Рафаэль
Истоки ненависти…
Ненависть между евреями и мусульманами черпает недобрую силу в сложном переплетении библейской истории, исторических фактов, борьбы за власть, предрассудков.
Кто-то, возможно, объясняя единодушие в отторжении друг друга, назовет как главную причину религию и напомнит о борьбе двух братьев, Израиля и Исмаила.
Другие вспомнят перипетии политической истории своих родных стран, вынужденный или добровольный отъезд, наследственные обиды.
Третьим вообще не нужно будет обоснование, четвертые станут опровергать любые.
Лично я предпочитаю опираться на близлежащие события, которым был свидетелем я сам. На основании этих событий я хочу понять, как случилось, что арабы и евреи оказались во враждебных лагерях.
И если говорить о начале этого расхождения во Франции, то я бы начал с лета 1982 года.
15. Сторонник или наблюдатель со стороны
Рафаэль
Июнь 1982
Первые сообщения о вторжении Израиля в Ливан повергли нас в недоумение и смятение. Сердце и разум вступили в борьбу. Доводы против чувств. Все смешалось: страх, непонимание, недоверие к СМИ, желание найти опору.
— Израильтяне правы, — заявил Давид. — Юг Ливана нужно освободить от террористов.
— Точно, — поддержал его Мишель, — очистить Ливан и покончить с Арафатом.
— Вы ошибаетесь, друзья, — возразил им Марк. — В тех же целях можно было действовать совсем по-другому. Мне очень не нравится, что военные действия развернул Израиль. Вот увидите, все вокруг ополчатся на нас.
Марк в нашей маленькой компании считался главным мудрецом. Он старше нас года на два, кончал юрфак, интересовался всем без исключения. Мы с ним познакомились на одной вечеринке и сразу подпали под его обаяние.
— Мнение мировой общественности? — сразу воспламенился Давид. — Да плевать на эту мировую общественность! Дурацкое словосочетание, и ничего больше! Кто ее представляет, эту мировую общественность?
Агрессивность Давида удивила Марка. Он не любил словесных поединков на повышенных тонах. По его мнению, запал — плохой советчик. Он предпочел оставить выпад без ответа. Ободренный его молчанием, Давид продолжал:
— Да, я спрашиваю, кто? Народы? Государства? Журналисты? Или, может быть, высшие силы, способные отличить добро от зла? Или администрация западных компаний? Тех, которые во время войны обеспечивали порядок на железной дороге, ведущей в Освенцим? Они не взрывали мосты и рельсы, хотя могли бы спасти десятки тысяч евреев!
— Ты валишь все в одну кучу, — остановил его Марк.
— Ничего подобного! Мы не можем доверять, а тем более уважать те страны, которые позволили убивать нас тысячами. И это главный принцип, на котором базируется израильская дипломатия. Если ты этого не понял, ты не понял ничего! Все решения диктуются только одним: безопасностью страны.
— Давид прав, — поддержал его Мишель.
— Нашей общей заботой должна стать безопасность Израиля.
— Его безопасность — это и наша безопасность, — прибавил Давид. — Чем мы станем, если не будет Израиля?
— Тем, чем стали: французами. — Мое замечание прозвучало провокационно, но я сказал то, что думал. Израиль был моей любовью, но чувствовал я себя французом. И хотел, чтобы мои друзья заметили специфику своих национальных чувств: они провозглашали себя израильтянами, но спокойно жили во Франции.
Давид разразился саркастическим хохотом.
— Французами? Такими же, каких власти передавали в руки немцев? Они тоже были французами. И верили, что это их страна и она их защищает! Защищает полиция, армия, сограждане.
Давид прекрасно знал, что любое упоминание об этом темном периоде истории сразу вносит в разговор осложнения, напрягает его, утяжеляет. Холокост, сионизм, антисемитизм, израильтяне, евреи, французы… Мы еще не умели ловко жонглировать этими понятиями, но в наших смятенных душах все они находили отклик.
— Не знаю, как вы можете быть столь категоричными в таком сложном вопросе, — продолжал я. — Признаюсь честно: лично я ничего не знаю. Не знаю, что думать об этой войне. Не знаю, имею ли я право вообще о ней думать. Какие у меня есть факты, какая информация, чтобы судить о том, что там происходит? Ты, Давид, обращаешься к истории, чтобы все объяснить и все оправдать. Я могу тебя отчасти понять, но большого толка в этом не вижу. Лично я в первую очередь размышляю. И не приписываю Израилю безоглядную правоту. Я говорю себе: если Бегин принял такое решение, значит, у него есть на это серьезные основания. Я осмеливаюсь верить, что он не рискует молодыми жизнями ради собственных амбиций или ради того, чтобы израильтянам севера жилось спокойнее. И размышляя о том, что сейчас происходит в Израиле, я должен сказать: я чувствую себя французом. И не понимаю, как можно говорить «мы», отождествляя себя с израильтянами. «Вы» не воюете. «Они» воюют. «Вы» не рискуете быть разорванными бомбой. «Они» рискуют. И если «мы» израильтяне, то пакуйте чемодан и отправляйтесь служить три года в израильской армии. Израильтянами становятся не летом в Тель-Авиве, сидя на террасе кафе за фалафелем и хумусом!
Я говорил напористо, маскируя убежденностью свою неуверенность и сомнения. Задетые за живое, Давид и Мишель тут же вскинулись.
— Я согласен с Рафаэлем, — сказал Марк.
— Меня это не удивляет, — буркнул Давид. — Но жить за пределами Израиля не означает, что нельзя иметь своего мнения.
— Мнение должно опираться на факты, на точную информацию. У меня явно не хватает ни того, ни другого, чтобы составить мнение. Не собираюсь слепо поддерживать израильское правительство только потому, что оно израильское. Я предпочитаю сохранять здравомыслие.
Я смотрел по телевизору новости, и недоумение сменялось недоверием, исчезала растерянность, вспыхивал гнев.
Поначалу картинки и комментарии меня подавляли. Я верил журналистам, потому что они были журналистами. Действия израильской армии меня огорчали, а иногда повергали в отчаяние.
Но потом озлобление СМИ стало настораживать. Израиль повсюду, Израиль постоянно, по всем каналам, во всех газетах. Можно было подумать, что крошечная страна — эпицентр землетрясения, и толчки негодования, вызываемого ею, вот-вот погубят весь мир. Как? Израиль? Крошечная точка на земном шаре? Нет. Клякса на карте.
Во мне снова заработал критик.
Журналисты зашли слишком далеко: они выдают за истину непроверенные подковерные мотивы. В результате мы из инстинкта самосохранения встали на сторону Израиля.
Обличения и уличения Израиля в неправоте не убедили меня в правоте палестинцев. Напротив, принятый журналистами тон сначала угнетал меня, а потом стал возмущать. Все обличения касались меня, целили в меня. Почему, каким образом, я не мог сказать, я так чувствовал.
А потом резня в Сабре и Шатиле. На экране трупы женщин и детей на улицах. Единодушное осуждение Израиля и Ариэля Шарона. Суровые приговоры, душераздирающие фотографии. Но я не верил в виновность еврейского государства. И когда виновными были признаны ливанские фалангисты, я испытал чувство глубокого удовлетворения.
— И все же я не понимаю, — тихо проговорил Марк, мешая ложечкой кофе. — Все это… выводит из равновесия.
— Не смешите меня! Для вас что, антисемитизм французов — открытие? — возмутился Давид. — Они презирают Израиль, презирают евреев. До поры до времени они сидели и помалкивали, а как только представилась возможность, дали себе волю!
— Ты всерьез думаешь, что статьи пишут журналисты-антисемиты?
Мне не нравилось, когда Давида заносило. Но в этот миг я нуждался в определенности. Мне хотелось избавиться от разъедавших меня сомнений.
— Скажи, они говорили таким ядовитым тоном, когда речь шла о войне в Камбодже? Или когда ливанцы дрались между собой? Кто-то назвал варварством действия французской армии в Алжире? Так что? Ты не понимаешь, откуда их теперешняя агрессия?
— Один парень, я имею в виду, философ, сказал: «Если жертвы — дикари, их убийцы невиновны». — Марк, сосредоточившись, выдал очередной афоризм.
Мы замолчали, задумавшись.
— Я не понял, — наконец признался Давид. — Философы, они и есть философы. Выдадут убойную сентенцию, а ты бери бумагу, ручку и принимайся за диссертацию.
Марк улыбнулся, передернув плечами.
— Суть в том, что, называя евреев варварами, французы снимают с себя вину за то, что не помогали им во время Второй мировой. Усек? В общем, если потенциальные дикари погибли в газовых камерах…
Давид мгновенно включился:
— Да, понял. Но я тебя поправлю. Речь не о том, что не помогали, а о том, что на евреев доносили, отдавали их в руки нацистов.
— Мысль мне кажется здравой, — продолжил Марк, — но она внушает беспокойство. Здравой, потому что объясняет происходящее. А внушает беспокойство, потому что мы живем во Франции.
Разговор причинял мне боль, хоть я и не понимал, по какой причине. Я попытался возразить:
— Мне кажется, вы преувеличиваете. Наша привязанность к Израилю, привычка считать ЦАХАЛ армией героев обостряет восприятие…
— То есть?
— Мы становимся обостренно чувствительными. На самом деле люди имеют право критиковать Израиль, считать его неправым. Но для нас это неприемлемо. Мы хотели бы, чтобы Израиль всегда был образцом демократии, оставался нашей гордостью, был образцом для всего мира.
— Ты хочешь сказать, что мы необъективны? — осведомился сердито Давид.
— Разумеется, необъективны, — тут же признал Марк. — Мы на стороне Израиля.
— Ты считаешь, что замечать ненависть французов к евреям — значит быть сторонником Израиля? Замечать, как набирают силу нацики, увеличивается число антисемитских акций и как теперь разнуздалось общественное мнение…
— Ты всегда все валишь в одну кучу. Общественное мнение? Но журналюги еще не все общество. Да, антисемитские выходки случаются, но совершают их иностранцы, и общественное мнение их не одобряет. Ты путаешь внутренние проблемы Франции и проблемы, связанные с политикой Израиля. И сама эта путаница говорит, что ты лицо заинтересованное.
— Мне жаль, но я еврей и француз одновременно, — кивнул Давид. — Для меня все взаимосвязано. Ненависть к евреям принимает самые разные формы — вот и все. И я знаю одно: в такие минуты я себя не чувствую французом. Евреем, ибо ему угрожают. Сионистом, ибо он под угрозой.
— Ну так собирай чемодан и покупай билет в Израиль.
— Я совершенно серьезно об этом думаю. Если Франции нельзя больше доверять, то единственный выход — ехать в Израиль.
Убежденность, с какой мы вели наши разговоры, была мнимой. В том-то и дело, что мы ни в чем не были уверены. Нас одолевали сомнения. Неуверенность заставляла моих друзей, а порой и меня, занимать крайние позиции.
Возвращаясь в аудитории факультета, которые я теперь посещал все реже, я видел на стенах плакаты, обличающие Израиль. ЦАХАЛ называли виновником всех ужасов этой войны. Среди обвинителей было немало студентов мусульман. Их заинтересованность в этом конфликте, который не имел к ним никакого отношения, удивила меня. Мне захотелось обсудить все это с Муниром, узнать, что он думает.
Мы увиделись с искренней радостью, но я чувствовал: очень скоро она будет отравлена. Мы быстренько пересказали друг другу, как провели каникулы, перемежая рассказы шутками, стараясь вернуть то чувство близости, которым так гордились.
Мы до того обрадовались друг другу, что мне не очень-то захотелось касаться опасной темы. Но я все же решил поговорить с другом напрямую и наедине, мне не хотелось, чтобы эта тема всплыла, когда мы будем сидеть всей компанией.
— Ты в курсе войны в Ливане?
— Само собой.
— Тяжелое дело, согласен?
Мунир кивнул и уставился на стойку кафетерия.
— Все, что там происходит, недостойно еврейского народа, — наконец произнес он.
Меня его мнение задело. Я мгновенно вспыхнул, разозлился. Но сдержался. Как-никак я говорил с другом.
— Что значит «еврейского народа»?
— Разве израильтяне не часть еврейского народа?
— Да, но в данном случае, мне кажется, не стоит так говорить.
— А что, для тебя израильтяне по одну сторону, а евреи по другую? Если так, тем лучше, значит, евреи диаспоры не поддерживают действий израильских солдат. Значит, израильские солдаты неправы. Что и требовалось доказать.
Я понял, что он хочет поссориться, и меня это ранило.
— Как ты думаешь, Мунир, мы можем поговорить, не ссорясь?
Он сразу спохватился.
— Да, конечно. Лучше бы так.
— Объясни, что хотел сказать.
— Я хотел сказать, что все, что творится в Ливане, недостойно народа, пережившего холокост.
— Что ты конкретно имеешь в виду?
— Войну. Сабру и Шатилу.
— Это две совершенно разные вещи. Начнем с войны. Нет человечных войн. Все они грязные и ужасные. Но ты знаешь причины, из-за которых израильская армия вошла в Ливан. Кончилось терпение. Надо было покончить с ливанскими террористами, которые разбойничали на севере Израиля, убивали мирное население.
— Да, таким был благовидный предлог.
— Не надо так говорить. Оправдать террористические акты против мирного населения невозможно.
— Неужели? А Менахем Бегин, премьер-министр Израиля, будучи членом организации Иргун, не занимался терроризмом?
Я тяжело вздохнул, давая понять, что этот довод мне известен.
— Давай дальше, это я знаю.
Мунир, глядя мне в глаза, спросил:
— Ты видел фото Сабры и Шатилы? Что ты об этом думаешь? Только честно.
— Считаешь, мне это все равно? Да, я был в ужасе. Но ты знаешь так же хорошо, как я, что не израильские военные учинили эту резню.
— Они ей способствовали.
— Началось расследование, и скоро мы узнаем, что произошло на самом деле.
— Расследование ведет еврейское государство?
Губы Мунира кривила недобрая усмешка, когда он задавал свой вопрос.
— Израиль — демократическая страна, Мунир. Я доверяю органам правосудия Израиля, они выполнят свой долг. Ты видел, какая там была мощная демонстрация после этих событий? Четыреста тысяч человек вышли на улицу, чтобы выразить негодование. Нельзя топить в грязи страну и весь народ за дела нескольких вояк! А мне кажется, что сейчас именно так и обстоит дело.
Он меня услышал, опустил голову и задумался.
— Знаешь, что мне кажется неправильным в нашем разговоре?
Я смотрел на приятеля, ожидая продолжения.
— Неправильно, что я взял на себя защиту палестинцев, а ты выступаешь адвокатом другой, очень далекой страны. Если это потому, что я мусульманин, а ты иудей, то это неправильно. Не религия должна определять наши позиции.
— Но религия все-таки влияет на наши предпочтения.
— Тогда в один прекрасный день мы станем врагами. Мы должны смотреть на этот конфликт как французы, через общие ценности, и оставаться друзьями.
Мунир говорил разумно. Но возможно ли это для нас?
— Мы с тобой подружились, потому что ты был араб, а я еврей. Значит, мы приняли на себя риск разойтись в один прекрасный день по той же причине.
Он поднял голову и удивленно посмотрел на меня.
— Ты ошибаешься, Рафаэль. Мы подружились, потому что оба были из Марокко. Два оробевших марокканца в школьных халатиках среди целого класса французов.
Я невольно улыбнулся, припомнив первые школьные дни.
— Но мы вместе выстаивали против тех, кто ненавидел евреев и арабов. И эта борьба укрепила нашу дружбу.
— Мы хотели стать французами, какими были все остальные.
— И мы дорожили своей принадлежностью к своему народу. Когда я читаю статьи об израильской войне, я чувствую угрозу себе как еврею. Французскому еврею.
— Прости, я чего-то не понял.
— Так ты считаешь, что причина негодования журналистов и обычных людей — нарушение справедливости и неуважение гуманистических ценностей?
— Да, я так считаю.
— А вот я в этом сомневаюсь. Так ли они все негодовали по поводу других военных конфликтов? Нет, совсем не так. Но вот речь пошла об Израиле и евреях, к которым французы всегда испытывали неприязнь, не осмеливаясь ее показывать. Появился повод, и они с радостью им воспользовались.
— Не становись параноиком, Рафаэль!
— Расизм приводит к паранойе, это точно. Но в данном случае все очевидно!
— Не знаю… Сесиль говорит, что защищать любые действия израильского правительства значит только вредить себе. Французы начинают смотреть на вас как на израильтян, живущих во Франции.
— Я никогда не называл себя израильтянином. Но я связан с Израилем особой связью, нееврею ее не понять. Большинство из них не видят разницы между евреем и израильтянином. Точно так же, как они не видят разницы между алжирцами, марокканцами, иранцами и другими мусульманами. Ты же помнишь, что в детстве нам попадались люди, которые говорили, что для них евреи и арабы одно и то же.
— Мы с тобой тоже иногда так думали.
Мы переглянулись, снова почувствовав себя союзниками, за спиной у которых живое, общее для нас прошлое.
— И теперь, как видишь, нам удалось поговорить о событиях в Ливане, не поссорившись.
— Постараемся, чтобы так было всегда.
— Да поможет нам Аллах!
— Нет, оставь Аллаха в покое. Все дело в нашей воле и желании.
16. Оставаться самим собой среди своих
Рафаэль
Времена настали тяжелые. Разгул ультраправых во Франции меня удручал. Средства массовой информации были настолько необъективны, что приходилось невольно задумываться, не подспудный ли это антисемитизм, пропитавший своими ядовитыми испарениями все вокруг. Я боролся со своей подозрительностью, убеждал себя, что ничего подобного нет, и все-таки продолжал задаваться вопросом: а что, если отношение большинства израильтян к французам справедливо? Мне хотелось понять: для такого отношения есть реальные основания, или оно плод болезненной фантазии? С основанием или без оснований, но в моем окружении многие замечали, что враждебность к евреям растет. А по телевизору мне показывали, как мои сверстники, на вид немногим взрослее меня, надев форму, отправлялись рисковать жизнью во имя своих идеалов. Я внезапно почувствовал себя смешным и бесполезным. Привычный комфорт, попытки встать на сторону Франции, отвлечь себя высосанными из пальца проблемами — все показалось вдруг противным. Мне захотелось потеснее сблизиться со своими, разобраться в корнях враждебности, обрести уверенность, покой. Хотелось действовать, бороться, сражаться, отстаивать свою национальную принадлежность, чувствовать себя евреем, иудеем. Каким образом? Создать кружок? Молодежную группу? Дискуссионный клуб? Я прислушивался, собирал информацию, искал.
Когда представитель Движения заговорил со мной, я был готов к сотрудничеству.
Мне назначили встречу в кафе, возле Небоскреба, в квартале Виллербан. Точь-в-точь, как в шпионском фильме.
«Приглашаю тебя от имени общего друга. Ищу молодежь, готовую действовать ради общего дела».
Я ответил не сразу. Откуда возник этот тип, не пожелавший назвать свое имя по телефону? Какой такой общий друг? С кем общее дело?
Последний вопрос я и задал.
— Общее для нас всех. Нужно защищать общину от агрессии.
— Каким образом?
— О таких вещах лучше говорить при встрече. Я хотел бы убедиться, что мнение о тебе нашего друга справедливо.
— И что же он сказал?
— Сказал, что тебя заботит сложившаяся ситуация. Что у тебя все в порядке с мозгами, что ты мужественный и серьезный. А ты что на это скажешь?
— Скажу, что говорил мой друг.
Шутка собеседника не развеселила. Судя по всему, он хотел сохранить пафосный тон вкупе с таинственностью. Все вместе мне показалось абсурдом, и я готов был повесить трубку. Но тут он предложил мне встретиться, и я согласился. Почему? У него проскользнуло несколько важных для меня слов, он польстил, говоря о моем недюжинном уме, и мне стало любопытно. И потом мне так хотелось «действовать ради общего дела»!
— У меня в руках будет «Монд», — сказал он. И на этот раз я обошелся без шуток, просто записал время и место встречи. Мы, конечно, узнаем друг друга: в кафе «Де ля Пост» читают «Прогресс» и «Экип».
Так оно и было, я сразу узнал его и подошел. Он, улыбаясь, встал мне навстречу.
— Рафаэль? А я Патрик.
Крепкое рукопожатие. Мы с ним примерно одного роста, у него длинные волосы, квадратный подбородок и широкие плечи. Взгляд острый. При этом он немного рисуется, принимает позы, хочет произвести на меня впечатление.
После неизбежных вежливых фраз, туманного обсуждения перспектив моей учебы, он перешел к разговору по существу:
— Ты знаешь, что наша община стала сейчас жертвой всевозможных наездов.
— Да, знаю.
— И что ты об этом думаешь?
Вопрос показался мне глупым.
— А какого ответа ты ждешь? Мне надо сказать: ах, это очень плохо?
Он удивленно взглянул на меня и продолжил:
— Ладно. Ты прекрасно понимаешь, что на поверхность вылезла верхушка айсберга. Каждый день новый антисемитский выпад. Обижают детей, нападают на синагоги и даже… — Тут он наклонился и прошептал мне на ухо: — … готовилось несколько покушений…
Театр одного актера на меня не действовал. Я не мог понять, то ли он так сжился с любимой ролью спецагента, то ли держит меня за дурака. Но суть нашего разговора имела для меня значение, и я хотел услышать, что он мне предложит.
— А от меня что надо?
Я задал вопрос нарочито грубо. Мне хотелось, чтобы он пропустил страниц двадцать из своего сценария. Он холодно на меня посмотрел.
— Ты согласился бы уделить несколько часов в неделю, чтобы участвовать в охране нашей общины?
— И как ее надо охранять?
— Слушай, не разыгрывай местечкового еврея, который отвечает вопросом на вопрос!
Он явно старался вернуть себе утраченную ключевую позицию.
— Да, я готов потратить несколько часов в неделю на охрану нашей общины. Я ответил на твой вопрос и теперь хочу знать, каким образом нужно будет ее охранять. Имею право? Нет?
Он улыбнулся.
— Мне нравится, что ты такой горячий.
Совсем не нравится. Ему очень трудно было улыбнуться.
— Вообще-то не принято говорить об этом при первой встрече, но я чувствую, тебе можно доверять. И ты понимаешь — никому ни слова.
Игра в секретного агента начала меня раздражать.
А он для вящей внушительности помолчал, хотел, видно, подчеркнуть важность информации, потом сообщил:
— Мы создали группу, взявшую на себя обязательства защищать нашу общину от врагов. Мы тренируемся два раза в неделю, учимся оборонять людей и территорию. Занятия бывают теоретические и практические. Мне сказали, что ты занимался боевыми искусствами.
— Я занимался карате и французским боксом.
Патрик насмешливо улыбнулся.
— Знаешь, что такое крав мага?
— Понятия не имею.
— Искусство самообороны, которое практикуют в израильской армии, — гордо объявил он мне, словно сам был членом действующего отряда. — Состоит из самых эффективных приемов различных боевых школ.
— О какой охране идет речь? Зачем понадобился этот крав… чего-то?
— Мы охраняем синагоги, общественные места, праздники, банкеты, следим за порядком, при необходимости предоставляем сопровождение. Цели у нас самые мирные, но мы должны быть готовы к любой агрессии.
— Ваша группа — это… Бетар?
Патрик снисходительно усмехнулся.
— Бетар, таинственныый и грозный! Можно подумать, что во Франции есть только одна-единственная организация! Бетар — это ответвление крайне правой организации израильтян. Мы вне политики. Но нас устраивает, когда нас принимают за Бетар, нацики его боятся. Нам это позволяет действовать более активно.
— И как же называется ваша организация?
— Мы зовем ее просто «Движение». У нас нет официального статуса, но вся верхушка общины нас знает и обращается к нам за помощью. В полиции тоже известно о нашем существовании. На особо крупных мероприятиях мы даже сотрудничаем.
— Ты говоришь о защите общины? Или о борьбе протии антисемитизма?
Вопрос, похоже, поставил Патрика в тупик.
— Видишь ли, мы группа обороны, мы не борцы. Наша задача — охранять общину, а не искать стычек с нациками. Борется Бетар.
Ответ меня разочаровал. Патрик это мгновенно почувствовал и тут же дал задний ход.
— Но в случае атаки мы всегда готовы ответить!
Он огляделся, проверяя, не услышал ли нас кто-нибудь.
— Я много чего тебе сказал. Что скажешь ты?
— Любопытно.
— Я не спрашиваю твоего мнения. Я спрашиваю, готов ли ты к нам присоединиться? Нас стало слишком мало, чтобы обороняться от нарастающей агрессии, Угроз становится все больше, они все более целенаправленны. Нам нужен такой парень, как ты.
Джеймс Бонд не вызывал у меня большой симпатии. Однако его предложение посветило мне возможностью действовать. И когда я, поколебавшись, все же ответил ему согласием, Патрик просиял. Он пожал мне руку и сказал:
— Освободи вечер вторника. Я приду сюда за тобой в восемь часов. Возьми спортивный костюм. Увидишь, у нас славные ребята и дело стоящее. — Он встал и направился к выходу. Я еще посидел немного, взволнованный и немного растерянный.
Для всех моих приятелей я теперь каждый вторник занимался спортом. И по существу не врал. Два часа крав маги — это круто. Отрабатывали удары, позиции, свирепо боролись друг с другом. Затем лекции по оказанию первой помощи, наведению порядка в толпе, работе на местности. Мы сидели в закрытом помещении с задраенными окнами, задыхаясь от духоты. Никто не должен был нас видеть, знать, что мы тренируемся и существуем. Паранойя? Разумные меры предострожности? Стратегия выживания? Думаю, все три составляющих вместе.
Но вот тренировки закончились, и мы собрались, чтобы выслушать Аллена и Франсуа, наших руководителей. Они были старше нас, очень уверены в себе и говорили с большой убежденностью. Выступление их было пафосным, они напирали на необходимость секретности, твердили о неизбежном риске и опасностях, которые ведомы только им. О самих Аллене и Франсуа говорили, что у них есть информаторы повсюду — в полиции, в самых разных сферах, даже в Израиле. От нас они ждали постоянной боевой готовности и хорошей спортивной формы. Мы должны были усвоить их взгляды, манеру вести себя и говорить, подразумевая тем самым, что мы члены благородного тайного союза. Их театральщина возымела действие, большинству ребят от восемнадцати до двадцати пяти лет — студентам, служащим, продавцам, официантам — она оказалась по душе.
Во время уик-эндов мы охраняли синагоги и всевозможные мероприятия — спортивные, культурные, религиозные, — которые устраивала еврейская община в Лионе. У нас было двое ответственных. Один отвечал за спортивный сектор, второй за организационные вопросы. Наверняка между собой они были знакомы и общались, но мы их знали только по работе и никогда не задавали лишних вопросов. Молчаливая сдержанность была в цене среди членов Движения. Мы льстили себя надеждой, что мы французская секция легендарного Моссада.
Я, конечно, понимал, какими методами нас обрабатывают. Манипуляция была груба до смешного, но мы были убеждены в собственной необходимости. Кое-кто из ребят выслушивал призывы наших руководителей чуть ли не с религиозным благоговением, словно они открывали нам тайны спасения лионских евреев. Простодушие этих ребят меня трогало. Я видел, как они впитывают в себя каждое слово, как расправляют плечи, выпячивают грудь, сжимают кулаки. Опасность приближается? Они на посту, могучие воины, готовые защищать неповинных от свирепых варваров. Мне порой становилось стыдно за ту снисходительность, с какой я смотрел на них. Но кое-что было у нас общим: большинству из нас не хватало понимания, кто же мы такие. Мы искали себя, доходя до невроза. Для нас это была серьезная проблема, и нам необходимо было ее решить. Решить проблему самоутверждения, проблему изоляции, проблему плохо переваренного иудаизма и подавляемого сионизма. Среди нас были, например, ребята, которых община не признавала евреями, так как они родились от смешанных браков. Помогая общине, они как бы завоевывали себе право быть евреями, у них появлялись друзья, которые не задавали им вопросов, принимали их такими, какие они есть, не искали в них того, чего нет.
Движение помогало нам ощутить себя личностями — умелыми и сильными; сближало с религией в ее умеренной и толерантной форме; снабжало политической позицией в виде умеренного сионизма, наделяло верными друзьями-единомышленниками. Движение служило еще и центром социальной адаптации для молодых евреев в период их становления. Я понимал это и не сопротивлялся. Принимал я и стадное послушание моих товарищей, и противоречия «сионизма на французский лад», который ограничивался выражением солидарности с Израилем, но на деле не становился реальной ему поддержкой. Моя собственная противоречивость стала для меня менее болезненной. Я испытывал глубочайшую привязанность к тем, кого стал считать частью своей семьи. Семьи, с которой до сих пор только соприкасался, от которой пытался отдалиться и которую с недавних пор идеализировал. Мне было хорошо в этой семье, мне нравилась ее жертвенность, стремление делать свою работу как можно лучше, ее любовь ко всем остальным.
Движение подарило мне новых, самых близких, друзей — Мишеля, Натана и Дана.
Я был евреем, дружил с евреями, проводил свободное время с евреями. Но по отношению к общине всегда испытывал противоречивые чувства. Поставив себя ей на службу, из вечера в вечер обеспечивая безопасность какого-нибудь праздника или религиозного собрания, я невольно сделался наблюдателем — смотрел, слушал, анализировал. Я видел, как живут мои соплеменники, слышал, что они говорят, становился свидетелем разных поучительных ситуаций.
Наблюдая, я переходил от восхищения к раздражению, от приятия к презрению с той же быстротой, с какой Ле Пен выстреливал своими ксенофобскими заявлениями. Мир евреев — прихотливая галактика, в которой соседствуют такие несовместимые друг с другом идеи и представления об обществе, мире, религии, такие разные лица и такие разные отношения, что невозможно себе представить, будто эти люди могут прийти к согласию, эти крайности могут сгладиться, эти люди стать единым народом. Любой человек, не имеющий отношения к истории евреев, решил бы, что люди, одержимые такими противоречиями, неминуемо должны враждовать. И был бы крайне изумлен, увидев, что эти люди несовместимых взглядов, характеров, устремлений находят общий язык и ухитряются любить друг друга.
Между нами существует особая связь, не поддающаяся рациональному объяснению.
Наблюдая, анализируя, я понял кое-какие важные вещи. И мне кажется, кое-что понял и в моих соплеменниках.
Мне были по душе их сердечность, умение радоваться жизни, любовь к праздникам, чувствительность, готовность поступиться собственными интересами и помочь ближнему, творческая фантазия, безоглядность, предприимчивость, любовь к риску, солидарность, мудрое знание о печалях бытия…
Разумеется, мало кто проявлял всю палитру этих качеств — обычно на поверхности заметно было какое-то одно, а другие таились глубоко внутри, подавленные, невостребованные, ссохшиеся. Или наоборот, они вдруг фонтаном выбивались наружу, потому что под спудом гипертрофированно разрослись.
В таких случаях достоинства из-за отсутствия разумной возможности применения становились недостатками. Раздражающими, трудно переносимыми качествами.
Сердечное участие превращалось в назойливость, жизнерадостность в настырность, любовь к праздникам в хвастливую нескромность, чувствительность в слезливость. Безоглядность оборачивалась безумием, мудрая печаль эгоцентризмом, любовь к риску бесшабашностью, солидарность становилась требованием рабского подчинения.
И я снова начал возмущаться своими соплеменниками. Я упрекал их в том, что они не желают усвоить правила французов, слиться с окружающей средой, в том, что они так неразумны и нерасчетливы, что ведут себя так неосмотрительно.
Почему они так кричат? Какая у них необходимость привлекать к себе внимание, выставлять себя напоказ, вступать в пререкания, требуя себе большего и лучшего? А если так себя ведешь, разве можно ждать от всех любви, уважения и подарков? И разве не глупость гордиться теми, кто открывает дело, ни черта в нем не смысля? Я прекрасно помню, как нас водили в рестораны, открытые слесарем или торговцем, где нас кормили страшной гадостью, самонадеянно полагая, что кормят ничуть не хуже Бокюза?
Зачем, спрашивается, устраивать грандиозные празднества, зачастую в кредит, выставляя себя напоказ перед теми, кто прекрасно знает о состоянии твоего кошелька и непременно найдет, за что тебя покритиковать?
Но… Несмотря на все свои претензии, я испытывал к своим соплеменникам глубочайшую нежность. И считал, что мои противоречивые чувства — тоже характерная особенность еврейской души.
Я надеялся, что в один прекрасный день пойму, что же связывает нас друг с другом, и воспользовался случаем спросить об этом у мудрого учителя из Талмуд-Торы, когда меня туда направили дежурить.
— Ребе, что общего у таких непохожих друг на друга евреев?
Тот погладил бороду, покачал головой, словно бы желая не упустить ни крупицы смысла моего вопроса, потом улыбнулся.
— Мы один народ, — сказал он.
Мне показалось, что учитель этим и ограничится и мне придется снова ломать голову, но, помолчав, он продолжил:
— Ты знаешь, как называется народ на иврите?
Я отрицательно покачал головой.
— На иврите народ обозначается словом «ам». Это означает «с», «вместе», то есть каждый существует благодаря другому. Народ существует как сообщество. — Он опять замолчал, давая мне время освоиться с ответом. — И в этом главная причина антисемитизма.
— Не вижу связи.
— Во все времена эта связь тревожила диктаторов, как политических, так и религиозных. Ибо как можно подчинить народ, который существует вне каких-либо материальных признаков? Который строит будущее, опираясь на прошлое, чуждое логике настоящего? Наши враги пытались уничтожить нашу непонятную им связь, запретили изучать Тору, мучили, вырезали, изгоняли. Но, даже рассеявшись по всему миру, евреи продолжали верить в своего Бога и поддерживать связь друг с другом благодаря Торе и своей любви к земле Израиля. Все древние народы подчинились силе и власти, они растворились в тех народах, которые их себе подчинили, еврейский народ сохранился, несмотря ни на что. Гитлер понял, что ему не удастся навязать нам свои представления о мире, что мы не откажемся от своих ценностей, что он тоже потерпит поражение, как потерпели его другие деспоты. И тогда он принял крайнее решение.
Я слушал учителя с волнением и замиранием сердца. Сердце у меня замирало потому, что моя жизнь была частичкой истории, исполненной глубокого смысла. А волнение? Я понял, что антисемитизм не умрет никогда.
Или умрет вместе с нами.
Июнь 1984
Ребенком я шел, утирая слезы, и пересчитывал прохожих на улице, пытаясь представить себе, сколько людей было уничтожено. На следующий день после европейских выборов 17 июня, когда одиннадцать процентов избирателей проголосовало за Национальный фронт, я снова пересчитывал прохожих, ощущая яростный гнев.
Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… Это они? Где эти подлецы, которые под маской мирных граждан прячут постыдные идеи? Им стыдно за них? Они себя стыдятся?
Я давно уже спрашивал себя, как выглядят люди, которые во время оккупации доносили на соседей? У них действительно, как показывают в кинофильмах, бегающий взгляд и губы в ниточку? Они втягивали голову в плечи, когда полиция уводила их соседей? Или они радостно потирали руки, удовлетворив свое подлое нутро? Сегодня я это узнаю. Они вернулись, они снова среди нас. Один француз из десяти. Бесчестная Франция жива. Она голосовала против арабов, против евреев за Ле Пена.
Прежде чем называть себя французом, мне следовало спросить себя, что меня связывает со страной, где совсем недавно творилось столько постыдного? Когда израильтяне выражали недоумение, как мы можем жить в стране, которая выдавала своих евреев нацистам, и называли нас безумцами, мы защищались. Мы говорили, что Франция перевернула постыдную страницу, что последние коллаборационисты скоро исчезнут с лица земли и унесут с собой в могилу проклятие, запятнавшее страну, где царят права человека. Что новые поколения искупили нечистую кровь отцов и живут по законам свободы, братства и справедливости. Что не постыдно жить вместе с этими людьми. А что теперь отвечать моим братьям израильтянам?
Что Симона Вейль, главный кандидат СФД, получила у европейцев сорок три процента голосов и она еврейка? Да, это так. Но за Ле Пена одиннадцать процентов!
Мы сидели в кафе, настроение не радовало. Обсудили результаты голосования, и нависшее над столом молчание могло бы длиться вечно, если бы Дан не свернул на любимую тему.
— Жереми Земур уезжает на родину, — сообщил он.
Я знал слово в слово реплику, которая последует за его новостью.
— Не он один, сейчас многие уезжают.
Лично я не мог этого больше слушать.
— Черт! Можно подумать, вам доставляет удовольствие постоянно ходить по кругу! Вы просто валяете дурака, парни! Смотрите: кто-то собрался уезжать. Дан сейчас скажет: «Они правы, наше место в Израиле. Во Франции поднимает голову фашизм, значит, пора ехать на родину». Давид и Мишель поддержат его. Марк с огорченным видом посоветует не спешить. Натан будет сидеть как каменный, а я… Я и сам уже не знаю, что делать и на каком я свете!..
Я окатил их холодной водой. Думаю, даже обидел. Дан отвернулся и наблюдал за машинами, что катили по улице за окном. Давид мешал ложечкой пустоту в чашке. Натан мне улыбнулся. Марк выглядел смущенным. А я? Я уже сожалел, что сорвался.
— Нет, ну честное слово, сколько можно… Может, хоть единственный раз обойдемся без этих разговоров? Может, поговорим о том, что творится здесь, и не будем говорить об отъезде в Израиль?
Ребята в ответ промолчали. Только Марк кивнул, давая понять, что он согласен.
— Ты же не будешь отрицать, что существует именно французский антисемитизм?
— И чем ты его объясняешь?
— Церковь постоянно напоминала, что евреи распяли Христа. Это не могло не повлиять на менталитет.
— Нас всегда будут считать виновниками всех бед, — подхватил Марк. — Коммунисты обвиняют нас в том, что мы породили капитализм. А капиталисты винят за изобретение коммунизма. Маркс же тоже был евреем.
— Евреи, они все на свете и выдумали, — иронически усмехнулся Давид.
— Шутки шутками, а сейчас мы подошли к основе антисемитизма. Евреи по самой своей сути революционеры. Они сомневаются, ищут, создают новые теории, рождают новые идеи. И соответственно вызывают зависть и недовольство. Революционеры всегда опасны.
— Антисемиты путают причину и следствие, — резко заявил Мишель.
— Объяснись.
— Новаторство евреев, их предприимчивость, безусловно, связаны с религиозной культурой, но вместе с тем это следствие антисемитизма. Я приведу в пример не философа, а певца. Герберт Пагани в «Ратую за свою страну» говорит, что евреи всегда «подвергали все сомнению, смотрели вперед, стремились изменить мир, чтобы изменить судьбу». Диалектика, которой наделяет изучение Торы, помогает подвергать сомнению установившиеся точки зрения и предлагать новое видение мира. Авраам, Фрейд, Маркс, Эйнштейн… Все они не боялись смотреть вдаль, мыслить по-иному. Такие люди опасны для власть имущих в любую эпоху, поэтому их всегда подавляли и преследовали. А когда ты знаешь, что тебя в любой миг могут выгнать из твоего дома, то дорожишь только двумя вещами, которые можешь унести с собой.
— Умной головой и деньгами, — подсказал Марк.
— Именно.
— Значит, евреи, будь они революционеры или капиталисты, всегда вызывают страх и зависть.
— И если я правильно тебя понял, совершенно не важно, кем быть — умницей с новыми идеями, или торгашом с товаром, который сделали другие, — весело заключил Дан.
Мы все расхохотались, и нам стало немного легче.
— Если говорить, серьезно, — вновь заговорил Марк, — то евреи в определенном смысле были обречены на успех. Они знали: стоит прийти другому королю, другому правителю, и их могут изгнать, могут начать притеснять. И они не пускали корни, не сживались с окружающими людьми. Они затевали новое дело и наживали деньги, чтобы иметь возможность спастись. Их успешность всегда вызывала — и вызывает до сих пор — зависть и недоверие. Антисемиты считают, что главное для евреев нажива, и они, помогая друг другу, только и делают, что ловчат.
— А на самом деле мы совсем по-другому, чем европейцы, понимаем неудачу, — уточнил Мишель. — Европеец, открывая дело, боится провала. Возможность провала его угнетает. Для нас хуже всего не провал, а отказ от попытки открыть дело. Мы боимся остаться беззащитными перед теми, кто в один прекрасный день может оказаться нашим врагом. Провал для нас один из этапов на пути к главному выигрышу.
— Так что у антисемитов впереди немало счастливых дней, — подвел итог Давид.
— Да. И нам нужно научиться жить с ними вместе.
— Или уехать в Израиль, — добавил Дан вызывающе.
— Ты с ума сошел? Разве можно делать деньги в стране, где живет столько евреев? — воскликнул Марк.
— Почему же? Говорят, есть стопроцентный способ стать миллионером в Израиле.
— Какой же? — поинтересовался Мишель, чувствуя подвох.
— Приехать туда миллиардером.
Все расхохотались и, весело подшучивая надо мной в ответ, принялись трясти за плечи и щипать щеки.
Я думаю, что юмор — еще одно спасение для евреев. Посмеются над глупостью, над подлостью — и успокоятся.
17. Родная душа
Рафаэль
Март 1986
Я познакомился с Гислен на ужине, организованном организацией, предоставляющей евреям информацию о возможности эмигрировать в Израиль. Нас пригласили на вечер фалафелей, устроенный для молодежи еврейской общины с целью привлечь ее симпатии к сионизму.
Я увидел Гислен, как только она вошла в зал, и не мог оторвать глаз от чудесного видения. Мишель заметил, что я перестал его слушать, и посмотрел туда, куда смотрел я.
— Перестань на нее пялиться, она примет тебя за психопата.
— Ты ее знаешь?
— Нет. Но, по-моему, она не еврейка.
— Почему?
— Если тебе удастся отвести от нее глаза и посмотреть вокруг, ты поймешь, что еврейки в основном брюнетки и глаза у них черные.
— А ты, Мишель? Ты шатен с голубыми глазами.
— Да, и меня принимают за ашкеназа.
— Ты хочешь сказать, что так тебе вежливо намекают, что ты гой?
— Она еврейка, — отрезал Натан.
Мы удивленно повернулись к нему.
— Откуда ты знаешь?
— Она сестра одной моей хорошей знакомой.
— Ну и дела! Ты знаком с ней и молчишь!
— Ты спросил Мишеля, а не меня.
— Ну так познакомь нас.
Натан помахал, приветствуя девушку, она заметила его и улыбнулась. Что за улыбка! Незнакомка была похожа на Джейн Фонду, культовую актрису, которую я обожал. Я подошел, Натан меня познакомил, они принялись болтать, а я не мог отвести от нее глаз. Думаю, она привыкла к восхищенным взглядам, но сумела прочитать в моем нечто иное, не только гимн своей красоте. Уверен, она все поняла. Во всяком случае для меня не было сомнений: я полюбил ее и буду любить до конца своих дней. Да, я точно знал, что у нас будет долгая и прекрасная история любви. Речь шла не о мгновенной влюбленности, не о нелепых фантазиях голодающего мозга.
Еврейские мистики учат, что души любящих родились из одной божественной искры. Разлучившись, они помнят друг о друге и не перестают друг друга искать. И вот я встретил родную душу. И был потрясен.
У меня никогда еще не было девушки еврейки. «За первой, которую увижу, буду ухаживать», — сказал я себе сегодня, бросив судьбе вызов. И вот она стоит передо мной, и она растрогана, читая в моем взгляде старинную историю — историю о том, как мы уже встречались у подножия горы Синай. Все души еврейского народа стеклись туда, чтобы услышать слово Божие. Мы войдем вместе в книгу нашего народа. Как это прекрасно! Но мы робеем перед великой ответственностью быть наследниками наших предков, их мыслей, законов, страхов и надежд. Перед ответственностью смиренно вписать в эту книгу свою главу.
Мы понимали друг друга с полуслова. Мы знали, какую хотим прожить жизнь, и эта жизнь не казалась нам невозможной. У нас будут дети, трое или четверо, дом, сад, любимая работа. Классическая и такая пленительная мечта. Гислен первой я признался, что хотел бы стать писателем, но пока не чувствую себя готовым. Она тепло откликнулась на мое доверие и нашла место моему пожеланию в нашем будущем. Ее мягкость, предусмотрительность, готовность идти по жизни со мной рядом завораживали меня. Каждый из нас хотел отдать все, чтобы воплотились мечты другого. Мы были парой.
Я всегда посмеивался над еврейскими свадьбами, невероятными празднествами с невероятными нарядами, смешными шляпами и двумя или тремя сотнями гостей. Не говорю уж о «ритуале хны», причудливом наследии родного Марокко. Этот ритуал совершали под восточную музыку за несколько дней до свадьбы. Свою свадьбу я решил праздновать скромно, только в кругу близких. Но родители воспротивились, они упрекали меня в эгоизме. Они ждали этого дня, чтобы ответить любезностью на любезность многочисленным друзьям, которые всегда звали их на свадьбы.
Так что в день собственной свадьбы я перецеловал три сотни знакомых, мало знакомых и совершенно незнакомых мне людей. А за несколько дней до того я был вымазан хной под арабскую музыку и потом облачен в гандуру и тарбуш. Традиции оказались прочнее всего. Моя невеста отнеслась ко всему очень кротко, сказав, что почтение к родителям — главное, чему учит нас Тора, и я не должен обижать папу и маму, а все остальное не имеет никакого значения.
Я не пригласил на свадьбу Мунира. Почему? Сам не знаю. Может быть, потому что он уже не принадлежал нашему миру. После разговора в кафе «Де ля Пост» мы не виделись и ничего друг о друге не знали.
Конечно, порой мне его не хватало, но я хотел двигаться вперед, строить свою жизнь и доверял только тем ветрам, которые несли бы меня в сторону моей мечты. Ностальгия казалась мне лишним грузом, и мне не хотелось тащить с собой громоздкие, тяжелые воспоминания, я хотел их облегчить, оставить зарисовки. Мунир был частью моего прошлого.
В юности нам кажется, что счастье затаилось в череде грядущих лет. Ближе к старости грядущие годы сулят нам только неосуществимость замыслов и иллюзорность мечтаний, и вот тогда мы понимаем, что смысл нашей жизни угнездился в прошлом, что искать его надо, погружаясь в воспоминания, что в них наше счастье.
Но тогда я тянулся к горизонту, доверившись манку времени.
Гислен, гораздо строже, чем я, соблюдала все обряды — праздничные дни, субботу и ела только кошерное. Она ничего мне не навязывала, но с течением времени я стал жить в умиротворяющем покое вселенной, наполненной верой в Бога и доверием к будущему.
По мере сил я не нарушал этого покоя, хотя мне часто приходилось работать по субботам. Я устроился в рекламное агентство и подчинялся неписаному закону — гореть на службе. Тебя ценили, если ты задерживался допоздна в будние дни и потел в уик-энды, хотя энергичной работы в положенные часы вполне хватало, чтобы выполнять обязанности. И все-таки мне довольно часто приходилось оставлять Гислен в субботу одну и отправляться в агентство. Но когда у меня появлялась возможность — во время отпуска, например, — я свято соблюдал заповедь седьмого дня. Тора предлагает два пути: «делай, и ты поймешь» и «пойми, и ты будешь делать». Я следовал первому. И в конце концов мне открылся истинный смысл данного нам дня отдыха. Принуждения (не пользоваться никакими электроприборами, телефоном, машиной, не прикасаться к огню и так далее) имели одну-единственную цель — освободить себя от подчинения обществу и дать понять самому себе, что такое быть свободным. Пообщаться с самим собой, вникнуть в себя, в свои связи с миром, подумать, кто ты есть и каким хочешь себя видеть.
Поэтому, переходя работать в другую фирму на должность ответственного по связям, я попросил дать мне возможность не работать по субботам и в дни иудейских праздников. Начальник, молодой еще человек, согласился с энтузиазмом:
— Никаких проблем. Ваша просьба свидетельствует, что вы человек твердых убеждений. Я сам воцерковленный католик и могу только приветствовать ваш религиозный выбор.
А вот можно ли быть французом и верующим иудеем?
Мунир
Всплеск ужаса и радость, отвращение и восторг, депрессия и надежда — взрыв в синаноге на улице Коперника и победа на выборах Франсуа Миттерана — вот крайние точки, вот наша гамма чувств, которыми мы жили в восьмидесятые.
Французы магрибского происхождения, мы старались продвигаться вперед, не поддаваясь воздействующим на нас разнонаправленным силам. Одна из сил толкала нас к опасным рифам французского берега, вторая, словно отлив, тянула обратно к стране, где мы родились. Эти разнонаправленные течения могли бы в конце концов уравновеситься, но Франция отторгала нас, и мы вынужденно сгрудились вокруг собственного очага, где догорали наши иллюзии.
Израиль, Ливан, палестинцы… Политические цели войн в этой части мира поначалу казались нам весьма далекими от наших забот. Но несправедливость, невольными свидетелями которой мы становились благодаря СМИ, не оставляла нас равнодушными. Угнетение, которое испытывали на себе палестинцы, было сродни нашему. История о них звучала для нас символически. С одной стороны была мощная армия, которую поддерживала главная сила мира, с другой — разрозненные бойцы, жалкие горстки униженных людей. Сабра и Шатила стали поворотным пунктом: немалая часть французских мусульман встали на сторону палестинцев.
Я не спешил пополнить ряды защитников палестинцев, мне очень хотелось числить себя среди французов, избавиться от взглядов и предрассудков нашего предместья.
Я не мог не понимать, что кроме всего прочего у меня есть преимущества. Благодаря образованию, будущее рисовалось мне более радужно, чем тем, кто не окончил даже школы. Я стремился вырваться за пределы нашего тесного мирка и повести за собой всех, кто стал жертвой отсева, запирающего нас в кварталах-гетто. Я прекрасно понимал, как тесно моя судьба связана с судьбой всех, кто терпит такие же беды.
Я хотел бороться, добиваться социальной справедливости, воплотить в жизнь те принципы, за которые выступал и на которые возлагал столько надежд в мае 81-го.
18. Сражения
Мунир
— Сражение начинается здесь, — объявил Мурад, обведя широким жестом не слишком просторное помещение.
Холодное, душное, с решетками на окнах. Стол, стулья и черная доска, на которой написано несколько слов по-арабски. Вот и вся обстановка. Ничего лишнего. Просто и по делу.
— Вау! Бои предстоят суровые, — пошутил я.
— А ты не поддавайся пораженчеству! Малыми средствами будем творить великое, нужна только воля!
Мурад главный в новой организации, возникшей у нас в квартале. Мы с Талебом пришли предложить ему нашу помощь. Хотим работать.
Талеб тунисец с суровым характером, и мне по душе его неравнодушие, его страстное желание перемен. Он живет в предместье Грапиньер и учится на том же факультете, что и я.
— Перемены неизбежны, — говорил он, когда мы сидели в кругу друзей несколько дней тому назад. — Но нельзя ограничиваться ожиданием. Заждавшихся ждет отчаяние. Мы должны стать двигателями, обнаружить свою решимость.
— «Заждавшиеся», «двигатели», «ограничиваться»! Ты что, словарь проглотил?
Мы с Талебом сердито взглянули на Джелула, но наша небольшая компания охотно рассмеялась.
— А серьезно поговорить можно? Или только хаханьки? — возмутился Талеб.
— Да ладно тебе! Что? Пошутить нельзя?
— Есть время для шуток, а есть для серьезного разговора.
— Ай-я-яй! Нашего Талеба подменили в универе! Вы заметили, парни? Никаких тебе «задниц, пошел ты» и всего остального. Он говорит теперь без акцента. Видали, как губы вытягивает, чтобы правильно выговаривать?!
— Заткнись, Джелул! Надоел!
— Ты? Ты сказал заткнись? Аллах акбар! Лоботомия не подействовала, — завопил наш шутник, воздевая руки к небу.
И, мгновенно повернувшись к Талебу, подняв, как Граучо Маркс, густые черные брови, Джелул проговорил заговорщицким тоном:
— Лоботомия! Усек? Мне не надо учиться в универе, я и так знаю ученые слова!
— Тебе вообще ничего не надо, — огрызнулся Талеб.
Джелул, довольный всеобщим вниманием, наконец согласился оставить нас в покое.
— Я с тобой согласен, — ответил я Талебу. — Но что мы можем делать?
— Заниматься текущими проблемами. А их столько!
— Ты имеешь в виду политические выступления?
— Их тоже, но не только. У нас в квартале есть активисты. Есть парни, которые не первый год думают о переменах. Новое правительство — это шанс для них. И для нас тоже.
— Скажешь тоже! Организация в квартале. Лично я предпочел бы борьбу с расизмом.
Талеб улыбнулся.
— Почему не за мир во всем мире? У нас впереди не вечность, а всего каких-то несколько десятилетий. Нужно работать в тех структурах, которые уже задействованы, помогать в первую очередь тем, кто нуждается в помощи.
Джелул тут же подхватил с насмешливой улыбкой:
— Нада зуциалогия, нада икономия. — Он тянул, коверкая слова с арабским акцентом. — Слышали, парни? И они вдвоем изменят всю Францию. Лучше пошли отсюда!
— Думаю, стоит поговорить с ребятами из организации, сказать, что мы тоже за перемены.
— Наша главная задача обучить жителей квартала грамоте, — продолжал Мурад. — В первую очередь, родителей и старших братьев. Но заставить, приучить безработных и рабочих регулярно посещать занятия.
Это непросто, и мы начали с конкретной помощи: ходили вместе по различным учреждениям, помогали заполнять налоговые декларации, малышам помогали делать домашние задания. И дело понемногу пошло. Но не стоит обольщаться. Мы в жизни квартала занимаем очень скромное место. — Мурад подвел итог. А мы, слушая его, смотрели на тетради на столе и на доску. Парень вызвал у меня огромное уважение, рядом с ним я почувствовал себя легкомысленным подростком. Он часами сидел в душной, мрачной комнате, занимаясь ради великой цели мелкими обыденными делами.
— Ты работаешь один?
Он угадал мои мысли, улыбнулся, положил мне руку на плечо.
— Нет, есть добровольцы, они приходят мне помогать. Помогают, кто чем может, жертвуют своим временем.
— Я, честно говоря, не знаю, что умею, и времени у меня маловато, но я хотел бы тебе помочь. Мы оба хотим, так ведь, Талеб?
— Очень!
Мурад протянул нам руку, и мы по ней хлопнули.
* * *
Папа сидел на диване, погрузившись в завораживающую истому песен Умм Кальсум, слегка покачивал головой и следуя волнам их ритма. Потеряв работу, он целыми днями сидел и слушал восточную музыку. Никто из нас не решался попросить его уменьшить звук. Сам я не большой любитель такой музыки, она похожа на жалобу, на плач. Пронзительные жалобы рвутся из израненной души, они похожи на причитания женщин, которые рыдают у открытой могилы и царапают себе лицо. Откровенность плача, танца, песни восточных людей производит впечатление бесстыдства.
Вот уже несколько дней папа носит дома джеллабу. Говорит, что в ней чувствует себя гораздо удобнее, но выйти в ней на улицу, как некоторые его безработные приятели, пока не решается. Когда он собирается повидаться с ними внизу, у нашего подъезда, то одевается «по-городскому». И отмечаться на биржу труда тоже ходит в костюме. Я чувствую, до чего он потерян — слоняется из кухни в столовую и придирается к маме и Джамиле.
Мы с отцом редко разговариваем. Он обращается ко мне, прося передать соль, спрашивает, сколько времени, просит что-то сделать. Чтобы узнать, как у меня обстоят дела со здоровьем, идут занятия, с кем я дружу, он обращается к своему представителю на земле — маме. «Папа считает, что у тебя усталый вид», «Папа спросил, когда ты сдаешь экзамены», «Папе не нравится, что ты так часто уходишь из дома по вечерам». Мама без комментариев выслушивает мои ответы и передает их папе в мое отсутствие.
И теперь, чаще видя отца сидящим в кресле, я думаю, что совсем его не знаю. Думаю, что жил рядом с ним, но не вместе с ним. Какой же он? Что он прожил? Что думает обо мне? О брате? Сестре? Бывает ли иногда счастлив?
Я подошел и сел напротив него. Он открыл глаза и улыбнулся мне. Было видно, что он удивился, потому что не привык видеть меня рядом.
— Идет дело, сын?
— Да. Неплохо.
— А в школе?
Подготовительные курсы, коллеж, лицей, университет… Для папы слово «школа» охватывает всю область образования, противоположность «школе» — «работа».
— Тоже все в порядке.
— Какие отметки?
— Хорошие. Я неплохо справляюсь.
— Так и надо. С дипломом ты, может быть, и выбьешься.
Уверен, отец считает, что ободрил меня. Но от его «может быть» я вздрогнул, как от электрического тока. «Может быть» — это суть жизни моих родителей, эти слова управляли ими много-много лет. «Может быть, во Франции…», «Может быть, эта работа…», «Может быть, завтра…», «Может быть, наши дети…».
Я хотел уже было встать, но внезапно спросил:
— Умм Кальсум алжирка?
— Нет, она египтянка. И ее песни говорят с сердцем каждого араба.
— А… Тебе не кажется, что музыка слишком грустная?
Отец посмотрел на меня и очень серьезно сказал:
— Жизнь, она грустная, сын. Покидаешь родину, хоронишь родителей, болеешь, стареешь, умираешь…
— Но и счастье тоже есть.
Отец кивнул и опять посмотрел на меня, в его взгляде светилось снисхождение.
— Да, есть и счастье.
Мы замолчали. Я не знал, что таится за молчанием отца, и пытался это понять.
— Почему ты не вернулся в Марокко?
Мне часто хотелось спросить его об этом. И наконец я решился.
Отец насупил брови — он как будто всеми клетками искал ответ.
— Мы приехали, потому что ты хотел заработать, так? — продолжил я. — Ты собирался накопить денег на дом, пробыть здесь несколько лет, а потом вернуться. Зачем оставаться здесь, когда работы больше нет?
Папа махнул рукой, он всегда так делал, когда не хотел говорить. Но понял, что я не отступлюсь, и все-таки заговорил.
— А ты с Марокко знаком?
Я удивился вопросу. Может, с папой уже что-то не то?
— Ну-у… Мы ездили туда на каникулы.
Пестрые картинки побежали перед моим мысленным взглядом, готовые клише, мультипликация, цвета, запахи. Деревня, пышная растительность, наш красивый дом, завистливые, недобрые взгляды кое-кого из соседей, улыбающиеся лица родственников, ослепительное солнце, долгие празднества, порой скука.
— Ездить на каникулы не значит знать Марокко. Вернуться? И что там делать? Там тоже нет работы… И знаешь, там нас будут любить не больше, чем здесь. Для них мы теперь будем французами.
— Французы нас любят гораздо меньше. Для них мы арабы.
— Но не тебя, сын. Не моих детей. Мои дети французы. У вас есть шанс добиться здесь успеха.
— Нет, здесь я для всех араб. Они меня не любят. Ты слышал о конфликтах с полицией? Арабов бьют, их унижают, но никого это не волнует.
Папа грустно покачал головой, и я пожалел о своих словах. Зачем осложнять ему жизнь? Зачем заставлять еще сильнее сомневаться, правильный ли он сделал выбор? Он пожертвовал собственным достоинством, чтобы обеспечить детям лучшую жизнь, а я говорю ему, что он ошибся.
— Между болью и болью выбирай ту, от которой кричать будешь меньше, говорила моя мама.
Я взял отца за руку. Первое прикосновение. Свидетельство моей близости с ним. Первое и последнее. Внезапный порыв нежности смутил нас обоих. И… Я банально пожал ему руку.
19. Обыкновенный расизм
Мунир
Усталость сродни холоду — она сжимает грудь, замедляет дыхание, мешает двигаться, сковывает мысли. Здесь, в этой маленькой комнатке, я чувствую себя бесполезным, и мне хочется все бросить. И тогда я поднимаю глаза и смотрю на кого-то из детей, или на подростка, или на женщину, или мужчину, потерявшихся в этом городе, пришедших за помощью или просто за теплом и добрым словом, чтобы немного передохнуть. Я представляю себе, как они живут, как им трудно, сколько они переносят унижений, как мало ждут от будущего. И мной овладевает странное чувство, что все они стали частью меня. Что мое будущее неотделимо от их будущего. Я думаю о своих великих проектах: выдержат ли мои благородные намерения встречу с жизнью? Я в начале пути, работа в нашей организации — только первый этап, у меня будет другая работа, другие цели. И тут меня охватывают сомнения и чувство безнадежности. Столько предстоит работы! Не завтра, не послезавтра, а сегодня. Через час. Немедленно.
Дополнительные занятия, музыка, рисование превратились в обычный детский сад. Ребятишки приходят, рассаживаются, болтают, едят, смеются, засыпают. Мы все же пытаемся что-то им втолковать, но они нас не слушают, они устали от школьных начальников. И потом, как рассуждать о музыке с мальчишкой, если ему хочется есть, если в его жизни нет ничего, кроме обид и угроз от окружающих и родителей? И мало-помалу мы отказываемся от своих проектов и делаем то, что от нас хотят. Я люблю каждого из этих ребятишек. Самых неудобных, тех, кого отбраковывает школа, потому что там не до частных случаев, потому что там готовят будущих граждан по определенным, выверенным лекалам. А мне они дороже всех. За замашками маленьких бунтарей я вижу страх и растерянность. И еще любовь. Иногда мне так хочется прижать их к себе, утешить, но я знаю, что они оттолкнут меня. Любое проявление чувств — свидетельство слабости. Случалось, что кто-то из них позволял себе улыбнуться или сказать что-то доброе, но только если был уверен, что его никто не видит и не слышит. Вот такие моменты и давали мне надежду и силы.
Иногда к нам заглядывали подростки — выпить кофе, поговорить. Мы играли роль старших братьев, они нас уважали. Но бывало и по-другому, ребята вели себя грубо, бросали нам вызов. Вместо своего парня из квартала они видели перед собой начальника, стража порядка, представителя власти. И нам приходилось говорить с ними без околичностей, по-уличному, чтобы вернуть уважение к общему делу.
Кроме парней приходили еще и девушки. Они бежали от дома, от хозяйства, от ругани, им хотелось кому-то довериться, поделиться. Настоящее их держало взаперти, будущее не принимало. Они говорили о своих отцах, высосанных работой, братьях-тиранах, женихах, которые были им предназначены, которых они в глаза не видели и, возможно, не полюбят никогда.
И родители тоже приходили, приходили за газетами, за советом. Мамы, увядшие от нелегких забот, отцы, угнетенные безработицей, с потухшим взглядом.
Народ, который трясли неподвластные ему силы. Мой народ.
— Что за интерес работать перевалочной станцией, залом ожидания?! Еще немного, и мы будем то ли школой, то ли садиком, то ли вообще непонятно чем!
Талеб сердился. И, как всегда, выражал свое недовольство вслух. В этом и была разница между им и мною.
Мурад покачал головой.
— Я полностью с тобой согласен. Но что, по-твоему, мы должны делать? Отправлять людей домой, говоря им: «Извините, у нас тут только слушают Баха и Моцарта и еще занимаются грамматикой!»?
— Так! Значит, ты признаешь свое поражение? Они фаталисты, и ты, Мурад, тоже. «Как есть, так и есть! Мектуб!» Ты забыл, что мы хотим готовить перемены, а вовсе не плыть по течению. Мы должны стараться объединить их энергию и направить ее в плодотворное, разумное русло. А мы что? Ты видишь, что сейчас творится во Франции? Нацики и полицейские издеваются над арабами, их бьют, их унижают. В Марселе скин выстрелил в парня восемнадцати лет Лауари Бен Мохаммеда, и получил три месяца условно! А Абделькадер Ларейш, подросток пятнадцати лет, убитый охранником в Витри-сюр-Сен! А Камел Бен Али из Женевилье, тоже убитый членом Национального фронта? Этого нацика отпустили на свободу даже без залога. Жизнь араба ничего не стоит. Нас стреляют, как дичь. Кое-кто так просто развлекается. А мы приобщаем наших к тонкостям языка страны, которая нас отторгает! Вы понимаете, что надо что-то менять?
Я знал, что Мурад не скажет ничего нового, он уже сто раз повторял все, что мог, поэтому заговорил сам:
— Мы согласны с тобой, Талеб. Но за один день ничего не изменишь. Мы должны набраться терпения. Мы приносим пользу, и это уже кое-что.
— Пользу? Кому? Чему? Мы же хотим, чтобы люди поняли, кто они есть, поняли свои возможности, пользовались ими. Внедрялись в общество или боролись за то, на что имеют право. Они имеют право на самоуважение. А мы здесь в лучшем случае на ролях нянек.
— Но мы же не политическая организация.
— Нас поддерживают городские власти, даже деньгами, — прибавила Варда, новая девушка-руководительница. — Значит, мы делаем полезное дело, и город одобряет нашу работу в качестве социальной службы.
— Покупает спокойствие, переводя нам ничтожные суммы, чтобы успокоить дикарей — вот и все, что они делают! — с насмешкой произнес Талеб.
— Ты хватил, парень, — окоротил его Мурад.
— Чтобы понять и справиться, нужно называть вещи своими именами. Посмотри на молодежь в квартале! Ребят не пускают вечером на дискотеки, обзывают ублюдками, отбросами, черножопыми, они не могут найти себе работу, не могут найти комнаты. Здесь тоже когда-нибудь все взорвется. Да и повсюду тоже. И вы прекрасно знаете, что так будет. И при этом мы делаем вид, что мы очень полезны!
— Что ты предлагаешь? — спросил Камель, ответственный за музыку. — Мы все это прекрасно знаем. Знаем, что вход на дискотеки нам запрещен. Есть среди нас кто-то, кто побывал в «Палладиуме», «Акварисе» или «Дранли»? Никто. Кто ни разу не получил в лицо оскорбления от прохожего или полицейского? Тоже никто. И что теперь делать? У тебя есть предложение?
Все сидящие в комнате притихли.
— Наши родители всю жизнь ощущали себя алжирцами, марокканцами, тунисцами, которые поселились во Франции, — заговорил Талеб, и в голосе его звучало смирение. — Они ходили, опустив голову, старались не привлекать к себе внимания, боялись обеспокоить окружающих, хотели, чтобы о них забыли. Свои комплексы они передали нам, и мы согласны на унижения, потому что они вошли в нашу плоть и кровь. Но в отличие от наших родителей, мы французы. И мы должны это втемяшить себе в головы. Должны отстаивать свое гражданство, свое равенство, не стыдиться самих себя. Как можно принудить других людей принимать тебя, если ты сам себя не принимаешь? Как только у нас появится чувство собственного достоинства, к нам и другие начнут относиться иначе.
Слова Талеба прозвучали с неожиданной силой, стены нашей маленькой комнаты откликнулись эхом, а мы услышали их сердцем.
Но что из этого следовало? Мы должны перестать работать у нас в центре? Заниматься политикой? Создать организацию по борьбе за наши права? А кто будет помогать тем людям, которые к нам каждый день приходят?
Талеб был прав: мы все чувствовали неизбежность взрыва. Близость его читалась в глазах молодых ребят, мы видели, как они стискивают зубы, сдерживая гнев, как дерзят, как вызывающе себя ведут. Слишком много у них накопилось обид. Сколько пережито вымогательств и оскорблений со стороны полиции, сколько было проглочено проявлений агрессии. И никому дела нет. Как будто так и надо. В СМИ редко-редко промелькнет что-нибудь подобное. Обидчиков никто не трогает, и они не волнуются. Суды их оправдывают и отпускают.
Если бы мы хотя бы слышали осуждение подобных постыдных поступков. Если бы их считали позорными, недостойными. Если бы не только СМИ, но и население, представители политических партий поняли, что неправильно преследовать арабов за то, что они арабы. Ненормально не пускать арабов на дискотеки, потому что они арабы. Ненормально постоянно проверять арабов, потому что они арабы. Мы бы перестали чувствовать себя изгоями. Мы бы видели, что между добром и злом есть граница. Но нет. Блэкаут. Лучше обойти все молчанием, чтобы не раздувать пожара. Ничего не сообщать, чтобы избежать конфронтации. Пусть раны залечивает время. Все сложности лучше держать под спудом, надеясь, что молодежь точно так же, как их родители, смирится и будет гнуть спину, унижаться и молчать. Но эта страусиная политика обречена на провал. Они ничего хорошего не добьются. Обида растет, она превращается в ненависть, и когда вспыхнет ненависть, ее не удержишь. А она вспыхнет. Вопреки нашим наивным усилиям.
Сигаретный дым поднимался кольцами к потолку, уплотняя и туманя воздух. Магнитофон с трудом выдавливал роковую мелодию. Наш праздник походил на школьную вечеринку: скудное оформление, безалкогольные напитки, сигареты, адский шум, скованность и застенчивость под маской оживления и смеха. И поведение тоже детское — улыбки и деланое безразличие, радостный смех и притворное равнодушие. Кое-кто в уголке уже танцует. Были и другие. Я обратил внимание на нескольких презрительно смотрящих парней.
— Ну что скажешь?
Я протянул Рафаэлю пластиковый стаканчик с кокой.
— Что? Скажу, что очень… по-арабски, — ответил он.
— Заткнись, или я возьму микрофон и крикну: «Братья! К нам просочились евреи!»
Давид изобразил на лице ужас, и мы все рассмеялись. Но я чувствовал: ребятам не по себе у нас на вечеринке.
Рафаэль позвонил как раз тогда, когда я готовил наш скромный праздник. И я пригласил его, но скорее в шутку, чтобы поддеть, хотя еще и потому, что удивился и обрадовался. Мне было приятно, что он хочет узнать мои новости после стольких месяцев молчания. И еще потому, что хотел с ним увидеться. И он пришел с Давидом и Мишелем, своими новыми друзьями.
— Да нет, все славно… И, похоже, они тоже довольны, что веселятся, — не без насмешки сказал Мишель.
— Начинание новое, — объяснил я. — Все ведут себя осторожно.
— Но обстановка, кажется, мирная, все спокойно, — заметил Давид.
— Не доверяй тому, что кажется. Драка может вспыхнуть в один миг. Тут есть, знаешь ли, каиды, и они готовы на все, если посмотришь на них чуть пристальнее.
— Опасаешься?
— Да нет, доверяю. Они знают, что если вечер пройдет нормально, можно будет устраивать их почаще. Им тоже хочется повеселиться. Они относятся к нам с уважением. Мы помогаем их сестренкам, братишкам. И родителям тоже.
К нам подошел небрежной походкой здоровенный парень — рубашка расстегнута, видна гладкая смуглая грудь.
— Неплохая дискотека, Мунир! Но где девчонки? Ты видел дискотеки без девчонок, а?
— Честно говоря, я не видел настоящих дискотек, и думаю, что ты тоже.
Парень осклабился, хлопнул меня по плечу и отошел.
У нас и в самом деле девушек было мало. Семь или восемь, не больше. Они все вместе сидели за столиком и потихоньку пересмеивались. Не арабки. «Мужчины» скользили по ним высокомерными, чуть ли не презрительными взглядами или вообще их не замечали.
— Они запретили приходить сюда своим сестрам. Ничего. Для начала они, наверное, хотят посмотреть, как все пройдет. Надеюсь, что потом и девушки тоже будут приходить к нам.
Мы следили за ребятами, и нам было забавно, как они себя ведут.
— Эти парнишки и есть гроза Воз-ан-Велен? — шутливо спросил Рафаэль. — От их появления дрожат французы в центре города? Я пока вижу молодняк, который играет в Аль Пачино из «Лица со шрамом». Fuck You, son of a bitch!
Я положил ему руку на плечо.
— Спасибо, что пригласил меня, — сказал он.
— Шутишь? Да это специально организованная западня для евреев!
Я легонько шлепнул его по затылку, а он сделал страшные глаза и притворился, что готов убежать.
— Ты в своем центре как рыба в воде.
— Да, я чувствую, что приношу пользу.
— А политика?
— Политика? Это и есть политика, брат! Я каждый день занимаюсь политикой. И дипломатией тоже. Кое-кто у нас в квартале хотел бы, чтобы мы организовали центр по защите прав обитателей квартала или центр по борьбе с расизмом, но я колеблюсь. Как-то не уверен. А ты как считаешь? Я слышал, что ты тоже член какой-то организации. Пригласи как-нибудь меня.
Давид и Мишель, похоже, смутились.
— Да нет, я в партии социалистов. Делаю, что могу. Хожу на собрания. Но без членского билета.
— Я не про это. Я слышал, что ты тоже организуешь вечера, но для евреев.
— Ах, это! Да, немного помогаю и немного этим зарабатываю.
Мишель и Давид обменялись взглядами и улыбнулись. Меня задело, что меня исключили из их тесной компании. Я собирался и еще кое о чем расспросить Рафаэля, но тут с улицы раздался шум. Народ столпился у дверей.
— Черт, похоже, запахло жареным!
Я тоже поспешил к двери, Рафаэль с приятелями за мной. Мы быстренько пробились через толпу.
Синий луч шарил по стенам нашего дома.
— Полиция! — объявил Мурад.
— Им-то что понадобилось?
В нескольких метрах от дома стояли три полицейские машины. Из них вышли человек двенадцать полицейских. В толпе молодежи мгновенно послышались ругательства.
Мурад старался утихомирить самых дерзких, не давал им подойти к непрошеным гостям.
— Успокойтесь. Ничего не происходит. Мы сейчас поговорим и вернемся. Возвращайтесь в зал.
Но никто не двинулся с места.
Мы с Мурадом пошли навстречу полицейским.
— Катитесь отсюда! — крикнул паренек. — Нам что, и повеселиться нельзя?!
— Мы что, не можем праздник устроить?! — Ругательства так и сыпались.
Я обернулся и махнул рукой, прося ребят замолчать.
Поговорил с полицейскими и направился к самым горячим. Рафаэль окликнул меня:
— И чего они хотели?
— Сказали, что поступила жалоба, уже поздно, беспокоит шум. Глупости! Наше помещение стоит на отшибе. Очередная провокация. Они знают, что если нас заведут, то все ребята поднимут страшный шум. И тогда они смогут похватать кого ни попадя!
Я закричал ребятам:
— Не поддавайтесь на провокацию! Возвращайтесь в зал! У нас есть разрешение на проведение вечера. Никаких проблем!
Все притихли. Мне показалось, что меня услышали.
Но тут раздался голос:
— Разрешение есть? Так какого черта нас достают? Сейчас они у меня получат! Я их не боюсь!
И снова понеслись брань и ругательства.
— Убирайтесь! Мы здесь у себя!
Полицейские сбились в кучу, принялись советоваться.
Брань усилилась. Я пытался утихомирить ребят, но самые распалившиеся ринулись вперед.
И вот уже полетел камень, потом другой.
Руководители и более спокойные ребята попытались вмешаться, но было уже поздно.
Мурад подтолкнул нас, приглашая вернуться.
— Конечно, они правы — уроды есть уроды! Но они попались в собственную ловушку.
С улицы по-прежнему доносились крики и шум.
Я было кинулся к двери, мне хотелось к ребятам, драться вместе с ними.
Прошло несколько минут, и зал совсем опустел. Полицейские уехали, ребята разошлись по домам.
— Отвратительно. Вся наша работа псу под хвост.
У меня навернулись слезы на глаза. Я ненавидел полицейских, они специально испортили нам праздник. И ребята тоже хороши! Не могли взять себя в руки!
— Видишь разницу между марокканцами и алжирцами? Алжирцы не умеют разговаривать, обсуждать, договариваться, — тихо заговорил Давид. — Они сразу рвутся в бой.
— Не надо так говорить, — отозвался я. — Готовые клише всегда опасны.
— Брось изображать социолога, озабоченного общественным равновесием. Ты прекрасно знаешь, что люди из этих двух стран не похожи друг на друга. Впрочем, как и из других стран тоже. Для статистики мы одно, мы иммигранты, но на деле мы совершенно разные. Марокканцам присущи представления развитой страны, в которой поощрялись культура и образование. Они более цивилизованны, воспитанны, более… европеизированны.
— Ты говоришь сейчас как расист. Ты не знаешь, как этим парням достается! Поверь, им есть от чего кипеть злобой.
— Я не сомневаюсь. Но я хочу сказать другое: у тебя в квартале много алжирцев, и они не умеют держать себя в руках. Черт побери, я уверен, помолчи они пять минут, дай тебе возможность спокойно поговорить, и полицейские бы утерлись, и праздник бы продолжился. Но нет! Они вспыхнули, как порох.
— Ты не понимаешь! Они вспыхнули вовсе не потому, что их вдруг взяли и спровоцировали! У них накопились обиды, комплексы, страх. Ты можешь не знать, но большинство из них не выходят гулять по центру, не желая нескончаемых проверок, боясь наткнуться на опасливые и ненавидящие взгляды прохожих и продавцов. Ты, наверное, не слышал о полицейских, которым подстрелить араба — все равно что раздавить паука? Ты всерьез думаешь, что беспорядки восемьдесят первого года были проявлением врожденной дикости? Бескультурья? Если ты так думаешь, значит, стал таким же, как негодяи расисты, которые отравляют нам жизнь.
Я говорил без возмущения, спокойно, по-дружески, но Давид почувствовал себя задетым.
А я продолжал:
— Алжирцы не хотят быть гражданами второго сорта во Франции под предлогом того, что у них по сравнению с некоторыми продвинутыми не такой европеизированный менталитет.
— Но они не могут требовать от французов, чтобы французы применялись к их образу жизни, — возразил Давид. — Заметь, в Израиле марокканцы стараются приспособиться, и их все принимают.
— Знаешь, хватит мне тыкать Израилем как образцом толерантности и социальных добродетелей! Надоело!
— Почему? Что ты имеешь против Израиля? — Давид мгновенно напрягся, голос зазвучал холодно. — Ну-ка объясни!
— А ну стоп, парни, затормозили! — вмешался Рафаэль. — Прикиньте: от неприятностей сегодняшнего вечера укатили в Израиль!
— Нет уж, пускай он выскажется! — настаивал Давид.
— Раф прав, — признал я. — Мы слишком далеко зашли. К тому же перенервничали и устали.
— Вот видишь! Реакция настоящего марокканца, — воскликнул Рафаэль, рассмеявшись, пожалуй, слишком громко. — Мудрая и дипломатичная.
Мы все улыбнулись, но дружеского тепла не было. Мишель вообще только присутствовал при разговоре, словно считал бессмысленным говорить здесь на серьезные темы.
Я думал, что этот вечер снова сблизит нас с Рафаэлем, но почувствовал: мы, наоборот, еще больше отдалились.
Мустафа сидел, вытянув ноги, сложив руки на груди, словно подчеркивая, какая она широкая и мощная, и молчал. Талеб поставил перед ним кофе в пластиковом стаканчике и попросил:
— Расскажи, что произошло.
Мустафа продолжал молчать.
— Послушай, брат, мы тебе не навязываемся и не достаем. Мы хотим узнать, сможем ли помочь.
Мустафа поднял на Талеба большие черные глаза и посмотрел на него. Лицо у него было разбито, нижняя губа рассечена, правая скула распухла.
Мустафа слыл парнем спокойным, разумным, уравновешенным, хотя и мог постоять за себя. Новость, которую мы услышали, нас удивила и потрясла.
— Ты же знаешь, что со мной случилось. Так зачем спрашиваешь?
Талеб покачал головой.
— А ты знаешь наш квартал. Правда, которая прошла через пять человек, изменилась в десять раз.
Мустафа снова посмотрел на Талеба и снова понурился. Потом помолчал, задумавшись, и добавил:
— Меня отдубасили пять парней. — И снова замолчал.
— Ну, вот видишь, а нам сказали, что семь, потом десять, а потом двадцать.
Я оценил деликатность Талеба, он привел Мустафу сюда и здесь стал его расспрашивать. Мустафа снова взглянул на него и слегка улыбнулся.
— Нет, их было всего пятеро.
— И как же это произошло?
Мустафа глубоко вздохнул.
— Я шел по улочке Сен-Жан, вокруг никого. Был в гостях у друзей и спешил на последний автобус. Передо мной остановилась машина, открылись дверцы, вышли пятеро парней. В руках пруты. Я сразу понял, чем дело пахнет. Начали с оскорблений: «Черножопый! Ублюдок! Катись, откуда пришел!» Я в ответ ни слова. Пытался сообразить, как мне выбраться из подлой западни. Один из них вышел вперед, встал передо мной и сказал: «Молчишь, гад?» Он был небольшого роста, пухлый, лицо красное, взгляд трусоватый. Мне не понравилось его лицо. Я посоветовал ему пойти прогуляться. Он на меня замахнулся своим прутом, потом опустил его, но шевелился медленно, и я вырвал у него прут и занял оборонительную позицию. Вот тогда-то они меня окружили. Первый нанес удар, я мог бы уклониться, но они били вместе с разных сторон. Я пытался обороняться, защищаться. Потом упал. Они продолжали молотить, шипя ругательства. Наконец прекратили. Каждый подошел и плюнул на меня. Потом сели в машину и уехали.
— Ты не запомнил номер? — спросил Талеб.
Мустафа пожал плечами.
— Нет. Полицейские запоминают. Мне и в голову не пришло.
— А в участок подал жалобу?
Мустафа нахмурился.
— Ты что, серьезно?
— Абсолютно. Когда на тебя нападают, надо идти в полицейский участок и подавать жалобу.
Мустафа, улыбаясь, с трудом раздвинул губы пошире, и я увидел сгусток запекшейся крови у него на губе.
— Конечно, ты прав. Они будут искать этих парней. Если повезет, они их найдут и от души поздравят.
— Ты неправ. Мы живем в стране, где есть законы.
Мустафа больше не улыбался. Он встал и заходил по комнате.
— Послушайте, парни, если вы меня сюда зазвали, чтобы втюхивать такую хрень, то пошли вы куда подальше! О каких законах ты говоришь? Где ты видел в этой стране законы? Какие у нас права? Пулю получить? Полицейские отстреливают нас, как зайцев! Сколько наших погибло за последние года два? И убийцы разгуливают на свободе! Французы могут в нас палить сколько угодно, они уверены в своей безнаказанности. Слышали об Абденби из Нантера? Спокойный парень, студентом был, кажется. Какой-то псих застрелил его, как собаку. А Вахид Хашиши? Знали его? Он был из нашего квартала. Тоже спокойный, мирный парень. Его пристрелил какой-то тип, потому что он, видите ли, крутился возле его машины. А Махмуд Шаруф? Умер в больнице, его отколотили скины, он показался им подозрительным. Теперь месяца не проходит без убийства! Политикам на это наплевать. Здесь кошки и собаки дороже араба!
Талеб вопросительно взглянул на меня. Что тут ответишь? Перечисленные имена разбередили и у нас свежие раны.
— Нет, я знаю, что делать, и другого решения нет. Соберем компанию и будем караулить, сколько понадобится. Если повезет, я их поймаю.
— Думаешь, они постоянно ездят по этой улице и избивают арабов? Если они были вооружены прутами, значит, это занятие у них постоянное, ты прав. И они будут заниматься этим и дальше. Единственный способ их остановить — арестовать, а значит, нужно дать их описание в полиции.
Мустафа снова возмутился:
— Ладно, ребята, вашей простоте можно только позавидовать. Я по горло сыт вашими дурацкими идеями. В жизни все по-другому. В жизни полиция не думает защищать арабов, и французы пишут жалобы на арабов, а не наоборот. Вы видели полицейских на нашем празднике? Вам этого мало?
Он остановился и посмотрел на нас.
— Ладно, я пошел. Спасибо за кофе.
Нам нечего было сказать, чтобы его удержать. Мы остались сидеть и сидели молча. Молчание становилось гнетущим. Замораживающим. Оно лишний раз подтверждало, что мы ничего не знаем и ничего не можем. Я чувствовал себя бессильным и бесполезным.
Они на него плевали. Каждый. По очереди.
— Мунир! Agi lahna yawouldi. Подойди ко мне, сын.
Папа всегда меня подзывал дважды — по-арабски, потом по-французски.
Арабский и французский прервали мой путь к холодильнику. Если папа выключает музыку, значит, дело серьезное. Я остановился, потом подошел к нему. Он показал мне на кресло. Я сел.
Отец склонил голову набок и посмотрел на меня, словно видел в первый раз.
— Ты вырос, сын. Ты стал мужчиной.
Я не знал, что за этим последует, не знал, как себя вести. Мы сидели и молчали. Отец опустил глаза и, казалось, забыл обо мне. Мне хотелось встать и уйти, но я знал, что он хочет мне что-то сказать.
— Как твой… Центр?
Маленькая пауза дала мне понять, что он всерьез озабочен.
— Все в порядке.
Отец ни разу не зашел к нам в Центр. Поначалу я надеялся его там увидеть. Думал, он будет гордиться, что я занимаюсь таким нужным делом. Я даже представлял себе, как он к нам присоединится, захочет участвовать, почувствует вкус к общению, заведет друзей. Чистой воды иллюзия.
— Ты учишь людей читать, так?
— Да, кое-кто из взрослых хочет научиться. И еще мы занимаемся с детьми.
— И это все?
Я не понимал, куда отец клонит.
— Нет. Еще мы помогаем людям заполнять бумаги для разных учреждений, писать заявления, выслушиваем, какие у них проблемы, даем советы.
— Ты даешь советы?
Отец нисколько не иронизировал. Но вопрос все же задел мою гордость.
— Да, и я иногда даю советы.
Я вглядывался в отцовское лицо, пытаясь разгадать его намерения, но он просто задумчиво качал головой, потом наконец заговорил:
— У нас в Марокко советы давали старики. Мудрость приходит с годами. В каждой деревне, в каждой семье был свой мудрец, и к нему приходили со всеми проблемами. Молодые никогда не позволяли себе рискнуть и высказать свое мнение. А здесь, во Франции, здесь все наоборот. Женщины работают, дети решают, советуют, мужчины пьют… Koulchi m’gloub.
— Мы даем советы по конкретным вопросам, куда обратиться, что написать. Старики этого не знают.
Ответ прозвучал громче, чем я хотел. Меня задело рассуждение отца, хотя он не вкладывал в него никакого отрицательного смысла.
Он снова покачал головой.
— Я понимаю, — тихо сказал он, еще немного помолчал и добавил: — Я слышал, что несколько недель тому назад у вас были проблемы с полицией.
— Ничего серьезного. Мы устроили праздник, приехал патруль и попросил нас закруглиться. Мы немного повздорили.
Отец прервал меня:
— Мне еще сказали, что вы берете на себя защиту тех, кто пострадал от расизма.
— Да, но мы направляем их в специализированные организации.
— В общем, у вас небольшая бакалейная лавка. Всего понемногу. Советы на все случаи жизни.
Замечание опять могло показаться иронией, но на самом деле ее не было даже близко.
— Мы стараемся быть полезными. Вокруг столько всяких проблем…
— Когда делаешь все, все делаешь плохо.
— Может, ты и прав. Но лучший способ не делать плохо — это вообще ничего не делать.
И сразу пожалел о своих словах. Я совсем не хотел обижать отца. Ответил машинально, не подумав о последствиях. Но отец, похоже, не обратил на них особого внимания.
— Знаешь, сын, я хочу, чтобы у тебя было поменьше проблем. Борьба с расизмом, по-моему, не слишком толковая вещь. Ты же ничего не можешь сделать. Зато в один прекрасный день придется иметь дело с полицейскими и судьями, которым ты совсем не понравишься.
— Папа, вполне возможно, мы не сможем изменить это общество, но мы хотя бы заставим его задуматься! Задуматься о том, что оно собой представляет, что порождает, куда двигается.
И тут же покраснел за свою самонадеянную речь. Тоже мне, социолог нашелся!
— Знаешь, я хочу сказать тебе одну вещь… Франция, она похожа на подростка. Над ней снасильничали в детстве, но она не желает в этом признаваться. Идет, высоко подняв голову, смотрит прямо перед собой, и нам кажется, она требовательная. У нее тяжелый взгляд, и нам кажется она недобрая. Она отвечает «нет» на все предложения, и нам кажется, она суровая. Но она ребенок, изуродованный насилием, который разыгрывает взрослого. Человек, который себя не любит, не умеет любить других. Французы себя не любят. Чем они могут гордиться? Своей историей? Когда они смотрят назад, то видят тени убитых мусульман, а еще поглубже — замученных пытками евреев. Конечно, у них были принцы, короли… Но они отрубили им головы. Вот они и не оборачиваются. Им не хочется иметь дело со своим прошлым. Но у тех, кто остался без прошлого, нет и будущего. Черные напоминают им, что они были рабовладельцами. Арабы — о том, что они были мучителями. Евреи — о том, что они были малодушными. Мы тени из их прошлого. Они не понимают, что мы для них возможность подружиться с их собственной историей.
Молчаливый немногословный отец заговорил вдруг как мудрец, и в его словах звучала спокойная уверенность. Я задумался: справедлива ли его жестокая логика? Прав ли он? И что будет, если каждый поймет и примет его логику? Сможем ли мы тогда все вместе написать следующую страницу в Книге истории?
И, словно догадавшись о моих мыслях, он продолжил:
— Но понимаешь, одно дело — слова. А реальность, жизнь куда сложнее. Нельзя принуждать людей говорить о своих ошибках, своей боли, заставлять их каяться в их грехах. Французы могут и разозлиться. Будь настороже, сынок. Если стоишь за правое дело, то служи ему. Мне не нравится мысль, что ты будешь с ними бороться. Иной раз гораздо лучше не вмешиваться, предоставить перемены течению времени.
— Но у нас нет времени, папа! Каждый день арабов бьют, каждый день их оскорбляют. Мы не можем пережидать, опустив голову. Ваше поколение согласилось с такой участью, потому что вы знали: вам здесь не так уж и долго жить. А мы знаем, что нам здесь жить долго. Мы французы, и мы хотим полноправно и спокойно набираться во Франции сил.
Отец снова кивнул головой:
— Wakha akhouya. Я согласен, сын. Я выполнил долг отца, я поговорил с тобой. Ты выполнил долг сына, ты мне ответил. Если будущее нуждается в тебе, иди ему навстречу. У тебя есть преимущество перед французами: ты в ладу со своим прошлым, ты им можешь гордиться. — Он мягко откинулся на спинку дивана и улыбнулся мне.
Почему я не могу обнять его крепко-крепко? Тесно прижаться к нему?
Наверное, потому что я тороплюсь жить.
И еще потому, что я не знаю, как это делается.
Я полезен будущему? Тогда я в этом не сомневался. Мне нужна была вера, она давала мне силы двигаться вперед. Мы жаждали перемен. Наше положение было невыносимым, его нельзя было просто терпеть. День за днем я надрывался, сидя на полу в трюме, латая щели на корабле. Но это было безумием и самомнением, потому что надо быть безумцем и самонадеянным слепцом, чтобы верить, что ты нужен в эпоху кризисов и терроризма. И снова были убитые, и убийц снова отпускали на свободу, и снова вспыхивало возмущение. Я изнемогал, сатанел от бездействия. Я зарывался в книги. Я должен был добиться успеха, хотя бы в учебе, должен был с ней справиться, чтобы потом помогать другим.
Я изнемогал от отчаяния, и вот тогда-то возникло Движение, а вместе с ним воскресла надежда.
20. Вместе, чтобы жить
Мунир
Декабрь 1983
Я ликовал! Их были сотни, они шли под крики «ура!» и аплодисменты. Я орал и хлопал в ладоши со всеми. Кое-кто из них смущенно улыбался, другие не стеснялись веселиться, чувствуя себя победителями. Я почувствовал свежий ветер в парусах. Мне хотелось кричать и прыгать от радости. Но чувство приличия призывало к сдержанности. Но я понял уже: я с ними! Я пойду вместе с ними в Париж!
Даже журналисты появились! Наконец-то! Наконец-то нас услышали. Их пришло много, с техникой. Они совсем иначе, с интересом, отнеслись к происходящему. Это не был испуг, который до сих пор вынуждал представителей СМИ заглядывать к нам в квартал, а потом клишированными фразами подтверждать, что испуг был оправдан. Мы перестали быть вредным меньшинством, сотрясающим общество беспорядками, агрессивностью и преступлениями, мы перекочевали из рубрик «Разное» и «Из зала суда» в рубрики «Текущие события» и «Новости общества».
Лидеры движения отвечали на вопросы. Остальные разошлись в разные стороны. Мы поспешили им навстречу. Хлопали ребят по плечу, пожимали руки, угощали водой, бутербродами. Образовывались кружки, затевались беседы, рассказывались смешные случаи. Словоохотливые говорили, остальные, улыбаясь, помалкивали. Их было тридцать два человека, когда они вышли из Марселя. Никому до них дела не было. Ни одна душа не ждала их и в Салон-де-Провансе. Вопреки легендам арабское радио не работало.
Потом появилась статья, потом еще одна, передача по радио, и еще, и еще И вот уже в Лион пришла целая колонна. Радостная, возбужденная. Почти тысяча человек.
Они шли во имя нас всех, выражая наше отчаяние из-за несправедливости правосудия, насилия полицейских, равнодушия политиков, расистских притеснений, каждодневного унижения… Как только им протянули микрофон, они стали объяснять, свидетельствовать, будить сознание думающих французов, порой дремлющее, порой недоброжелательное. Изгнать ксенофобию. Мы вовсе не жулики и проходимцы, полные ненависти и злобы, сбивающиеся в банды, чтобы творить бесчинства, какими зачастую представляют нас теленовости. Мы французская молодежь, которая хочет мирной благополучной жизни.
Как трудно объяснить самое простое, самое очевидное. И когда над правдой глумятся, бесхитростное отстаивание ее производит впечатление агрессии. Но на этот раз инициаторы Марша хорошо все продумали, они пошли по пути, указанному Ганди. Действовать мирным путем, действовать непривычно было единственной возможностью, чтобы нас увидели и услышали. Поход дает время для размышлений, усмиряет эмоции. Мы шли все вместе в Париж. У меня наконец появилось время хорошенько подумать.
Сто тысяч участников Марша на площади Бастилии. Париж нас встречал как героев — криками радости. Талеб — мы вместе присоединились к Маршу — положил мне руку на плечо. «Терпите! Мы идем!» — гласил один из плакатов, который мы несли. Полицейские сейчас сопровождали нашу демонстрацию. Проходя мимо одного из них, я пристально на него посмотрел. Взгляд у него был недобрый. Я ему не нравился. Он мне тоже. И все же сегодня недоставало всего-то малой капли, чтобы мы с ним заговорили, вступили в диалог… Во мне трепетала радость. Такая же, как в мае 81-го.
Маршем шли не только арабы. К нам присоединились разные ассоциации и политические партии тоже. Мы хотели высказаться. Нам столько всего надо было сказать.
Группа «Карт де Сежур» должна была дать концерт, завершающий вечер. Ее главного музыканта, Рашида Таха, я видел несколько раз в лицее, когда он приходил к своим друзьям. У него были веселые глаза, он одевался как рокер, носил длинные волосы и очень нравился девушкам. Мы гордились его успехом. Я был знаком и с Джамелем Дифом, ударником, который приходил с небольшой группой музыкантов играть на наших семейных праздниках. Отдавая должное их таланту, левые постарались сделать их знаковыми фигурами, символами иммиграции, которая выражает свои пожелания и несогласие без драк и насилия. Примерно в том же ключе мыслили и обозреватели, следящие за Маршем. Они говорили прмерно так: собравшаяся здесь арабская молодежь — мирная, она заявляет о своих требованиях вежливыми слоганами. Пришли не разбойники, не банды из предместий, они не собираются громить столицу страны, которая их отторгает и мечтает подавить силой.
Но должен признаться честно, я не верил, что работа Туми Джаиджа и его друзей увенчается успехом. Объединить арабов какой-нибудь идеей? Мне казалось, что это невозможно. Отсутствие дисциплины, споры и раздоры, неумение сформулировать общие для всех требования сводили на нет все попытки объединиться, а значит, вынуждали опять быть покорными. Да что далеко ходить? Я и сам был жертвой тех же привычек и предрассудков, какие осуждал в других.
Делегацию от Марша примет президент в Елисейском дворце. Новость принесла нам Фадила, девушка из Дижона, присоединившаяся к Маршу со своими друзьями.
— В Елисейском дворце, ты подумай! — хмыкнул Талеб. — Нас в «Палладиум» не пускают, а тут на тебе, Елисейский дворец!
— А что такое «Палладиум»? — поинтересовалась Фадила.
— Модная дискотека в Лионе. Арабов туда не пускают.
— А ты разве араб? — спросила она, и в глазах ее засветились лукавые огоньки.
Темные вьющиеся волосы лежали по плечам Фадилы, пухлые губы улыбались, показывая красивые белые зубки. Мне кажется, я в нее влюбился. Впрочем, не знаю… Какие только чувства нас тут не захлестывают.
— Нет, я датчанин, а с арабами из солидарности.
Тут уже мы все рассмеялись. Не такая смешная шутка, но мы готовы были хохотать по любому пустяку, так переполняла нас радость.
— Но я серьезно спрашиваю! Слово «араб» означает жителя Аравийского полуострова. Алжирцы, тунисцы и марокканцы не арабы.
— Фадила, не занудствуй! Ты что, собралась читать нам курс географии?
— Но это же важно. Важен смысл каждого слова.
— И что же? Значит, мы не бёры? — осведомился Талиб.
— Бёры… Марш бёров. Безобразие! Бёр — это вообще сленг, и к нам не имеет ни малейшего отношения. А вы видели, с каким удовольствием употребляют его журналюги и политики? Они уверены, что этим словом охватили всех, нашли волшебное словечко, которое поможет им нагнать общество, которое меняется так быстро, как им даже не снилось. К тому же от «бёр» во рту масляно, не то что от «араба».
— Да плевать, как называют, лишь бы заговорили о наших проблемах. Нас примут в Елисейском дворце, Фадила! Это же круто!
— А дальше что? Вы всерьез думаете, что наши проблемы очень озаботят президента? Это все журналистика. Нас примут, снимут на камеру. Бёры в Елисейском дворце! А знаете, что я подумала? Не стало бы это маслицем, какое помогло Брандо трахнуть Марию Шнайдер в «Последнем танго в Париже»!
Мне совсем не понравилась ассоциация, а уж тем более из уст Фадилы… Повисло смущенное молчание, которое прервал Талеб:
— Тебе очень надо испортить минуту радости? Лично я верю в перемены. Я голосовал за них. Ради них присоединился к Маршу. И для меня теперь настала счастливая минута. А если для тебя все на свете обман, то зачем ты вообще участвовала в этом Марше?
— Да ты что, дурачок! Ты не понял! Я тоже счастлива! Но главное не то, что открылись двери Елисейского дворца, как проход через море перед Моисеем, не то, что будут счастливы журналисты, оказавшись среди магрибцев, не боясь, что их камеры разгрохают… Для меня самое главное, что ты, я, он — мы собрались вместе! Вот что самое ценное! Мы познакомились, поняли, что мы в одной связке. Наша слабость — это разобщенность. Мы чувствуем себя алжирцами, тунисцами, марокканцами. Более того — жители одного города отличают себя от жителей другого, городские от деревенских, горцы от жителей равнины. Различия на глаз незаметны, но ведут к отдалению, взаимному безразличию. Я уж не говорю, до чего далеки от нас палестинцы, ливанцы, иранцы… Благодаря Маршу мы сблизились, ощутили свою солидарность…
Мысли не сложные, но убедительные. Фадила не углублялась в нюансы, ей хотелось, чтобы мы откликнулись. Но я чувствовал, она богаче, сложнее…
Талеб тут же вступил в спор:
— О чем ты говоришь? О великой арабской нации? Но меня и вправду не слишком заботят палестинцы. И ливанцы тоже. А еще меньше иранцы. Ничуть не больше, чем румыны, камбоджийцы и еще множество разных других народов. Да и с чего бы я стал уж так заботиться об их судьбе? Потому что они мусульмане? Но я не хожу в мечеть. Да если бы и ходил! Француз что, чувствует себя ближе к чилийцу или аргентинцу, потому что они тоже католики?
Фадила устало покачала головой, пожала плечами и оглядела волнующуюся на площади толпу.
— Ладно, ребята, оставим это. Вы еще зеленые и глупые. Со временем все поймете. Не головой, я имею в виду. Неудачи и унижения станут путеводной звездой, которая поведет вас во тьме.
Она больше на нас не смотрела, помахала рукой кому-то невидимому и ушла. Мне хотелось догнать ее, договорить, разобраться.
Или поцеловать.
Мы договорились встретиться с Рафаэлем в кафе «Де ля Пост». Не виделись несколько месяцев. Он позвонил мне вскоре после Марша.
— Я считаю, что это здорово, Мунир!
— Я тоже, приятель.
— Внушает надежду.
— Я никогда ее не терял. Знаешь, когда участвуешь в подобных акциях, в какую-то минуту веришь, что тебе все подвластно. Но я уверен — как только возбуждение спадет, останется всего несколько человек, которые, засучив рукава, ринутся работать.
— Мне кажется, ты стал спокойнее.
— Наверное. Я выплеснул свои чувства. Как говорит твой старый дядюшка ашкеназ, они слишком долго лежали под спудом. На Марше была возможность. Плакаты, камеры, микрофоны. И поверь, все по делу.
— Hasta победа siempre!
— Иншаллах!
Я рассказал Рафаэлю про Фадилу.
— Ты хочешь сказать, что влюбился?
— Может быть. Я тебя познакомлю. Она супер.
— Смотри, не просчитайся! Ты же знаешь, что я неотразим.
— На этот раз у тебя никакого шанса.
— Она не любит красивых молодых людей?
— Она любит только арабов.
— Ты влюбился в расистку?
Мы посмеялись и договорились о встрече.
Я сидел за столиком уже минут десять, когда наконец появился Рафаэль. Я очень ему обрадовался, но поздоровался он со мной холодновато. Так, во всяком случае, мне показалось.
— Привет, старик!
Мы обменялись рукопожатием.
— Что с тобой? Почему такое выражение лица? Ты что, не рад меня видеть?
— Реакция на твою арафатку.
— Подарок Фадилы. Я приглашал ее пойти со мной, но она сегодня занята.
Я стал носить арафатку, потому что это был первый подарок от девушки, которую я завоевал, и потом в квартале это стало модно. Я объяснил это Рафаэлю, и тот принял мое объяснение. Но мне почему-то стало неприятно, что я должен перед ним оправдываться. Пусть я не такой убежденный борец, как Фадила, но судьба палестинцев мне небезразлична.
— Ну так что? Мы беседуем или спорим? — спросил я.
Рафаэль пожал плечами.
— Так ты всерьез влюбился? — Он явно хотел сменить тему.
— Да, я так думаю. Она девушка необычная. А ты? Ты уже нашел себе хорошенькую евреечку?
— Нет еще. У меня пока только приключения.
— С еврейками или гойками?
— С гойками.
— Ты что, в любви антисемит?
Рафаэль расхохотался.
— Понимаешь, еврейки ищут себе мужа. У них у всех одно на уме: найти симпатичного парня, познакомить с родителями и сыграть попышнее свадьбу с обрядом хны на восточный лад, с подвенечным платьем и гостями на западный, а потом рожать детей и ездить в отпуск в Израиль. Но сначала жених должен пройти тест.
— Какой же?
— Протанцевать романтическое слоу под песню Даяны Телл «Будь я мужчиной…», преданно глядя в глаза избранницы.
Мне стало смешно.
— Ты серьезно? Даяны Телл?
— Вау! В музыкальном мире евреев тоже есть идолы — Джордж Бенсон, Жильбер Монтанье, Стиви Уандер… Свой стиль, понимаешь? Ну так представь себе, что творится, когда я заговариваю о «Led Zeppelin», «Queen», «AC/DC»?
— Хорошо, согласен, но, кроме разницы в музыкальных вкусах, что тебя держит на расстоянии?
Рафаэль задумался.
— Уважение. Мне не хочется обмануть еврейскую девушку, встречаться с ней, может быть, переспать, а потом бросить.
— А по отношению к гойкам тебя это не смущает?
— Если честно… нет.
— Но это же расизм!
— Француженки — девушки эмансипированные. Они легко ложатся в постель, из удовольствия. И не требуют женитьбы с первого же вечера.
— Еврейки не любят трахаться, так?
— Хватит меня доставать. Ты прекрасно знаешь, о чем я. У вас девушки точно такие же!
— Да, восточная культура… У нас так много общего.
— Не теперь… Все пошло по-другому между евреями и арабами.
Рафаэль помрачнел, подобрался. Он явно опасался скользкой темы, которая может нам все испортить.
— Знаешь, мне кажется, мы с тобой ошиблись, — сказал я. — Малышами, потом в лицее мы придумали историю об особых связях между евреями и арабами. Но это была наша собственная история, и она нам показалась общей.
— Но дружили не только мы с тобой. В лицее арабы и евреи прекрасно ладили.
— Вау! Лицей — одно, жизнь — другое. На одного араба, поступившего в лицей, сколько приходится поступивших в ремесленное? А сколько их вообще без образования? Всем, кому повезло, как мне, легче было сблизиться и с евреями, и с другими тоже. Нас связывала общая культура, мы все хотели преуспеть, все были чужаками.
— И ты думаешь, что и в арабах, и в евреях все-таки жила ненависть?
— Ненависть? Нет, это слишком сильно сказано. Но я встречал в квартале ребят, которые не любили евреев. И не говори, что от евреев ты ни разу не слышал ругани в адрес арабов. Но у нас был общий враг — нацики, и наши разногласия не имели значения. А потом события в Израиле вытащили на поверхность ненависть и возможность ее выражать.
— Знаешь, чего я не могу понять? Почему мусульмане во Франции принимают близко к сердцу происходящее за тысячи километров от них, а соседним с Израилем мусульманским странам до палестнцев и дела нет?
— Задам встречный вопрос: почему французские евреи солидаризируются с израильскими?
— Потому что Израиль — наша страна. Наша родина. У нас у всех есть там друзья и родственники. Потому что если в один непрекрасный день вновь возникнут гонения на евреев, Израиль примет нас под свою защиту. О палестинцах вы такого сказать не можете.
— Не можем. Но положение палестинцев в Израиле очень похоже на наше во Франции.
— Хорошо. Я знаю, что сострадание — главная добродетель мусульман. Но в мире тысячи страдающих народов. И ни один из них не привлекает вашего сострадательного внимания.
Я промолчал. Не хотел вступать на минное поле.
— В общем, все очень сложно, — подытожил Рафаэль. — И главная опасность для нас сегодня — Ле Пен.
Он искусно повернул разговор в другое русло. Нашел тему, где мы были полностью согласны друг с другом. И все же взаимная неловкость не исчезла. Больше того, я понял, что он очень изменился, и перемена отдалила нас друг от друга. Навсегда? Этого я пока не мог сказать.
Октябрь 1984
Марш не мог обойтись без каких-то значимых ощутимых последствий. Мы должны были показать и дать понять расистам и Национальному фронту, что готовы противостоять той ненависти, которой они кипят. Популярным и модным стало слово «бёр». Власти и СМИ упивались им, они были счастливы, что нашли более мягкое и менее двусмысленное слово, каким можно было называть всех нас, французских арабов. Похоже было, что люди взяли в руки носовой платок и смогли наконец притронуться к подозрительному и опасному объекту. И это было правильно. Но что еще происходило кроме этого? Хотелось двигаться по этому пути дальше.
И вот возникла организация, гордая, требовательная, наступательная — «SOS расизм». В ней бёры, евреи, черные объединились против общего врага, забыв о том, что еще вчера их разъединяло.
Мы собирались жить по-новому в наших предместьях, создать новое общество, не знающее дискриминации, сильное нашей непохожестью. Очень скоро мне предстояло закончить учебу, и работа этого общества позволяла мне надеяться, что я найду себе где-нибудь место.
— «Не трогай друга!» Всего три слова, а ты уже высказался против расизма, сказал о готовности встать на защиту друга, кем бы он ни был, протянул ему руку помощи. Отличный, черт побери, слоган!
— Мунир!
Мама всегда одергивала меня, она не терпела от меня грубых слов.
— Прости, я нечаянно.
— Положи ему хариссы на язык, — пошутила Джамиля.
Папа не вступал в наши разговоры. Происходящее словно бы проплывало мимо него, он ни во что не вмешивался. Непрекращающиеся экономические неурядицы подействовали на него угнетающе, он замкнулся.
Мы обедали в семейном кругу, и Фадила была у нас гостьей. Она быстро поладила с моими домашними, и только папе, похоже, был не по нутру ее бурный темперамент, ее участие в мужских разговорах, ее увлечение политикой. Он считал, что женщина должна вести себя скромно и не вмешиваться ни в политику, ни в экономику. Поэтому, когда Фадила приходила к нам, он становился еще молчаливее, только наблюдал и прислушивался.
— Этот слоган ничего не изменит, — заявил Тарик.
— Послушаем дежурного пессимиста!
Брат у меня не был пессимистом, он был прагматиком. Он записался на юридический и теперь работал до седьмого пота, собираясь стать адвокатом. По его понятиям, о победе свидетельствовал принятый закон. Объявление о намерениях, символы и слоганы в его глазах были пустым звуком.
— Многие французы расисты, — продолжал он. — И, прицепив желтую руку на куртку, нутро не изменишь.
— Совершенно согласна с малышом, — объявила Фадила.
Между моим младшим братом и Фадилой, которую все уже считали моей невестой, возникла особая приязнь. Она называла Тарика «малышом», потому что он был на голову выше всех нас, и очень ценила в нем такой же, как у нее, бойцовский характер.
— Создание этой организации свидетельствует, что в этой стране существует проблема расизма, — настаивал я.
— Наивное прекраснодушие!
— Ничего подобного! Эти люди поняли действенность информации. Слоган, желтая рука на одежде привлекают внимание, останавливают на себе. Организация ставит своей целью защищать пострадавших, бороться с несправедливостями. Для полицейских, для судов будет сложнее находить возможности оставлять на свободе убийц арабов.
— Возможно, — согласился Тарик, признав справедливость моих аргументов. — Но расизм это не искоренит.
— Разумеется. Но если суды станут более справедливыми, будет осуществлен огромный шаг вперед. Возможно, это образумит ненормальных, которые считают арабов движущейся мишенью. Менталитет изменится со временем. Может быть, в следующем поколении.
Тарик ласково взглянул на меня.
— Ах ты, мой дорогой идеалист! — сказал он и похлопал меня по плечу.
Тарик любил меняться со мной ролями, разыгрывать из себя старшего брата, пользуясь тем, что был выше и плотнее меня. У него был волевой характер, и он двигался по жизни, не обольщаясь иллюзиями, опираясь на твердые убеждения. Младший брат посмеивался над моим «утопизмом», и его снисходительность не всегда бывала мне приятна.
Почему, спрашивается, вера, что укоренение в обществе гуманистических ценностей поведет к справедливости, — это «утопизм»? Потому что пока надежда на эти ценности не принесла зримых результатов? Но надо видеть историческую перспективу, любые перемены совершаются со временем.
— Мне это не нравится, — тихо сказал отец.
Он так редко принимал участие в наших спорах, что мы все замерли, ожидая, что он скажет дальше.
— Что вам не нравится, месье Басри? — спросила Фадила. — Создание новой организации?
— Нет. Мне не нравится ваша уверенность.
— Ну-у почему же? У нас есть убеждения, мы люди идейные, — продолжала моя красавица невеста.
— У мудрого есть только два убеждения: он умрет в день, о котором знает один только Бог, а до этого будет жить. Эти убеждения порождают смирение.
Фадила приготовилась возражать, но я моргнул ей, призывая к молчанию. Тарик улыбнулся. Отец обычно вмешивался в наши споры, упоминая какую-нибудь поговорку или рассуждение, которое заставляло задуматься.
Джамиля встала со своего места, подошла к отцу сзади и положила голову ему на плечо. Она не хотела, чтобы он грустил, отчаивался, говорил о смерти. Своим взглядом она запрещала нам малейшее неуважение к нему.
«Не трогай папу!»
21. Врастание и распыление
Мунир
Мама плакала. Из-за долгой разлуки? Или ей казалось, что меня ждут большие опасности?
Папа выглядел растерянным. Мне думается, он гордился тем, что я, как «все французы», отправлялся на военную службу, но в то же время он был удивлен: вот, оказывается, к чему привело его желание двадцать лет тому назад найти работу во Франции.
А я сам? Я нервничал, сомневался и беспокоился.
— Ты что, всерьез? Пойдешь в армию? — Лагдар не поверил своим глазам, когда я показал ему маленькую бумажку с красной печатью «годен» после того, как два дня провел в Женераль-Фрер, проходя медкомиссию.
— Да. А почему нет?
Удивленные взгляды ребят из нашей компании меня не удивляли.
— Но ты с ума сошел! Это же французская армия! А ты не француз, ты араб. Марокканец, в конце концов!
— В паспорте написано — француз.
— И что? Наденешь их мундир?
— Почему нет?
Я старался показать, что на все сто уверен в себе, но вопросы невольно расшевеливали чувство вины, которое и без того меня мучило. Я же всегда был пацифистом. Тем более что французская армия, учитывая ее прошлое, не вызывала у меня особо добрых чувств.
Но как я мог избежать военной службы?
К тому же армия могла мне помочь сжиться с французами. Да и возможность получить новый жизненный опыт тоже была мне по душе. Уехать далеко от дома, пожить совсем другой жизнью, познакомиться с ребятами, приехавшими со всех концов страны… Почему бы нет?
— А если Франция завтра объявит войну Марокко? Пойдешь на своих? Будешь, как харки?
Вопрос меня оглушил.
— Да нет, конечно! Ясно. Что нет.
— А почему не попробовал откосить? — спросил Фаруз. — Многим удается. Изобразил бы психа, дали бы тебе категорию, и жил бы себе спокойно.
— Очень спокойно! С такой бумажкой мне бы никакая работа не светила, — возмутился я.
— Она тебе и так не светит, — насмешливо отозвался Лагдар.
Я мог бы ответить, что рассчитываю стать учителем, а для этого лучше отслужить в армии, таких охотнее берут на работу, но мне не хотелось делиться своими планами.
У нас в квартале многие пускались во все тяжкие, чтобы обойти «потерянный даром год». И зачастую с успехом. Рафаэлю удалось избежать армии благодаря поддельной медицинской справке о том, что у него семейная тропическая лихорадка, болезнь, распространенная среди средиземноморских народов. Рафаэлю и впрямь нечего было терять год, играя в солдатики.
— Они же в армии все расисты, — подлил масла в огонь Фаруз. — Ты окажешься в компании парней из деревни, они в глаза не видели арабов, но это не помешает им тебя презирать.
— А я одобряю решение Мунира, — заявил Туфик.
— Ты меня не удивил, — ядовито отозвался Фаруз. — Вы у нас оба образованные и лучше всех все понимаете.
— Просто нужно знать, чего хочешь! — не сдавался Туфик. — Или ты марокканец, алжирец и живешь во Франции временно, тогда разумно не идти в армию. Но если собираешься прожить жизнь здесь, то, значит, подчиняйся правилам.
Лица ребят ясно выразили несогласие с такой житейской позицией. «Подчиняйся правилам…» Даже те, кто надеялся стать французом, не хотели подчиняться правилам. Они скорее были готовы остаться в лагере несогласных, не принимать правила.
— Туфик прав, — поддержал я приятеля, собираясь положить конец советам и насмешкам. — Отец у меня безработный и получает пособие. Мне дали возможность бесплатно учиться, и я даже получал стипендию. И значит, если меня устраивали правила, когда я ими пользовался, то я должен и отслужить в армии. Хотя, возможно, я совсем не рад этому… Как любой из нас.
— Ну и дураки, — крикнул Фаруз и захлопал в ладоши.
Мы с Туфиком пожали плечами и ушли.
Фадила тоже посмеялась над моим желанием во что бы то ни стало стать французом. Но в конце концов поняла меня или сделала вид, что поняла. Конечно, наша разлука меня беспокоила. Фадиле могло надоесть ждать меня, она могла встретить кого-то другого, забыть меня. Но, с другой стороны, я считал это выпавшим нам испытанием. И если спустя год мы сохраним нашу любовь, то, значит, мы созданы друг для друга.
— Ну что, пошли? — позвал Тарик. — А то на поезд опоздаешь.
Я поцеловал родителей, крепко обнял сестру. Джамиля всхлипнула, сказала, что будет писать и она меня любит. У меня невольно подкатил комок к горлу.
Вошли в лифт, и воцарилось гнетущее молчание, мама, сестра чуть не плакали. Брат не знал, как мне выразить свою любовь и огорчение, что я уезжаю.
— Ты к какому полку приписан? — спросил он, чтобы нарушить нависшее молчание.
— К сто десятому пехотному.
— И место известно, где расквартирован?
— Донауэшинген, округ Фрайбург.
— Название фильма ужасов.
Мы улыбнулись.
— Фадила тебя ждет на вокзале, чтобы попрощаться?
— Нет, она сказала, что не любит вокзальных прощаний.
— Я тоже. Но я тебя одного не оставлю.
Декабрь 1986
Еще одна жертва. Опять нож нам в сердце. Глубокая кровоточащая рана. Малик Уссекин не участвовал в студенческих протестах против закона Деваке. Он вышел из джаз-клуба и спокойно отправился домой. Это был серьезный мальчик, полностью погруженный в учебу в универе. И стал жертвой только из-за внешности. Только потому, что он араб. Случилось это ночью неподалеку от мест, где студенты митингуют против закона Деваке. И кем он мог быть? Только бунтовщиком и нарушителем. Полицейские шли за ним до подъезда, куда он вошел, пытаясь от них отделаться, не понимая, почему его преследуют. В подъезде его повалили на пол, били кулаками, ногами, дубинками. Что думал, что чувствовал Малик? Дикую боль, страх, непонимание… За что?! Я пытаюсь себе представить эти минуты, и к глазам подступают слезы.
Малик скончался в больнице. И… полное молчание. Ни сожалений, ни наказания. Если что-то и было, то прошло незамеченным. Зато министерство внутренних дел и министерство безопасности встали на защиту полицейских. Они обвинили родителей Малика — почему, дескать, те позволили сыну выйти из дома, хотя он страдал почечной недостаточностью. Можно подумать, что люди с такой болезнью обречены на затворничество. Той же ночью в баре был убит полицейским Абдель Бенайя. Полицейский был пьян, и Абдель пытался погасить ссору. Я места себе не находил, был вне себя. Что же это такое? Так и будет продолжаться? Неужели мы напрасно надеялись на Миттерана, на Марш, на создание «SOS расизм»? Неужели все впустую?
Квартал кипел — люди бранились, клялись отомстить. Их переполняли ярость, ненависть, гнев, за которыми таился страх оказаться в любую минуту такой же жертвой. Жертвой, о которой никто не вспомнит, из-за которой никто не понесет наказания. Никто из нас не сомневался, что правосудие и на этот раз встанет на сторону палачей.
Стражи порядка убивают, правосудие продается и покупается… Какую информацию получили бесправные от власть имущих? Какое представление о добре и зле? Чего можно ждать от этих бесправных и обездоленных в будущем? Они будут попирать законы.
— Ты видишь, что ничего не изменилось? И не изменится! — сказал мне Тарик, положив передо мной «Либерасьон» и открыв на странице, где сообщались эти факты.
Он был прав. Столько надежд, и никаких перемен.
Но, наверное, требуется гораздо больше времени, чтобы произошел сдвиг в общественном сознании, которого все мы так ждем? Так я, по крайней мере, думал, на это надеялся, но мой запас оптимизма иссяк. Мне нужна была хоть одна, хоть самая маленькая победа, чтобы надежда воскресла…
— Гады! Они гады! — бушевал Лагдар. — Арабы для них мишени! Создавай хоть тысячи «SOS расизмов», их не изменишь!
— Когда-нибудь в полиции будут работать и арабы тоже, — вмешался Тарик. — Возможно, тогда что-то изменится.
— Мой брат становится утопистом, — не мог не съехидничать я.
— Это не утопия, а естественный ход вещей. Когда мы будем работать во всех общественных структурах, то сможем пользоваться данными нам правами.
— Вау! Не так-то это просто! — возразил Лагдар. — Много мы видели арабов, которые хотят учиться, чтобы участвовать в конкурсах на административные должности? Большинство нищие, им нужен заработок, они идут в ремесленные. А многие вообще не учатся.
— Так оно и есть, — согласился я. — Нам повезло с родителями, спасибо им, они заботились о нашем будущем. Отдали в школу, следили, чтобы мы учились. Большинство из наших друзей были предоставлены сами себе, их родители не стремились понять Францию, не искали к ней ключа. Они были заняты работой, главным для них было накормить детей.
— Целое поколение было принесено в жертву, — подтвердил Тарик, — но нельзя винить за это только родителей. Франция упорно давала нам понять, что она не хочет нас принимать. Когда тебя изгоняют и унижают, ты неизбежно будешь жить на обочине. Но я уверен, что следующее поколение не упустит своего шанса и у нас появятся адвокаты, судьи, врачи, учителя, полицейские мусульмане.
— Иншаллах!
Ноябрь 1989
Из-за хиджаба запылали общественные страсти, наши отношения с Фадилой тоже накалились. На этот счет у нас были противоположные мнения. Она защищала право девочек ходить в школу с покрытой головой. Возмущалась исключением, негодовала, что маленькие мусульманки стали новой мишенью для тех, кто воспринимает ислам как опасность.
— Я считаю правильным требование снять платок в общеобразовательной школе, — заявил я в одной из наших схваток.
— Так! Значит, из защитника свободы самовыражения ты стал теперь надзирателем? — сердито спросила она.
— При чем тут свобода самовыражения? Они ничего не выражают.
— Выражают свою веру!
— Именно! Мы с тобой тоже мусульмане, уважаем традицию, исполняем главные обряды, например, постимся на Рамадан. Но мы это делаем дома, потому что живем в светском обществе. Стало быть, девочкам не стоит выставлять свою веру напоказ в общественном месте.
— Светское общество не запрещает религий, но не поощряет их пропаганды в общественных местах.
— Ношение хиджаба тоже своего рода пропаганда!
— Не больше, чем мини-юбка или кипа. Скажи мне, пожалуйста, кто запрещает подросткам одеваться нарочито вызывающе?
— Не сваливай все в одну кучу! Это совершенно разные вещи.
— Все в кучу сваливаешь ты! Ты боролся против расизма, против изоляции, а теперь выступаешь на стороне своих вчерашних врагов!
— Я выступаю на стороне логики, Фадила. Нельзя требовать, чтобы французы способствовали адаптации чужеродных для них народов и одновременно поощряли их религиозные особенности. Ношение хиджаба и есть стремление к изоляции. Ты прекрасно знаешь, что это не просто признак религиозности, это еще и заявление, что ты другой.
— Что исповедуешь иную религию, ничего больше. И о каком светском обществе ты говоришь? Обществе, которое принуждает нас праздновать Рождество? Принуждает в детстве рисовать бородатых стариков на санях и украшать елки?
— Дед Мороз не имеет никакого отношения к религии. И рождественские праздники в школе были всегда просто развлечением, весельем. От нас не требовали ни обрядов, ни молитв.
— Лично я терпеть не могла Рождество!
— Я тоже. Во всяком случае, поначалу. Потому что чувствовал особенно остро, что мы не отсюда.
— Вот видишь!
— Потом я понял, что благодаря Рождеству можно лучше понять Францию. И потом ты сама знаешь: немало мусульман не отказывают себе двадцать пятого декабря во вкусной еде и даже, если повезет, в подарках.
— Вау! А ты заметил, что сейчас все больше мусульман-французов идут по пути веры?
— Да, и это меня тревожит. Имамы вколачивают им в мозги идеи, которые ни к чему хорошему не приведут.
— Молодежь стремится к самоопределению, Мунир. Ислам предлагает это самоопределение. И поверь, не все имамы чокнутые.
— Но есть и чокнутые.
— Конечно! Но девочки, которые хотят носить хиджаб, убеждаются, что, как только они заявляют о своем самоопределении, их отвергают. Вообрази себе травму, когда в таком возрасте тебя объявляют врагом Республики!
— А кто виноват? Франция или имамы, которые заставляют их выставлять свою веру напоказ? Они клишированы, ты это понимаешь?
Фадила посмотрела на меня взглядом, который я ненавидел: в своем женихе она неожиданно открыла чужого, неприятного ей человека.
Но не одна она совершала неприятные открытия. Меня удивляло и огорчало, что моя невеста все больше и больше вовлекалась в религию. Я боялся, что в один прекрасный день мы окажемся не близко, а очень далеко друг от друга.
22. Строить жизнь
Мунир
Завтра у меня свадьба. На свадьбу приехало множество родни — они остановились у нас, тетушек, дядюшек, друзей. В кухне женщины пекут сладости, поют, смеются, болтают. Мужчины отправились на прогулку, им нет места среди лихорадки праздничной суеты. Ко мне заглянул Тарик — несмотря на улыбку во весь рот, чувствовалось, что он очень взволнован.
— Ну и как ты? — спросил он меня, похлопав по плечу. — Какие ощущения?
— Даже не знаю… Волнуюсь, теряюсь и счастлив.
Брат рассмеялся и подтолкнул меня к кухне. Как только меня заметила мама, тетушки, кузины, соседки, они захлопали в ладоши и не в лад, но очень радостно затянули песню.
Мама с гордостью меня оглядела.
— Ну и как ты? — спросила меня Джамиля, словно на свете был один-единственный вопрос, который можно задавать жениху.
— Волнуется, растерян и счастлив, — тут же ответил вместо меня Тарик.
Одна из тетушек подошла ко мне, крепко обняла и громко чмокнула в обе щеки.
— Zine tahe! Каким ты будешь красавцем мужем! — воскликнула она, обмахиваясь растопыренными пальцами, как веером.
— Эгей! Господин профессор женится, — пошутила другая, сделав значительное лицо.
Я действительно стал учителем, и все стали звать меня «господином профессором». Для всех моих родственников преподавать в государственной школе — все равно что получить дворянство и герб, обеспечить себя на всю жизнь работой, получить доступ к общению с любыми французами, стать ответственным лицом, потому что будущее моих учеников в какой-то степени зависит от меня. Они не знают, что у меня не было другого выбора. Что мне не хватило воли, да и надежды тоже, чтобы попробовать защититься, стать доктором или агреже. Мне не хотелось еще долгие годы сидеть на шее у родителей. И хотя они никогда не жаловались, я прекрасно знал, как трудно мы живем. Значит, мне надо было отрабатывать учебу на экономическом и диплом социолога, поэтому я устроился преподавать основы коммерции в профтехучилище. Поначалу мне там очень не понравилось. Не хотелось снова жить проблемами предместий, проблемами молодежи, я отдал им немало сил, развеял немало иллюзий. Мне казалось, у меня недостанет энергии вновь справляться с трудностями подростков в училище, куда попали ребята, в основном не справившиеся с обычным школьным образованием. Фадила, напротив, твердила мне, что в училище я буду на месте, что я получил шанс помочь подросткам, чьи беды, трудности и страхи знаю на собственной шкуре. И она оказалась права. Очень скоро я почувствовал себя на месте.
— Хочешь, я скажу тебе одну вещь? — осведомилась другая моя тетя, подняв руки в сладком тесте.
И не ожидая моего ответа, сообщила:
— У тебя красивая невеста, очень умная девушка, но у нее большой недостаток.
Мама сдвинула брови.
— Какой же?
— Она алжирка.
Кто-то рассмеялся, услышав ее слова, кто-то принялся одергивать.
— Да что ты такое говоришь? Да еще накануне свадьбы? Перестань! Оставь его в покое!
Но тетушка, смеясь, выставила грудь вперед.
— И что же? Я не имею права высказать свое мнение? Вы мне голову не отрубите, если я скажу, что куда лучше было бы нашему Муниру выбрать красоточку марокканочку!
В первый раз с такой непосредственностью была затронута спрятанная под спуд проблема. Большинству моих родственников хотелось, чтобы я выбрал себе жену среди «своих».
— Тут все по-другому, — вставила свое слова мама, задетая словами сестры. — Никто не обращает внимания, тунисец ты, марокканец, алжирец. Все одинаковы.
— Погоди! Тунисцы все-таки неодинаковы, — пошутила одна из подруг.
И все снова рассмеялись.
Джамиля подошла ко мне и увела из кухни.
— Не слушай глупую болтовню. Одно и то же, как только приехали. И если бы ты знал, что они говорят, когда рядом нет мужчин!
Сестренка не могла не рассмеяться.
— У тебя все готово? Костюм? Ботинки?
— Все готово, сестренка. А папа где?
— На огороде. Повел мужчин показать, решил похвастаться талантами огородника.
С тех пор, как мэрия выделила нам небольшой клочок земли неподалеку, папа проводил на нем все свое время. Никто в семье не возражал — так целительно подействовала на него работа на земле. У него появились друзья-соседи, он зачастую и обедал там, возвращаясь только к вечеру и гордо выкладывая на стол овощи.
— Как ты думаешь, он рад тому, что я женюсь?
— Еще как рад! Он тобой гордится. Твоей работой, умом, умением держаться. Он молчит, не показывает своих чувств, но я слышала их разговор с мамой.
— Ты подслушиваешь у дверей?
— Поневоле. Чтобы не оказаться в один прекрасный день в самолете, летящем в Касабланку, с мужем лет под пятьдесят, — улыбнулась она.
Я крепко обнял сестренку, а она добавила:
— Знаешь… Я люблю Фадилу. — Тут Джамиля доверчиво подняла на меня глаза. — Я хотела бы быть на нее похожей.
— Она тоже тебя любит.
Фадила словно заворожила мою сестру, да и других домашних тоже. У Фадилы активная позиция, она работает в разных организациях, диплом юрфака позволяет ей говорить свободно и не стесняясь, и эта ее свобода производит ошеломляющее впечатление в обществе, где женщины чаще всего опускают глаза долу и прячутся в тени мужей. Кое-кто из родни считал, что она мне не подходит, что не будет хорошей женой, устроит мне трудную жизнь. Джамиля так не считала. Сестра нашла в моей будущей жене человека, которому могла довериться. Надеялась, что она поможет ей избежать принуждений традиционного уклада. Среди знакомых девушек Джамили несколько уже уехали в Марокко, чтобы выйти замуж за выбранных родителями женихов. Выбирали их совсем не по симпатии и не по характеру. Джамиле такое не грозило, наши родители не придерживались старинных правил, они приняли западный образ жизни. Но в последнее время отец становился все более религиозным, и Джамиля побаивалась, как бы он не поддался влиянию родни. Как только из девчонки она стала девушкой, все дальние родственники — кузены и племянники — сделались ее возможными женихами. Конечно, папа не станет принуждать дочь выходить замуж против ее воли, но знакомить с ними, безусловно, считает своей обязанностью.
— Фадила мне сказала, что завтра у нас в гостях будет много симпатичных молодых людей, — сообщила мне Джамиля со смехом.
— И что? Мне придется побыть для тебя старшим братом? — спросил я, грозя ей пальцем.
Она схватила мою руку и поцеловала.
— Я так счастлива за тебя!
Мне хотелось бы, чтобы Рафаэль был рядом в день моей свадьбы. Мы с ним не виделись после нашей встречи в кафе «Де ля Пост». Он женился в прошлом году и на свадьбу меня не пригласил. Мне почему-то это было горько. Я считал, что дружба, которая началась в детстве и прошла через юность, настоящая. Что она продлится до конца жизни, питаясь воспоминаниями, воскресая при каждом важном жизненном событии.
А на деле Рафаэль нашел себе новых друзей и позабыл обо мне.
Я мог бы пренебречь горьким осадком, воспользоваться случаем и попробовать вернуть нашу дружбу, но от общих друзей знал, что он стал членом сионистской организации, всерьез ударился в иудаизм. Он изменился, и я не был уверен, что мне понравится новый Рафаэль. Еще в лицее мы как-то заговорили о своих будущих свадьбах, и Рафаэль посмеялся: «Представляешь, еврей свидетель у своего друга мусульманина?»
Это было давно. Мы тогда были другими.