6. Мы опять вместе
Мунир
После знаменательной встречи четырнадцатого июля мы встречались еще несколько раз. Короткое приветствие, смущенная улыбка, несколько слов на ходу. Каждый со своей компанией. Но я часто думал о Рафаэле. Он стал другим. Другим, но по-прежнему близким другом.
Всякий раз, когда разговор заходил о евреях, я видел перед собой его лицо, он словно бы стал их представителем, их воплощением. Маленькой фотографией для специальной статьи в специальном словаре Мунира. Когда мы говорили о евреях у себя во дворе, то чаще всего враждебно и с завистью. И какими-то еще чувствами, расплывчатыми, неясными.
Мы всегда говорили о них с ядовитой иронией: об их больших машинах, золотых цепочках, толстых кошельках. Например, как мы смеялись над их прическами! Кто не видел причесок конца семидесятых, тот не понимает, какую силу воли надо иметь, чтобы заставить волосы буквально воспарить над головой, вздыбить их и заставить стоять торчком! Джон Траволта справился с задачей, и после «Лихорадки субботнего вечера» на улицах Лиона появилась армия юных евреев со стоящими дыбом волосами. Прическа этих чаще всего невысоких юнцов, казалось, составляла третью часть их роста. В брюках-клешах, в ботинках на каблуках, они скользили, словно русские танцовщицы, и казались уменьшенными копиями танцоров диско. Но разве в наших насмешках не таилась еще и зависть? Разве мы не хотели выглядеть так же? Сколько мальчишек-арабов старались выпрямить крутые завитки непокорных волос, чтобы они такой же пышной волной колебались в воздухе, и отчаивались, не добившись результата. И еще куда более серьезный предмет зависти: арабов не пускали по вечерам в кафе, а там все танцевали…
Да, нам случалось говорить об израильтянах, но редко. Честно говоря, война в Палестине не вызывала у нас особого интереса. Мы в ней мало что понимали. Что это за арабы, которые сначала оставили свои земли, а теперь отвоевывают их обратно, да еще так неумело и бестолково? Почему с такими мощными союзниками у них все равно ничего не получается? Между нами говоря, у некоторых арабов палестинцы вызывали стыд, они считали, что те роняют в глазах Запада репутацию арабов-воинов, не умея договориться со своими братьями, выработать план, организовать наступление, предпочитая военным действиям террористические акты в кибуцах, яслях, в олимпийских деревнях. Если говорить совсем откровенно, их презирали за то, что их побеждают. Даже алжирцы, больше всех не любящие евреев, не спешили высказать солидарность с такими жалкими вояками.
В общем, марокканцы, тунисцы, алжирцы, которые и между собой-то с трудом находили общий язык, не спешили брататься с сомнительными родственниками.
Так что по части нашей сплоченности евреи сильно ошибались.
История евреев была настолько мощной, что стирала разницу, которая могла бы возникнуть из-за того, что их родиной были непохожие страны, а их Земле обетованной грозила такая опасность, что, где бы они ни жили, они были заодно с теми, кто ее защищал. Я думаю, что мы все восхищались их единством и единодушием. Всюду, где находился хоть один еврей, он был со своими. А поскольку евреи были повсюду, то границы им были неведомы.
Вот что, в самых общих чертах, я мог бы сказать о своем отношении к евреям, когда, собираясь учиться дальше, поступил в общеобразовательный лицей.
Когда я вошел во двор лицея, то первым увидел Рафаэля, подросшего, окрепшего, он шел мне навстречу, забыв о скованности, которая осталась в детстве. Он открыто улыбался мне, не скрывая радости, что мы увиделись. Я тоже был ему рад, тоже улыбнулся, протянул руку и готов был его обнять.
— Мунир! Ты здесь? Гениально!
— Как видишь. Воз-ан-Велен относится как раз к этому лицею.
— Класс! Я супер как рад тебя видеть! Мы с тобой в одном классе, знаешь об этом?
Он распахнул мою куртку и сказал тоненьким голоском, сделав удивленные глаза:
— Ах, вы в школьном халатике? Я вижу, в Северной Африке правила не изменились!
Мы оба расхохотались.
Рафаэль мне показался совсем взрослым. Но в погрубевшем лице подростка я по-прежнему видел тонкое детское лицо. Думаю, и на меня он смотрел примерно так же. Я тоже вырос, был немного выше его и немного худее.
Он повернулся к моим друзьям и поздоровался с ними. Меня обрадовала его открытость.
Мы уселись на скамейку и заговорили о наших братьях, сестрах, родителях, вспомнили детство, наш квартал. Почувствовали: у нас есть прошлое, и это прошлое может помочь нам в будущем.
Мы с Рафаэлем обрадовались всерьез, что новый неведомый этап жизни будем одолевать вместе.
Рафаэль
Какая радость снова оказаться вместе! Мне показалось, что мне вернули несправедливо отнятую у меня часть жизни.
Сначала, когда я увидел Мунира во дворе лицея, во мне шевельнулось чувство вины. Почему я никогда не пытался с ним увидеться? Конечно, и он не предпринимал таких попыток, но мне почему-то казалось, что инициатива должна была исходить от меня — я помнил, что он мне сказал на прощанье тем вечером 14 июля. И он оказался прав. Я не раз вспоминал о нем, хотел повидаться, но он жил уже в Воз-ан-Велен или в Ма-де-Торо, я не знал его адреса, и где бы стал его там искать? К тому же говорили, что в этих кварталах не терпят чужаков. За арабами закрепилась дурная репутация: агрессивные, драчливые. Достаточно было встретиться с одним из них взглядом, как тут же следовал вопрос: «У тебя проблемы? Чего зыришь?» И вот уже повод для ссоры готов. Говорили еще, что среди хулиганов были и совсем чокнутые: резали лица своей жертвы бритвой. Издевательство называлось «сделать паутинку», на лице несчастного потом оставались на всю жизнь шрамы в виде паутины. Я не слишком верил в подобные россказни. Болтали лишнее, приукрашивали, изображая мусульман бандитами без чести и совести. Кстати сказать, банды мало-помалу стали исчезать, парни становились мужчинами, женились, и одни находили себе работу, другие становились настоящими ворами. Воры уже не были заинтересованы в демонстрации силы, они тырили деньги, где только могли. А молодняк, подрастая, не спешил сбиваться в банды. Большинство учились, надеясь в будущем найти себе место в обществе. А те, что остались за бортом, кооперировались маленькими группками по нескольку человек и специализировались на краже мобильников и прочих мелочей, которые легко было продать.
Мы с Муниром редко говорили об этом. Мы с ним поступили в лицей, чтобы оказаться в будущем подальше от предместий со всеми их прелестями.
Теперь я не слишком любил бывать на «площадке» — предпочитал сидеть дома, учился, а в свободное время читал книги, которые брал в муниципальной библиотеке. Расти — значит отделяться от прошлого и нащупывать пути, которые ведут в прекрасное будущее.
Мы с Муниром в лицее снова сблизились. После занятий частенько заходили с ребятами выпить кофе. В нашей небольшой компании евреи с арабами прекрасно ладили. Подростки живут крайностями, им не интересны нюансы перетекания одного в другое. Юным мятежным умам близка позиция манихеев — мир двоичен: злые и добрые, ученики и преподаватели, левые и фашисты, французы и другие. Мы были другими.
Мы чувствовали себя особым кланом. Кланом чужаков, с другими корнями, с другой историей. Евреи и арабы говорили на одном языке. На французском, пестрящем вкраплениями местных забавных словечек и подначек. Так мы подчеркивали, что друг с другом у нас гораздо больше общего, чем с французами.
К французам мы относились не слишком доброжелательно, с оттенком расизма, но прятали его за шутками и насмешками. Посмеивались над их заурядностью, осторожностью, трусостью и больше всего — над манерой себя вести: сдержанной и даже извиняющейся.
Разумеется, у нас были друзья-французы, и все мы жили общей жизнью лицея. Но мы вели двойную игру. В своем кружке мы подтрунивали над приятелями-французами и вообще чувствовали себя свободнее, оставаясь, так сказать, без «чужих глаз». Оказываясь среди французов, подлаживались под них, иногда кривя душой, а иногда совершенно искренне. Мы говорили с французами на одном языке, а между собой и о них — на другом.
Впоследствии я узнал, что социологи довольно быстро выявили этот симптом социальной шизофрении и назвали его «вербальным дуализмом».
Два мира соседствовали, противостоя друг другу: французы, упорядоченные, вышколенные, стерильные, заранее запрограммированные на определенные роли, и мы, перевозбужденные, фрустрированные, кипящие идеями и желаниями.
Между этими мирами медленно, но верно строился мост, и мы с Муниром пользовались им чаще, чем другие. Мы поняли, хотя никогда не формулировали своего понимания в словах, что подлинная жизнь, обещающая будущее, находится по другую сторону моста. И старались в ней понемногу участвовать, возвращаясь к своим, чтобы подзарядить батареи, благодаря юмору, словечкам, теплу семей и друзей.
Выбирали мы и свою позицию в политике. И это тоже был знак взросления.
С одной стороны, были левые — хиппи, коммунисты, высокие чувства, идеи, любовь, гуманизм, солидарность, равенство. С другой — правые. Правые — буржуа, богачи, имущие, нацисты. Значит, мы были левыми. Hasta la victoria, siempre!
Но за что мы боролись на самом деле?
Мунир
Я пришел в лицей, еще не проснувшись. Думал, что сильно опаздываю, но увидел перед дверями толпу учеников и обрадовался, что ошибся. Часы показывали десять минут девятого. Вообще-то я точно опаздывал. Я остановился в сторонке, пытаясь понять, что происходит.
У ограды жестикулировала небольшая стайка ребят. Я разглядел в ней Беатрис, она что-то говорила и пыталась заставить себя слушать. Беа — высокая, худенькая и была бы хорошенькой, если бы не страсть к коммунизму. Она неутомимый борец, одевается кое-как и в конце концов превратилась в бесполую ходячую агитку. Она у нас самая яростная коммунистка во всем лицее. Готова агитировать за своих и днем и ночью.
Теперь я понял: снова забастовка.
Рафаэль появился рядом, насмешливо улыбаясь.
— Не лицей, а сплошная радость! Мы опять устроили забастовку. И тебе никогда не догадаться, из-за чего!
— Нехватка кадров? Закрытие библиотеки?
— Нет, это уже было.
— Тогда не знаю.
— Дирекция отключила в общежитии стерео. Директор сказал, что звук слишком громкий и в соседних с общежитием классах невозможно заниматься.
— И что? Коммуняки устроили бучу?
— Представь себе. Сочли распоряжение директора «посягательством на свободу учащихся». Вон, посмотри, Беатриса опять разошлась. Забастовка до победного конца, пока не включат стерео. И еще несанкционированная демонстрация через час. Пойдем от улицы Анри Барбюса до Эмиля Золя. Говорю тебе, нет на свете лучше лицея.
— Ну и отлично. У нас есть время выпить чашку кофе.
Бар «Ле Пале» у нас как раз напротив лицея. Там уже сидели Ахмед, Лагдар и Фаруз. Ахмед и Лагдар — братья, но могли бы сойти и за близнецов. Среднего роста, плотные, с темными короткими жесткими волосами, правильными чертами и смуглой кожей — выглядят, можно сказать, на одно лицо. И живость характера тоже одинаковая. Из-за избытка энергии Лагдару пришлось остаться на второй год, так что он оказался в одном классе со своим младшим братом. Фаруз маленький, худенький, на вид хрупкий и с очень своеобразным лицом: близко посаженные глаза, плоские надбровные валики, плоские губы, приплюснутый нос. Он похож на боксера сверхлегкого веса в конце карьеры.
Ребята с нами поздоровались и протянули пакет с булочками. Хозяин «Пале», симпатичный мужичок, крепко за сорок лет, по имени Пьер, покосился на наши булочки.
— Не знаю, в курсе вы, ребята, или нет, но у меня сегодня только круассаны.
— И гораздо дороже булочек, — со смехом отозвался Лагдар.
— Может, и так, но когда идешь к девушкам, ты ведь не берешь с собой свою сладкую куколку. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Надо же, прямо поэт! — восхитился Фаруз.
— Я не хожу к девушкам, нет необходимости, — возразил Лагдар.
— Можно понять, — насмешливо отозвался Пьер. — С твоей-то внешностью! Чистый плейбой!
— А ты не жалуйся, мы возьмем пять чашек кофе!
— И что? Мне от радости прыгать, что вы ошарашите пять чашек кофе? — проворчал Пьер, не упуская случая показать нам, что и он умеет пользоваться сленгом.
Кофе нам принесла Патрисия, дочка Пьера. Чистая француженка — застенчивая, белокожая, с румяными щеками. Думаю, мы все в нее влюблены. Она тоненькая, с растрепанными высветленными волосами и так улыбается, что сердце просто выскакивает. Чувствуется, что она очень старается выглядеть раскованной и непринужденной. Косит под панков, но у нее не слишком получается.
Мы молча смотрели на нее, пока она расставляла перед нами чашки. Встретившись со мной взглядом, Патрисия улыбнулась, щеки у нее стали еще румянее.
Пьер стоял за стойкой, вытирая стаканы за нами.
Патрисия отошла от столика, мы все посмотрели ей вслед.
— Эй, парни! — окликнул нас ее отец. — Даже не думайте!
Мы в ответ улыбнулись, а Фаруз показал большой палец.
К нам присоединились Давид и Максим. Оба из моего класса. Мы были шапочно знакомы, когда виделись в школе изучения Торы, а здесь быстро стали приятелями. Давид, небольшого роста, стройный, складный, умеет улыбаться обворожительной улыбкой. У него дар — он умеет разговаривать с девушками. Мы дали ему прозвище Тони Монтана. Вообще-то он может поговорить с кем угодно, чувствует тончайшие нюансы слов, меняет интонацию, ласкает собеседника взглядом или пронзает молнией черных глаз. Максим его бледная копия. Он пытается походить на Давида, но выглядит скорее как пародия. Максим далеко не красавец, не умеет быть элегантным и прибавляет к каждой фразе бранное слово. Дает выход внутренней агрессии.
— Привет юдам! — бросает Лагдар.
— Да-а-авид! Бра-а-а-а-ат! — тянет Фаруз, изображая акцент пье-нуаров.
— Оставьте ваши шутки, их груз мне не по силам, — отвечает Давид с утомленным видом. — Шутить будут евреи. И вообще! Вы когда-нибудь слышали об арабском юморе?
— Дааааавид, он чтооооо нервниииииичает? — продолжает тянуть Фаруз и, внезапно сделав заинтересованное лицо, просит: — Объясни мне, Давид, почему всех евреев зовут Давидами?
— Я бы мог ответить вопросом на вопрос: почему всех арабов зовут Мухаммедами? Но я не пошляк. Объясняю: потому что Давид классное имя. Так звали одного еврейского царя и кучу американских актеров. Его обожают девушки, в своих дневничках они вписывают его в сердечки. А вот Мухаммед или Фаруз… Надо хорошенько постараться, дружище, чтобы девушка написала «I love Mohamed» или «Faruz forever».
— Мы люди открытые, обходимся без отмычек, сразу предъявляем товар лицом, — парировал задетый Фаруз.
— И это не плюс, а минус: за лицо вы и получаете. Кстати, ты знаешь, что будет, если разбегутся «Волосы дыбом»?
— Поделись очередной тупой остротой!
— Плешь.
Мы нехотя рассмеялись.
— Тяжело у тебя с шутками, Давид, — вздохнул Лагдар.
— Зато нам теперь понятно, что с евреями не до шуток, — подхватил Фаруз.
Такие словесные перепалки то и дело вспыхивали на протяжении дня. «Мы, евреи…», «Вы, арабы…» «Они, французы…». Беззлобные насмешки, подначки — только ради веселья, без обид и последствий. Мы не враждовали, мы все вместе валяли дурака, состязались в умении трепать языком.
— Как насчет демонстрации? — осведомился Давид.
— Присоединимся, как только двинутся.
— Далось им это стерео! — проворчал Максим. — Лично я обрадовался, когда чуваки его запретили, дурачье такое дерьмо слушали, уши вяли.
— Макс прав, — согласился Фаруз. — Можем остаться здесь, посидеть в тепле. Демонстрация из-за стерео. Чушь какая!
— Я пойду, — объявил Рафаэль. — Во-первых, на демонстрациях всегда весело. Во-вторых, важно не стерео, а превышение власти. В-третьих, детсадовский повод и есть главный цимес. Можно только порадоваться, что живем в стране, где можно устроить бучу из-за такой ерунды.
— Ну, крякнул у них кабель — и что? Тебя-то с какого боку он касается? — насмешливо спросил Лагдар. — И что это у тебя за манера отвечать на раз-два-три?
— Он так все время, — присоединился Ахмед, — во-первых, во-вторых, в-третьих… О чем ни спроси, всегда по пунктам.
— Искусство убеждать, чуваки. Необходимо выставить три довода. Метод продавцов и политиков. Но вы в риторике ни бум-бум? Вы раскрываете рот, как другие расстегивают ширинку. Чтобы получить удовольствие от глупостей, которые распирают вам мозг.
— Рафаэль говорит дело, — кивнул Давид. — Я тоже применяю в спорах тактику трех аргументов, и со мной больше не спорят. Это как в драке: первый удар в печень, чтобы согнулся, второй коленкой в лицо, чтобы выпрямился, третий в нос — и кончено дело. Любой будет с вами согласен, можете не сомневаться.
Хохот, одобрительные восклицания, мы навалились на Давида, стали щипать его за щеки. Такая у нас традиция, так мы, марокканцы, выражаем свое восхищение.
— Салют, сморчки!
В кафе появился Артур. Артур редкий экземпляр, из чистопородных французов, но общается с нами. Он классный, делится хорошей музыкой и хитами. Рост у него под два метра, ходит в узких джинсах и холщовой куртке с изображением альбома «Black» группы Queen. С длинными волосами, с мотоциклом и внешностью рок-звезды, он возглавляет отряд парней-плейбоев нашего лицея.
— Достала меня их демонстрация, — объявляет он с ходу. — Коммуняки используют любой предлог, лишь бы завербовать себе новеньких. Речи нет, чтобы на нее тащиться.
— А мы решили пойти, — говорю я. — И не спрашивай почему, а то наши политиканы ответят тебе аргументами по трем пунктам.
— Эй, молодняк, сыграем?
Предложение последовало от Энзо. Он со своим приятелем Тони сидит по целым дням в кафе, играет на автоматах. Время от времени они отлучаются часа на два, а потом опять возвращаются. Им, должно быть, уже под тридцать, красивые, в общем-то, мужики, лощеные, ухоженные и к нам питают дружеские чувства. Часто платят за нашу воду и кофе и за игры на автоматах тоже, когда мы с ними играем. По их словам, у них бизнес: занимаются перепродажей разных товаров.
— Нет времени, идем на демонстрацию.
— Демонстрацию? — недоверчиво переспрашивает Тони.
— Лучше бы работали, ребятня, — говорит Энзо. — Если, конечно, хотите жить потом, как мы.
— Жить, как вы, кофейными бизнесменами? — усмехается Рафаэль.
Мужички подмигивают друг другу и смеются.
Мы с Рафаэлем увидели в окно, что ребята двинулись, и поднялись.
— Шагайте, я остаюсь, — сказал Фаруз.
— И мы тоже, — подхватили хором Максим, Ахмед и Лагдар.
Артур, постоянно пребывающий в нерешительности, колебался.
— Да ты только посмотри, сколько там девочек! — поддразнил его Рафаэль. — Даже Сесиль пошла с подружками. Говорю вам, парни, демонстрация — идеальный шанс, если хочешь поохотиться. Девчонки с ума сходят, они свободные, независимые… Сами знаете, сколько жаркой любви было в шестьдесят восьмом.
— Рафаэль, убедись, иногда хватает одного довода. — Фаруз поднялся со стула.
Мы присоединились к демонстрации.
«Не превышай власть!
Директор, верни звук!» — скандировали ребята.
— Дурацкие у них слоганы, — заметил Ахмед.
— Достали меня эти хиппи-коммуняки, — злился Максим. — Май шестьдесят восьмого давно кончился. Банда идиотов! И вся эта хрень из-за стерео! Мать моя мамочка! Так бы и дал им по башке!
Но очень скоро все мы наэлектризовались веселым воздухом свободы, который всегда царит на демонстрациях. Орать во все горло на улице. Смотреть на недовольные лица стариков и завистливые — молодых мамочек. Хохотать, толкаться, махать, брататься. В наши пятнадцать и шестнадцать мы изображаем из себя взрослых, но мы еще дети, и поэтому нам так легко почувствовать себя свободными, бегать и кричать. Мы заметили впереди Сесиль и стали к ней пробираться. Она кричала и хохотала во все горло, ее каштановые волосы развевались прямо у меня перед носом, так что я чувствовал запах ее шампуня. Сесиль обернулась, посмотрела прямо на меня своими зелеными глазищами. Я был наэлектризован, не знал, как себя повести. Она улыбнулась, немного смутившись оттого, что ее застигли врасплох, когда она так расковалась. У нее очень ровные зубки и две ямочки в уголках рта. Я не знаю ни одной девчонки у нас в квартале с такой улыбкой. И среди лицеисток Сесиль тоже самая клевая. Рафаэль опомнился первым. Он подхватил слоган и тоже начал его выкрикивать. Я за ним. Сесиль неуверенно сделала шаг в сторону, но Рафаэль схватил ее за руку, поставил между нами, и вот мы уже стали троицей воодушевленных манифестантов. Восторг мятежный и голос нежный. Я не решаюсь оглянуться, опасаясь, что ребята над нами смеются. Но они вмиг поняли, в чем дело, подхватили подружек Сесиль, и теперь мы живая, кричащая, подпрыгивающая цепочка.
Иной раз короткий миг оборачивается целой историей. Вспышками вбирает в себя яркие картинки, твою полноту чувств и становится главным воспоминанием, куда более значимым, чем все другие.
Этот день, этот миг, по существу, еще такой ребяческий, в моей памяти сохранился как прекрасный и возвышенный. Нет сомнения, что в тот день я понял, что такое воодушевление борьбы.
В этот день мы вошли в большую политику через маленькую дверь, которую распахнул жаркий ветер юности. Вошли, требуя вернуть общежитию стереозвук.
Рафаэль
Со временем вокруг нас с Муниром сложилась небольшая компания, крепко спаянная искренними общими интересами. Мы слушали одинаковую музыку, одевались в одном стиле — джинсы, футболки, хлопковые куртки — и примерно одинаково смотрели на мир.
Я реже стал общаться с евреями. Мне стало с ними тесновато. Нелегко находиться среди мальчиков и девочек, которые думают, что можно свести весь мир к одному измерению. Не подходила мне и еврейская молодежная мода — длинные волосы, искусно зачесанные назад брашингом, джинсы «Левайс 501», футболка от «Лакост», куртка в клетку и золотая цепочка, достаточно массивная, чтобы выдержать тяжеленький могендовид. Не нравились мне и их манеры — походка, как у Джона Траволты, и на каждом шагу восклицание «клянусь Торой» или «клянусь жизнью матери». Уверен, видя меня с длинными, растрепанными волосами, одетого с хипповской вольностью, они про себя усмехались, но принимали всегда доброжелательно, как любого соплеменника, каким бы странным и чудаковатым он ни был.
Я иногда присоединялся к этим ребятам — был не прочь посидеть с ними на террасе кафе, вместе расслабиться, порадоваться жизни, пошуметь из-за всяких пустяков, но очень скоро во мне просыпалось желание сбежать: уж слишком мы были похожи, и схожесть вызывала отторжение. Общаясь с ними, я видел себя. А мне хотелось забыть о себе. В каждом их жесте, взгляде, слове я читал свои собственные проблемы и противоречия. Стоило поймать движение, интонацию, и меня вновь одолевали мучительные вопросы. Кто же я такой? Марокканец? Человек Востока? Человек Средиземноморья? Еврей? Сефард? Француз? В каком порядке нужно выстроить все эти определения?
Вот одна из попыток: я француз марокканского происхождения, по типу средиземноморец, по религии иудей, по культуре сефард, любитель восточной кухни. По сути верно, но слишком сложно. Обилие определений отгораживает меня от реальности. Я могу запутаться в них, как в лабиринте, и не выйду на свою дорогу в жизни.
Попробуем что-нибудь попроще.
Следующая попытка: француз иудейского вероисповедания, левый, любитель тяжелого рока. Уже лучше. Но далеко не исчерпывающе. Однако в юности хочется избавиться хотя бы от части тяжелого багажа, чтобы шагать вперед налегке.
Демонстрации, которые устраивали коммунисты нашего лицея и в которых мы стали принимать участие, дали нам возможность почувствовать радость быть заодно — не одни мы были недовольны! Мы стали частичкой разноликой молодежной толпы, вышли за рамки своего ограниченного мирка. Мы ощутили потребность в идеях, которые нуждались в нашей защите. Включившись в борьбу, мы осуществляли свое стремление стать на равных с другими. Общие противники помогали нам чувствовать, что мы связаны друг с другом и у нас общая судьба.
7. Первые сражения
Рафаэль
«Нацики! Скины! Они напали! Целых шестеро!» — Фаруз с трудом выговаривал слова. От бега и волнения ему перехватило горло. Мы еще толком не поняли, что случилось, но уловили: что-то серьезное.
Мы сидели на скамейке в лицейском дворе. Это наш постоянный стратегический пост, с него очень удобно наблюдать, как входят и выходят из лицея девушки. Мы отпускали замечания и делали попытки познакомиться с ними поближе. А Фаруз и Лагдар отправились прогуляться по улице Анри Барбюса. Туда и тащил нас срочно Фаруз, обещая, что все расскажет по дороге.
Фашиствующих много, и они не похожи друг на друга. Есть отцы семейств, загородившиеся заслоном тошнотворных идей ультраправых, есть студенты-юристы, члены GUD, есть скинхеды.
Можно, конечно, найти и других, но эти были главными, с которыми мы сталкивались в то время. Они были против арабов, против евреев, и этого было достаточно, чтобы мы чувствовали их своими общими врагами. Но реальную опасность представляли только скины. Их было немного, зато много ходило историй о погромах, которые они устраивали, о разных их агрессивных действиях против евреев. В этих историях они не выглядели героями. По легенде, скинхеды отчаянные и крутые, а по факту — жалкие неудачники, которые сбиваются в кучу, чтобы не трусить, и нападают всегда на самых юных и слабых. Так что пусть сколько угодно рядятся в камуфляжные штаны, рейнджеры и бомберы и бреются наголо, они нам отвратительны вовсе не этим.
Мы оставили рюкзаки на скамейке и помчались за Фарузом.
Сведения поступали короткими очередями.
— Шестеро скинов, бритые, в бомберах… Обозвали нас грязными уродами… Мы ответили… Кинулись на нас с кулаками… Мы побежали… Их же много… Мы бежали за вами… Думаю, его поймали… Я его не видел… Слышал крик… Бежим быстрее!
Каждое его слово было оплеухой, впрыскивало новую дозу адреналина, и мы бежали быстрее. Прохожие шарахались в сторону. Думали, наверное, что банда хулиганья, набедокурив, спасается бегством. На самом деле Мунир, Давид, Артур, Ахмед и Максим были готовы вступить в яростную рукопашную.
Максим сыпал ругательствами:
— Мать их так! Трусы поганые! Шестеро на двоих! Позорники! Грязь!
Посреди улицы Анри Барбюса стояла небольшая толпа. Мы врезались в нее, напугав зевак, и увидели Лагдара, он сидел на асфальте, держась за челюсть, из носа у него текла кровь.
— Поймали меня, гады! — кипел он. — Я им спуску не давал! Но они меня поколотили. А из этих ни один пальцем не шевельнул, — прибавил он, кивнув в сторону зевак.
Кое-кто развел руками, мол, как тут поможешь? Большинство предпочло удалиться.
Лагдар набросился на Фаруза.
— И ты хорош! Я споткнулся, а ты, гад на лапах, смылся!
— Ну ты даешь! Мы же за ребятами побежали, — начал защищаться Фаруз. — Что, я видел, что ли?!
— Они обозвали меня грязным уродом! Дерьмом! Черножопым! Шестеро на одного! Плевали мне в лицо, пидоры!
Обида, унижение, боль. Мы почувствовали их вживую.
Лагдар вытер лицо, и у него на куртке появились темные пятна.
— Так. И куда они побежали? — спокойно спросил Мунир.
— К Эмиля Золя, в сторону перекрестка.
— Двинули! — подал голос Фаруз, торопясь загладить вину, которой не было.
— Погодите, парни, — вмешался Артур. — Не горячитесь. Я думаю, лучше пойти в полицию. Эти скины, они…
Наши красноречивые взгляды удержали его от дальнейшей аргументации.
— Ладно тебе, Артур! Наверняка буржуазная мразь, которая рядится под крутых. Шестеро против одного, а он у нас как огурчик!
— Чего стоим? Пошли! — крикнул Ахмед, кипя желанием отомстить за брата.
Приглашение прозвучало объявлением войны. Мы стали войском, жаждущим мести. В нас горела обида Лагдара. Лагдар тоже пошел с нами. Но он шел медленнее, чем мы, его распухшее со следами засохшей крови лицо пугало встречных прохожих. Артур шел рядом с Лагдаром, поддерживал его, найдя удобный предлог не быть в первых рядах.
Максим, подогревая в себе ярость, продолжал сыпать ругательствами. У перекрестка мы замедлили шаг. Мунир распорядился:
— Вы, трое, идите прямо, а мы свернем. Встретимся у Дворца спорта.
Давид, Ахмед и я пошли прямо. Без ругательств Максима нам стал слышнее наш решительный шаг и тяжелое дыханье.
У самого Дворца мы пошли тише, пытаясь отдышаться и разыскивая глазами наших товарищей. А что, если они их встретили? Что, если дерутся? Трое против шестерых? Мы припустили чуть ли не бегом.
По счастью, ребята нас даже опередили. Они подняли руки, сожалея, что никаких скинов не встретили.
Огорчились мы все и молча уселись на невысокую каменную ограду. Один Максим сыпал и сыпал ругательствами.
— Эх, хотел бы я пустить кровь этим подлюкам, — вздохнул Ахмед.
Мы кивнули, соглашаясь, стараясь отдышаться и привести в порядок мозги.
Подтянулись Лагдар с Артуром.
— Они, видно, пошли другой дорогой, но ты не волнуйся, мы их найдем, — пообещал Лагдару Ахмед.
— Уверен? И каким же образом? Пустишь ищеек?
— Помолчи, Лагдар. Мы все тоже на нервах.
Мунир вмешался, и, почувствовав его серьезную, искреннюю озабоченность, братья сразу расхотели препираться. Мунир присел с нами рядом.
— Вы вправду не хотите обратиться в полицию? — спросил Артур.
Мы так посмотрели на него, что ответа не потребовалось. Он тоже присел с нами рядом.
— Мать их так и разэтак! — Максим произнес очередное ругательство так громко и выразительно, что мы невольно на него взглянули. Он не отрывал глаз от противоположной стороны улицы. Там появились скины. Они хохотали, толкали друг друга, передавали банки с пивом. Праздновали, должно быть, свою победу.
Мы вмиг, как один человек, оказались на ногах. Я почувствовал горячий ток крови по всему телу, мускулы у меня напряглись. Ребята, я думаю, ощущали то же самое. Что это было? Страх? Ненависть? Или радость, что гады наконец перед нами? В общем, чувств было столько, что нужно было сбросить эту нагрузку.
— Аллах акбар! — усмехнулся Ахмед. — Вот они, тут как тут. Вы готовы, парни?
— Сейчас мы их сделаем, — прошипел Максим.
— Они у нас узнают, — пообещал Фаруз.
— Чернявый справа — мой, — просипел Лагдар. — Это он мне в лицо плюнул!
— Стойте, ребята! Не делайте глупостей, — повторил Артур дрогнувшим голосом. — Мы не должны опускаться до их уровня.
Никто его не услышал.
— Не забудьте, что мы черножопые! Полное дерьмо! Уроды! — проговорил Мунир, воодушевляя отряд и себя самого на битву.
Скины уже были напротив нас, но на противоположной стороне улицы.
Фаруз сделал шаг в их сторону.
— Эй вы, пидоры!
Нацики его заметили. Презрительные усмешки искривили их лица. Но когда увидели нас всех, усмехаться перестали.
— Теперь мы на равных, — крикнул Мунир. — Будем драться по справедливости. Хотя вам неизвестно, что такое справедливость!
Лагдар вышел вперед и ткнул рукой в чернявого.
— Эй, ты! Я с тобой посчитаюсь!
На той стороне возникло колебание, скины стали между собой переговариваться. Кроме высокого мускулистого блондина и коренастого шатена, все остальные, похоже, испугались.
— Смотри, ребята, как бы не убежали!
Едва я успел сказать это, как Максим с Ахмедом двинулись к скинам с одной стороны, а Давид с Фарузом с другой. Теперь обидчикам от нас не уйти!
Высокий блондин пристально смотрел на меня.
— Ну что ж, значит, французы всыплют черножопым! — бросил он мне со спокойной презрительной улыбкой.
Я чувствовал, что он только делает вид, будто ни капли не боится. Угрозы и оскорбления неотъемлемая часть любой драки. Сам я в этот момент не чувствовал страха. Только ненависть. Жгучую ненависть.
— Нет, это черножопый разобьет тебе морду в кровь!
Я ринулся через улицу. Машина с визгом затормозила, едва не сбив меня с ног. Остальные ринулись за мной. Скины подались назад. Трое попытались смыться, но Ахмед, Максим и Фаруз преградили им дорогу. Прямо передо мной стоял блондин — высокий, крепкий. Нельзя было допустить, чтобы он стал бить меня первым. И я бил, бил куда попало. Неумело, беспорядочно, но с такой яростью, что он подался назад, а потом свалился. Вокруг крики, драка в разгаре. Кто-то еще свалился. Я успел заметить Мунира, он поддал головой коренастому шатену, и тот издал пронзительный, почти женский, крик. Честно говоря, трудно было что-то разобрать в этой свалке, которая длилась всего несколько минут. Я отступил. Мой противник сидел на асфальте. Мунир тоже одержал победу в поединке, его спарринг-партнер сидел, привалившись к стене. Максим стучал бритой головой по кузову автомобиля, приговаривая при каждом ударе:
— Мразь! Пидор! Гад!
Но на другом конце у Лагдара и Ахмета возникли трудности. Два скина отчаянно дрались. Максим поспешил друзьям на помощь, и через две минуты нацики тоже уселись на асфальт. Мы отступили, чтобы обозреть поле боя. Два скина встали и убежали. Четыре остальных, поскуливая, сидели на тротуаре. Один был вымотан до предела, остальные под впечатлением от драки поглядывали на нас с опаской. Победа была полной. Неоспоримой. Великолепной.
Лагдар подошел к чернявому и плюнул ему в лицо. Подошел Максим и тоже плюнул.
— А ну повтори, что кричал мне только что, — предложил Лагдар.
— Не связывайся с дерьмом. Пошли, — позвал Мунир.
— Не спеши, — вмешался Фаруз. — Мы сделаем им паутинку. Они нас тогда не забудут и ненавидеть будут за дело.
Дрожь пробежала у меня по спине, и я впился глазами в Фаруза, надеясь, что он шутит.
— Ты прав, сделаем паутинку, — согласился Ахмед.
Приятели говорили совершенно серьезно. Ахмед уже вытащил из кармана лезвие и зажал его в руке. И тут мне стало по-настоящему страшно. Жуть взяла от непоправимой жестокости, бесполезной мести, о которой придется жалеть всю жизнь, от безысходности. Сейчас я стану свидетелем настоящей пытки.
— Что такое паутинка, знаете? — задал вопрос Ахмед, сверля парней злобным взглядом.
Один из них врубился и с ужасом взглянул на Ахмеда. Завертел головой по сторонам, надеясь на помощь. Однако редкие прохожие заранее переходили на другую сторону улицы и спешили мимо.
— Это когда берут лезвие бритвы и полосуют поганые рожи, чтобы стали похожими на паучьи сети! Сейчас мы сделаем из вас монстров! Никаких подружек! Кто взглянет — ужаснется!
С этими словами Фаруз покрутил в воздухе кулаком с зажатой бритвой.
— С него начнем? — спросил он Лагдара и ткнул в чернявого. — Давай, держи-ка его!
— Вы что, спятили, ребята?! — возмутился Артур.
Чернявый заплакал в голос.
— Не надо! Не надо! — заголосил он. — Простите! Пожалуйста! Не надо!
Второй окаменел от страха.
— Черт! Останови их, Раф, — умоляюще обратился ко мне Артур.
Да, я чувствовал, надо вмешаться.
— Не будем гадами, парни! Мы же не скины! Никаких паутин, слышите? Я вам не позволю!
Хорошенькое дело! Честное слово, я готов был встать на защиту нациков! Один из них смотрел на меня умоляюще, надеясь, что моя решимость его спасет.
Я взглянул на Мунира, он хранил полное бесстрастие. Но в глазах у него промелькнул огонек, и я понял, что спокойствие его мнимое.
— Оставь, — сказал он. — Пусть расплатятся.
Мне надо было иметь больше силы, больше упорства, чтобы выиграть следующий поединок, но у меня их не было. Я мог только осторожно подмигнуть Артуру, чтобы как-то его успокоить.
Фаруз подошел к чернявому и протянул к нему руку. Тот, рыдая, продолжал его умолять. Фаруз разжал кулак и показал сложенную опасную бритву.
— Уроды вы, нацики! В следующий раз возьму эту бритву и изуродую!
— Пошли, ребята, пора уходить, — вмешался Артур со вздохом облегчения. — Я уверен, кто-то уже позвонил в полицию.
— И что? Ты же сам хотел с ними повидаться.
Мы двинулись молча к лицею. Никому не хотелось говорить. Но про себя мы все улыбались.
— Я вам не позволю!
Ахмед изобразил меня, и мы все расхохотались, я бы сказал, истерически.
— Пусть расплатятся! — продолжил игру Давид.
— Ты сыграл лучше, чем Аль Пачино, Фаруз!
— Ты что, и вправду поверил, что их будут пытать? — спросил меня Мунир.
— Ну… Знаешь, всякое бывает. Кто мог сказать полчаса тому назад, что мы расколошматим в пух и прах скинов?
И тут развернулась пресс-конференция: мы принялись обсуждать драку, делиться впечатлениями, и нам стало дико весело.
Мы не пошли на занятия, забрали рюкзаки и отправились во Дворец спорта, проболтались там до самого вечера, смеялись, играли на автоматах. Мы прошли через серьезное испытание, стали братьями по крови. Крови врага.
Мунир
Время требовало определенности. Политической. Музыкальной. Политика и музыка были тесно связаны между собой. Выбрать музыку значило определиться с внешним видом, образом мыслей, манерой говорить. Музыка вела прямым ходом к политике. Или к аполитичности. В лицее Бросолет были, например, фанаты BCBG, диско, хиппи, панки и так далее. Каждая группа подразделялась на подгруппы в зависимости от личных и клановых пристрастий, подгруппы могли объединяться в новые сообщества или дробиться на еще более мелкие. Например, вы могли быть хиппи, но при этом слушать «Пинк Флойд», «Генезис», «AC/DC» или «Скорпионс». Хиппи и панки заявляли себя левыми: социалистами, коммунистами, анархистами. Диско и BCBG правыми.
К концу семидесятых наш лицей явно тяготел к левым. Во-первых, потому что находился в коммуне, которая исторически сложилась как социалистическая, а во-вторых, потому что в нем учились в основном дети служащих, рабочих и иммигрантов. Правые были малочисленны и вели себя скромно, чего не скажешь о коммунистах. Лицеисты-партийцы вели откровенную пропаганду, не слишком громкую в стенах лицея, и во весь голос за его оградой. Единственным нациком у нас был директор. Вообще-то это мы так решили. Властная манера разговаривать, авторитаризм, готовность нас ограничивать сделали его в наших глазах представителем нациков. Мы в те времена обожали навешивать ярлыки, раскладывать по полочкам, делить и распределять — друзья и враги, хорошие и плохие, крутые и быдляки. И, конечно, частенько ошибались.
Евреи и мусульмане не принадлежали всерьез ни к одной из групп. Большинство из них одевались по моде, слушали самую разную музыку, предпочитая соул и диско, объявляли себя вне политики, но склонялись к левым, потому что они исповедовали толерантность, уважительно относились к национальным различиям, приветствовали интеграцию. У нас были свои группы, свой дресс-код, своя музыка, свои словечки и свой юмор.
Мы с Рафаэлем не слишком уютно чувствовали себя среди этой политической и музыкальной лихорадки. По политическим взглядам мы были умеренно-левыми, а в музыке склонялись к року, но не решались откровенно обнаружить свои пристрастия к «Генезису», «The Who», «Queen», «Supertramp» и «AC/DC», опасаясь быть осмеянными.
Беатрис окликнула нас у дверей лицея.
— Не уделите мне минутку, ребята?
— Ты такая милая, Беатрис, но побеседуй лучше с другими. Мы не собираемся вступать в партию.
Рафаэль тепло улыбнулся, желая смягчить безапелляционность отказа.
— А я и не собираюсь вас агитировать. Просто хотела узнать, что вы хотели бы сделать для построения более справедливого общества. Интересно же поговорить, обменяться мыслями, разве нет?
— Не надо, Беатрис! У вас все строится на политике. Ты хочешь разговорить нас, расшатать наши убеждения, подложить нам в мозги две-три бомбы замедленного действия.
— А ты расскажи, какие у вас убеждения. Вот ты! Во что ты веришь? В человеческую справедливость или в божественную? В профессиональный успех? В деньги? В дружбу? Понимаешь, мне захотелось с вами поговорить, потому что один из вас еврей, а другой мусульманин, и вы дружите. Вы, так сказать, создаете основу для общества, построенного на общечеловеческих ценностях. Мне это интересно.
— Интересно? Ну так и быть. Первое. Не сомневайся, что я искренне убежден, что коммунисты всерьез живут гуманистическими ценностями и они хорошие люди. Второе. Я думаю, что их идеализм приведет их к тесному сотрудничеству с Советским Союзом. Третье. Для меня большевики — это современные диктаторы.
— Большевики покончили с нацизмом, — гордо парировала Беатрис.
— Ничего подобного. Об американцах, англичанах ты забыла? Советские подписали пакт о ненападении с Берлином, бороться с нацизмом их вынудили обстоятельства. И у Сталина на руках крови не меньше, чем у Гитлера.
— Ты стал жертвой капиталистической пропаганды, Рафаэль.
— Согласен. И не мешай мне, пожалуйста, и дальше оставаться этой жертвой.
Тон у Рафаэля был жестким. Беатрис для проформы хотела еще что-то сказать, но отошла в сторону и пропустила нас.
Я еще помолчал немного, а потом задал вопрос, который вертелся у меня на кончике языка:
— Ты уверен в своих словах?
— Если честно, нет.
— А почему говорил с такой уверенностью?
— Политики только так и говорят. Ты заметил, что они всегда в себе уверены? Могут говорить чудовищные глупости, но с такой уверенностью, что все глупости проскакивают с полпинка. Я уверен, что на самом деле они во всем сомневаются, но в политике нет места для сомнений. Ты всегда только утверждаешь.
— А откуда у тебя информация насчет советских?
— Читал Бернара-Анри Леви «Варварство с человеческим лицом» и Андре Глюксмана «Кухарка и людоед».
— Ты читаешь такие книги?!
Если честно, я был в шоке. Я знал, что Рафаэль тащится от доктора Стрэнджа, обожает Фредерика Дара, но чтобы он сушил мозги, пичкая их новыми философами?
— Читаю.
Он понял, что я в шоке.
— Слушай! Давай всерьез. Я попробовал читать Бернара Махена. Это что-то. Самую простую вещь развозит так, что понять нельзя.
— Ты что, думаешь, я в каждую строчку вникаю?
— Ну, не знаю. Ты же говоришь, что…
— Слушай! Сейчас я скажу тебе важную вещь, и ты избавишься от комплекса иммигранта. — Рафаэль улыбнулся, и улыбка у него была разом дружеская и насмешливая. Он положил мне руку на плечо, подвел к скамейке. Мы уселись на нее, и он продолжил: — Раньше я думал, что читать какого-то там писателя — означает освоить все его творчество. Необъятность культурного наследия действовала на меня угнетающе. Я чувствовал, что просто раздавлен. Понимал, что мне никогда не догнать тех, кому вместо вечерней сказки читали «Мысли» Паскаля. Но на самом деле, за исключением небольшого числа гениев, никто не заморачивается с творчеством всяких там авторов. Обычно берут одну-две книги, которые положено прочитать, и спасибо. Да и эти не то чтобы читают. Откроют, проглядят предисловие, первую главу, заглянут в середину, там кусочек, здесь кусочек и эпилог. Дело сделано. Книги читают точно так же, как «Монд». Я думал, читать «Монд» — значит читать все статьи от первого до последнего слова и благодаря им становиться очень умным и образованным. Купил газету и стал читать. За час прочитал две страницы. Читать «Монд» целиком невозможно! И не нужно. Мозг не способен переварить столько информации. Значит, проглядываешь передовицу, потом статьи на первых страницах, а потом заголовки и хронику. Получаешь запас кое-каких мыслей и охапку ученых слов. Запоминаешь их — и вот, ты уже готов говорить со всеми на равных.
— Погоди! Ты что, думаешь, все именно так и поступают?
— Большинство. Нисколько не сомневаюсь.
— И скажи на милость, кому нужно такое кино?
— Очень даже нужно. Благодаря такому кино мы с тобой, например, остаемся в стороне.
— Не понял.
Рафаэль снова расцвел благожелательнейшей улыбкой.
— Сейчас поймешь. Слушай внимательно, что я тебе сейчас скажу. Я убежден, это ключ к успеху.
Он был явно взволнован, нервно облизал губы, ища слова, и начал:
— Когда Бернар-Анри Леви, Андре Глюксман или любой другой интеллектуал пишет книгу, он предлагает какую-то идею, новую позицию¸ одну идею и несколько доводов в ее доказательство. Эту идею и эти доводы можно изложить на одной странице. Но они пишут книгу, потому что знают: идея, выраженная одной фразой, становится похожа на слоган. Изложенная на одной странице — газетной статейкой. Обмусоленная на трехстах страницах — превращается в мысль! Книга придает веса автору. И вот он сидит и напрягается: как бы подать эту самую идею, разъяснить, обосновать, а заодно показать, какой он культурный, какой образованный, чтобы его заметили и приглашали обсуждать всякие политические и социальные проблемы. Чтобы его талант заметили и признали уже признанные авторитеты-интеллектуалы. И все они стараются говорить и писать на языке, который только они и понимают.
— Но… зачем?
— А затем, чтобы держать на расстоянии людей вроде тебя и меня. Чтобы культура оставалась в руках элиты.
— Ты что, в коммунисты записался? Или в анархисты?
— Нет. Но я не хочу, чтобы мне морочили голову. Хочу понять здешние порядки и использовать их себе на благо. Путь у меня долгий, вся жизнь впереди, я не хочу, чтобы меня раздавили. Вот так-то.
Рафаэль внезапно посуровел, словно готовился к будущему бою. Или уже вступил в битву, начал борьбу.
— И какой же ты сделал вывод?
— Мы должны действовать, как они. Играть на их территории. Освоить их правила, отстаивать себя и стать заметными людьми.
— А идеалы? Их что, не существует?
— Стать великим человеком — это и есть идеал.
— А мне кажется, это эгоизм.
— Ты не понял. Я думаю не о себе лично. Вернее, не только о себе. Я считаю, что наша задача — помочь таким же, как мы, у кого нет власти, нет денег. А для этого нужно найти проколы в системе, изучить коды, использовать здешние методы и подняться как можно выше, чтобы открыть дорогу всем остальным, кому достаются только крошки от общего пирога.
— Значит, вот каким революционером ты хочешь стать! Ты не собираешься опрокидывать строй, а хочешь освоить его настолько, чтобы к богатствам получила доступ не только элита?
— Формулировка супер. Все правильно.
— Стараюсь не отставать.
— Ну так считай, что мы начали свою революцию. Мы станем заметными людьми, потому что у нас есть общая цель. У еврея и араба.
— У араба и еврея!
Рафаэль меня крепко обнял. Не побоялся выразить чувства жестом, хотя большинство наших сверстников не решились бы, не желая поставить под сомнение свою мужественность.
Я запомнил этот наш разговор чуть ли не слово в слово. Впрочем, нет, конечно, преувеличиваю. Разумеется, я пересказал его иначе, словами взрослого, сохранившего в памяти бурную внутреннюю жизнь подростка. Но в любом случае этот разговор стал ключевым для моей будущей общественной деятельности. С этого дня мы с Рафаэлем решили участвовать во всех мероприятиях, чтобы как можно быстрее освоиться, набраться опыта, стать сильнее. Мы не пропускали ни одного политического собрания, конференции, дискуссии, активно участвовали в спорах. Но руководила нами не убежденность, а желание приобрести навыки. Мы стали воинами на вражеской территории. Мы наблюдали за врагом. Мы его изучали.
Сегодня я могу сказать, что Рафаэль в то время был гораздо взрослее меня. Его мучили противоречия бытия, и он то впадал в безысходную мрачность, страдая от трагической безнадежности жизни, то предавался безудержному веселью, почти что животной радости. Признаю, что своим политическим, социальным, личностным созреванием я был во многом обязан Рафаэлю. Благодаря ему мир предстал передо мной как изменчивая материя, на которую можно наложить свой отпечаток. По его убеждению, достаточно было только захотеть, протянуть руки. Он не сомневался, что успех изготавливается по рецепту коктейля, куда входят знание правил, умение к ним приспосабливаться и умение их использовать. Перекос в любую сторону грозит провалом. Действуя с осторожностью, мы наберемся опыта, опыт даст нам возможность найти правильную дозировку.
Да, мы вступили в борьбу. Да, мы нашли себе врага. Мы были идеалистами, молодыми, обаятельными, изворотливыми, решительными. Враг претендовал на всемогущество, был коварен, дряхл и эгоцентричен. Отважные герои пустились в фантастическую авантюру, которая должна была привести к победе добра над злом.
Рафаэль дал толчок трудному мучительному процессу, который в будущем развел нас, сделав врагами.
Рафаэль
Урок истории. Месье Гутенуар, наш преподаватель, заболел, и заменять его пришла учительница лет сорока, сухая, тощая со странной ныряющей походкой. Гладкие волосы, близко посаженные глаза, длинный, тонкий нос, впалые щеки, острый подбородок — точь-в-точь топорик, который сейчас врежется в стол и разрубит его пополам. Когда она приоткрывала рот, слова не сразу решались проскочить через ее кривые зубы, зато потом, словно набравшись сил, вылетали пулеметной очередью. Учительница, смягчая агрессивность их полета, понижала голос. В общем, прошло пять минут, и все перестали ее слушать.
Я сидел у самого окна. Во дворе выпускной класс занимался физкультурой. Ученики, кое-как выстроившись, уныло дожидались своей очереди протрусить стометровку. А самые хорошенькие девушки в обтягивающих открытых маечках соблазнительными позами выражали свое отвращение к будущим усилиям, которые у них явно были не в чести.
Я на них загляделся, и вдруг меня разбудили слова учительницы. «Третий рейх», «нацисты», «Виши». Я встрепенулся. Она рассказывала, оказывается, про Вторую мировую. Я, конечно, предпочел бы послушать месье Гутенуара, у него удивительный талант оживлять страницы истории, театрализовывать их, извлекать яркие сцены из нашего занудного учебника.
Сесиль встретилась со мной взглядом и улыбнулась.
Я подмигнул, ей скорчив гримасу. Она тихонько засмеялась, отвернув голову.
Я снова стал смотреть в окно, как там во дворе занимаются физкультурой.
«Гитлер… Этот великий человек…»
Я чуть не подпрыгнул. Учительница потихоньку бубнила, класс равнодушно дремал. Должно быть, я чего-то недопонял. Я взглянул на Мунира, он был в неменьшем недоумении. Глядя на меня, коснулся пальцем уха, спрашивая: слышал ли я? Значит, не я один. Лагдар, сидевший сзади, наклонился ко мне и шепнул на ухо:
— Тебе не приснилось, она сказала, что Гитлер великий человек.
Я снова повернулся, чтобы взглянуть на Мунира, надеясь, что ребята меня разыгрывают.
— Клянусь жизнью матери, — прошептал он, нахмурившись, давая мне понять, что не имеет ни малейшего желания шутить.
Я снова оглядел класс. Похоже, откровение мадам никого не шокировало.
Я хлопнул по плечу Лорана Дюга, одного из наших хорошистов. Он записывал все, что говорили учителя. Тот нервно дернулся, давая понять, чтобы я не приставал к нему. Лоран панически боялся замечаний.
Я снова хлопнул его по плечу, но на этот раз посильнее. Он вопросительно полуобернулся.
— Она вправду сказала, что Гитлер — великий человек?
Лоран перечитал последние написанные строчки и утвердительно кивнул.
Я обалдел.
— Можно спросить? — Я поднял руку.
Учительницу, похоже, разозлило мое вмешательство.
— Нет! Все вопросы после объяснения материала.
Мне не понравился ее тон. Она в чистом виде нарывалась. В любом случае, я не собирался ждать конца ее объяснений.
— Не могу после! Хочу знать немедленно, действительно ли вы назвали Гитлера великим человеком!
Она уставилась на меня рыбьими глазами, похоже, на секунду заколебалась, потом улыбнулась бледной улыбкой.
— Нужно слушать меня, а не смотреть в окно. Я не буду вам отвечать, я продолжаю свою лекцию.
И она снова застрочила себе под нос. Но я снова ее прервал:
— Я хочу знать, вы в самом деле сказали, что Гитлер великий человек?
— Советую сидеть молча. Или мне придется попросить вас покинуть класс.
Мои одноклассники очнулись от летаргии и уставились на меня в ожидании — им было интересно, что я буду делать.
— Но я всего лишь хочу узнать, правильно ли я услышал.
Учительница набрала побольше воздуха, чтобы как следует меня отчитать, но тут раздался еще один голос.
— Да, мадам сказала, что Гитлер — великий человек, — заявил Мунир.
Еще несколько человек подтвердили то же самое. В классе поднялся шум.
— Тихо! — прикрикнула учительница. — После лекции я отвечу на ваши вопросы. Я не позволю вам нарушать правила.
Она злилась, но нисколько не нервничала.
— Простите меня, пожалуйста, но если вы действительно назвали Гитлера великим, то это серьезно. Очень серьезно. И вы тогда должны обосновать свое мнение.
— Что значит — должна? Мне не в чем перед вами оправдываться!
— Никто не требует оправданий. Вы учитель, вы дали оценку, мы просим ее объяснить. Что тут такого? Обычное дело.
Она снова впилась в меня ледяным взглядом. Я понял, она довольна тем, что я нервничаю.
— Хорошо. Я сказала, что Гитлер великий человек, потому он занимает важное место в истории.
Я задумался на секунду о правомерности такой точки зрения. Все внутри у меня кипело, но я изо всех сил старался сохранять объективность. Мне показалось, что я вижу на лице учительницы ироническую усмешку, и решился продолжать:
— Понимаю. Но меня поразило, что вы назвали его великим человеком. Я ждал, что он будет оценен именно как исторический деятель.
Я почувствовал в ней тень неуверенности и ринулся в атаку:
— Я считал, что мы все здесь придерживаемся единого мнения насчет Гитлера. Этот человек был психопатом, убийцей и дикарем.
Учительница, не сводя с меня глаз, глубоко вздохнула.
— Историк не судит о деятелях своей науки с точки зрения юриспруденции, психиатрии или психологии. Это ясно?
Кипящая лава во мне заклокотала.
— Нет! Мне ничего не ясно! Я хочу понять, что именно думаете вы! По вашему мнению, Гитлер великий человек или нет? Имейте мужество отвечать за собственные взгляды! — Я уже не владел собой, сорвался чуть ли не на крик. На меня смотрели удивленно, с опаской, со смехом.
Похоже, напряглась и преподша. Она почувствовала, что ситуация уходит у нее из-под контроля, и постаралась меня утихомирить:
— Скажем, что я считаю Гитлера одним из весьма существенных исторических деятелей. В одном ряду с Цезарем, Александром Великим или Наполеоном. Как и они, он обладал индивидуальным видением мира, по-своему понимал величие и свою роль в историческом процессе.
— А я спрашиваю вас о человеке, о главе государства, о военачальнике!
Она помолчала, потом решила продолжать в том же кисло-сладком тоне:
— Военачальник? Один из лучших стратегов в истории. Глава государства? Народ его обожал. Он сумел возродить в немцах национальную гордость, увлечь их за собой. Сумел оживить экономику, сократить безработицу. Человек? Средний немец заурядного происхождения, сумевший стать харизматическим лидером всей нации.
Ее тон, слова… Я едва мог дышать от негодования, меня начала бить дрожь.
— Все, что вы говорите, отвратительно!
Ее губы снова скривила ироническая усмешка.
— Я перечислила факты. И не понимаю, почему они повергают вас в такое волнение.
— А конечный результат? Миллионы погибших? Лагеря смерти?
— Все войны ведут к гибели людей. Кое-кто осуждает и Наполеона из-за его военных подвигов.
— Но речь не о войне! Речь о преступлениях против человечества. Он решил уничтожить и уничтожил миллионы людей из-за того, что они были евреями, цыганами, коммунистами!
Лицо преподавательницы окаменело.
— Для того чтобы событие стало фактом истории, нужно время. Все, о чем вы говорите, еще слишком близко от нас. Однозначного суждения об этих явлениях нет. Историки пока спорят о фактах и цифрах.
Я задохнулся, мне показалось, что гнев сейчас задушит меня, что я кинусь на нее с кулаками. Но внезапно на место ярости пришло ледяное спокойствие, как будто пробка вылетела, ярость и ненависть испарились. Ум и тело обрели равновесие.
— Возмутительное суждение. Я слышал о псевдоисториках, не желающих считаться с очевидностью, но лично встречаюсь первый раз.
Она криво усмехнулась.
— Я запрещаю вам говорить со мной подобным тоном, месье Леви. — Презрение, с каким она произнесла мою фамилию, говорило больше, чем все ее рассуждения. — Напоминаю, что я ваш преподаватель и вы обязаны оказывать мне уважение.
— Я вас не уважаю. Вы не заслуживаете уважения. И не имеете права преподавать. И… Я ухожу!
Куда подевалось ее хладнокровие? Она заморгала, пытаясь найти слова, доводы, обвинения в мой адрес, которые опять сделали бы ее хозяйкой положения.
— Сядьте на место! Немедленно! — повысила она голос.
Я спокойно двинулся к двери. У меня за спиной послышался шум. Мунир тоже собрал свои вещи. За ним Сесиль. Следом Лагдар. Остальные смотрели на нас в нерешительности.
— Это еще что такое?! — прошипела учительница. Она была вне себя. — А ну по местам!
Я уже вышел в коридор. Ребята за мной следом.
Обернувшись на пороге, Мунир обвел глазами класс.
— Четверо из тридцати двух. Во время войны примерно столько же уходили в Сопротивление. Остальных называют теперь коллаборационистами.
Замечание Мунира всколыхнуло сидевших. Большинство ребят поднялись со своих мест.
Преподавательница задергалась, потом сообразила: решила запереть дверь и таким образом остановить поток.
— Вы останетесь в классе! Я запрещаю вам уходить! Вас ждет суровое наказание! — кричала она тем, кто направлялся с нами в коридор.
Но ребята ее не слушали. Не желая оказаться в толпе, она отошла в сторону и сложила на груди руки. В коридоре одноклассники хлопали меня по плечу, выражая свою солидарность, кто-то улыбался и дружески подмигивал.
Мунир оглядел группу мятежников.
— Ну и дела! Сколько, однако, иностранцев! Арабы, испанцы, итальянцы… Ау, французы! Вы-то где?
Артур подал голос:
— Эй, я здесь!
— Повезло тебе, — улыбнулся Лагдар.
Пьер и Жан-Марк помахали рукой.
— Мы тоже тут.
— Нормалек. Вы коммунисты. Останься вы на месте, я бы вас не понял! Но поглядите-ка на остальных. Сидят, повеся головы, опустив глаза. Французы, называется!
Мунир специально повысил голос, чтобы его услышали те, кто остался сидеть — человек двенадцать лучших учеников, и почти все они были французами.
— Оставь, Мунир! — сказал я, желая его успокоить.
— Нет, погоди! Ты посмотри, какая гадость. Вот она — Франция Виши! Вот они французы — коллаборационисты! — И он обвиняющим, презрительным жестом ткнул в сторону сидящих.
— Давайте, митингуйте! Изображайте крутых! Посмотрим, какие у вас будут рожи, когда вас вытурят из лицея! — Это подал голос Серж. Здоровенный парень, гордившийся своими мускулами и физической силой. Я всегда считал его храбрецом. В юности не отличаешь силу от мужества.
— Держись за землю! — крикнул ему Лагдар. — Ты прав, рисковать не стоит. У тебя отличные убеждения.
Сидевшие за партами следили за перепалкой — кто озадаченно, кто сконфуженно. Еще трое поднялись со своих мест. Мы все хлопали их по плечам, когда они выходили к нам.
В классе осталось семь человек, они твердо решили не трогаться с места.
Наконец учительница вышла из ступора.
— Уходите! — обратилась она к сидящим. — Уходите все!
Коллаборационисты в недоумении не сдвинулись с места.
— Выходите! — истерически заорала она. — Мне тут никто не нужен! Урок окончен!
Ребята переглянулись и вышли, а за дверью получили парочку не слишком ласковых слов в свой адрес и несколько тычков.
Теперь мы все толпились в коридоре. Лагдар поднял руку и крикнул:
— El pueblo, unido, jamas sera vencido!
И мы расхохотались, особождаясь от стресса и напряжения. Мы прошли испытание. Оно могло нас смять, раздавить. Но мы вышли из него с честью. Повзрослели. Одолели врага. Мы заслуживали праздника. И кроме смеха у нас не было иного хмеля, который кружил бы нам головы.
Мунир
Урок истории. После него я понял, что у меня есть убеждения. Что я способен их защищать. Даже от взрослых. Первая схватка, и мы в ней не безликие анонимы, затерянные в толпе, повторяющие слоганы, потому что они ритмичные, мы — матросы, которые взбунтовались против плохого капитана, за корабль, на котором хотим установить более справедливый и гуманный порядок. Я даже подумал, что мы встали на защиту истории. Тени Освенцима видели, как мы бунтовали, возмутившись злостным бездушием преподши. Безмолвные, изуродованные, они стояли с нами рядом в коридоре. Избыток воображения? Претензии уязвимого подростка? Очень может быть. Но, поднявшись, мы защищали основу основ человеческой справедливости. Мы защищали ее всем своим существом. Мы делали правильно. Мы были на своем месте.
До этого мне казалось, что эта часть истории для меня чужая. Евреи, французы и немцы должны как-то сами разобраться со всеми ужасами Второй мировой. Но слова этой идиотки обожгли меня, как пощечина, они касались и меня тоже. Ее глупость была угрозой для всех. Сначала я почувствовал себя евреем, а потом гражданином мира, где мое слово имело существенное значение. Мира, где я хотел жить и расти. Во мне проснулось человеческое достоинство.
Такие переживания укрепляли нашу дружбу с Рафаэлем. Я словно бы смешал свою кровь с его кровью и с кровью жертв холокоста. Рафаэль дрался со скинами, которые унижали арабов, а я встал рядом с ним, защищая правду от лжи.
Сидя в приемной директора, мы чувствовали себя мужчинами, друзьями, готовыми постоять за свои убеждения. Вызвали к директору только нас двоих. Зачинщиков.
Наши объяснения, поддержка одноклассников, угроза демонстрации, организованной коммунистами, нежелание, чтобы скандал вышел за стены лицея, убедили директора в законности наших действий и в необходимости распрощаться с фашиствующей заместительницей нашего историка. Мы с Рафаэлем одержали еще одну победу.
Рафаэль
Статья появилась в «Лицейском эхе», газетке нашего заведения. Номер с самого утра ходил по рукам евреев и мусульман, и всякий раз после прочтения слышалось: «Мать вашу так!», «Гад на лапах!» и прочие разные ругательства. Вместо подписи стояли две буквы. Автор пугал Францию гибелью от засилья евреев и арабов и призывал к сплочению крайне правых.
— Мы его отыщем, сукиного сына, и начистим табло по первому разряду, — пообещал Максим, прочитав статейку.
— Их, может, много за этой подписью, — предположил Давид.
— А как зовут парня, который рядится под скинов? — спросил Микаэль. — Высокий такой, бритый, учится, кажется, в выпускном «Б»?
— Марк Фремон или Кремон, что-то вроде этого, — ответил Лагдар.
Мы опять сидели на своей скамейке в лицейском дворе. Давид замотал головой.
— Нет, не он.
— А ты что, думаешь, парень поставил свои настоящие инициалы?
Давид взглянул на меня и швырнул газету на скамейку.
— Ты, конечно, прав, но все же пойдем с ним потолкуем. У нас на руках бумага. Наверняка он знает, кто писал это дерьмо.
— Надо еще поговорить с тем типом, кто издает газетку. Ему сдают статьи. Он должен знать автора.
Давид одобрил широкой улыбкой предложение Мунира.
Они внимательно изучили листок в поисках имени главного редактора и нашли.
— Вот он: Марк-Луи Сонан. Выпускной класс.
— Тощий очкарик. Похож на персонажа из мультиков.
— Сонан? — удивился Лагдар. — Я был уверен, что он еврей.
— Нет. Иначе мы были бы знакомы, — отозвался Давид.
Марк-Луи Сонан, выйдя из классной комнаты, увидел нас не сразу, потому что шел, опустив голову, уперев глаза в пол.
Давид тронул его за плечо. Марк-Луи поднял глаза и уставился на нашу компанию с удивлением. Но не забеспокоился.
— Ты за это отвечаешь? — спросил мой друг, держа открытой страницу со статьей.
Сонан понял, в чем дело, захлопал глазками за очками, прикидывая, сколько нас и насколько мы агрессивны. Теперь он встревожился, но тон был по-прежнему спокойным.
— Да. Но я только собираю статьи, формирую номер и распространяю газету.
Давид взял его за плечо и отвел в сторонку, якобы чтобы не мешать тем, кто шел к выходу. Следующим движением он ткнул Сонана в угол. Теперь тот смотрел на нас испуганно. Похоже, его тощие коленки задрожали.
Давид прижал его к стене и занес кулак — стойка хулигана, готового драться.
— Кто написал статью?
— Н-не знаю… Она была в ящике для писем в редакцию. — Голос Сонана звучал неуверенно.
По щеке его легонько хлопнула газета.
— Не валяй дурака. Или ты скажешь, чья статья, или я разобью тебе морду.
Сонан не ожидал такой грубости и попытался защититься.
— Ну ты! Нечего! Не имеешь права распускать руки. Я же сказал, понятия не имею, кто автор.
Давид поднял руку, но Лагдар опередил его и отвесил главному редактору оплеуху.
Сонан поправил очки и приложил руку к щеке.
— А вы хулиганы!
Не слишком надеясь на успех, он опустил голову и попытался двинуться мимо нас. Максим тут же схватил его за плечо и прижал обратно к стенке.
— Слушай внимательно! Или ты скажешь, кто навалил эту кучу дерьма, или я расквашу твою бесстыжую рожу!
— Но я понятия не имею!
Мунир сделал шаг вперед. Он похлопал Давида по плечу, советуя тому успокоиться.
Сонан поднял голову.
— Ты сам читал статью?
Он утвердительно кивнул.
— И решил опубликовать?
— Я не отвечаю за то, что пишут другие. Я же сказал: я собираю статьи и формирую номер.
— Но числишься «главным редактором»! Изображаешь начальство, раздуваешь щеки, а когда надо отвечать за публикацию, сразу в кусты? Прочитал и не почесался?
— Статья мне не понравилась, но я не вправе исполнять обязанности цензора. Газета должна отражать мнения лицеистов. Любые мнения.
— Ясно, ясно, — пробурчал Давид. — Значит, такова, по-твоему, роль… главного редактора.
Мой дружок, похоже, собрался отвесить «редактору» еще одну оплеуху.
— Знаешь, что? Я напишу для следующего номера статью, где расскажу, что мамаша у тебя шлюха. Рассчитываю на тебя. Ты же ее опубликуешь?
Сонан передернул плечами, давая понять, что находит слова Давида глупостью.
— Зря ты так.
Лагдар уже замахнулся, но Мунир его остановил.
— Мне сказали, что ты еврей. Это правда?
Мой вопрос поставил Сонана в тупик, он не мог понять, ловушка это или путь к спасению.
— Да. В общем-то. У меня отец еврей, но мы атеисты.
— И тебя не стошнило от необходимости публиковать такую гадость?
Вопросы предполагали возможность разговора, я словно бы интересовался им, хотел понять. Глаза, увеличенные толстыми стеклами, несколько секунд моргали. В них читался страх. Глупыми они не были.
— Разумеется, я не обрадовался. Но я никуда не лезу со своими личными мнениями. И я не цензор.
— Ты вообще пустое место. Ящик для писем. Деревяшка.
— Уж точно не мужик, — прибавил Максим.
Сонан, похоже, задумался, потом опустил голову.
Признаюсь, в эту минуту меня клинило между двумя мнениями: либо этот парень прожженная сволочь, либо дурак не от мира сего, и ему на наши подростковые проблемы глубоко начхать.
Марк Бремон вышел из класса, обвел глазами коридор и увидел нас. Известие о допросе, учиненном нами Сонану, уже облетело лицей. Марк оглядел нашу небольшую компанию и уверенно направился к нам. С его-то ростом под два метра, широкими плечами, крупным лицом с холодными синими глазами, он не мог не произвести впечатления. На это он и рассчитывал.
— Хотели со мной поговорить?
— Откуда знаешь? — поинтересовался Максим.
— Дошли слухи. В чем дело? У меня мало времени.
Марк уставился на Максима.
— Ну и тон, черт подери, — скрипнул зубами Ахмет. — С нами не шутите!..
Бремон окинул его презрительным взглядом и спросил:
— Чего на меня уставился?
Ахмед шагнул к нему и чуть не уткнулся носом в крест, висевший на груди Марка и красиво выделявшийся на черном свитере.
— К делу! Чего надо?
Вопрос требовал немедленного ответа.
— Ты написал? — спросил Давид, протягивая газету.
Бремон оглядел Давида, лицо, одежду в молодежном стиле и слегка улыбнулся. Меня взбесило его высокомерие.
— Нет, — ответил он, даже не взглянув на газету. — Это все? Я пошел.
Красавец готов был удалиться. Я взял его за плечо и повернул обратно. Он среагировал тотчас же и угрожающе на меня надвинулся. Давид ударил его кулаком в висок, тот отступил и впечатался головой в стену.
Остальные замерли, не ожидая столь внезапного результата.
Когда Бремон поднялся, Ахмед, Лагдар и Давид схватили его и держали за руки. Он особо не сопротивлялся, слегка оглоушенный.
— Отойдем с ним вон туда, — распорядился Мунир.
Группка учеников, задержавшаяся, чтобы посмотреть, чем кончится разговор, направилась к выходу.
— Эй! — окликнул их Лагдар. — Если сейчас появится учитель, я буду знать, что позвали его вы!
Ребята торопливо кивнули и поспешили вниз по лестнице.
Мунир, подумав секунду, предложил:
— Пошли в спортзал.
Я подошел и вопросительно на него посмотрел.
— Устроим фашисту допрос по-гестаповски, так его и разэтак.
Бремон сидел посреди зала на стуле, Максим и Ахмед связали ему руки и ноги.
Он молчал, казалось, витал неизвестно где. Но глаза у него были тоскливые.
Мы совещались в нескольких метрах от него.
— Так, не будем терять времени, — подвел итог Мунир. — Мика встанет на атас, предупредит, если кто-то появится. Сейчас разыграем сцену, как в кино. Давид, ты будешь следователем злодеем, я добрячком, который не дает его бить и старается договориться. Идет?
Договорившись, мы подошли к Бремону. Нельзя сказать, что наш крутой был на сто процентов спокоен.
— Итак! Теперь ты скажешь, кто написал статью?! Тут не получится разыграть героя!
— Не я.
Бремон, похоже, не врал.
— Но ты знаешь кто.
Молчание.
— И ты нам скажешь.
— Знаю. Но не скажу.
— А я говорю, что скажешь, иначе…
Давид угрожающе надвинулся на Марка, но Мунир удержал его за руку.
— Иначе что? Будете меня пытать? Тоже мне театр затеяли! Вам самим не смешно? Нет? Связали и будете бить? Здорово, парни! Это по-мужски! Валяйте!
Бремон еще не договорил, как позади нас раздался голос. Максим не выдержал.
— Развяжите отморозка! Он прав, не годится бить привязанных. Отвяжите его, и я разобью его крысиную рожу.
Мунир двинулся к Максиму, чтобы его утихомирить, но я удержал его.
Максим принялся развязывать Бремона.
Тот смотрел на тощего коротышку, который развязывал на нем веревки и, освободившись, вопросительно взглянул на нас. Я улыбнулся.
— Это худшее, что могло с тобой случиться.
Я знал, что Максим как боец не впечатляет своими физическими данными, зато его одержимость и нервозность просто шокируют и вгоняют в ступор. Бремон поднялся со стула и встал в боевую позу, но не успел он поднять руки, как пощечина обожгла ему щеку. Такой силы пощечина, что на секунду показалось, что у него оторвалась голова.
— Видишь, дерьмо дерьмищенское, с тобой даже драться не надо! Я дерусь с настоящими мужиками, а тебе надаю по щекам, как шлюхе, пока нос не записает кровью! Поганая твоя фашистская рожа!
Максим сделал шаг влево и отвесил вторую пощечину, потом третью. Колосс покачнулся.
Из носа у него потекла кровь. Он по-прежнему стоял в боевой стойке, но не защищался.
— Хватит, Максим, остановись! — Мунир схватил его за плечи.
Нацик рухнул снова на стул. Он колебался.
— Слушай, ты же нормальный парень, — по-дружески заговорил Мунир. — Не сдрейфил, ведешь себя по-мужски. Так какого черта покрываешь труса, который исподтишка поливает всех дерьмом?
Довод подействовал. Марк больше не отпирался.
По его словам, статью написал ученик выпускного класса Франк Спинетти. Закомплексованный паренек, который всеми силами старается забыть свои итальянские корни и носит на отвороте куртки значок «100 % чистая раса». Их распространяют ультраправые.
Писаку-анонима мы прихватили, когда он вышел из лицея. На вид сама заурядность, ни кожи, ни рожи, пустое место. Из тех, кого в толпе не запомнишь, кто предпочитает отравлять ядом незаметно. Но глаза умные, и я понял, что он, так сказать, бросил пробный камень, что боится, но наши карательные меры для него неизбежное зло на пути той борьбы, в которую он решительно вступил.
Он заревел после первого тычка и сразу же попросил прощения. Без малейшей заминки. Он настолько нас презирал, что бесстыдно изображал унижение, чтобы обмануть нас и от нас избавиться.
Мы его отпустили. Ни удовлетворения, ни гордости. Тошнота.
Что сталось с Бремоном и Спинетти? Не сомневаюсь, что случившееся только подогрело их ненависть к евреям и мусульманам. Хотя, кто знает, может, они изменились и вспоминают давний период своей молодости с отвращением? Но что-то не верится…
А вот Сонан был какое-то время довольно значительной фигурой в прессе и издательском деле. Вот так-то…
Мунир
Евреи и мусульмане после этих событий сплотились окончательно. Расистские и антисемитские настроения стали проявляться все чаще, и в нас мало-помалу крепло убеждение в своей правоте. Против нас была Франция, она нас не принимала, отбрасывала, а точнее, не обращала никакого внимания на проявления ненависти, которой нас обливали. Неужели все французы? Конечно, нет. Но в юном возрасте ты уязвим и подозрителен. Мы сосредоточились на вспышках ненависти и закрыли глаза на все остальное. Безразличие было в наших глазах уже виной. Максимализм — удел юности, жадно ищущей своего места.
Французы по-прежнему оставались главной темой наших разговоров. Что они собой представляют? Каковы они на самом деле? Что думают? Что в себе ценят? Почему мы так стремимся стать французами, хотя настоящие французы не желают нас знать?
Мы старались представить себе этих людей, рисовали критические портреты при помощи юмора и насмешки, огрубляли собственные наблюдения, выпячивали отдельные черты, создавали стереотипы.
Из-за чувства неполноценности мы находили во французах все мыслимые и немыслимые недостатки: у них нет мужества, они безликие, безразличные, безвольные. Достаточно посмотреть на них во время спортивных соревнований! Они же никогда не выигрывают! Хуже этого, не хотят! Они довольны своим поражением. «Главное — не победить, а участвовать», — повторяют наперегонки спортсмены журналистам, оправдывая свое слабачество формулой Пьера де Кубертена. Нас, молодых, страстно вцепившихся в национальную гордость, которая представлялась нам главной опорой, подобная позиция удручала, казалась заблуждением. Как можно участвовать в спортивных соревнованиях, не желая победить? Смертельно не огорчиться неудаче? Нет! Главное — побеждать! Видеть, как развевается флаг Франции на всех стадионах мира!
По нашему мнению, французы предпочитали нырнуть в кусты, а не вступить в бой, уклониться, а не поднять забрало, использовать эвфемизм вместо прямого слова. Потому и называют евреев израилитами, мусульман магрибцами. А почему? Хотят весомые понятия заменить ничего не значащими? Или отправить куда подальше нежелательных соседей?
Мы яростно критиковали французов, безудержно смеялись над ними… Рискуя сами оказаться в лагере расистов. Мы вели себя глупо, но нам было так важно развенчать священных идолов. Потому что стать французом совсем нелегко…
Лицейский двор. Мы в который раз обсуждаем фашизм, расизм, антисемитизм.
— Да они никогда не напрягались, эти французы! — горячится Фаруз. — Им плевать, что снова появились нацики, что снова достают евреев и арабов! Я тебе больше скажу: они их устраивают.
— И я так думаю, — подхватил Давид. — Они не сильно переживали, когда евреев депортировали и отправляли в газовые камеры. Они приняли Гитлера, отдали ему ключи от страны, пресмыкались. А евреев уничтожали, устраивали погромы. Им на них было наплевать!
Лагдар повел глазами, дав нам понять, что подходит Артур. Мы встретили его стесненным молчанием.
— Привет, отморозки!
Мы вяло его поприветствовали.
— Что случилось? Помешал? Черт! Всерьез испугал? У вас всегда такой вид, словно вы заговорщики.
— Французов ругали, — усмехнулся Мишель.
— У вас паранойя, парни. Пора с ней кончать.
— У нас не паранойя, а факты, — заявил Лагдар.
— Какие факты? Ну-ка изложи!
— Как будто сам не в курсе! Расистские выступления. Погромы. В результате с начала семидесятых больше ста погибших, несколько сотен раненых. Расисты, тоскующие о французском Алжире, продолжают убивать, пытать, громить арабов. Кое-кто из них устроился на службу в полицию. В Женевилье у Али Туами вытек глаз, так его ударил полицейский. Здесь, в Лионе, полицейские измордовали Нуредина, в Сен-Квентине замучили черного. Мне продолжать?
— А ты слышал, что сказал этот фашист Даркье де Пелепуа? — подал голос Мишель. — Этот гад заявил в «Экспресс», что в Освенциме в газовых камерах уничтожали блох, и ничего больше. А профессор Лионского университета, который утверждает, что газовых камер не было вообще?!
— Профессор Форисон, — уточнил Рафаэль.
— Вот-вот! А кривой со своей ультраправой партией, который открыто стоит за расизм и антисемитизм? А молодые нацики, которые только и знают, что обливают дерьмом евреев и мусульман?
— Похоже, у тебя, друг, маловато информации, — подал голос Лагдар. — Ты знаешь, например, что арабам запрещено вечером появляться в кафе? Их не пускают на дискотеки. Ты считаешь это нормальным?
— Да, знаю. Нет, не считаю нормальным. О чем это говорит? О том, что есть французы со сдвигом? Тоже согласен. Есть. Но из-за них чернить всю Францию? Вы понимаете, что льете воду на мельницу правых? Это они хотят натравить французов всех мастей друг на друга и устроить у нас черт знает что! Это вы понимаете?
— Все не так просто, Артур, — ответил Давид. — Нам кажется, что французам до всего этого нет никакого дела. Им на это наплевать.
— Но какого черта вы-то всех делите: вот французы, вот евреи, вот арабы, вот чернокожие, вот мусульмане… Делите по любым признакам — национальным, этническим, религиозным, смотрите, кто из какой страны…
— Это не мы делим, расисты делят, — воскликнул Фаруз. — А французы равнодушно смотрят, как нацики развлекаются.
— Откуда вы взяли, что равнодушно? И «Либе», и «Юма» постоянно об этом пишут. Вы придаете слишком большое значение сегодняшней суете. Средний француз считает это тихим кряхтеньем истории.
— А нас как раз это и смущает в средних французах. Им всего дороже комфорт, и они тихо кряхтят в своих креслах. Как во время войны. Они тоже тихонько кряхтели, пассивно сотрудничая с немцами.
— Во время войны? Ну, знаешь! Ты забыл, что Франция сопротивлялась?
— Вот-вот! Сопротивление! А сколько их было в Сопротивлении? Горстка героев. Большинство пряталось за спиной Петена и Лаваля и сидело тихо. А теперь, стоит заговорить с любым французом о войне, как он тут же заявляет: Сопротивление! И в учебниках тоже так написано, но на самом деле все было иначе. Так-то, друг!
Голоса зазвучали возбужденно, Артур вспыхнул. Я решил вмешаться:
— Бросьте, ребята! Хватит вам!
Но Давид не собирался прекращать спор.
— Нет, не хватит! Менталитет пассивных коллаборационистов позволяет и сегодня нападать на евреев и арабов пособникам нацистов. У этого зла глубокие корни.
— Вот, значит, как? И почему же, интересно, французы так ведут себя?
— Да потому что они боятся! — убежденно заявил Фаруз. — Они трусливые люди, боятся всего, чего не знают. Боятся арабов, злобных дикарей, готовых на всех нападать. Боятся евреев, потому что верят в их силу. Боялись немцев, боятся гомиков, боятся женщин, войны, соревнований. Живут по готовым лекалам.
Ошеломленный Артур слушал с пылающими щеками.
— Да ничего подобного! — возразил он.
Фаруз встал.
— Хочешь, докажу?
Мы все удивленно на него посмотрели. Каким это образом?
Фаруз посмотрел на Мишеля и сказал одно слово:
— Булочная.
Мишель улыбнулся.
— Пошли с нами, Артур!
И вся компания отправилась к небоскребу буквально в двух шагах от лицея.
Мы подошли к булочной, и Фаруз попросил подождать его на улице.
— Я войду с Лагдаром и Мишелем. Смотри внимательно, что будет, Артур. Главное, наблюдай за булочником.
В магазинчике хозяин укладывал в корзины последнюю выпечку, а хозяйка протирала витрину. Как только она заметила, что в ее стеклянную дверь входят Фаруз, Мишель и Лагдар, она напряглась. Лицо ее выразило смятение.
Ребята уставились в витрину, выбирая, что бы купить, как делают все покупатели. Потом Фаруз взял пирожное с кремом, показал его нам через стекло и подмигнул. Откусил кусочек, сморщился, как будто оно ему не понравилось, и положил обратно. Потом взял второе, откусил и положил обратно. Булочница повернулась к мужу, но тот и с места не сдвинулся. На их глазах Мишель поднял руку к полке, взял горсть шоколадных батончиков и положил себе в карман.
— Да что это с ними? Спятили, что ли? — воскликнул Артур.
— Полностью парализованы, — кивнул Давид.
Я встретил взгляд булочницы. Глаза у нее были полны слез. Мне показалось, что она хочет мне что-то сказать, обругать, попросить. Мне стало стыдно, я опустил голову.
Наши приятели вышли из булочной.
— Ты видел, Артур? — спросил Фаруз. — Они с места не сдвинулись.
— Но почему? Я не понимаю… — пробормотал Артур. — Это же воровство! А откуда вы узнали, что они не шелохнутся?
— На прошлой неделе я взял и пошутил. Мне не нравилось, что они всегда на нас косо смотрели, когда мы у них покупали сдобу. С какой, спрашивается, стати? Мы покупатели, платим деньги. Но для них мы чужаки, а значит, подозрительные и опасные типы. И вот я сыграл роль араба, которого они себе представляли. Мне было просто интересно. Взял пирожное, надкусил и положил обратно. Клянусь, из чистого эксперимента. Скажи они мне хоть слово, я сразу же заплатил бы. Но они промолчали. Тогда я пришел с Лагдаром и Микой, и мы продолжили эксперимент — взяли булки и пошли себе. Они опять нам ничего не сказали. Даже не шевельнулись.
Артур изумленно смотрел на нас.
— Но… почему?!
— Потому что боятся.
— Да, я видел, что боятся. И ненавидят тоже, потому что вы у них воруете.
— Но страха у них больше, чем ненависти, и они позволяют себя обкрадывать.
— Чего же они боятся? Вы им угрожали?
— Нет. Они боятся арабов. И как только видят кого-то из нас, сразу представляют вора, насильника, убийцу с бритвой в руках и, почем я знаю, кого еще. Они трусы, и поэтому стали расистами.
Мы все были в шоке.
И тут я вмешался.
— А ты соображаешь, что своими экспериментами разжигаешь в них страх и злобу, укрепляешь стереотипы, из-за которых мы все страдаем?
— Не волнуйся, я все понимаю. Мы не собираемся и дальше играть в эту игру. Просто проверили, убедились. Ладно! Пошли на площадь мэрии, угостимся добычей.
— Без меня, — возразил Артур. — Я с вами не играю. И вы меня ни в чем не убедили. Вы просто попали на психически травмированных людей и обокрали их. Вот все, что я видел. И нахожу ваш поступок… бессмысленным, опасным и отвратительным. Словом, я пошел.
— Как хочешь, — насмешливо отозвался Лагдар и развернул «баунти».
Мы с Рафаэлем переглянулись.
— Я тоже спешу. Нам с Рафаэлем в библиотеку.
Рафаэль кивком подтвердил мою ложь. Четверо наших приятелей помахали нам и направились к мэрии.
Мы с Рафаэлем медленно пошли в сторону лицея.
— Артур прав, в их глазах светилась ненависть.
Рафаэль, погрузившись в задумчивость, ничего не ответил.
— Не знаю, кто тут больше виноват, — наконец сказал он.
8. Ради любимой девушки
Рафаэль
Сесиль шла по двору, шла по нашим сердцам, так беззаботно, так беспечно, словно и не подозревала, как волнует ее стройная фигурка возбужденных, озабоченных юнцов. Или притворялась, что не видит, какое восхищение вызывает?
Сесиль шла по двору ко мне. Я поднял голову и постарался спрятать за дежурной улыбкой волнение.
— Сегодня вечером в мэрии Виллербана собрание партии социалистов, — сказала она. — Ты пойдешь?
Я не решился подумать, что Сесиль собирается на это собрание не только из-за социалистов.
— Да, мы идем с Муниром. Начало в шесть, да?
— Да. Может, встретимся во Дворце спорта в пять?
Она ждет, что я ей что-то скажу?
— М-м-м. Конечно! В пять.
Сесиль смотрела мне в глаза, улыбалась и молчала.
— Ладно. Тогда до встречи. До скорого.
Уходя, она обернулась и махнула мне рукой.
Черт возьми, почему у меня не хватает смелости догнать ее и заговорить? Почему мне легко говорить с девчонками, только когда мы стоим всей компанией? Тогда откуда что берется! И остроумие, и находчивость. А если вдруг один на один, тем более с Сесиль, то полный паралич мозга. Если бы я…
— Взгляд что надо! — Мунир подошел ко мне только что, но ничего не упустил из нашего разговора с Сесиль. Его слова должны были прозвучать шутливо или дружески, но тон говорил другое.
— Скажешь тоже! Сесиль подходила узнать, идем ли мы сегодня на собрание социалистов.
— Мы или ты? — Мунир улыбался, но улыбка вышла невеселой. У нас появилась серьезная проблема — Сесиль. Я заметил и у Мунира тот же паралич, стоило ей появиться. Я хотел бы обсудить это с ним, но опасался взаимной неловкости и пока обходил тему стороной, хотя и повторял себе, стараясь, чтобы эта истина вошла мне в плоть и в кровь: «Сказать можно все, если слова продиктованы добрым чувством!» И тут я решился. Заговорил, надеясь, что потом слова придут сами.
— Слушай… Насчет Сесиль…
Мунир покраснел, растерялся.
— Она классная. И, похоже, мы оба так чувствуем. Не знаю, кто из нас двоих ей больше нравится. И вообще, нравится кто-то из нас или она к нам расположена по-товарищески. В общем, посмотрим. Может, кому-то и повезет. Но что бы ни произошло, хочется, чтобы мы остались друзьями.
Мунир кивнул.
— Да, согласен, классная, — ответил он. — Мне кажется, что ей нравишься ты. Но не думай, между нами в любом случае без проблем.
— Дружба прежде всего!
Я протянул руку. Мунир хлопнул по ней, и мы рассмеялись.
Мунир
Я лежал в темноте, и у меня текли слезы. Уверен, что брат спал и ничего не слышал. Реветь в восемнадцать лет — все равно что писаться в постель в десять. Стыдоба.
Как определить чувство, которое разрывало мне сердце? Гнев? Ревность? Безнадежность? Отчаяние? Не знаю. Конечно, если бы я понял, мне стало бы легче, но любое мое усилие вызывало поток слов и картинок, от которых мне становилось еще хуже. Я снова видел, как они смеялись, взялись за руки, поцеловались. Видел их смущенные улыбки, они улыбались мне, стараясь делать вид, что ничего особенного не происходит, догадываясь, как мне больно. А я изо всех сил боролся со своей болью и гневом, стараясь не показать, что мучаюсь. Они были так теплы, так внимательны, стараясь меня утешить. А я чувствовал себя таким смешным, нелепым, маленьким. Таким арабом…
Хоть я и старался его не слышать, но гаденький голосок внутри меня нашептывал потихоньку: «Ты никогда с ней не будешь, потому что ты араб». Но имею ли я право прятаться за такое объяснение? А с другой стороны, часто ли у арабов бывают девушки-француженки? А у евреев? Арабы, французы, евреи, я точно упрощаю свою проблему. Но есть тут и доля правды, как ни крути.
До сих пор француженке стыдно иметь своим парнем араба. Арабы неприкасаемые. Нет, конечно, бывают девушки, которые решаются нарушить правила и встречаются с кем-то из мусульман своего лицея, но таких мало. И их обычно не знакомят с семьей.
Но мне причиняет боль совсем другое. Взгляды Сесиль, ее улыбки я считал проявлением внимания к себе. И только теперь понял: они достались мне, так сказать, «по знакомству». Как лучшему другу Рафаэля. А если бы я не был мусульманином, мы могли бы быть с Рафаэлем на равных? Если бы волосы у меня были не такие курчавые?
Что за чушь ты несешь, Мунир? Зачем задаешь дурацкие вопросы, о которых даже думать не стоит! Смирись с тем, что есть. Все дело в симпатии, в притяжении. Он ей нравится — и точка.
Так. Хорошо. Но меня накрывают волны гнева. Или ненависти? Адреналин будоражит нейроны. Так бывает перед дракой. И с кем же мне драться? Потом волна отступает, и вместе с ней — желание воевать.
Начались каникулы. Рафаэль то и дело зовет меня куда-то, но я отговариваюсь домашними делами, мне поручили то, мне поручили это. Он все понимает, он не дурак.
Рафаэль
Сентябрь 1978
С начала учебного года Мунир держится своей небольшой компании, здоровается со мной издалека и, когда видит вместе с Сесиль, отворачивается. Мунир меня избегает. Всякий раз, когда я подхожу к нему, делает вид, что мы обычные школьные приятели. Отношения, конечно, не враждебные, но по существу никакие, и уж точно, ничего не имеющие общего с той дружбой, какая нас связывала до сих пор. Несмотря на мои настойчивые приглашения, Мунир ни разу не согласился пойти со мной в кафе. Говорит, что ему нужно заниматься.
В конце концов я смирился, положившись на ход событий. Разве не должна вернуться со временем наша дружба? Я перестал обращать внимание на холодность друга. Но сегодня у меня была причина заговорить с ним. Важная причина. Свой замечательный день я хотел провести с ним вместе.
Увидев, что я подхожу, Мунир упрямо повернулся к Фарузу и стал слушать его с подчеркнутым вниманием. Фаруз заметил меня, поздоровался. Я почувствовал: вся их компания напряглась. Все смотрели на Мунира. Они знали, что мы раздружились.
Я быстренько пожал ребятам руки.
— Как дела, парни?
Закивали, закачали головами.
— И что? Что у тебя?
По их лицам было видно, что они не понимают, с чего это я так сияю. Не видели никаких особых причин.
— Великий день, братцы! Исторический день!
Ахмед нахмурился, он не одобрил моих «братцев». Фаруз ограничился смущенной улыбкой. Мунир впился глазами, словно хотел прочитать мои мысли.
— Тебя выгнали из лицея, ты это имеешь в виду? — засмеялся Лагдар.
— Не говори, что ты не в курсе! Это событие года, я бы даже сказал, десятилетия!
Повышенный энтузиазм — синоним лихорадки.
— Кэмп-Дэвидские соглашения. Мир между Египтом и Израилем, — выговорил Мунир, пристально глядя мне в глаза.
— Да, я что-то слышал, — подхватил Лагдар. — Но я никогда не понимал, что там на самом деле происходит. Кому эти Кэмп-Дэвидские соглашения на пользу?
— Египтянам — они получат обратно свои территории. Израильтянам — у них не будет врагов по эту сторону их границы, Картеру — он останется президентом Америки, уладив конфликт на Ближнем Востоке.
— А как насчет палестинцев? — задал провокационный вопрос Фаруз. — Ведь в первую очередь речь должна идти о них.
— Соглашение готовит будущие переговоры между Израилем, Иорданией и Палестиной.
— Понятно. Арабские страны иначе думают об этом договоре, — заявил Мунир. — И палестинцы тоже. Они называют Садата иудой, считают, что он заключил мир за спиной Палестины.
— Не ищи плохого! Это на самом деле хорошая новость. Два человека, две страны, которые не скрывали ненависти друг к другу, два врага решили покончить с враждой и распахнули дверь в совершенно иное будущее. Это начало. Первые шаги к общему миру. Вот как нужно смотреть на этот договор.
Говоря о мире, о прекращении вражды, я смотрел Муниру в глаза.
— И ты думаешь, израильтяне в самом деле отдадут палестинцам землю, которую у них украли? — спросил Фаруз.
Меня задел не сам вопрос, а тон, каким он был задан. Явно недобрый. А еще недавно мы все так здорово ладили!
— Они ничего не крали! — Я сам удивился, как жестко прозвучал мой ответ.
— Вот как? А как это называешь ты? Меня, например, если беру чужое, называют вором. Но, возможно, потому что я араб. Если тебе известно другое определение, скажи, мне интересно. Я поделюсь им с воришками в квартале, которые крадут мобильники.
Почему события, которые происходят за тысячи километров от нас, рождают между нами такое напряжение? Наезды Фаруза в один миг меня разозлили. У меня перехватило горло. Мунир уперся глазами в землю. Остальные, казалось, удивились выходке Фаруза и ждали, что я отвечу.
— Чего ты хочешь, Фаруз? Правды или вагона дерьма? Правда состоит в том, что эта земля принадлежала евреям две тысячи лет назад. Что на этой земле никогда не было никакого палестинского государства, на ней жили несколько палестинских семей и считали себя гражданами Иордании. Что в тысяча девятьсот тридцать девятом году тридцать процентов жителей Палестины были евреями, и в ООН проголосовали за раздел земли между палестинцами и евреями. Арабская лига не признала этот раздел и объявила войну Израилю. Но большинство арабских стран отказались помогать палестинцам, которые не хотели ничего другого, как только убивать евреев. Не видя пользы в экстремизме, египтяне вернулись к дипломатическим переговорам!
Я не мог подавить свое возмущение, оно возрастало с каждой фразой. Я ненавидел себя за то, что невольно говорю с таким пылом.
Фаруз холодно взглянул на меня.
— Это твоя версия, приятель. Земля принадлежит тому, кто на ней живет. Таково главное правило истории.
— Ты сказал — истории? Ну так покопайся в земле Израиля и скажи, следы какой культуры ты там найдешь: иудейской или палестинской. Главное правило истории другое: земля принадлежит тем, кто ее взял. У нас в учебниках так написано.
— Одобряю твой образ мыслей. Захотелось — и присвоил. Евреи всегда так поступают, не так ли?
Мунир стиснул зубы, под тонкой кожей обозначились желваки. Ему не понравилось, что Фаруз ввернул расхожее мнение о евреях.
— Не я брал хлеб в булочной, Фаруз!
Я ответил автоматически. Наездом на наезд. По привычке, нажитой еще в квартале. Сердце у меня уже колотилось. Адреналин горячил кровь, туманил мозги, наливал мускулы. У меня возникло ощущение, что сейчас между нами закипит драка. Вот-вот. Еще секунда — и удар. А я на него отвечу. Нехорошо получилось. В голове промелькнуло множество возможных вариантов, но я чувствовал: не отступлю.
Вмешался Мунир:
— Эй, вы! Обалдели, что ли? Когда это мы так между собой разговаривали? Они там мирятся, а вы здесь дерьмом кипите? Не смешите народ! Рафаэль, успокойся. Время есть, еще поговорим.
Фаруз скрестил на груди руки и повернул голову в сторону стайки хохочущих девчонок. Жест означал: так и быть, прекратим. Остальные, пожимая плечами, улыбались, предлагая забыть ссору. Мунир положил мне на плечо руку. Старался, чтобы я почувствовал: мы тут друзья.
И я тоже отступил, с горечью во рту, с комом в горле.
Понесло приятеля, понесло меня тоже. А мне-то казалось, что тут между нами полное единодушие. И я был так счастлив этим утром, меня распирали надежды — как оказалось, глупые, идеи — как выяснилось, наивные. Все разлетелось в один миг. И до чего же мне теперь хреново. Я потерял нечто очень важное — ребяческое прекраснодушие.
Мунир
На фотографии удовлетворенно улыбался Джимми Картер. Стоящие с ним рядом два недавних врага еще не знали, как себя держать. Тень их разногласий витала в воздухе, и вместо предполагаемой радости на их лицах застыла настороженность. Журналист запечатлел этот миг, считая его историческим. Так оно и было. Все газеты и журналы опубликовали этот снимок, это рукопожатие.
А я? Что должен чувствовать я? Удовлетворение? Почему? Кем? Хотел бы я знать, с какой стати весь мир так обрадовался? Кто этот чопорный маленький человечек в больших очках, которому дано было стать во главе такого значительного события? Это Менахем Бегин. Он бывший террорист. Организатор антибританских покушений. В свое время за голову террориста Менахема Бегина англичане назначили премию. И вот теперь он стоит на трибуне, он в Кэмп-Дэвиде, он в Мэриленде, он в США. Сегодня он называет террористами тех, кто, как он сам еще совсем недавно, пытается отвоевать свои земли, захваченные евреями.
Я ничего не понимаю в этом конфликте. Я искал Израиль на карте мира. И сначала подумал, что карта у меня устарела, и поэтому я не могу его найти. Но когда искал Синай, спорную территорию возле Египта, то наткнулся на Израиль. Три буквы «Изр.» обозначали его территорию. Настолько крошечная страна, что не умещается даже название. Каким же образом эта страна удерживает внимание к себе всего мира? Каким образом этому маленькому человечку из такой маленькой страны удается справляться с миллионами арабов, которые его окружают? Нет, скажу прямо, я в этом ничего не понимаю.
Когда услышал, сразу подумал о Рафаэле, наверняка сидит сейчас у телевизора и радуется. Он что, и вправду лучше меня понимает смысл происходящего? Или, как большинство французов, довольствуется парой газетных строк? Но почему он радуется всему этому гораздо больше меня, больше любого француза? Ведь он не израильтянин. Ему что, всерьез нравится террорист Бегин, ставший премьер-министром? А я должен любить Арафата? Должен, потому что он палестинец?
Хлопнула дверь, пришел отец. Не снимая даже пальто, он поспешил в столовую и уселся рядом со мной у телевизора. Меня удивила его поспешность, и я взглянул на него. Отец счастливо улыбался, глядя на стоящих рядом троих мужчин. Выяснилось, что Кэмп-Дэвид много значит и для него.
— Хорошее дело, очень хорошее, — повторял отец, покачивая головой.
Похоже, я в самом деле не улавливаю смысла происходящего.
Рафаэль
Все в доме только и думали что о бар-мицве Оливье. Мама со своими хлопотами и волнениями дошла до ручки, у нее началась паранойя. Ей казалось, что весь мир ополчился против нас, желая испортить нам праздник. В каждом опоздании, в любой мелкой неурядице ей чудился заговор злых сил. Папа сохранял спокойствие, приготовившись пережить неизбежность. Оливье сидел у себя в комнате и зубрил священный текст, который завтра должен будет произнести в синагоге.
Мама расхаживала по комнате и перечисляла вслух все подводные рифы, которые того и гляди испортят нам торжество.
— Ответ они не пришлют, а придут впятером или вшестером, как обычно. И подарки принесут самые жалкие. Только среди твоей родни есть такие невоспитанные люди.
Папа глубоко вздохнул, постаравшись не вспоминать о своих родственниках, и промолчал в ответ на мамину провокацию.
— Портниха сказала, что она запаздывает. Нет, ты можешь себе представить? Я померяю платье всего за несколько часов до вечера. А если там непорядок? Придется надевать то же, что и на бар-мицву Жюльена? Стыд-то какой! А знаешь, почему так получилось? Потому что она шьет еще и на Коэнов. У них больше денег, они лучше платят, значит, и право имеют на сто примерок.
— Во сколько завтра мы должны вставать?
Я задал вопрос отцу. Он поднял на меня глаза, и мне показалось, что только сейчас он вспомнил, что я существую. Да, ничего не поделаешь, мы с Жюльеном в этой пьесе жалкие фигуранты.
— В шесть. В семь мы должны быть в синагоге.
— Можно мне пригласить друзей на праздник?
— Кого? — спросил отец.
— Из лицея, двух-трех человек.
— Спроси у мамы, она занимается организационными вопросами. Но мне почему-то кажется, что момент ты выбрал неудачный.
Мне хотелось ответить, что у нас не бывает удачных моментов, но я сдержался.
— Меня вызвал владелец домовой кухни и сказал, что мы должны входить через другую дверь, — продолжала жаловаться мама. — У него, видите ли, товар! И где нам, спрашивается, ходить? И что, мы набросимся на его салат?
Я решил, что спрошу разрешения у мамы попозже. В синагоге, когда она будет улыбаться гостям, у нее не получится мне отказать. Хитрость, может, и постыдная, зато действенная.
Я ненавидел праздники. Наши праздники обнаруживали, до чего мы закомплексованы. Заключение брака, бар-мицва давно утратили свой сакральный смысл, превратившись в демонстрацию семейного преуспеяния. Действо в несколько часов, чтобы убедить самих себя, какие мы замечательные. Люди входили в долги, лишь бы устроить праздник побогаче. Семьи соревновались, стараясь перещеголять одна другую. Наряды, прически, украшения… Ключевой момент — появление в зале новобрачных или мальчика-подростка. Момент, который задает тон всему празднику. И тут каких только глупостей не выдумывали! Кто-то нанимал «Феррари», кто-то паланкин, кто-то лошадь… Меня, слава богу, избавили от глупого маскарада на бар-мицву, но я чувствовал себя чужим на празднике в честь превращения из мальчика в мужчину.
Оливье тоже избавят от пышного появления. Папа с мамой, по счастью, понимают, что смешно, а что не очень.
Мунир
Как только я улегся в постель, все снова вихрем завертелось у меня в голове. Этот вечер останется самым удивительным воспоминанием в моей жизни.
Когда Рафаэль подошел ко мне утром в четверг и протянул пригласительную карточку, я невольно растрогался. Приглашая меня на бар-мицву своего брата, он подтверждал свою дружбу, несмотря на охлаждение, появившееся между нами в последнее время. Мне стало стыдно, и я даже покраснел. Действительно, какого черта я из-за Сесиль веду себя по-уродски? Рафаэль-то чем виноват, что она его выбрала? Выбери она меня, я что, отказался бы?
— Я пригласил только Сесиль и тебя, — сказал Рафаэль.
А мы ведь снова можем быть друзьями… Начать все заново… Меня, конечно, смутила мысль, что я окажусь лицом к лицу с «парой», но я тут же подумал, что среди других гостей в атмосфере праздника все будет не так страшно. Да и раны мои, надо признаться, подзатянулись.
— Будет еще Давид, наши матери дружат.
Бар-мицва. Я слышал об этих необыкновенных празднествах, которые устраивают евреи. Как говорили у нас в квартале, они такие же сердечные, как наши, но богаче, потому что в них вкладывается больше денег.
Папа с мамой были очень довольны, что меня пригласили на еврейский праздник. В их глазах я словно бы продвинулся по социальной лестнице. Мне даже купили отличный черный костюм, белую рубашку и галстук.
— На свадьбу двоюродной сестры тоже в нем пойдешь, — сказала мама, оправдывая трату.
Мое появление в банкетном зале было не из приятных. Все взгляды обратились на меня, у большинства с вопросом, кое у кого с неодобрением. Все словно бы недоумевали, кто я такой и что тут делаю? Во всяком случае, мне так показалось. Среди незнакомых людей мгновенно становишься параноиком и любая соринка видится дубиной. Соринка подкатилась ко мне в виде пухлого коротышки немного старше меня. Я видел: он показывал на меня и что-то говорил своим друзьям. Я вертел головой, пытаясь в шумной толпе гостей отыскать Рафаэля, и тут коротышка подошел ко мне.
— Ты что ищешь?
Тыканье не походило на дружеское расположение. Мне сразу вспомнился носильщик в Марселе, начальник моего отца и кое-кто из торговцев на площади Дю Пон.
Я не стал ему отвечать, только холодно на него взглянул, и он забеспокоился еще больше:
— Эй, я с тобой разговариваю! Тебя пригласили?
Мне показалось, что все вокруг сразу же уставились на меня, задавая тот же вопрос. Противно до ужаса, взял бы и ушел. И ушел бы, если бы в эту минуту меня не взяли под руку.
— Привет, — поздоровалась Сесиль, обращаясь разом ко мне и к коротышке, приняв его за приятеля, с которым я беседую.
Коротышка, обомлев от прекрасного видения, а еще больше оттого, что мы так близко знакомы, поздоровался в ответ и отправился к своим друзьям.
Я еще больше растерялся, чувствуя, как колотится у меня сердце и разбегаются мысли. Но постарался взять себя в руки. Какое чудесное у нее лицо, какая знакомая милая улыбка! Ах, Сесиль, какая же ты красавица! Я представить себе не мог, что простое черное платье, скромный макияж и искусная прическа могут превратить девчонку в женщину. Мое сердце вновь кровоточило.
— Как дела у моего любимого араба? Черт возьми, да ты настоящий денди!
— А ты красавица, — ответил я.
Я хотел бы солгать, сыграть в безразличие, но правда есть правда, от нее не уйдешь.
— Спасибо. А теперь помолчи, — засмеялась Сесиль. — Сейчас я тебя познакомлю с Софи, моей кузиной.
К нам подошла красивая блондинка, и мы, как принято, поцеловались в щечку.
— Ты видела Рафаэля? — спросила Сесиль.
— Нет, я только пришла.
И мы отправились разыскивать в толпе гостей Рафаэля. Ну и народу же тут собралось!
Мы прошли через весь зал и увидели его в другом конце, он стоял и оживленно разговаривал с какой-то немолодой женщиной. Потом женщина схватила Рафаэля за щеки и стала громко его расцеловывать. Заметив нас, Рафаэль изобразил страшное смущение. Сесиль в ответ грозно нахмурила брови, сделав вид, что страшно ревнует. Рафаэль подошел к нам, и глаза Сесиль засияли. Еще бы! Такой красавец в темно-синем костюме. Софи встретилась со мной глазами и улыбнулась.
— Ты успел найти мне замену? — спросила Сесиль.
— Да, мою тетушку, с которой не виделся несколько лет.
— А-а-а, — протянула Сесиль и потянулась к нему, чтобы поцеловаться.
Но Рафаэль только коснулся щекой ее щеки. Сесиль сделала удивленные глаза.
— Не сейчас, — засмеялся Рафаэль. — Не стоит шокировать родню.
— Стоит шокировать! — поддразнила Сесиль. — Мы против мещанства! А еще говорит, что слушает тяжелый рок!
Рафаэль взглянул на меня, и я ответил ему понимающим взглядом.
— Пойдемте сядем. Я попросил Жюльена занять нам столик.
Воспользовавшись толкотней, Рафаэль подошел ко мне совсем близко и тихонько спросил:
— Как тебе Софи?
— Классная девушка. Откуда она?
— Кузина Сесиль. Сесиль спросила, нельзя ли пригласить и ее тоже. Я согласился. Она славная. Я продал тебя на корню.
Я улыбнулся. Значит, Софи — мой утешительный бонус.
— И мне сплошная польза, надо же маму сбить со следа. Если девушка одна, то ей сразу все будет ясно. И какая будет драма — у сына девушка гойка!
— Наконец-то я понял, зачем ты меня пригласил. Чтобы твоя мама подумала, что Сесиль дружит со мной.
— Ты неправильно понял. Мама такого подумать не может: француженки не дружат с арабами!
Мы оба рассмеялись. В словах Рафаэля не было ни капли яда, он шутил. Но в каждой шутке есть доля шутки.
— Я тебя пригласил, потому что ты мой друг.
Рафаэль взял мое лицо ладонями и ущипнул меня за щеки, как делают экспансивные пье-нуары, и крепко поцеловал в лоб.
До нас добрались наконец Сесиль и Софи.
Рафаэль извинился и отправился здороваться со своими родственниками.
Софи лукаво мне улыбнулась. По спине у меня пробежал холодок. Софи была тоже красавицей. И, может быть, даже красивее Сесиль.
Неожиданно я почувствовал себя в этой веселой, возбужденной толпе свободно и вольготно. Никто и не думал на меня косо смотреть. И раньше никому до меня не было дела. Одно мое воображение. А коротышка? Наверное, заметил, что я не в своей тарелке. И вообще, евреи часто очень похожи на арабов. С чего вдруг им смотреть на меня косо? Напряжение меня отпустило. Мне стало хорошо. Показалось, что я среди своих. Та же сердечность, та же готовность порадоваться вместе, такие же причудливые наряды, слишком яркий макияж, вычурные, иной раз забавные, прически.
И вот мы встречаем Оливье, звучит еврейская музыка. Все гости становятся в круг, собираясь танцевать. Рафаэль зовет и нас, и мы тоже становимся в круг, я между Софи и Сесиль, я держу их за руки, и мы все танцуем вокруг Оливье. Да, да, я танцую под еврейскую музыку, а недавно, всего несколько дней назад, спрашивал себя, имеет ли право на существование страна евреев Израиль. А сейчас я смотрю на плывущие передо мной лица, веселые, счастливые или изображающие счастье, и тоже охвачен эйфорией.
Все танцуют под восточные мелодии, стоит им зазвучать, и все бегут на площадку танцевать. Лихорадка веселья завладела всеми, все трясутся под арабскую музыку. Кое-кто даже выкрикивает «у-ю-ю».
Рафаэль улыбается моему радостному удивлению. А чему, собственно, удивляться? Нас объединяет очень важная вещь — частичка общей культуры. Да, это музыка наших родителей, под нее прошла их молодость. Их отцы, их деды напевали эти мелодии в Марокко. В этой музыке есть что-то щемящее и патетическое, и танцующие, сливаясь с ней, сливаются на миг со своим прошлым.
И мне хорошо, я чувствую себя среди своих. А Софи, танцуя рядом со мной с неловкостью всех европейцев, не умеющих танцевать восточные танцы, так многообещающе на меня смотрит…
И мне хочется любить, и я люблю всех — Рафаэля, его семью, его гостей, Софи.
Да, мир между евреями и арабами возможен, хотелось мне закричать. Да, мы похожи! Да, мы созданы, чтобы петь и танцевать все вместе!
А теперь, когда я лежу в своей кровати, мне хочется понять, что же объединяло меня с совершенно чужими людьми на протяжении целого вечера? Меня уже томит смущение, одолевают вопросы. И уверен я только в одном: я понял, что сдружило нас с Рафаэлем с нашей первой встречи, что заставляет нас стремиться друг к другу, быть вместе и вместе складывать нашу историю.
Рафаэль
Я погрузился в оцепенение долгого скучного утра. Голос учителя математики доносился до меня отдаленным эхом, глаза мало что различали в матовой тьме доски, мысли витали далеко-далеко. Я думал о Сесиль. Видел, как она шла по лицейскому двору мне навстречу. Как откинула назад пушистые волосы. Снова почувствовал нежность ее губ на своих губах, когда она меня поцеловала, услышал нежный шепот, увидел ясный взгляд. Через секунду я уже видел ее в своих мечтах в белом платье невесты, и глуповатая счастливая улыбка тронула мои губы. И тут же помехи, треск, изображение пропало. Появилось мрачное мамино лицо. «Она не еврейка, Рафаэль. Она гойка!»
Да, она не еврейка, Рафаэль. А ты влюблен в нее. И как совместить любовь с иудаизмом, который ты исповедуешь? С религией, которой ты сам постарался подчинить свой дом?
Несовместимости заводят меня в лабиринт, и я в нем теряюсь. Неужели мой мир расколот на островки? Неужели пропасти между ними непроходимы?
О чем говорят непроходимые пропасти? Говорят, что я не совсем в ладу со своей любовью.
Быть с Сесиль означает связать свою жизнь с француженкой, вжиться во Францию, приникнуть к ней, обнять, поверить, что она принадлежит мне навсегда. И когда я вижу за нашей любовью Францию, во мне начинает шевелиться еще один, очень важный для меня вопрос: мне дорога сама Сесиль — ее личность, характер, красота или меня манит Франция, которую сулит мне привязанность к Сесиль?
А Сесиль? Она любит меня или то, что стоит за мной, то, с чем я связан? Она часто спрашивает меня: «Вот вы, евреи… Как вы живете? И что такое ваша община? Кошерная еда? Обрезание? Расскажи мне, объясни! Мне так интересно все, что тебя касается!»
Все, что меня касается? Мое прошлое. Марокко, Израиль, Франция, бабушка, дедушка, арабский, иврит, Талмуд, Тора, религиозные праздники? Интересует все? В самом деле? Невозможно собрать все. Мне самому никогда не удавалось собрать воедино все частички, составляющие для меня меня самого, найти логику, которая придала бы им смысл.
«Я люблю тебя, какой ты есть», — шепнула мне однажды Сесиль. Так, может быть, она любит меня за «экзотику»? Может, ее привлек ко мне дух исследований или восторг туристки? Что, если я каникулярная любовь, только без открыточных видов и точно обозначенного срока?
Но, может быть, и моя любовь тоже каникулярная, туристическая? Я хотел завоевать Сесиль, чтобы начать свою жизнь во Франции. Но может ли стать моим будущим та, с которой у меня нет общего прошлого? Как же мне разобраться в моем отношении к Сесиль? Не знаю. Противоречивость обнаруживается порой так явственно, что мне кажется, достаточно одного движения — и разверзнется пропасть. И я в эту пропасть ухну.
Чего же я хочу для себя? Раствориться в потоке и существовать исключительно в настоящем? Стать по мере сил французом и забыть все остальное? Или прилепиться к истории моих предков, выковать свое отличие и постараться, чтобы его полюбили? Думать в первую очередь о собственной индивидуальности — но где она начинается, где заканчивается? Или дать себя поглотить прошлому?
Я колебался, тонул в вопросах, плутал среди них. В минуты подавленности и мучительной депрессии так же, как в минуты внезапных озарений, я чувствовал себя евреем среди французов и французом среди евреев. Арабом среди расистов и расистом среди своих. Еврей, араб, мусульманин, иудей, католик, француз… Мне необходимо было определиться, разложить все по полочкам и очистить ум от избытка идей, слов и образов, которые его переполняли.
Мунир
Свидание с Софи. Я принял душ и переменил три рубашки, прежде чем занялся непокорной шевелюрой. Я злился, что так волнуюсь и что так глупо… влюблен!
После нашей первой встречи на празднике Оливье Леви я часто видел ее во Дворце спорта. Она приходила повидаться с Сесиль. Но я очень скоро понял, что и ради того, чтобы увидеть меня тоже. Понимающие взгляды, которыми обменивались кузины, их смех и то, как они на меня поглядывали, — все на что-то намекало. А я? У меня начинало бешено колотиться сердце, как только я ловил ее заинтересованный взгляд. И при этом так смущался, что разыгрывал полное равнодушие. И вот как-то, сидя дома, я изругал себя последними словами за свою глупость. Я попробовал себе представить, как подхожу к Софи, заговариваю с ней, сообразил, что мог бы ей сказать, и пообещал себе быть более предприимчивым в следующий раз.
Рафаэль подтолкнул меня.
— Чего ворон ловишь, чудак? Ты же видишь, как она от тебя млеет! Легкая добыча!
Мне не понравилась последняя фраза — она отнимала у меня все заслуги.
— Ты хочешь сказать, она шлюха?
Рафаэль расхохотался.
— С ума сошел! Я хочу сказать, что ты закадришь ее в одну минуту. Она от тебя без ума, только о тебе с Сесиль и говорит. А что ты имел в виду, сказав «шлюха»? Француженки легче ложатся в постель, чем еврейки или арабки. И я их не сужу. Знаешь, Сесиль среди наших считалась бы шлюхой, но для меня она добропорядочная девушка. И Софи тоже.
При одной только мысли, что мы можем с Софи лечь в постель, со мной начинало твориться такое, что лучше бы мне об этом не думать. Возбуждение, страх и еще тысяча разных чувств, которым я даже не мог дать названия. Я еще ни разу не занимался любовью. Ну, вообще-то, не то чтобы… Но, если честно, не занимался.
Думаю, что ни один из моих дворовых приятелей тоже еще не спал с девушкой. Мы об этом не говорили. Молчание давало возможность предполагать разное. Может, выход не из лучших. Но по крайней мере не выставляешь себя на смех, признаваясь, что девственник. Во дворе было принято считать, что у каждого из наших парней за плечами богатый любовный опыт и еще больше побед в драках. Блеф, конечно.
Окажусь я на высоте? Она поймет, что у меня никакого опыта? А почему я должен думать, что у нее больше? И вообще, что об этом думать, если пока я не решаюсь даже ее поцеловать?
Но мне все же удалось позвонить Софи и предложить ей встретиться. Голос у меня прерывался, а горло пересыхало. Я ее насмешил своим заиканием, но она с радостью согласилась.
Наконец я выбрал одежду и посмотрел на себя в зеркало. Волосы слишком длинные и все такие же непокорные, джинсы слишком широкие, рубашка слишком просторная. А лицо слишком арабское. Что может во мне понравиться? Редко бывает, когда француженка выбирает себе в дружки араба. А араб из арабского квартала и вовсе никуда не годится. Если бы мы с ней прошлись по нашему кварталу, только немой промолчал бы. Блондинка. Улет полный. Знак небывалого успеха. Или умения приспособиться. Да еще какая блондинка! Нет, что тут говорить, француженки не смотрят на арабов. Если спросишь француза, какие ассоциации вызывает у него слово «араб», он скажет: «воровство» и «арест». И уж никак не «обаяние», «элегантность», «честность». Клише по глупости ниже плинтуса, но… Арабы не в моде. И если вдруг один из нас появляется с француженкой, то весь квартал начинает надеяться на лучшее.
Я уже представлял себе, как иду с Софи по улицам нашего квартала и стараюсь не замечать завистливых взглядов. А потом все называют меня сердцеедом. Здесь, у нас, по-другому не бывает. Как поведешь себя, то и получишь. В недобрую минуту глянешь испуганно — прослывешь трусом. Забьют с твоей подачи гол — будешь будущей звездой футбола. Пройдешься с шикарной девушкой — станут считать плейбоем.
Мне было немного стыдно за такие мысли. Они унижали меня и всех моих соплеменников тоже. Почему не считать любовь с француженкой просто-напросто историей любви? Я бы так и хотел, но наша жизнь, полная унижений, невольно накладывала отпечаток. На первом месте всегда араб, и только потом мужчина. Араб заслоняет мужчину, вытесняет его. В глазах большинства я вовсе не парень, который идет на встречу с девушкой. Я араб, который встречается с француженкой. Как бы мне хотелось иметь только те проблемы, которые мучают всех моих сверстников: когда пройдут прыщи? В каких джинсах я буду клево выглядеть? Как зачесать прядь, чтобы стояла торчком? Но мне некогда думать, как я выгляжу, меня мучает совсем другое. Я не думаю, какая мне идет стрижка, я ломаю себе голову, почему нас так ненавидят французы, если даже любовь для меня отравлена. И еще, что сказали бы мои родители, узнай они, о чем я думаю.
Тарик заглянул ко мне в комнату и покачал головой, выражая высшую степень восхищения:
— Ничего не скажешь! Иисусик!
Иисусиками мы называем между собой лощеных буржуйчиков.
— Волосы только подкачали, сразу тебя выдадут, — вынужден был признать Тарик. — Но ты надень бейсболку, сойдет за американский стиль. А девушка кто?
Я предпочел промолчать, зная, что у брата язык без костей.
— Монеты есть? — осведомился он. — А то помогу.
Я удивился и посмотрел на Тарика, ожидая увидеть насмешливую улыбочку. Но он улыбался по-хорошему, и я понял, что он хочет по-братски поучаствовать в моей личной жизни.
— Спасибо, все окей.
— Будешь кувыркаться?
Рожица была нахальная, когда он спрашивал, но я чувствовал: ему это всерьез важно.
— Не лезь не в свое дело!
Я отшил братца. Он передернул плечами и вышел.
А мне стало жарко. А что, если правда? Если мы займемся любовью? Как мне ее поцеловать? Как узнать, что можно? А если я ошибаюсь? Если она хочет только дружить? Если меня оттолкнет?
9. Другая страна
Мунир
Я не хотел ехать в этом году с родителями в Марокко, но у меня не было выбора. Мы с Рафаэлем мечтали поехать на каникулы в Испанию — с нашими девочками и еще парой друзей. Вот уже два месяца мы горячо обсуждали эти планы. Нам нравилось представлять, как мы будем проводить время с друзьями и жить… парами. Решили, что в июле найдем себе работу, а в начале августа позволим себе провести десять дней в Коста-Брава. Но не сложилось. Во-первых, я не мог с уверенностью рассчитывать на работу. Перспективы сводились к обещаниям друзей: есть, мол, один знакомый, который мог бы поговорить с другим знакомым. Конечно, это несерьезно и уж никак не дает возможности с энтузиазмом смотреть в будущее. Без большой надежды я отправил несколько резюме и не ошибся: мне ничего не светило. В конце концов решил поработать грузчиком на рынке, но и тут опоздал, приличные места уже разобрали. Мне предложили что-то уж совсем никудышное. И когда мне обрыдло донельзя мотаться в поисках самой дешевой и негодящей работы, получать отказы и возвращаться домой к своим мечтам, я прекратил поиски.
Но дело было не только в работе. За несколько недель до предполагаемого отъезда я заметил большие колебания у всех остальных в нашей компании. У каждого возникли свои причины: отсутствие денег, более соблазнительная поездка, несогласие родителей. Но в основном, конечно, отсутствие денег. Более соблазнительная поездка возникла у Рафаэля: он задумал вместе с Сесиль открыть для себя Израиль. А категорически против были родители Софи, они не хотели, чтобы их дочь делила крышу с компанией несовершеннолетних, а значит, совершенно безответственных юнцов.
Так что пришлось собираться и ехать с родителями. Остаться на все лето в Лионе я тоже не мог: мама бы из-за меня с ума сходила, да и дорогу на всех нас папа успел оплатить. Мы с Тариком решили, что в Марокко непременно съездим на несколько дней в Танжер и повидаемся с друзьями. Погостим, насколько хватит наших скудных сбережений.
С Софи я расставался с тяжелым сердцем. Тревожился ужасно. Она уезжала к родственникам в Канн. А Канн — это же роскошь, звезды кино, красивые парни в модных костюмах. Они, конечно, будут кадрить мою красавицу и уж точно пялиться на нее в купальнике. Было от чего сходить с ума, хоть она и пообещала хранить мне верность.
Рафаэль пристроился работать в магазине одежды у друга своего отца. Когда наши планы рассыпались, он не слишком огорчился. Его приводила в восторг идея отправиться вместе с Сесиль в Израиль. Израиль. Тоже мне счастье! Если честно, я точно не мог сказать, чем меня так задевает это его путешествие. Тем, что ему повезло с работой и он смог раздобыть себе денег? Тем, что откроет для себя удовольствие путешествовать парой? Или тем, что он отправится в Израиль?
Мы добрались до Альхесираса, откуда предстояло плыть в Марокко. Взглянув на нескончаемую череду машин, мы тяжело вздохнули: ждать нам придется долго. Машины все навьюченные. Нас с Тариком насмешили фантастические ухищрения, с помощью которых люди увязывали свою кладь, чтобы она держалась на крышах машин. Сетки, веревки, брезент, простыни удерживали чемоданы, разноцветные сумки и коробки с домашней техникой.
Папа затормозил нашу лошадку, и мы вышли размять ноги. На каждом клочке лужайки или тротуара сидело по семейству. Люди достали из сумок припасы, ели и громко разговаривали. Кое-кто уже спал, раскинувшись без особого стеснения, открыв рот и выводя рулады. Вспыхивали перебранки между теми, кто надеялся раздобыть себе место на пароме, подкупив служащего пароходной компании, и теми, кто не решался или не сумел дать взятку. Большинство будущих пассажиров, похоже, оставили свои хорошие манеры во Франции или убрали их в чемодан, чтобы достать по приезде на родину. Сейчас их поглощала одна забота: целыми и невредимыми добраться до пункта назначения, сохранив весь багаж.
Перебравшись на паром, люди мгновенно расслаблялись. Даже, пожалуй, чересчур. На пароме мгновенно воцарился хаос, каждый торопился занять побольше места, не обращая внимания на соседей, слышались крики, громкие разговоры, смех. Через пять минут в туалеты уже не войти: на полу вода, грязь от множества ног. Бумаги нет. Все жалуются, как будто не сами виноваты, а кто-то подстроил нарочно. Но вот обустроились и притихли. Успокоились. Утомленные долгой дорогой, мужчины уснули первыми. После прибытия в Танжер всем им придется еще проехать множество километров по кривым опасным дорогам, то и дело вступая в переговоры с жадными полицейскими, готовыми придраться к любой мелочи, лишь бы получить хоть немного денег («Ahtene l’kawa»). Зато дети радостно бегали по палубе, счастливые, что наконец-то после стольких часов сидения нашлось место, где можно порезвиться. Женщины болтали, довольные, что могут немного передохнуть.
Перед прибытием в порт все ожило. Сначала все двигались не спеша, потом быстрее, потом лихорадочно. Мужчины снова занялись багажом, женщины детьми, а девушки побежали в промокшие туалеты переодеваться, чтобы появиться перед деревенской родней умопомрачительно модными горожанками и свести с ума всех парней.
Вся эта развеселая ярмарка смешила меня и огорчала. Мне не хотелось походить на невоспитанных марокканцев, я старался держаться от них подальше. Но не мог не улыбаться им. И не любить их.
Первые дни мы жили в деревне неподалеку от Касабланки и принимали приезжавших к нам со всех концов друзей и родственников. Нас сотни раз перецеловали и обняли дяди, тети, сестры, братья, которых мы едва знали. Они нам так радовались, словно мы счастливо избежали смерти в стране, где идет война. Папа с мамой восседали во главе стола и рассказывали о Франции, о нашей прекрасной квартире, о нашем лицее, о том, где работают родители наших товарищей, об удобствах жизни на Западе. Они много чего прибавляли, с гордостью повествуя об успехах своих отпрысков, а родня с изумлением и завистью смотрела им в рот и требовала подробностей. Послушать моих родителей, так папа у нас миллиардер Джей Ар Юинг и живем мы в Далласе, а Тарик и я супервундеркинды, и деньги мы гребем лопатой. Иногда на лице мамы Сью-Эллен я замечал некоторое смущение, когда ее муж залетал уж слишком высоко. Меня тоже смущали эти россказни и преувеличения, но я понимал, что папе нужно все приукрасить, чтобы оправдать свой отъезд, убедить всех, кто остался жить в любимой им стране, что он ни о чем не жалеет. Мама доставала подарки: вещи, безделушки, говорящие что-то о Франции, и раздавала их родне. Все приходили в восторг, получив сокровище, благодарили, целовали и косились на соседа, чтобы увидеть, что тот получил. Любовь, вежливость, зависть… Чего только не перемешалось в этих беседах.
В глазах марокканцев мы уже французы, и, несмотря на поцелуи и ласковые слова, чувствуется, что марокканцы нас не слишком одобряют. Мы ради материальных благ оставили родную страну, предпочли личные удобства семье и родственникам. Разумеется, никто такого не скажет, у нас такое не положено, но что есть, то есть, и это тоже не скроешь.
Женщины с интересом смотрели на Тарика, на меня, на Джамилю. Они видели в нас хорошие партии для своих детей или детей братьев и сестер. Иногда речь об этом заходила прямо при дочках и сыновьях. Иногда шутливо, а иногда всерьез.
— Всемогущий Аллах! Мунир как вырос! Настоящий мужчина. Он ведь ровесник моей дочке, правда?
И я вижу эту дочку, ростом метр пятьдесят, весом восемьдесят килограммов. Вспыхнув до корней волос, она застенчиво смотрит на меня.
— Дорогая, — обращается к маме женщина попроще, — до чего красивая у меня дочка. Она работает в школе, и все молодые люди вокруг хотят взять ее себе в жены. В своей Франции вы не найдете такой красивой, умной и серьезной девушки.
В Марокко красивая — значит толстая, умная — значит, умеет читать и писать, а серьезная — означает, что она девственница.
И, обращаясь к дочке, мамаша просит:
— Уарда, доченька, сядь рядом с Тариком, пусть все видят, как вы красиво смотритесь.
Мы с Тариком прячем друг от друга глаза, чтобы не расхохотаться. Мы не хотим еще больше смущать бедняжку Уарду, которая, пугаясь и надеясь, садится к нам поближе, но все же на весьма почтительном расстоянии.
— Айва, ты же знаешь теперешние порядки, — дипломатично отвечает мама. — Теперь молодые все сами решают. Прошло время, когда жену и мужа детям выбирали родители.
На самом деле это не совсем правда. Но, заявляя о том, как переменились порядки, родители выражают свое сожаление о прошлых временах, когда они целиком и полностью распоряжались своим потомством.
После недели такой жизни я начинаю задыхаться. Мы с Тариком, как только предоставляется возможность, отправляемся в Касабланку бродить по центру. Там мы оживаем. Город очень красивый с широкими улицами, пальмами, архитектурой от неоклассики до ар-деко, со множеством бойких магазинчиков и кафе с террасами. Искусный компромисс между исконной марокканской культурой и культурой близкой Европы. И до чего же красивы марокканки! Они прогуливаются стайками и бросают лукавые и гордые взгляды на встречных мужчин, давая понять, что им должно оказывать уважение. Кровь во мне вспыхивает мгновенно, но мысль о Софи ее тут же утихомиривает. Хорошо, что мне есть чем гордиться: меня любит красивая белокожая девушка, не чета зажигательным брюнеткам.
Проходит еще неделя, и мы с Тариком готовим рюкзаки, чтобы отправиться в Танжер повидаться с друзьями. Мы решили, что, героически вытерпев все встречи с родственниками, мы заслужили праздник, который устроим себе с ровесниками.
Рафаэль
Самолет мягко приземлился. Пассажиры радостно зааплодировали. Еще несколько секунду — и я ступлю на землю предков. Неудивительно, что по спине пробежал холодок. Сесиль сжала мне руку. Мечта и заранее намеченный план близки к осуществлению. План: провести каникулы в стране, история которой мне известна, но которую я хочу открыть как счастливое переживание, увлекательное приключение, чтобы укрепить свои сионистские убеждения. Мечта: солнце, море, разнообразие природы, экскурсии, кошерные рестораны, знакомые обычаи, музыка, запахи. И рядом со мной Сесиль.
Да, именно так — мечта и план. Как у миллионов евреев на протяжении веков. Ba Chana Aba Be’Yerouchalaim — на будущий год в Иерусалиме. Пожелание, передающееся из поколения в поколение, с годами обрело силу магического заклинания, оно превращает желаемое в действительное. Мне повезло. Израиль открыт для меня. Мне не пришлось за него бороться.
Дверь открылась, и на меня дохнуло жарой. Мы спустились по ступенькам. Солнце Израиля. Свет Израиля. Земля Израиля. И я, осуществляя давно задуманное, опустился на колени и поцеловал горячий асфальт взлетной полосы. В этот миг я был один, но нес в себе груз надежд и печалей моих предков. Рядом со мной встал на колени старик и тоже коснулся губами Земли обетованной. Несколько минут он молился, потом встал на ноги. Эта минута не принадлежала сегодняшнему дню. Я встал и увидел устремленный на меня взгляд Сесиль. Она с нежностью мне улыбалась, а я вдруг невольно вздрогнул. Зачем она здесь, рядом? Почему я не поехал сюда один? Ведь я нарушаю традиции, которые позволили нам достичь Земли обетованной.
— Такого быть не может, Рафаэль! — объявила мама, нервно расхаживая вокруг стола и делая вид, что занята уборкой посуды.
Разногласия в доме всегда решались, так сказать, на ходу. Противостояние лицом к лицу, глаза в глаза ощущалось как излишне агрессивное. Я в ответ промолчал. Мама не собиралась со мной спорить, ей нужно было излить свои чувства.
— Да, не может быть! Я и так считала, что история слишком затянулась, а ты вдруг мне заявляешь, что едешь с ней в Израиль! Смешно! Смешно, понимаешь? Надеюсь, ты не собираешься навещать моих родственников вместе с ней? Все они исполняют обряды, и среди них есть люди глубоко верующие. Они тебя не поймут!
— А что они должны понимать? Я же не говорю, что собираюсь жениться.
Мама замерла на месте.
— Боже сохрани! Только этого не хватало!
Мамин возглас говорил сам за себя. Говорил, как много с течением времени произошло в нашей семье изменений. Папу с мамой, когда они переехали во Францию, мало занимали вопросы религии, им куда больше хотелось стать французами, но под влиянием своих детей и развеявшихся иллюзий они мало-помалу превратились в хранителей веры отцов, противостоя сыновьям, у которых возникла склонность к примиренческому иудаизму.
— Каникулы вместе с Сесиль вовсе не означают, что наши отношения стали более серьезными.
— Вот уже полгода назад, как ты сказал мне, что собираешься покончить с вашими отношениями. И когда собрался в Израиль на каникулы, я подумала: очень хорошо! Там он о ней забудет, познакомится с красивыми еврейками — а только один бог знает, до чего они красивы! — и эта Сесиль станет прошлым. Так нет! Ты едешь с ней вместе! И люди мне скажут много нехорошего. Ты же знаешь, какие это люди! «Мадам Леви, значит, ваш сын с гойкой? Да такие вот нынче настали времена!» И еще много чего скажут.
Я выразил сочувствие маме вздохом, а потом, слегка улыбнувшись, сказал:
— А ты знаешь, мне ведь совершенно безразлично, что они скажут.
Мама иронически усмехнулась.
— Еще бы! Они же будут говорить мне, а не тебе. А тебе и дела нет до других, ты теперь взрослый, сам себе голова. А вот мне, представь себе, не по душе твой выбор! Ты думаешь, что можно жениться на гойке и остаться верным нашей религии? Ты сам настоял, чтобы мы жили согласно правилам наших предков, а теперь влюбился в первую подвернувшуюся гойку!
— Ну-у… Во-первых, не в первую попавшуюся. Во-вторых, я никогда тебе не говорил, что влюбился. И в-третьих, с чего ты заговорила о женитьбе?
Возражая, я невольно повысил голос. Мама опустила голову, стараясь не показать, до чего ей стало горько. Раздражение против нее вмиг сменилось у меня глубокой нежностью. Я совсем не хотел ее огорчать и, обняв, поцеловал в лоб.
— Не волнуйся, мама. Нам просто хорошо вместе. Я не собираюсь на ней жениться.
И вот здесь, на земле Израиля, несовпадение между моими чувствами и чувствами Сесиль создает мне душевный дискомфорт. Как это неприятно.
Загорелый мужчина протягивал столпившимся вокруг зевакам молоток и предлагал за несколько шекелей измерить силу, ударив им по колокольчику. Забавный аттракцион. Народ смотрел, поджидая охотников. Стоило появиться желающему, и мужчина просил окружающих поддержать силача, а сам отпускал потешные замечания. Мы с Сесиль сидели на пляже, но тоже подошли, держась за руки, стояли и смотрели.
— Забавный дяденька, — улыбнулся Иони.
Иони вырос во Франции, но вот уже пять лет, как его семья обосновалась в Нагарии. Через несколько недель он пойдет на три года в армию. А пока наслаждается жизнью. Мы познакомились с ним на железнодорожной станции, где пытались разобраться с пересадкой. Он предложил нам помочь, потом мы выпили по стаканчику и решили вместе проехаться в северную часть Израиля. Иони стал нашим гидом, а мы дали ему возможность попрактиковаться во французском.
— Что он говорит?
— Трудно перевести. Чисто еврейский юмор, посмеивается над участниками.
Один за другим попробовали силу два парня, результат вызвал шуточки и детский смех у окружающих.
Мужчина с колотушкой пригласил меня. Я жестом отклонил его предложение. Он настаивал.
— Спасибо, я не хочу, — сказал я по-французски и улыбнулся. Я не хотел становиться участником его спектакля.
— Tsarfate? — спросил он.
Я уже знал это слово, меня не раз уже спрашивали.
— Да, француз, — ответил я.
— Подарок! — сказал он и протянул колотушку.
Его настойчивость могла бы меня уговорить, но выходило, что до этого я отказывался, скупясь на деньги? И я повторил:
— Большое спасибо, мне не хочется.
Взгляд мужчины изменился. Он обратился к толпе, показывая на меня и качая головой. Тон у него стал насмешливый и недобрый. Люди в толпе сразу напряглись. Кое-кто опустил голову, кое-кто отошел, явно смущенный словами шутника, зато остальные захохотали еще громче, только смех у них был уже глумливый, а не веселый. Я не понимал, в чем дело. Стоял и улыбался, как идиот.
Иони кивнул мне, давая понять, чтобы я не заморачивался. А что я мог сделать или сказать? Я сделался посмешищем, а по какой причине, понятия не имел.
Иони обратился к шутнику. Его сухой резкий тон мгновенно оборвал смех. Мужчина стал громко ему отвечать. Большинство оказалось на его стороне, кое-кто старался всех успокоить. Почти в каждой фразе звучало слово «тsarfate». Ко мне подошел пожилой человек.
— Уходите, так будет лучше. Не обращайте внимания. В Израиле есть свои сумасшедшие.
Пожилой человек советовал Иони увести нас.
Сесиль прижалась ко мне.
— Пошли, — скомандовал наш друг.
— А этот человек, что он сказал?
— Не важно! Пошли!
Когда мы остались одни, Иони все-таки объяснил нам кое-что.
— Он издевался над французами. Идиот, другого не скажешь.
— Над французами? И что же он говорил?
— Говорил, что французы… трусы. Ну и все в том же духе. Забудь. Глупость все это.
— Только потому, что я не захотел играть?
— Ну да, он сказал, что ты трус, как все французы.
Трус. Такое серьезное обвинение из-за отказа играть в дурацкую игру?
— Ты сказал, «как все французы». Он имел в виду французов или французских евреев?
Иони на секунду задумался.
— Ты же знаешь, что думают израильтяне о французах?
— Нет… Понятия не имею.
Иони, похоже, удивился.
— Для большинства израильтян Франция олицетворение покорности, — объяснил он. — Французы сразу сдались Гитлеру, отдали ему свою страну, продали своих евреев. Они прогнулись и перед арабским миром тоже. Предпочли нефть справедливости. В шестьдесят седьмом они наложили эмбарго на оружие, направлявшееся в Израиль в то самое время, когда Израиль в нем нуждался. Они снабжали амуницией и танками наших врагов, продали атомную станцию Саддаму Хусейну, освободили террористов, которые убили наших тяжелоатлетов в Мюнхене. В общем, список неблаговидных поступков у них длинный. И если французы начинают список президентов с генерала Де Голля, то большинство израильтян с Петена и ведут к Жискару.
— Но… Я бы сказала, что это слишком пристрастный и выборочный список, — заметила Сесиль.
Я страшно расстроился, оказавшись причастным ко всему тому, о чем говорил Иони, вспомнив, что в Лионе, в общине, тоже подчас велись подобные разговоры, но мне было точно так же неприятно, что Сесиль увидела свою страну в таком непрезентабельном виде.
— Он основан на фактах, — заключил Иони.
Я понял, что общее мнение мало отличается от его собственного, и вмешался:
— Мне кажется, не стоит смешивать французов и французских евреев. А если речь о французах, то не стоит винить всех французов подряд.
Иони, с одной стороны, стоял за справедливость, а с другой, не хотел нас обижать, поэтому он старался отвечать как можно более осторожно.
— Так-то оно так, но… Некоторые израильтяне считают, что евреи не должны жить во враждебной Израилю стране. Иначе они становятся… Как бы это сказать… Становятся пособниками коллаборационистов. — Понимая жесткость своего замечания, он постарался как-то его смягчить: — Я постараюсь в самых общих чертах обрисовать проблему. Иначе вам не понять недовольства израильской толпы. Израильтяне упрекают французских евреев в том, что те не участвовали в войнах, не теряли близких, следили за событиями, сидя на диване, держались за свой европейский комфорт, тогда как они ели песок и проливали кровь.
— Но я слышал от израильтян совершенно противоположное. Слышал, что расселение евреев по всему миру — большая поддержка Израилю. Диаспора оказывает финансовую помощь стране, когда страна находится в трудном положении. Разве евреи за границей не собирали значительные суммы, когда Израиль нуждался в деньгах? И еще. Благодаря рассеянию становится иллюзорной возможность уничтожить навсегда всех евреев, покончить с ними одним ударом.
— Может, и так, но… Это мнение евреев диаспоры. Израильтяне по сути своей сионисты. А сионист всегда за то, чтобы все евреи собрались на своей обетованной земле. Сила, о которой ты говоришь, будет гораздо эффективнее, если сконцентрируется здесь. А что касается искоренения евреев, то это бред отдельных сумасшедших. Израиль мощная страна, владеющая ядерным оружием. Никто не посмеет стереть нас с лица земли.
Уверенность Иони ничуть меня не утешила. Я чувствовал себя раздавленным. Меня одним махом выкинули из истории, которая шла вдалеке от меня. Я оказался чужим в стране, которую считал хоть чуть-чуть, но своей родиной.
10. Между двух миров
Мунир
Февраль 1979
Арабский мир оказался гораздо более сложным, чем мне представлялось. Трудно определить его формы, уловить очертания. Невозможно расслышать свое имя, различить свою тень в этой кипящей лаве, о которой нельзя сказать, то ли она сейчас готовится поглотить мир, то ли создать новый. Все в движении, все нестабильно, все уязвимо. Родство культур, одинаковая ностальгия по другой стране, одинаковый опыт араба, живущего во Франции, сблизили меня с алжирцами и тунисцами квартала. Но я не могу определить арабский народ как таковой. Да и существует ли он? Палестинцы, иорданцы, иракцы, жители Саудовской Аравии… Я не знаю, какие они, не знаю, какой исповедуют ислам. Как понять, что движет ими, сотрясая всю планету? Как увидеть единство в этом разнообразии, скрепленном одной только религией, озвученной на разных языках?
Иранцы бросили мне в лицо ислам, о котором я понятия не имел. Шах Ирана оказался диктатором? С ним необходимо расправиться. И вот полыхает революция. Во имя Аллаха гибнут тысячи людей. Во имя Аллаха женщин сажают в тюрьму и забрасывают камнями, если они отказываются носить хиджаб.
Толпы народа, воодушевленные «духовным вождем», впечатлили меня, напугали и зачаровали.
Иранская революция стала главной темой всех медиа. Папа в своем кресле откладывал газету. Мама ставила последнюю тарелку на стол и садилась чуть-чуть передохнуть, слушая репортаж об иранцах. Я смотрел на лица, заполонившие экран телевизора. Я узнавал эти черные глаза, смуглые лица, выражение экстаза. Я даже понимал отдельные слова. Да, эти иранцы были похожи на меня. Да, они были мусульманами, эти иранцы, они ходили в мечеть и клали в еду много пряностей. Да, наверняка у нас множество точек соприкосновения. Но их революция была мне не по нутру.
— Именно так французы представляют себе арабов. Кровожадными фанатиками. — Папа показал на экран, обращаясь к отсутствующей публике.
К бушующей революции я относился непросто. Мне было стыдно, и вместе с тем я подспудно ощущал, что все это не на пустом месте. И еще отец высказал словами то, что я чувствовал всякий раз, когда мусульмане совершали что-то предосудительное. И этого в себе я тоже стыдился. Не мог объяснить, откуда взялось во мне это чувство. С какой стати каждый мусульманин должен нести на себе груз ответственности за кучу клише, сложившихся в разных местах многообразного арабского мира? Почему каждый из нас отвечает за поступки людей, с которыми его ничего не связывает? Разве требуют от христиан, чтобы они отвечали друг за друга? Если вор, убийца, сумасшедший не араб, то он именно вор, убийца или сумасшедший.
Мне достаточно собственных проблем, к чему мне чужие, о которых я понятия не имел и узнал только пять минут назад из телевизора? Я не в Иране шагаю с плакатами, я шагаю с плакатами во Франции, защищаю своих — тех, с кем живу каждый день. Защищаю себя.
На экране появилось лицо аятоллы Хомейни. Отец тут же прекратил свои критические замечания. Я знаю, он под впечатлением от этого человека, испытывает к нему что-то вроде осторожного почтения. Папа может сетовать на человеческую глупость, но никогда не посмеет осуждать религиозного учителя. Это не наш ислам? Да, не наш, но это все же ислам. И я тоже невольно восхищаюсь значительностью этого человека. Он уверен в себе, он обличает Америку, пособницу Сатаны, он ее презирает. Меня обуревают противоречивые чувства…
И в конце концов, я понимаю, что мне нравится: этот человек не опускает глаз.
Рафаэль
Дедушка расстался с портом Касы. Пароходы растворились в дымке, море отступило, солнце закатилось. Осталось только красное бархатное кресло посреди холодной гостиной и темные шторы, которые шевелит с тихой жалобой ветер.
Он умер в Марокко. Бабушка с дедом поехали туда впервые после нашего Великого исхода. Предлогом для их долгожданного путешествия стала свадьба нашего дальнего родственника.
Сердце дедушки мучительно сжалось посреди ночи. У него еще хватило сил привстать и разбудить жену.
— Жакот, вот и конец, — сказал он ей, прижимая руку к груди.
Она не сразу поняла, в чем дело. Говорил он очень спокойно, а в глазах затаился страх, и она тоже встревожилась.
— Ты о чем? Что случилось? Сердце?
Дедушка не ответил.
Он тихо произнес несколько слов:
— Shema Israel…
Эти слова должен произнести или услышать каждый еврей, прежде чем отлетит его душа. Бабушка испугалась:
— Почему ты читаешь Shema? Не надо! Не читай!
Дедушка улыбнулся, сжал ей руку и откинулся на подушку.
В столовой плач и чтение молитв.
Вся большая семья собралась у нас в столовой.
— Завтра его привезут, и он ляжет в родную землю, — говорит дядя Жерар.
— Родную? — иронически переспрашивает дядя Марсель.
— А что, по-твоему, надо было делать? Хоронить его в Марокко? — спросил Жерар.
Никто ему не ответил, все погрузились в размышления.
— Он хотел умереть там, — всхлипнула мама. — Ничего не могу с собой поделать, чувствую: он умер, потому что хотел умереть там!
— Не говори так, — возражает Жеральдина, младшая мамина сестра. — Не оскорбляй его память! Еврей не может хотеть смерти!
— Но он уже умер, — ответила ей мама. — Умер в тот день, когда мы уехали из Марокко.
Бабушка Жакот поднимает руку, прося своих детей успокоиться.
— Неужели вы будете спорить в такой час?
Замечание мгновенно гасит искру, из которой мог вспыхнуть пожар.
Я побаиваюсь этих огненных вспышек, после которых наступает безмятежный покой. Покою предшествует коллективная истерия, когда каждый разворачивает свою психодраму. Выплескивает глубинные обиды, сводит счеты. Но сейчас не до психодрам. Никто не отважится. Еще не время. Тело дедушки пока еще не в земле. Все знают, что его душа витает рядом с нами, испуганная своим новым состоянием, и каждое неуместное слово может ее ранить. А успокоить может только чтение псалмов.
— Я думаю, настало время сказать вам одну очень важную вещь. — Бабушка заговорила торжественным тоном.
Важную? Семейную тайну? Что же нам откроется?
— Вашего отца похоронят во Франции временно. Как только бумаги будут готовы, его тело будет отправлено в Израиль, в Иерусалим.
Известие встречено хором восклицаний. Все потрясены.
— Как в Израиль? Почему?
— Не может быть! Кто будет молиться у него на могиле? Все его дети живут здесь!
— Кто это решил? Папа никогда не говорил, что хочет, чтобы его там похоронили!
— В Марокко я бы еще понял! Но в Израиле? Он и ездил туда всего два раза.
Бабушка терпеливо ждала, не мешая каждому выплеснуть свои чувства, кивала, давая понять, что всех понимает.
— Я все это знаю. Но такова была воля вашего отца. Пять лет назад, когда у него был тяжелый грипп, он заставил меня дать обещание: если он умрет, то будет похоронен в Израиле. Он выздоровел и купил себе место на кладбище в Иерусалиме, но попросил никому об этом не говорить. Он не любил говорить о болезнях и смерти.
Каждый по-своему отнесся к бабушкиным словам.
— Это было пять лет назад. Может быть, с тех пор он переменил решение?
— Нет, он повторил мне это перед смертью.
Бабушка расплакалась: так это было близко, так больно.
Она собиралась еще что-то сказать, но слезы текли и мешали словам.
Мы смотрели на бабушку, не сводя глаз. Последние минуты дедушки вспыхнули вдруг светом в потемках.
— Он дочитал Shema и посмотрел на меня. Он старался что-то выговорить. Я не понимала, чего он хочет, а потом наклонилась низко-низко и разобрала. Он говорил: «Ершалаим, Ершалаим».
Женщины заплакали. Мужчины опустили головы.
— Почему Иерусалим?
А я понял.
Тело жило за пределами родины. Душа с ней.
Мунир
Торговый центр Пар-Дьё. Здесь тусуется молодежь, когда дурная погода не дает возможности гулять по центру города. Магазинчики со шмотками, симпатичные девчонки, возможность случайно повстречать друзей — в общем, недурное местечко, где можно проторчать длинный каникулярный день. Мы договорились с Софи, что встретимся там.
— Думаешь, она придет с подругами? — поинтересовался Фаруз.
— Откуда я знаю!
— А ты ее не спросил?
— А об этом спрашивают? Как ты себе это представляешь? «Послушай, милая, нет ли у тебя таких же хорошеньких подружек, а то у моих приятелей закипело?»
— Хорошеньких не обязательно, — проговорил Лагдар.
Мы все рассмеялись.
И тут вдруг перед нами появился полицейский патруль.
Троица полицейских шла не спеша, поглядывая на народ с непередаваемым чувством превосходства, свойственным только стражам порядка.
— Вот зараза! Фараоны! — шепнул Фаруз.
— И что? Мы же ничего не делаем, — ответил ему Лагдар.
Глуповато ответил, и сам это понял. Не надо совершать преступлений, чтобы тебя стали проверять. Достаточно быть арабом. Мы к этому привыкли, но сейчас в Пар-Дьё при всем честном народе, когда день обещал быть таким хорошим, хотелось избежать унизительной процедуры. Лично мне. Жуть до чего не хотелось, чтобы Софи увидела меня в ситуации, так сказать, «цветущего арабизма».
Мускулистый коротышка в форме шагал первым, за ним брюнет, тощая каланча, и блондин с такой короткой стрижкой, что казался лысым.
Мы невольно напряглись, постарались сделать безразличные лица, смешаться с толпой. Но у этих парней, видно, был включен антиарабский радар, они сразу нас заметили и двинулись так, чтобы преградить нам путь.
— Так и чешут, суки, — обиженно заметил Фаруз. — Достали!
— Вот где у меня эти уроды!
— Да успокойся ты, все путем!
— Ваши документы!
Я сунул руку в карман и вытащил свой «сезам откройся». Фаруз подал бумажку за мной следом — мы привыкли мгновенно отвечать на такую просьбу. А Лагдар продолжал шарить по карманам.
— Ну и где? — рявкнул блондин.
— Не пойму, куда задевал. Но я его взял с собой, это точно!
Я не сомневался, что так оно и было. Араб не ходит без удостоверения личности. Никто из моих друзей-немусульман не носит с собой удостоверений, а мы автоматически кладем их в карман.
Брюнет презрительно смотрел на нас.
— Шевелись живей, черножопик! Кроме вас есть чем заняться.
По его брезгливой мине было ясно, что он приготовил что-то обидное, но я надеялся, что обилие народа вокруг его удержит. Ничего подобного. Однако, заботясь о своем достоинстве, он говорил тихо, прошипел все сквозь зубы, не шевеля губами. Как чревовещатель. Гнев во мне вспыхнул мгновенно. Я стиснул зубы. И как всегда сдержался. Не хотел затевать скандал. Полицейские, они всегда правы. А у меня встреча с Софи.
— А ты чего это, а? — уже мне бросил этот гад, страшно довольный, что задел меня, а еще больше, что я спокойненько все проглотил.
Я промолчал, но уставился ему в глаза, не отрываясь. Он сделал шаг и наклонился мне к уху.
— Не понравился «черножопик»? А чем плохое слово? Можно сказать, ласкательное, — прошипел он.
И все трое стали лыбиться.
Редко, когда среди городских «ковбоев» не попадается расист-провокатор. Но бывает, что в команде работает и доброжелательный парень — такие обычно гасят конфликты. Мы сейчас столкнулись с тремя подонками, которые были в восторге от своей безнаказанности. Я постарался себя утешить, представив себе ту поганую жизнь, которая сделала их тупыми животными.
— Что вы тут делаете?
— Пришли в футбол поиграть, — с вызывающим видом бросил Фаруз.
— Просто гуляем, — поспешил сказать Лагдар, наконец отыскавший удостоверение. Ему хотелось как можно скорее покончить с неприятной процедурой.
— А может, собрались в магазинах похулиганить?
— И в мыслях не имели. Но раз вы говорите, — снова заершился Фаруз.
Блондин угрожающе к нему наклонился.
— Хочешь в клоуна со мной поиграть?
— Нет. Вы все равно выиграете!
Я почувствовал: дело добром не кончится. И какая муха, черт побери, укусила Фаруза? Он что, в первый раз встречается с такими гадами? Сейчас он нас всех утопит в дерьме. А Софи должна вот-вот подойти!..
— А почему вы нас проверяете? — задал вопрос Лагдар. Его терпению тоже пришел конец.
— Делаем свое дело. Следим за безопасностью добропорядочных граждан, — насмешливо заявил коротышка, напирая на последние слова.
— А почему вон ту молодежь не проверили? — спросил Лагдар, показывая на кружок французов.
Каланча наклонился к нему.
— Проверяем только подозрительных. Кто рожей не вышел. Арабов то есть. — Он понял, что Фаруз на грани, и решил его достать.
— Не отвечай. Он тебя провоцирует. — Я говорил очень тихо и по-арабски.
— Чего это ты бормочешь? Оскорбляешь власть по-чучмекски?
— Нет, прошу его успокоиться.
Полицейский посмотрел на меня.
— Ну, будет, поиграли. А теперь пошли! — скомандовал коротышка и показал на коридор, который вел к служебным помещениям.
Так, сейчас все пойдет по нарастающей. Я наслушался историй о полицейских, которые срывались с катушек, отделывали ни за что ни про что молодых ребят, и им ничего за это не было.
Вокруг нас уже появился народ. Проверка затянулась, прохожие почувствовали, что страсти накаляются. Полицейские тоже это заметили и решили издеваться не на глазах у людей.
— Зачем?
— Затем что я говорю! Посмотрим, нет ли у вас наркотиков. А может, чего своровали.
— Нет у нас ничего!
Блондин обратился к зевакам:
— Проходите, граждане, проходите.
Внезапно пожилой господин сделал несколько шагов вперед и встал перед полицейскими — держался он очень прямо, стоял, высоко закинув голову. Безупречного покроя плащ и шляпа придавали ему внушительный вид.
— Чем провинились молодые люди, господа полицейские? — осведомился он.
Возраст, манера держаться, прямой тяжелый взгляд вызвали невольное почтение у полицейских.
— Дежурная проверка, — ответил один из них.
— И что? Вы же проверили их удостоверения! Почему не отпускаете? Думаете, приятно, когда тебя прилюдно проверяют?
— Месье! Не вмешивайтесь не в свое дело, — резко ответил ему блондин.
— Война приучила меня, молодой человек, вмешиваться, когда я вижу несправедливость. Я не из тех, кто отворачивался, когда нацисты требовали удостоверения у евреев.
— Но… Вообще… я… мы… — Коротышка не знал, как ему реагировать на сравнение.
— У меня есть связи, господа полицейские! Я лично знаком с префектом, — объявил пожилой человек. — И я хочу знать, что вы вменяете в вину этим молодым людям.
Полицейские переглянулись. Толпа вокруг нас стала теснее. Прохожие останавливались, интересуясь, чем кончится поединок. Полицейские постояли в нерешительности, еще раз посоветовались друг с другом взглядами и предпочли отступить. Игра не стоила свеч. Им не захотелось наезжать на участника Сопротивления. И еще меньше на человека, чьи дружеские связи могли причинить им немало неприятностей.
Мне хотелось расцеловать старичка, и я боялся, что Софи тоже стоит в толпе, сгрудившейся вокруг нас.
— Так и быть, держите, — проскрипел коротышка и протянул нам удостоверения.
— Топайте давайте, — присоединился к нему чернявый.
— Я с вас глаз не спущу, — прошипел мне в ухо блондин.
Все вернулись к своим делам. Один из зевак подмигнул мне, выражая сочувствие. Нетрудное дело, когда неприятность позади.
Я искал глазами пожилого человека, хотел его поблагодарить, но он как сквозь землю провалился.
— Мать их так! Полицаи долбаные! — разорялся Фаруз.
— Лучше скажи, куда подевался наш старик? — спросил я, продолжая искать его глазами.
— Хотели навесить на нас гашиш, — подхватил Лагдар.
— А дед-то какой классный! Как он им глотки заткнул!
— Мунир прав, — поддержал меня Лагдар. — Классно он с ними разговаривал. Впечатляюще!
— И чего? — продолжал кипятиться Фаруз. — Он сделал то, что должен был сделать каждый.
Может, Фаруз и прав. Но люди редко делают то, что требует от них честь, то, что поддерживает их достоинство. Мне хотелось запомнить именно этого человека, тон, каким он обратился к полицейским. Без ненависти, гнева, совершенно спокойно, но с такой убежденностью, что они отступили. А после этого он исчез, не дожидаясь нашей благодарности. Он вступился за нас не потому, что хотел казаться достойным человеком, он им был, и был всегда. Может, через секунду меня снова оскорбят и обидят, но его вмешательство подарило мне надежду. Я знаю, что у меня опять и опять будут проверять документы, меня снова и снова будут унижать, выливая ненависть и предрассудки мне на голову. Но помнить только об этом — значит отказаться от надежды, что для меня есть место в этом обществе. А я хочу расти, двигаться вперед и стать человеком. Стать таким, как этот человек.
— Мунир!
Это Софи, вот она идет к нам. Красивая, улыбающаяся. Глаза у нее сияют. И парень, которого я вижу в этом сиянии, — это я. И я в этот миг красавец с завидным будущим.
Я взял Софи за руку, притянул к себе и впервые в жизни поцеловал на глазах у своих друзей.
Рафаэль
На наших скамейках во дворе лицея никогошеньки. А ведь обычно утром здесь все мои друзья, мы тут встречаемся. Им что, уже сказали, что кто-то из преподавателей заболел? И они отправились прошвырнуться? Выпить чашечку кофе? Непохоже. Они бы посидели, подождали, чтобы тронуться с места всем вместе.
Я заметил нашу главную революционерку, она, как всегда, проводила неподалеку очередную беседу.
— Беа! Ты в курсе, что тут у нас? — спросил я, ткнув пальцем в пустые скамейки.
— Они в «Пале». Я их встретила по дороге.
Я удивился. Перешел через улицу и в самом деле увидел ребят за столиком.
— Бастуем?
Они как-то очень тоскливо посмотрели на меня, и я сразу заволновался.
— Проблемы?
Мунир показал мне на утреннюю газету. Схватив ее, я пробежал глазами статейки, стараясь понять, что так взволновало моих приятелей, но ничего особенного не нашел.
— В чем дело?
Лагдар ткнул пальцем в страницу.
Два сутенера найдены мертвыми в парке Мирибель
На пустыре в парке Мирибель найдены мертвыми двое мужчин. Они были убиты выстрелом в голову, лица и руки у них сожжены, что дает основание думать, что речь идет о сведении счетов лионской мафии.
Я быстренько пробежал глазами заметку, узнав из нее, что обе жертвы были сутенерами на территории, контролируемой местной мафией.
— Что дальше? Вы их знали?
— Да. И ты тоже, — буркнул Мунир.
— Посмотри, там дальше есть фотки, — прибавил Лагдар.
Я перевернул несколько страниц и увидел два портрета. Мне хватило одного взгляда, чтобы их узнать. Я плюхнулся на стул.
— Черт! Энзо и Тони? Те, с которыми…
Энзо, плейбой, одетый всегда с иголочки — глаза зеленые, ласковая улыбка. И Тони, парень сплошные мускулы, молчаливый, вежливый, но с первого взгляда ясно: в один миг может превратиться в тигра.
Большую часть времени они проводили в этом кафе, выпивали, играли на автоматах, с нами обменивались шутками.
— А вы знали, что они коты?
— Откуда? — удивился Мунир.
— А я никогда не верил, — воскликнул Лагдар. — Разговоры ходили, но я не брал в голову. Такие были клевые парни.
— А с другой стороны, какой еще может быть бизнес, когда безвылазно сидишь в кафе…
Я перечитал заметку более сосредоточенно и содрогнулся: сначала пулями разнесли им головы, потом сунули в огонь… А еще несколько дней тому назад эти парни нам здесь улыбались. Мне трудно было поверить, что это правда. Скорее мрачный гангстерский фильм. Но нет. Реальность.
— Они их сначала убили, а потом сожгли? Или… Наоборот?
Мне необходимо было это узнать. Я не хотел воображать себе худшее. Похоже, всех ребят мучил тот же самый вопрос, и второй сценарий пугал их до жути.
Потом до меня дошло, что парни работали сутенерами. Черт! Ну и работа! Заставлять женщин торговать собой. Это вообще как? Они что, всерьез их заставляли? А если те не хотели, били? Мне трудно было себе представить этих славных, вежливых ребят в роли грязных насильников.
Я смотрел и не мог оторваться от фотографий. Надо же! Я общался с сутенерами. Их убили.
Я знал, что стена, которая отделяет нормальную жизнь, где живут семьями и общаются с друзьями, от другой, где убивают и жгут, очень тонкая. Но в эту минуту я понял, что стена проницаема. Смерть бродит с нами рука об руку, за углом таятся опасности, упорядоченность моей собственной жизни иллюзорна.
Пьер поставил перед нами чашки с кофе. Глаза у него были на мокром месте.
— За счет заведения, — сказал он и тоже сел за столик.
Мы поблагодарили его кивками.
— А ты знал, что они коты?
— Как сказать… По обрывкам их разговоров можно было догадаться, что они не поют в церковном хоре, но я никогда не стараюсь узнать больше, чем меня касается. А в последнее время с ними точно творилось что-то странное.
— Что именно?
— Понимаешь, у нас тут перед окнами стали ходить какие-то парни и все поглядывали на Тони и Энзо. Я им об этом говорил. Потом они вдруг перестали сюда приходить. А потом — нате вам!
Пьер поднял свою чашку, собираясь сказать тост.
— Коты, не коты, они были моими друзьями. Пусть души их покоятся в мире.
Мы все выпили по глотку кофе. Обретут ли покой такие души? Если честно, я сомневался.
Мунир
— А ты вали отсюда!
Приказ обжалованию не подлежал. Вышибала уже положил мне руку на грудь, выпихивая из очереди, а сам смотрел мимо. Две девушки, что стояли позади меня, улыбались. Я не знал, сочувственно или насмешливо.
— Почему?
Вопрос глупее глупого.
— Частный праздник.
Он ответил, глядя мимо меня, показывая, что я уже забыт. А рука все нажимала, выдавливая, отстраняя. Девчонка прыснула. Насмехались.
В горле у меня пересохло, щеки вспыхнули.
— У меня там друзья. Меня там ждут.
Вышибала уставился на меня. Я хорошо знал, когда так смотрят.
— Проваливай, я тебе сказал. — И он буквально вымел меня на тротуар.
Я в последний момент едва удержался на ногах. Поднял голову — человек двадцать смотрели на меня. Кое-кто посмеивался, другие изображали безразличие. Две девчонки теперь откровенно хихикали, прикрывая рты руками. Я чувствовал себя опозоренным, мне было до жути хреново. Хотелось хоть как-то за себя постоять.
— Вы не имеете права так со мной обращаться!
И тут же пожалел о своих словах. Что они изменят? Зачем я это сказал? Чтобы доказать самому себе, какой я крутой?
— Ты в своем уме, черножопый? Я тебя вежливо попросил свалить отсюда. Если не понял, скажу по-другому.
Я увидел происходящее словно со стороны. Стою я, тощий паренек, в модных черных брюках, сером свитере, классной курточке, с красиво зачесанными назад волосами, красный от стыда и гнева, и смотрю на здоровенного, уверенного в себе детину, готового засучить рукава. А вокруг сгрудилась молодежь, готовая поглазеть в первой половине вечера на узаконенный мордобой. И что? Кому-то видно, что у меня поджилки трясутся? Не думаю. Я уже научился вводить в обман. Со стороны я всегда выгляжу злобным чудовищем, в соответствии с общим представлением об арабах. Один вышибала понял, что в драку я не полезу, и воспользовался этим.
— Давай, давай, не играй в злого. Глаза в землю, и пошел!
И все же я хотел броситься на него, хотел смыть позор своей кровью. Пусть будет болеть разбитое лицо, а не душа, которая будет ныть днем и ночью, если я сейчас уйду. Но мне пришла в голову еще одна мысль, и она меня заморозила. Если я сейчас затею драку, на шум сбегутся все — Софи, Рафаэль, Сесиль и все остальные. Они все станут свидетелями моего унижения. И кто мне поручится, что в очереди нет знакомых ребят, и они, войдя в кафе, не расскажут, как меня избили. И я отступил, но посмотрел вышибале прямо в глаза, постаравшись вложить в свой взгляд всю ненависть, которая кипела во мне, все молчаливые проклятья, которые посылал. Посмотрел я и на двух хохотушек — они перестали смеяться. Оглядел лица стоявших в очереди и смотревших на меня. Они тоже увяли. Трусы. Жалкий реванш.
Я отошел уже далеко от кафе, а мыслями был все еще там. Какая глупость! Как я мог подумать, что новых брюк, модного свитера и модной прически достаточно, чтобы скрыть мою национальность? Арабов не пускают вечером на дискотеки, это я знал твердо. Я даже решил, что терпеть не могу шляться вечером по кафе. Но Софи объявила, что будет праздновать в кафе свой день рождения. Что я мог ей сказать? Дать понять, что не стоит этого делать?
Если моя подружка празднует день рождения, то и меня должны пустить вместе с моими друзьями. Мне надо было прийти со всеми вместе, а я взял и опоздал. И теперь спрашивал себя, не сделал ли я это нарочно? Может, я чувствовал, что меня все равно не пустят и мне будет тяжело пережить это унижение у них на глазах…
Они теперь веселятся, хохочут без забот и хлопот. «Проходите, приятного вечера», — говорил им вышибала. Рафаэль с ним поздоровался. Евреев пускают вечером в кафе. У них не такая характерная внешность. А главное, у них есть деньги. Нас вышвыривают из-за расизма, наше преступление — наши грязные рожи.
Что я скажу завтра? Что не смог прийти? Семейные проблемы? Дурацкое оправдание. Что подумает Софи — почему я вдруг не пришел? Что она мне скажет? Ее дружок не пришел к ней на день рождения… Ее дружок. Я невольно улыбнулся, и мне в рот попала соленая вода. Оказалось, что и щеки у меня мокрые. А я и не почувствовал, что реву. Я же не всхлипывал, не рыдал — наоборот, мне хотелось орать, разбить стекло, проломить стену. Ты грязное дерьмо, вышибала! И ты, Франция, тоже грязное дерьмо! И ты, Софи, дура и ничего больше! Тебе дела нет до меня, иначе ты была бы в курсе, что есть проблемы! А Рафаэль? Он что, не мог подождать меня у входа? Тоже называется друг!
Я шел и шел, хотел немного успокоиться. Слова, картинки, мысли выносили мозг. Каким же ты был дураком, Мунир! Ты был и всегда останешься арабом. Порвать с Софи — вот самое разумное решение. Забыть и думать, что я могу жить, как живут французы. Прояснить ситуацию. Отправить к чертям идиотку, которая празднует свой день рождения в кафе, когда у нее парень араб!
Я хотел только одного: оказаться среди своих, похожих на меня, живущих с теми же сомнениями, страхами, разочарованиями, знающими на своей шкуре, что такое расизм. Мы понимаем друг друга, мы вместе мучаемся, среди своих я не пустое место. Никаких масок, никаких двойных стандартов. Просто Мунир Басри.
Во дворе я не встретил своих приятелей, у подъезда, переминаясь с ноги на ногу, втянув головы в воротники, топтались другие парни. Мне не хотелось идти домой. Сразу уж точно не хотелось. И жаловаться мне тоже не хотелось. Просто немного постоять с этими вот ребятами. Волна тепла поднялась во мне. Я был им благодарен, что они, как всегда, на посту, что верны самим себе. С ними никаких подвохов. Роли распределены, и мне досталась роль свободного электрона: у меня есть друзья за пределами двора — Лагдар, Фаруз, и по временам я дружески общаюсь с закоренелыми дворовыми.
Сейчас у подъезда стоял Зубир, один из упертых. Он и еще несколько ребят решили сделать из квартала свое владение и покидать его пределы как можно реже. Здесь он распоряжается по-хозяйски, и никто не вправе оспорить его власть. О нем ходят мифы и легенды. В основном они связаны с дворовыми драками. Он умеет поставить на место любого, кого заподозрил в недостатке почтения. Зубир молчун, по-настоящему крутые парни редко бывают болтунами. Надир куда более словоохотлив. Паузы он воспринимает как оскорбление и во что бы то ни стало стремится их заполнить, поддерживая разговор фразочками типа «А ты знал, что…». Сулейман человек застенчивый. Втайне он благоговеет перед Забиром, но высказывается вслух крайне редко. Он одобряет то или иное мнение плевком сквозь зубы. Все трое бросили школу и обосновались на улице. Время от времени воруют по мелочи, в основном мобильники. На карманные расходы.
Возле них стоят еще школьники, и я тоже к ним присоединился. Ближе всех ко мне стоял паренек по имени Туфик. Он тоже попробовал бросить школу, потом попотел на всяческих побегушках и возобновил учебу. Думает заняться правом. Шутит, что станет адвокатом и будет защищать наших, которые пойдут по кривой дорожке. К нам, учащимся, крутые относятся неплохо. Они обращаются к нам, когда хотят получить какие-то сведения о жизни за пределами квартала или узнать о политических событиях, которые их заинтересовали. Отвечая, мы, конечно, придерживаемся уважительного тона, чтобы не задеть их гордость и не показаться слишком учеными. Между нами как бы существует молчаливый договор: меняем силу на знания. Они готовы защитить нас от возможной агрессии, а мы помогаем им ориентироваться в сложном внешнем мире.
Когда я подошел, ребята толковали о драке с ночными сторожами из соседнего супермаркета. Они в ней не участвовали и теперь собирали информацию, желая знать, что там произошло. Мы пожали друг другу руки. Я пристроился сбоку — роль вольнослушателя имеет свои преимущества. Я боялся в первую минуту, что начнут обсуждать мой прикид, но они были так увлечены разговором, что не обратили на меня никакого внимания. Один Туфик взглянул на меня с любопытством. Он знал, что я собирался пойти на день рождения Софи. Через несколько минут он легонько потянул меня за рукав, предлагая пройтись вместе с ним. Мы отошли в сторонку.
— Похоже, не заладилось что-то, — протянул он, глядя куда-то вдаль.
Мы очень редко касались своих душевных переживаний. Стыдливость и гордость мешали нам делиться ими.
— Дискотека?
Я пожал плечами.
— Не бери в голову. Тоже мне новость! Не ходим мы по кафе. Особенно по таким.
Как он догадался? Не иначе, собственный опыт подсказал. Я кивнул.
— Когда я узнал, что ты туда собрался, я думал, ты в курсе. Думал, что с Софи под руку, с друзьями вокруг ты проскочишь.
— Они прошли до меня.
— Заразы! Они же тоже должны были знать! И ты все-таки отправился?
— Да.
— Надеялся, что пропустят?
— Не знаю даже.
— И кого теперь ненавидишь?
— Я не ненавижу.
— Брось! Конечно, пускаешь пузыри, это нормально. Вот только против кого настроился? Против вышибал? Против Софи? Против друзей?
— Не знаю.
— Зато я знаю. Друзья ни при чем. Ты ненавидишь сам себя. Чувствуешь себя дерьмом, потому что поверил, будто можешь быть паинькой-французом, таким, как другие!
В ответ в ту же секунду во мне вспыхнула ярость. Да как он смеет так со мной разговаривать?! Но добродушная улыбка Туфика остановила меня. У меня сегодня достаточно всякого гадства, не хватало еще и с ним поссориться.
Туфик уселся на скамейку. Мы подняли воротники курток и стали дышать на руки, пытаясь немного согреться.
— Мы все, так или иначе, пытались стать другими, не теми, кто мы есть, «нормальными», — заговорил Туфик снова. — «Нормальность», она шлюшка, умеет потрафить гордости. И кто же устоит перед ее крутыми бедрами и призывным подмигиванием? А когда поддашься соблазну, заплатишь дань своей глупости, наступает расплата: тебе стыдно, и от позора ты лечишься ненавистью. Легче же орать, молотить кулаками, наказывать других. Но полезнее понять, что главная беда в тебе.
Меня удивили рассуждения уличного философа. И как ни странно, они меня успокоили. Он был прав: мне было стыдно за самого себя. И Софи тут совершенно ни при чем. Откуда она могла знать? И она не отвечает за расизм, которым страдают ее соотечественники. За что наказывать девушку, которая любит меня, араба?
Рафаэль
Я что, сделался параноиком? Моей навязчивой идеей стал расизм? Я отслеживаю его в словах и жестах одноклассников, в объяснениях преподавателей, в замечаниях и отношении прохожих. Стоит мне услышать скрежещущий слог, и я уже уверен, что речь идет о «жидах» и лексика самая непотребная. Стоит кому-то остановить взгляд на арабе, и я уже готов обвинить человека в расизме. Что произошло? Может быть, недавние события обострили во мне чуткость? Или я сегодня почувствовал то, чего не чувствовал вчера? Так бывает с новыми словами, когда поймешь их смысл, они начинают попадаться тебе на каждом шагу, в каждом разговоре.
Но с фактами не поспоришь. От бытового расизма — я ненавижу это выражение! — никуда не денешься. Агрессия против арабов и евреев возрастает. Фашиствующая мелюзга сбивается в банды, тусуется возле лицеев, торчит на углах улиц, бродит по кварталам, желая «наказать чужаков». Представления о том, что хорошо и что плохо, поплыли. Появился некий профессор Фориссон, который решил пересмотреть историю и отрицает существование газовых камер. Только что умер в Испании зловещий Даркье де Пеллепуа, которого там ни разу не потревожили. Ультраправые поднимают голову, нападают на иммигрантов, а полиция их покрывает. Табу исчезают, и вопросы, которые раньше никто бы не решился задать, звучат в полный голос.
Мне стало неспокойно, я ощущаю, что и до меня добираются волны ненависти, что еще немного — и они меня утопят. Меня. Нас. Речь идет о Мунире, обо мне. Нас унижают, а мы бессильны ответить. Мы бунтуем против теней, нас мучает собственное бессилие. И что нам делать? Куда податься? Примкнуть к одной из политических партий и вступить в борьбу? Нет, этим делу не поможешь. Беда в том, что ни правые, ни левые, ни все народонаселение в целом не ощущают, что есть такая проблема, как расизм. Я думаю о Примо Леви, тщедушном итальянском еврее, который трагически разочаровался в успехе дела своей жизни. Что он думал об этих псевдоинтеллектуалах? Что делал? Плакал кровавыми слезами? Принял решение и привел в исполнение угрозу покончить жизнь самоубийством? А Эли Визель? А все безымянные старики с синими номерами на руках? Все, кто не сумел забыть, но не смог описать неописуемое, что они думают? Они видят, что расизм и расисты снова в моде? Что опять возродился антисемитизм? Что арабы стали жертвой той же ненависти? Что мы все опять превратились в мишень?
Мунир
Мы расстались с Софи. После дня рождения отношения у нас разладились. В этот вечер я понял, как трудно нам будет продолжать быть вместе. А она обиделась на меня, что я не пришел. Я сказал ей, что у меня начались страшные рези, что не мог встать с постели, но я не умею врать, и она мне закатила дурацкую сцену. А мне показалось диким, что она всерьез обижается из-за таких пустяков. Наши чувства потускнели. Честно говоря, наверное, они потускнели раньше, иначе мы бы не устроили драмы из такой ерунды. Подготовка к экзаменам на бакалавриат довершила остальное. Некогда стало видеться. Меня это огорчило, но меньше, чем я думал. Я понял, что для меня самое главное — получить диплом. Вот я и сосредоточился. Результаты должны были объявить позже, и Софи уехала с друзьями на юг. Мне не хотелось думать о парнях, которые будут за ней бегать. Не хотелось думать, как она будет их очаровывать. Меня это больше не касалось.
Я ждал результатов с нетерпением, задыхаясь от летней жары.
Жуть, какая стояла жара. Стены квартала словно бы сомкнулись вокруг меня. Улицы стали улицами гетто.
После волнений в Грапиньер, соседнем квартале, напряжение в нашем стало до того ощутимым, что хоть трогай руками. Мусульмане сделались доступной мишенью для расистов. И для полицейских тоже — парней мог зацепить кто угодно. Свобода, равенство и братство! Ерунда! Мы не равные, мы виноватые. Виноватые в том, что мы арабы. Мы виноваты перед вышибалой у дверей дискотеки, виноваты перед полицейскими, виноваты на скамье подсудимых во дворцах правосудия. К кому нам обращаться за защитой? Многие из нас уже ничего не ждут от здешних государственных учреждений. Выживая, они сбиваются в кучу, остаются за пределами общества, учатся защищаться и нападать.
Для Франции иммигранты стали головной болью. Нас позвали сюда для работы, но теперь, в разгар кризиса, очень бы хотели, чтобы мы исчезли.
Даже папа в последнее время стал подумывать, не уехать ли нам обратно. Его предприятие готовило очередную волну увольнений.
— Если не будет работы во Франции, — мрачно говорил он, — вернемся в Марокко.
Мама покорно опускала голову и вздыхала. Потом начинала молиться про себя, чтобы судьба оказалась к нам милостивой.
— Но есть ведь и другие работы, — осторожно говорила она.
— Говорят, что сокращения идут во всех сферах.
— А пособие по безработице? Они выплачивают хорошие деньги, когда не дают работы, — подал голос Тарик. — Так мне сказали друзья.
— Они не могут платить всем подряд. И потом, я не хочу сидеть, как женщина, и ждать, когда мне подадут милостыню, — вскипел папа.
В квартале пособие не вызывало такого возмущения. Франция считалась богатой, щедрой, профсоюзы защищали работников, а сами приезжие трудились до седьмого пота на самых неблагодарных работах. Так что они не видели ничего дурного в том, чтобы немного попользоваться от щедрот французов.
— Знаешь что? Они богатели за наш счет в Алжире. Они использовали наши богатства, не спросив, хотим мы этого или нет! Они позвали нас и сбагрили нам самую грязную работу. Отчего же теперь и нам чем-то не попользоваться? — рассуждал Зубир.
И что? Разве он был неправ?
Многих семей коснулась безработица, горечь и недовольство возрастали.
— Эти уроды выставляют арабов на улицу. Они предпочитают нанимать французов, итальянцев, португальцев. Говорят, мы приехали есть их хлеб. Но они же сами нас к себе позвали! А теперь хотят, чтобы мы вернулись обратно. По их мнению, в кризисе виноваты арабские страны, несправедливо наложившие эмбарго на нефть. А мы-то какое имеем к этим странам отношение? И с чего вообще винить эти страны в кризисе? Скорее в нем виноваты евреи, которые украли землю у палестинцев с благословения Запада!
Все перемешалось. Все заговорили гораздо откровеннее. Напряжение росло. Как разобраться, кто прав, кто неправ, высказывая хлесткие, острые мнения?
Папа теперь редко когда останавливался потолковать со своими приятелями. В большинстве своем те остались без работы, и ему было с ними неловко. Ему казалось, что он находится в привилегированном положении, что отсутствие работы для них оскорбительно. Всякий раз, когда он узнавал, что очередной сосед получил пособие, он вздыхал, пожимал плечами и погружался в невеселые мысли.
О возвращении на родину говорили все. Говорить говорили, но уезжать не уезжали. Ждали. Кризис долго не продлится. Франция богатая страна. Она оправится, и все снова получат работу.
А пока мы сидим и ждем, как нам быть с обидчиками? Теми, кто видит в нас похитителей рабочих мест, воров и преступников? Для кого мы мишень, чтобы разрядиться.
11. Став бакалавром
Мунир
Я получил бакалавра! Я бакалавр! Как же мне нравится произносить эти слова: я бакалавр! Меня так и распирает от счастья. Честное слово! Распирает грудь, сердце, легкие. Я бы заорал от радости во все горло! Но рядом со мной ревет девчонка. И еще немало огорченных грустных лиц. Тут мое счастье не порадует.
Вообще-то я надеялся, что так и будет. Весь год работал как каторжный. Готовился, как ненормальный. Но в получении «бака» есть что-то мистическое, есть еще какая-то таинственная составляющая, тут не все от тебя зависит. О «баке» ходят легенды, существуют герои и мученики. «Я знал одного парня, так вот он…» В общем, рассказывается множество историй, благодаря которым тебя убеждают, что успех вовсе не результат твоих усилий, а особое везение, тогда как неудача — заговор темных сил. Даже у нас дома перед защитой «бака» появились суеверия, амулеты и особые словесные формулы, якобы обладающие сверхъестественной силой, которые должны были мне непременно помочь. Получение бакалавра заслуживало поддержки, в ход шла любая детская абракадабра.
В день моего экзамена, когда я уже собрался уходить, мама протянула мне цепочку, на которой висела хамса. В другое время я бы, конечно, отказался, даже возмутился. Но в этот миг я согласился на помощь амулета, я бы сказал, с «мистическим» спокойствием. Начало испытаний повергло меня в особое экстатическое состояние, и амулет был как бы первой медалью, повешенной на грудь бегуна. Затем мама достала солонку. Она посолила мне плечи, произнося какие-то непонятные слова, а уж потом молитву.
— Сдашь успешно, сынок.
Только в эту минуту я заметил в углу комнаты папу. И понял, что он наблюдал за правильным соблюдением операции. Он улыбнулся мне и покачал головой. Я увидел, что отец гордится мной, и почувствовал, как запульсировал в моих жилах адреналин, как на него откликнулся мой мозг. Да, я был готов. Да, я не боялся. Меня окружало облако любви родителей, защищала аура святых, и все демоны были отринуты. Я всем покажу! Я получу бакалавра! Уверен!
На лестничной клетке меня догнал Тарик.
— Мунир!
Тарик так тяжело дышал, будто обессилел, одолев два пролета лестницы, но на самом деле он пытался скрыть свое смущение и делал вид, словно задохнулся.
— Я хотел… пожелать тебе удачи! Не волнуйся, все будет хорошо.
Я протянул брату руку.
— Хлопни! Вот увидишь, я их сделаю!
Брат хлопнул изо всех сил.
Не забыла меня и Джамиля. Перед тем как уйти в школу, она приготовила мне классный завтрак и под чашку положила записочку с добрым пожеланием.
Да, я шел на завоевание будущего вместе с ними. Ради них.
А теперь возвращался домой с прекрасной новостью. Я знал, как мои домашние волнуются, как ждут меня. Все наверняка собрались в столовой. И я уже видел перед собой их счастливые лица. Сегодня я принесу им особое счастье. Такого у нас еще не было. Они его заслужили.
А Рафаэль? Почему я только сейчас о нем вспомнил? Он сдавал экзамен в том же лицее, что и я, но я не видел его возле вывешенных списков. А потом так обрадовался, что и не подумал его подождать. Надо бы вернуться, встретиться, узнать, как и что… Но мне так хотелось радоваться вместе со своими! Однако, если Рафаэлю не повезло, мне лучше быть рядом. Сумею ли я его утешить? Поддержать? А с чего вдруг я подумал о неудаче? Конечно, и у него тоже все в порядке.
Может, он и ленился на протяжении года, зато в последнее время потел с утра до ночи, наверстывая упущенное. Да и нужно ли ему вообще потеть? Ученье ему всегда легко давалось. И все же надо пойти его встретить. Вот черт! И почему я не подумал сразу?
Рафаэль
— Алло! Папа? Я получил!
— Получил?
— Да, папа. Я бакалавр!
Последовала пауза, и после паузы:
— Я горжусь тобой, Рафаэль. Я так тобой горжусь!
Я не ожидал таких слов от папы, они меня удивили. Не в обычае моего отца выражать свои чувства. Наша внутренняя связь, наша любовь не нуждалась в словах.
— Я говорю с сыном, он получил бакалавра.
Я услышал голоса, смех, даже, кажется, аплодисменты. И тогда я понял, почему папа так со мной разговаривает.
— Весь персонал магазина около меня. Я им сказал. Они меня поздравляют. Представляешь, они еще с утра открыли бутылку шампанского. Дурачье! Я ужасно злился, боялся, что тебе это ненароком повредит. Ох уж эти французы! Ты сам знаешь, не могут пройти спокойно мимо бутылки с алкоголем…
Я засмеялся, но скорее справляясь с неловкостью, чем из чувства солидарности.
— Я и в самом деле горжусь тобой, сын! Для меня это важно. Ты у меня старший. Прошел первое испытание. Очень серьезное. — Теперь я слышал, что папа говорит со мной. Его больше никто не слушает. Он понизил голос, чтобы не привлекать внимания. И в груди у меня стало горячо. Папа никогда еще со мной так не говорил. Он редко называл меня «сын». И хвалил меня тоже редко. В наших отношениях засияла звездная минута. Мы спешили навстречу друг другу.
Эта минута останется важной вехой в моей жизни. Отправной точкой. Мне захочется и дальше добиваться успеха. Чтобы потом пережить счастье таких минут.
— Спасибо, папа. Я тоже очень рад. Вот увидишь, мой диплом станет новой ступенькой для всей нашей семьи.
Я знал, что отец любит отмечать «ступеньки», особенно те, которые свидетельствуют, что время наших неудач во Франции окончилось. После того, как закрылась наша прачечная, отец стал безработным и в ожидании лучшего перебивался мелкой торговлей. Надеясь, что «колесо повернется».
— Как Бог даст, сынок. Ты звонил маме?
— Нет еще. Хочешь, ты сам ей скажешь?
Отец задумался, немного поколебался, но мое предложение пришлось ему по душе, и он весело предложил:
— Слушай! Приходи ко мне на работу! Мы выпьем по бокалу шампанского с коллегами, а потом вместе вернемся домой и сообщим новость маме и братьям.
Предложение показалось мне не слишком справедливым. Получалось, что маме предстояло мучиться еще добрый час. Но папе хотелось насладиться счастливой минутой во всей ее полноте. Хотелось, чтобы я пришел триумфатором к нему в магазин, хотелось послушать, как коллеги будут поздравлять меня и хвалить, а потом пойти домой и насладиться маминой радостью. Я чувствовал себя немного виноватым перед мамой и братьями, но в то же время был таким счастливым, что могу подарить столько радости отцу. Нечасто ему приходилось так радоваться.
И тут я увидел Мунира. Он смотрел на меня с улыбкой.
— Пока, папа. Сейчас буду.
Я повесил трубку, вылетел из кабины и вопросительно взглянул на друга. Он ответил мне улыбкой, позаимствованной из «Сияния» с Джеком Николсоном.
— Получил.
— Да, а ты?
— И я.
— Черт! Мы с тобой бакалавры.
И мы обнялись, расхохотавшись, не сомневаясь: вот сейчас, на заре нашего нового десятилетия, начинается новая настоящая жизнь.
12. Универ
Рафаэль
Я стал студентом психологического факультета университета Лион-2, расположенного в Брон-Парийи. Почему я выбрал психологию? Потому что я всегда видел себя сидящим в кабинете и помогающим несчастным людям? Потому что психология — классная наука и дает глубокие знания?
Если быть честным до конца, то мои результаты не позволяли мне претендовать на что-то более престижное. Психология была выбором по необходимости. Но, по счастью, этот выбор оказался мне по душе. Мне понравились лекции. И студенты тоже. Хотя среди студентов были явно такие, кто надеялся разрешить здесь свои личные проблемы. Но больше всего мне нравилась атмосфера студенческого городка. Во-первых, полная свобода: хочешь, ходи на лекции, хочешь, не ходи; во-вторых, возможность взять слово и высказать свое мнение; в-третьих, отношение к студенту как к взрослому, то есть мыслящему, человеку. Нравились наши надежды: каждый из нас надеялся, что он сам и его жизнь изменится благодаря учебе, новым книгам, новым знаниям. Мы готовили себя к испытаниям, чувствовали ответственность, верили, что сможем изменить мир или, по крайней мере, прожить свою жизнь осмысленно.
Мунир выбрал сразу два факультета — экономический и социологический. Он видел себя исследователем, пишущим научные работы. Или преподавателем. Хотел разрабатывать более продуктивные, более практичные модели общества. И у него для этого были все возможности, он способный, у него результаты «бака» лучше моих. Он мог бы даже поступить на подготовительные в Высшую коммерческую школу. Но не захотел. «Ты что, всерьез думаешь, что я могу стать одной из тех акул, что превращают людей в потребителей?» — со смехом ответил он, когда я убеждал его все-таки отнести документы на эту фабрику больших успехов.
Теперь мы встречались обычно в кафе — в свободное время или в обеденный перерыв. Он познакомил меня со своими новыми друзьями, а я его со своими. Живая, думающая молодежь, брызжущая идеями об устройстве общества, экономики, политики. Мы часами сидели в ближайшем кафе или в общежитии, перекраивали мир, обменивались мнениями и воодушевлялись надеждами. И в праздниках мы тоже себе не отказывали.
Университет Лион-2 известен как левый. О чем это говорит? О наших политических симпатиях, о том, что мы гуманисты и с детским простодушием не желаем знать ни о какой розни — ни национальной, ни религиозной. Мы носим с собой «Либерасьон», одеваемся, как хиппи, говорим друг другу «ты», внимательно выслушиваем собеседника и не вынимаем изо рта сигареты.
Да, в эти годы закатывающегося жискаризма студенты с левыми взглядами, ожидая «последнего и решительного», накопили немало стереотипов. Я соблюдал все, роль мне нравилась.
Я больше не был евреем, не был марокканцем, я был французским студентом-социалистом, участником мощного движения, ратующего за большее равноправие в обществе.
Трудное положение моей семьи помогало мне сжиться с этой ролью.
Дома у нас не становилось легче. Папа по-прежнему перебивался мелкими заработками. Мама не могла примириться с нашей бедностью и впала в депрессию. Мне трудно было сидеть и спокойно заниматься в такой обстановке. Большую часть свободного времени я проводил в университетской библиотеке или еще где-нибудь и возвращался домой поздно вечером, когда все уже спали.
Больше всего мне хотелось снять квартиру, где я мог бы спокойно заниматься, устраивать для друзей вечеринки, принимать подружек. Но откуда взять деньги? Я обсудил проблему с Муниром, и мы пришли к выводу, что нам нужно поселиться вместе. Мы всегда любили с ним помечтать, и наши мечты обычно заканчивались взрывами смеха и похлопываниями по плечу. До дела не доходило. Мечты не становились явью. Да и могло ли быть иначе? Родители Мунира никогда бы не согласились предоставить ему такую самостоятельность. Больше того, они почувствовали бы себя глубоко обиженными. По восточной традиции, сын уходит из дома только после женитьбы. Да и мои родители отнеслись бы к моему решению примерно так же. Но, возможно, смягчились бы, знай они точно, что квартира мне нужна, чтобы лучше заниматься.
Мунир
Учиться сразу на двух факультетах означает, что у тебя очень много работы и очень мало свободного времени. Может быть, я переоценил свои силы? Надо было бы выбрать какой-нибудь один? Экономику я выбрал из практических соображений — больше возможностей найти работу. Социология меня интересовала всерьез. Возможность анализировать изменения общества несла в себе что-то успокоительное. Проблема иммиграции не сводилась больше к копилке личных историй, бед, надежд, конфликтов и неудач, она была темой исследования ученых, желавших вникнуть в ее смысл, узнать динамику, чтобы написать о ней правду, обозначить границы, логику развития, будущие горизонты.
И еще я выбрал два факультета из-за своих комплексов, я иммигрант, мне нужно работать в два раза больше, чтобы иметь шанс на успех. Успех? А на какой успех я мог рассчитывать? В своих самых-самых сокровенных мечтах я видел себя преподавателем лицея, меня уважают ученики, у меня обеспеченная, налаженная жизнь — жена, двое детей. И я могу помочь своим детям подняться еще на несколько ступенек по социальной лестнице, у подножия которой мы все толпимся. В совсем уж безумных снах я видел себя преподавателем университета, уважаемым профессором, известным ученым. Все может быть. Все? Мне бы хотелось так думать, даже если жизнь постоянно возвращает меня к невеселой реальности: положению сына иммигранта.
Мне дали степендию. Деньги небольшие, но они много для меня значат. Франция словно бы признала меня, ободрила: давай, мол, продолжай. Дала понять, что верит в мой успех. И я почувствовал за себя гордость. Детство, да? Очень может быть, но мне-то какая разница? Я испытываю благодарность. И мои родители тоже.
Они не очень понимают, чем я занимаюсь, и питают ко мне уважение куда большее, чем я заслуживаю. Когда я сажусь заниматься, стараются не шуметь, свято веря, что малейший шум может помешать мне сосредоточиться. Сколько я ни твержу, что давно научился работать при любом шуме, дома меня окружает благоговейная тишина. Чтобы не слишком досаждать своим домашним, я ухожу работать в университетскую библиотеку. И там мы встречаемся с Рафаэлем. Если встречаемся. Он не такой усидчивый, как я. Мне кажется, он поддался соблазну веселой студенческой жизни и не слишком заботится о будущем. А может, пытается убежать от не слишком веселого настоящего, в котором оказался вместе с родителями. Несколько месяцев тому назад он рассказал мне о том, как они живут, и я, признаюсь, огорчился и… удивился. Несмотря на то что я учусь научному подходу, пытаюсь исследовать общество с помощью цифр и фактов, которые должны дать правдивую картину, сам я оказался в плену дурацких клише. Удивился, что совсем не все евреи богаты. А мне-то казалось, что пусть даже не богатые, но никто из них понятия не имеет, что такое кризис.
В общем, мне еще учиться и учиться.
13. Взрыв
Рафаэль
Октябрь 1980
Помрачение, тошнота. Эмоциональный передоз. Слишком быстрый переход от радости к боли, от беззаботного веселья к грызущей тревоге. Мне хочется заорать, зарыдать, выскочить на улицу и драться. С кем?
Сегодня Симхат-Тора, праздник Торы, праздник радости. В синагогах не протолкнуться. Евреи приходят всей семьей со свитками Торы в руках, чтобы в кругу танцевать с ними. Мужчины, женщины, дети — все поют, танцуют, хлопают в ладоши. Свитки переходят из рук в руки, их целуют, поднимают, показывают друг другу в память о Моисее, который спустился с горы Синай три тысячи пятьсот лет назад. Мы празднуем великое событие в истории нашего народа: нам была дарована Тора. Ребятишки порой не хотят идти в синагогу, им скучно слушать нескончаемые непонятные молитвы, странное пение, которое ничего им не говорит, но в этот день они бегают по синагоге в полном восторге и ловят конфеты, которые бросают им матери с балкона, отведенного для женщин.
Я поднял голову и нашел глазами Сесиль. Да, Сесиль, моя гойка, тоже сидела на балконе в толпе евреек, она была немного растеряна и отвечала улыбками на любопытные или подозрительные взгляды соседок. «Слишком светловолосая, слишком белокожая, слишком растерянная, вряд ли она из нашей общины, — наверное, думали они. — Может, познакомить ее с моим сыном…»
Я предложил Сесиль пойти со мной на праздник просто так, ни о чем особенно не думая. Она согласилась с радостью, поняв, что я приоткрываю перед ней завесу, прячущую нечто, очень для меня существенное, к чему до сих пор она имела только косвенное отношение. И теперь я, стоя внизу и хлопая в такт пению в ладоши, раздумывал, какой же все-таки тайный смысл был в моем приглашении? Чего я ждал от присутствия Сесиль на празднике. Выбор праздника вряд ли был случайным. Танцы, радостные напевы, мистический экстаз — наверное, я хотел, чтобы она увидела праздничный облик тех, с кем я чувствовал себя связанным, не считая при этом, что нахожусь в подчинении.
Я смотрел на Сесиль, на ее застенчивую улыбку, на большие удивленные глаза, и она казалась мне такой красавицей, таким чудом среди чернявых смуглянок. Ее очевидная на всех непохожесть светилась, как ореол, и у меня невольно сжималось сердце. От любви или от сострадания? Меня привлекло ее сияние? Или мне не по душе мои смуглые землячки? Нет, нет, своих земляков, единоверцев, я очень люблю вопреки всем их недостаткам. Недостатки недостатками, но я знаю, сколько в них сердечности и щедрости, сколько незаживающих ран, сколько боли. И мне хочется, чтобы Сесиль их тоже полюбила. Почему? Наверное, потому что они часть меня, та часть, за которую я не хочу краснеть.
Внезапно в синагогу вбежал мужчина. Он высоко поднял руки и казался в куда большем возбуждении, чем те, кто плясал вокруг. Он закричал, и все повернулись к нему. Нам на секунду показалось, что он в экстазе радости. Но стоявшие к нему ближе, слышавшие его слова, застыли в ужасе. Испуганные голоса зазвучали громче, громче, перекрывая все еще звучавшее пение, и наконец совсем его заглушили. Теперь стали слышаться только крики. Мужчины обняли головы руками. Те, кто вроде меня так ничего и не расслышал, задавали вопросы. Новость, обегая собравшихся, дошла и до нас. Настала и моя очередь передавать ее дальше. «Покушение… в синагоге… в Париже… убитые… бомбой… Кто?.. Когда?.. За что?..»
Крики. Восклицания. Слезы.
«Не может быть!» «Господи! Господи!» «Только не здесь!» «Выходите!» «Спасайтесь!» «Это крайне правые!» «Нет, это палестинцы!»
Никто не трогается с места. Свитки Торы тоже замерли, они больше не танцуют. Кто-то предложил положить их снова в ларец. Кто-то не согласен.
Синагогальный староста взял слово:
— Мы только что узнали, что в Париже, на улице Коперника, был совершен терракт. Бомба разорвалась в синагоге. Очевидно, есть убитые и раненые. Больше пока мы ничего не знаем. Мы просим вас не выходить за пределы синагоги, пока ответственными лицами не будут осмотрены прилегающие кварталы. Затем мы все спокойно, без паники выйдем.
В ответ люди снова зашумели. Они пытались понять, насколько рискованно оставаться здесь, в священном для нас доме. Раввин мгновенно покончил с дискуссиями.
— Сейчас мы помолимся за наших братьев и сестер, ставших жертвами совершенного варварства, — объявил он громко и властно. — Совершившие это преступление метили нам в сердце, в сердце нашей веры. Покажем им, что мы не опустим головы. Ответим им нашей молитвой.
Голос раввина, его речь разрядили гнетущую атмосферу. Он начал молиться, молился истово, и верующие отвечали ему с такой же истовостью. Каждый «аминь» звучал как требование, вопль возмущения, удар кулаком в лицо агрессора. Толпа молящихся была охвачена смятением. Упование, ненависть и страх сливались воедино. Точно так же было в праздник Йом-Кипур, когда началась война.
Я поднял глаза и посмотрел на балкон, где сидели женщины. Многие из них плакали. Многие молились. Многие молились и плакали. Я смотрел на Сесиль, она оказалась в сердцевине чужого горя, но понимала его глубину, его причины. Трагическую суть нашей истории бросили ей прямо в лицо. Она оказалась среди нас, с нами, в горе и плаче. Ее прекрасные глаза смотрели на меня, ища ответа, подсказки. Я мог ответить только печальной улыбкой. Может быть, и она стоит у подножия горы Синай. Все евреи стоят у ее подножия. Те, кто уже родился, и те, кто еще родятся. Миллионы и миллионы. Но живут на земле всего шестьсот тысяч. И если кто-то из них страдает, другие плачут и молятся.
Мунир
Мир сошел с ума. Бросить бомбу перед синагогой. Дети, женщины, мужчины пришли туда молиться. Какое чудовище могло задумать такое зверство, готовить его, представляя последствия?.. Воюют с солдатами, нельзя убивать беззащитных.
Все только и говорили что о взрыве. Не сомневались, что виноваты террористы. Но почему они молчат? Не заявляют о себе?
Имам наметил позицию.
«Он сказал, что это постыдное преступление. И если его совершили в самом деле мусульмане, то это плохие мусульмане. И мы должны молиться за погибших», — так сказал папа, вернувшись из мечети.
Конечно, проповедь имама была глубже, сложнее, но папа остановился на главном, что успокаивало его совесть и не затрагивало веру.
Под влиянием друзей отец вот уже несколько месяцев каждую пятницу ходил молиться в мечеть.
В квартале все были потрясены и полны сочувствия, хотя порой и раздавались другие мнения, от тех, кто считал всех евреев своими врагами. Но такие мгновенно затыкались, встречая красноречивые взгляды и повисавшее в воздухе молчание. Все были убеждены, что взрыв — дело рук ультраправых. Мусульмане не могли бы осквернить места культа. Конечно, хорошо бы так и было, — чтобы преступление совершили фашисты, общие для всех нас враги. Но, по моему мнению, никакая борьба, никакое противостояние не оправдывает посягательства на жизнь ни в чем не повинных. Да, так я считаю. И буду считать всегда.
Я позвонил Рафаэлю. Он был страшно подавлен. Что за нити связывают между собой евреев, если они так переживают даже за далеких, совершенно незнакомых? Может быть, потому что чувствуют себя следующей возможной жертвой? Не только. Они действительно болеют за своих.
Рафаэль заговорил о Сесиль, сказал, что она в шоке.
Я позвонил Сесиль.
— Знаешь, это все было ужасно. Люди танцевали, пели, смеялись. И потом сразу слезы и молитвы…
— Да, могу себе представить.
— Поверишь? На несколько минут я почувствовала себя еврейкой.
Я растерялся и не знал даже, что сказать.
— На демонстрацию пойдешь? — не дав мне опомниться, спросила Сесиль.
Рафаэль
Вот уже полчаса толпа стояла, ждала, тая в себе пламя гнева. Гнев тлел в каждом из нас, мы были единым целым, мы не желали, чтобы подобные преступления повторялись. Никогда. Нигде. Ни в Париже на улице Коперника, ни в каком другом месте.
Крик рвался у меня из груди, но я чувствовал: крик — нарушение тайны исповеди, закричать — значит вывернуть себя наизнанку. Он расскажет не только о моем возмущении. Он откроет мои детские ночные кошмары, мои слезы о судьбе единоверцев, мое непонимание, как возникла, как угнездилась в душах такая ненависть, неколебимая на протяжении веков.
Мы должны были выйти все на улицу давным-давно. Как только произошло первое убийство, появился первый раб, первый диктатор, первый геноцид, первый террорист. Мы должны были протестовать, осуждать, негодовать. Мы не должны были молчать. Мы должны были быть против.
А теперь? Не демонстрации меняют лицо мира. В мае 68-го казалось, что люди, собравшись вместе, способны изменить установившийся порядок, предложить иное устройство общества, но весеннее буйство кончилось, и все разошлись по домам, взялись за привычную работу, смирились, согласившись и дальше жить со своими фрустрациями. Революционеры оказались компанией художников, расписавших стены незабываемыми словами.
В колонне, что двигалась по улицам Лиона, у меня оказалось немало знакомых. Одних я встречал по воскресеньям в синагоге, с другими учился в лицее, третьи были детьми папиных и маминых друзей. Мунир шел рядом со мной. На него поглядывали. Смотрели и тепло тоже, улыбались, словно бы говоря «спасибо», «спасибо, что ты здесь». Я чувствовал, как он взволнован. Сесиль взяла меня за руку. Ей хотелось, чтобы все видели ее сочувствие. Трое детей впервые вышли на подмостки в драме.
Я-то ведь на самом деле не пострадал. Не я же был на улице Коперника. Принимая слова сочувствия, я в некотором смысле становлюсь как бы самозванцем. Но почему мне все-таки впору костюм, который скроила для нас история? Хотя мои бабушка с дедушкой даже не подозревали о лагерях, а прадеды не слышали о погромах, тем не менее неизбежность мук и страданий у меня в крови. Время стерло зловещую фигуру Изабеллы Католички, ее сестер и собратьев по ненависти, но я принял наследство родовых страданий.
Манифестанты зашагали вперед.
А мне захотелось вернуться домой.
Мунир
Беспорядки впервые возникли в нашем бывшем квартале. В 1976 году они стали вспыхивать и в других местах, взбудоражив СМИ и все население Франции. Франция открыла для себя правду, о которой подозревала, но которой не хотела смотреть в глаза.
С моей точки зрения, эти столкновения были судорогами общества, находящегося в агонии.
— Слышали?! — торопливо спросил Лагдар, усаживаясь на одну из скамеек, окружавших пожухший газон. — Полыхает в Оливье-де-Серр.
— Да, мы в курсе, — отозвался я. — Об этом статья в «Прогресс».
— Покажи-ка, — попросил он, выхватил у меня газету и радостно воскликнул: — Черт! Они сожгли машины, дрались с полицией!
Молодежь предместий считала эти стычки проявлением отваги. Возмущением против несправедливости.
А у меня, если говорить откровенно, сжималось сердце. Речь шла о квартале, где я когда-то жил, о наверняка знакомых мне парнях, которых сейчас называли хулиганьем, шпаной, преступным элементом. Когда мы оттуда уехали, квартал уже не пользовался доброй славой. Потом его репутация только ухудшилась. Как, собственно, и условия жизни — они тоже стали намного хуже. Кроме столкновений между алжирцами — пье-нуары продолжали воевать с харки, — стычки возникали из-за территорий, сфер влияния. Их оберегали от любых посягательств — соседних банд, полицейских, чиновников и просто прохожих.
— Сейчас беспорядки в Симионе? — сказал Фаруз. — Ты, кажется, оттуда переехал, Мунир? Или я ошибаюсь?
— Ошибаешься, я из Касабланки, — отозвался я, не желая продолжать разговор, который неизбежно погрузит меня в тоску.
— Черт побери! Это у вас, марокканцев, такой юмор? — усмехнулся Фаруз.
— А несколько лет тому назад полыхало в Грапиньер, — вспомнил Лагдар.
— Однажды полыхнет повсюду, — предрек Фаруз. — Все, кому надоели унижения, возьмутся за ножи.
— Мы попали в привилегированные. Сумели окончить лицей, а остальные прозябают в техучилищах, осваивают самые невыгодные профессии. Ты араб? Твои родители приехали сюда на готовенькое? Ну так отправляйся в котельную, к станку, или бери метлу, мети улицы.
— Потому-то нам и нужно попотеть, парни! Попотеть и получить диплом. Показать, что мы здесь не затем, чтобы делать за них грязную работу!
Любой молодежи — из предместья, не из предместья — хочется показать себя. Кое у кого нет другой возможности, кроме как задираться и устраивать стычки. Другие вкладываются в учебу. Мы оказались из этого меньшинства и гордились этим.
Но я не обольщаюсь, потому что прекрасно знаю, что все трудности еще впереди. Дипломы не изменят наших лиц, нашего происхождения. Квартал, предместье, станут и для нас, как для наших товарищей, ловушкой. Мы будем сидеть там, словно пленники, обреченные на бесконечное ожидание, и, только покалечив себя, сможем оттуда выбраться. Фаруз не ошибается: все, что происходит там, покатится дальше, разойдется повсюду. Ученье не выход. То, что можно избавиться от проблем, переведя «опасные элементы» на запасной путь, — иллюзия. После того как французы уехали из предместий, те стали своего рода гетто, где арабская молодежь гноит свои надежды и мечты.
Причины всего этого? Экономический кризис, который обрек кормильцев на безработицу; родители, которые позволяют улице воспитывать своих детей; нетерпимость французов ко всему, что напоминает им о поражении в Алжире; грубые полицейские, которые любят унижать; отсутствие развлечений в кварталах; школа, которая пытается причесать всех под одну гребенку; иные культурные ценности, органично присущие иммигрантам…
Да этих причин столько — начни их перечислять, и сразу станет ясно, что решения не найти…
Рафаэль
Игра называлась «Любовь властелина». Ее основное правило: верить как можно дольше, что любовь способна преодолеть все препятствия. А потом увидеть только препятствия, и избавиться от любви.
Роман Альбера Коэна стал культовым среди еврейской молодежи, жаждавшей абсолютной любви. Во всяком случае, среди тех, кто любил читать. Каждый казался себе Солалем и видел в возлюбленной Ариану. Разумеется, мы не понимали всей значимости этой книги, сведя ее всего лишь к романтической истории. Но как бы там ни было, мы проживали описанные в ней стадии, подверстывали под книгу свою жизнь.
Мы с Сесиль тоже играли в эту игру. Но сегодня вечером игра закончится.
Не лучший конец для романа, полного чувств.
Я уже не первый месяц искал верные слова, чтобы написать в нем последние строчки. И вынужден был смириться: хеппи-энда не получалось.
Какое-то время я любил Сесиль. Потом я стал любить нашу с ней историю любви. Мне нравилось играть в Солаля, который нарушает закон, испытывая чувство вины. Но исчерпались и эти чувства, и мне стало невыносимо видеть, как страдает Сесиль. Ведь на самом деле я не был Солалем, у меня не было ни его отваги, ни его жестокости.
Сегодня вечером я поговорю с Сесиль. Скажу ей: «Давай все изменим. Порыв, который нес нас в будущее, исчез. Остались нежность, милые сердцу воспоминания о трудных или радостных минутах. Мы давно с тобой стали друзьями, но не хотим этого признать. И если честно, меня держит совсем не благородное чувство: я боюсь увидеть тебя счастливой с другим. Согласись, это очень эгоистично и глупо…»
Так я начну. А потом, как у меня всегда бывает, слова польются сами.
Мучительнее всего для меня в моем решении то, что я не знаю: какая из причин для разрыва для меня главная. Религиозная? То, что Сесиль не еврейка? Поначалу для меня это было серьезным стимулом, я ринулся на завоевание. А теперь? Неужели главная причина для разрыва?
Нет. У меня прошла влюбленность, в этом все дело. Я люблю быть с Сесиль, мне нравится, как она на меня смотрит, я люблю ее белоснежную кожу, нежные губы. Она такая ласковая и так уверенно смотрит в будущее. Мне нравится идти с ней рядом, я горжусь ее такой французской красотой, которая избавила бы меня от трудных потуг прижиться в чужеродном обществе.
Я мог бы вплыть в это облако и расположиться, как на пуховой перине, на всю жизнь.
Но я не хочу удобства! Не хочу слиться с окружающим, истаяв в любовной нежности… Без веры, без религии. Напротив, я хочу почувствовать составляющие моего естества, понять, что связывает меня с прошлым, найти нити, которые потянутся в будущее. Хочу чувствовать постоянное напряжение социума, чтобы неустанно работал мозг. Уверен ли я, что непременно добьюсь успеха? Нет, не уверен. Пока я только нащупываю слова, стараясь выразить свои мысли, ищу себе оправданий, корю себя, обвиняю, защищаюсь… Но я точно знаю, что мне необходимо оборвать то, что стало прошлым, и трудиться над возможностями для совершенно иного будущего.
14. Надежда на перемены
Рафаэль
Май 1981
«5, 4, 3…»
Внизу экрана появляется лысая макушка.
— Черт! Это Жискар!
«2, 1»
— Да нет! Погоди! Это… Это…
Наконец вырастает целиком лицо. Жан-Пьер Элькабах и Этьен Мужот освобождают нас от сомнений.
— Франсуа Миттеран избран президентом Республики.
Радостные вопли. Хором. Взрывом. На стене закачались тени, мы все вскочили в едином порыве. Мощная волна, взметнувшаяся вверх. Бар, в котором мы дожидались результатов президентских выборов, полон восторженного кипения, готового выйти из берегов. Какой-то незнакомец обнимает меня, и я обнимаю кого-то незнакомого. Женщина берет меня за руку, тащит в беспорядочный хоровод, и вот мы все — женщины, мужчины — уже пляшем, что-то выкрикиваем, целуемся, у кого-то на глазах слезы. Никогда не думал, что возможно всем вместе испытать такое счастье!
«Победили! Победили!»
Мунир целует меня в щеки. Я хватаю его за плечи, и мы прыгаем вместе, как фанаты победившей футбольной команды.
— Победили! Победили!
Мы кричим, хохочем, мы в эйфории.
Мунир наклоняется ко мне и шепчет на ухо, словно доверяя секрет. На лбу у него блестят капельки пота.
— Все изменится, друг. Вот увидишь, все изменится!
Каким взглядом он на меня смотрит! С надеждой и со слезами.
Он обнимает меня. Прижимает к себе. Крепко-крепко.
Мы переживаем исторический момент. Мы в сердцевине истории.
Мы сами история.
Мунир
Теперь мы все пляшем уже на улице. Классный день десятое мая! Мы все граждане, и мы все счастливы. Мы одно, мы забыли о беззакониях и обманутых надеждах, мы по-детски поверили в новый счастливый мир. Наша безудержная радость — свидетельство желания жить именно здесь. Жить именно теперь. Жить совсем по-другому.
Я танцую вместе с женщинами — белыми, черными, смуглыми, блондинками, брюнетками, вместе с мужчинами, с молодежью, со стариками. Нет евреев, нет арабов, нет черных. Есть люди, снова достойные уважения. Какое счастье! Какое удивительное чувство свободы! Улица наша. Город наш. И скоро нашим будет весь мир.
Мы уселись на тротуар, держа в руках бутылку шипучего. Кстати, кто нам дал эту бутылку?
С блаженной улыбкой мы следим глазами за толпой, летящей куда-то в экстатическом трансе.
Мы любим всех, искренне, от души любим каждого. Любим мир, который раскрыл нам свои объятия. Нам еще нет и двадцати, и впереди у нас столько дел!
Мы с Рафаэлем сидим, обнявшись, как дети малые. Мы с ним друзья, теперь и навсегда. Мы с ним одно, нас объединила надежда.
— Все изменится, друг. Вот увидишь, все изменится.