под сводами другого Исаакиевского собора, имя которому — бесконечность…

И каждое качание — это человеческая жизнь, или эпоха, или галактика?

А может, это стремительно убегающая в неизвестность прямая; и где-то там, в конце, кто-то скажет: „Время истекло“.

А может, время — это диалектическая спираль с неизбежными повторениями? Или замкнутый круг? И ты снова будешь в этом месте с этой женщиной?

Не дай Бог!»

Так что же в конце концов было «дальше»? — Ты мне расскажешь?

Дальше — была надежда, которой теперь не осталось.

Дальше я пытался ее забыть. Не очень удачно. Тело и мозг стонали.

Находиться с ней в одном городе я больше не мог — уехал работать в «ближнее» зарубежье.

Я сижу в ливанском ресторанчике. Уже поздно. Вспомнил. Сегодня день ее рождения.

Напротив меня молодая женщина. Звать ее Милена. Милена метиска — папа русский, мама азербайджанка. У нее огромные зеленые глаза, чуть с горбинкой восточный нос, славянский рот и губы. Большие ровные и белые зубы. Она мила и интеллигентна. Она дружит с главным дирижером госсимфонического оркестра и с солистами. Ее знают в опере и в балете, и в драмтеатре. И еще у нее удивительно нежная кожа, особенно на бедрах, упругих и плотных, и впалый животик. После спектаклей, до того как здесь ложатся спать, мы долго бродим по всяким притончикам и болтаем. Ей нравится со мной.

А еще она, как и та, любит сухой мартини. На этом сходство кончается…

Вскоре я вернулся в свой город. Я не могу без него.

Глаза на Невском. Они мельком замечают меня, чтобы тут же забыть.

Но не все. В глазах посторонних ты задерживаешься на более или менее длительное время. Еще дольше ты остаешься в глазах близких тебе людей. Как надолго — зависит от тебя.

Скорее всего, там, в этих глазах, протекает вторая и настоящая наша жизнь, которая может длиться долго-долго, уже после смерти, а может закончиться мгновенно, как и здесь.

Как длительно и каков ты там, тебе не дано знать. Тебе это никто откровенно не скажет. И поэтому ты делаешь все возможное, чтобы задержаться там, в глазах, как можно дольше. А не потому, что ты хочешь попасть в рай и обрести «царствие небесное», в которые не веришь.

В этой толпе где-то, неспеша, идет «моя» Юля.

За это время она уже перебывала в постелях нескольких случайных знакомых.

Периодически дает «своему» — не в силах отказать.

И каждый раз это заканчивается курсом лечения в вендиспансере или в гинекологическом кабинете.

Мы встретились еще раз. Это была уже не она — дошедший свет погасшей звезды.

Я лежу на диване около холодного, остывшего небесного тела.

Господи! Не может быть! Значит, я был согрет, а затем расплавлен, разорван на куски пламенем давно погасшей звезды, генетической, мгновенной вспышкой свойств тысячелетних предков. И я рвался к этому миражу, наступая на самолюбие и стыд?!

Значит, все давным-давно погибло? Осталась эта унылая деваха?

Подо мной расплывающееся тело — тело женщины в возрасте.

Ноги там, в зените, увенчанные на этот раз голубоватыми носочками.

(«Неделька?» Каждый раз, меняя партнера, меняет цвет носочков? Чтобы запомнить?)

— Мне больно! — визжит.

— Тебе больно? А помнишь твое: «Немного больно — это даже приятно».

«Так получи! Могу порвать влагалище — наслаждайся!»

(Где это чувство? Где оно?)

Она уже несколько раз кончила. Скука-то какая.

Грустно и безнадежно. Такая же, как и все. Дырка. Половая щель. Из нее дует.

Была еще одна «Щель», у Астории. Туда часто забегали писатели, поэты, художники.

После редколлегий, приемочных комиссий, где их заставляли совокупляться с властью безрадостно и постыдно. (Точно так же, как мы с Юлькой сейчас.)

Грустные глаза, безысходность, чувство унижения:

«Водочки и бутербродик…»

Она — у стола — голая грузная тетка. Небрежно откинув назад голову, неряшливо что-то жрет («Я люблю хорошую жрачку… Хочу жрать»).

Совершенно голая, с толстыми тяжелыми ляжками и жопой, в голубых носках на толстых икрах. Мощная.

Предмет вожделения на лесоповале.

Промежность воняла рыбой из-за хронического, плохо вылеченного, после неоднократных попыток, воспаления потерявшего чувствительность влагалища.

(Она мне безразлична.)

Снова потекло бездушное, безликое и холодное бытие. По-прежнему были женщины, и я отогревался на мгновение в теплом, благодарном трепетании тел.

Однажды в Петербурге я встретил одну весьма молодую и прелестную особу. Очень высокая. Характерные, как у Модильяни, черты лица. Чистые. «Ты из-за этого с ней встречаешься?» — спросила меня как-то Люба, скульптор.

«Нет, я с ней встречаюсь потому, что она потрясающая, но пока этого не знает. Но я расскажу».

Каждый день звонит мне и говорит, как ей без меня плохо. Что она без меня не может уснуть потому, что она меня чувствует и хочет, что я ей снюсь и она уже больше не может меня ждать и что она купила новые потрясающие трусики и их без меня не наденет, и что я ей открыл целый мир. Она не представляла, что это так прекрасно, и она не знала, что такие мужчины, как я, вообще, существуют, и она меня любит, и другие милые глупости, которые так важно, так необходимо слышать мужчине.

В ее серых глазах, которые иногда становятся зелеными, порой мелькает тревога — вдруг я куда-нибудь исчезну, пропаду, и тогда она погибнет.

(Она совершенно не видит меня: «Ты такой красивый!»)

Она видит какой-то открывшийся ей и неведомый мне мой особый мир, который ее потрясает, вырываясь наружу в глазах.

Мне это знакомо. Но я бесконечно изумляюсь, что же такого она во мне нашла.

Катастрофически хорошеет.

Весь ее поразительный мир обрушивается на меня.

И потом еще долго, очень долго после мучительного стона она в беспамятстве лежит на мне, и тело ее благодарно подрагивает.

Я завороженно смотрю на нее: «Неужели ты мне наконец это дала, Судьба?»

Когда придет время, я обниму ее и умру. («Сентиментально?») А может, она просто пойдет без меня, одна, куда-нибудь. Ну, и слава Богу. Пусть идет. Она и так намучилась со мной. А я буду умирать один… («Сентиментально!»)

«Так это любовь, Заславский, или нет?»

«Конечно, любовь», — ответит Заславский, делая ручками.

«Толя! Здесь противоречие. С одной стороны, безразличное, примитивное себялюбие, злобная простонародная упертость, с другой — нежность, преданность, тревога, открывшаяся тебе бесконечная, удивительная, сверкающая вселенная».

«Где любовь, Заславский, где она?! Там? Или там?»

«В единстве противоположностей?»

В этом «единстве» рождаются монстры. Их вряд ли можно любить. Неубедительно…

«Таким образом, любви нет, Заславский, нет! Есть только добро и зло. И никаких „единств“».

Этого достаточно.

«Бог-отец, Бог-сын, Святой Дух — все мужчины, — думал я, — а вместе — святая троица — женщина». (Как? Они тоже видят мир как я?!)

Этого понять нельзя. Это чудо. Видимо, любовь — тоже чудо. Чудес не бывает, Заславский. Мы их придумываем.

Ангелы скорее всего тоже мужеского полу.

То есть, как я понимаю, женщин «там» нет. Ну, и что мне «там» делать с моими сексуальными амбициями и традиционной ориентацией? Нечего. Подожду.

В ноябре израильтяне не купаются. Купальный сезон давно закончен.

На пляжах будки спасателей и перевернутые лодки. Безлюдно.

Вода еще теплая, и мы с моим шестилетним сыном приезжаем на пляж около Акко рядом с ливанской границей и плаваем. Сын у меня плавает с четырех лет, играет в теннис, катается на лыжах в горах. Джентльменский набор.

Мы разделись, вошли в теплую воду. Ветер косо дул с берега. Не очень сильно, и опасность его мы недооценили.

Отплыв метров на пятьдесят, мы повернули и беззаботно направились назад, к берегу. Волна подхватывала нас и с шипением несла к берегу на радость сыну, но гребень проходил, и откат возвращал нас на то же место. Я встревожился.

Положив сына на свою спину так, чтобы он держался за плечи и помогал ногами, я пытался двигаться один. Безрезультатно. Столь близкий берег практически не приближался.

Я понял — и на мгновение слабость и страх обессилили меня: «Мы не выплывем!»

На берегу сидит и читает совершенно беззаботная жена, а мы здесь рядом тонем.

«Главное, не испугаться и не испугать сына. Тогда все, — подумал я, — я с ним на плечах не выплыву».

— Давай поиграем в такую игру: как только волна нас подхватит, я тебя толкну изо всех сил, и мы будем плыть наперегонки, а когда схлынет — ты держись за мое плечо и отдыхай. Согласен?

— Давай, папа!

Во время отката я греб изо всех сил, чтобы остаться на месте. Берег если и приближался, то незаметно.

В двух шагах, на берегу, у воды, стояла жена и смотрела на нас.

Я ей крикнул: «Позови кого-нибудь!» Но звук относило ветром.

Я замахал руками. Она приветственно помахала в ответ. Она не волновалась — привыкла, что я в море плаваю часами, и была уверена, что мы дурачимся. В воде, по ее мнению, со мной ничего не может случиться.

Конечно, если бы я был один.

Доплыл бы куда-нибудь, на какой-нибудь риф или отмель — вода теплая, можно барахтаться хоть до вечера.

А с ребенком?

— Ты не устал?

— Немного устал, папа.

— Ты же мужчина! Держись! Уговор дороже денег!

Берег — вот он, его почти можно коснуться, но не приближается. Да и жену звать бессмысленно. Плавает она плохо. Утонем все.

«Так вот почему здесь так часто тонут даже умеющие плавать», — подумал я.

Волна тащила нас к берегу, но ветер, не менее сильный, относил назад.

Я посмотрел на море. Там, метрах в трехстах от нас, в стороне, по ветру, торчал коралловый риф. Без ребенка я бы доплыл до него, а с ним — нет. Нужно плыть к берегу.

Только бы он не испугался.

Подталкивая его и сопротивляясь откату, я продолжал плыть. Бесконечно долго. Устал. Усталость шептала: «Смирись!» Но смириться я не мог…

Наконец ноги коснулись дна. Могли быть еще ямы, но, к счастью, их не было.

Безучастный ко всему окружающему я свалился на песок прямо у воды.

Изредка непереносимая боль в спине сворачивает меня, и я падаю. В мучениях, с отброшенным в сторону зонтиком, пытаясь ощупать свое скованное болью тело, не в силах повернуться, я валяюсь в дождь в луже под водосточной трубой, за которую пытался ухватиться, падая. Из трубы на меня льется грязная вода с крыши. Я жалок.

— Вам помочь? Вызвать «скорую»? — спрашивали люди, глядя на мое измученное болью лицо.

— Не беспокойтесь. Это скоро пройдет.

И действительно, боль внезапно и надолго исчезала.

Временами нестерпимое жаркое белое пламя расплавляет мой мозг. Горячий песчаный ветер пустыни разрывает черепную коробку изнутри.

Смерть тогда кажется желанной, как женщина.

Приходи ко мне! Обними мою голову прохладными руками, нежно. И боль пройдет.

Приходи! Я готов.

Голова взрывалась, разлетаясь на куски. Становилось легче.

Мокрый от пота и обессиленный, я лежу во влажном белье с закрытыми глазами, боясь пошевелиться.

Боль не возвращается.

Перед глазами протекает жизнь. Женщины доступные, но непостижимые. Сначала непривлекательные и болезненные ввиду забывшего их Высшего разума из-за его тысячелетнего склероза, а затем красивые сделанной мною красотой.

«А может, наше существование в той неизвестной нам жизни бесполо и преследует более существенные высокие и неизвестные нам цели?» Возможно, но абсолютно непонятно.

Тогда вся эта суета вокруг любви становится бессмысленной. Нужно просто жить, как живется. На этом этапе. Тогда почему мы страдаем? Бессмысленно. Все бессмысленно и непостижимо…

Проплывают в памяти места, где я бывал, друзья, художники, счастливый пророк Заславский и Юля. Та Юля. Из доноса. Несчастное и постыдное проникновение в другой мир.

«Ты еще видишься с этой „пещерой“, бываешь в ней?» (Это Нина.)

«Брось думать об этой дуре! Прекрати ее спасать!» (Это Ира.)

«Не могу, я ответственен. Мне известно, что будет».

Говорил и той когда-то: «Одним позволено на этом „празднике жизни“ с первым встречным, „просто так“ с любым, с кем хочет, а тебе, видимо, нельзя! Ты не как все. Не судьба». — Не понимала.

Я давно не видел ее, а недавно и случайно узнал — смерть кивнула и ей, и ее минуты застучали быстрее. Она опять заражена. И серьезно. (Нашла, наконец, что искала.)

«Я не забыл ее, не забыл…

Но забуду!

И доплыву.

И выживу, сука!»