Я знаю, ты где-то есть

Коэн Тьерри

2

 

 

19 июня 2011 года

Элиза протянула Ноаму чашку.

– Успокоительный отвар, – объявила она, состроив гримасу. – Все, что я нашла у тебя в шкафу. Тебе надо бы кое-чего прикупить, братец.

Ноам ответил сестре нежным взглядом. Его восхищали ее утонченность, невозмутимость, которую она сохраняла при любых обстоятельствах, сила характера. Но дороже всего ему была ее чуть ли не материнская любовь к нему.

– Что ты так на меня смотришь? – спросила она.

– Ты великолепна.

– Ты – единственный мужчина, который так думает, Ноам.

– Скорее, я единственный мужчина, который это говорит.

Элиза села напротив Ноама, провела по его волосам, чтобы пригладить непокорную челку.

– Я собираюсь к папе, – сказала она.

Лицо Ноама стало жестким.

– Опять?

– Ты прекрасно знаешь: я хожу к нему каждую неделю.

– Тогда зачем каждый раз мне об этом говорить?

– Потому что я все еще надеюсь, что ты когда-нибудь решишься и пойдешь со мной.

Он встал и подошел к окну.

– К чему все это? Он же тебя не узнаёт.

– Иногда болезнь отступает, и тогда он вспоминает меня, называет по имени, и мы с ним разговариваем.

– При чем тут болезнь? Он забыл наши имена еще до того, как у него замкнуло мозги.

– Не надо так, Ноам. Как ты можешь по-прежнему держать зло на старого, потерявшего рассудок человека?

– Позволь тебе напомнить, что это он всю жизнь держал на меня зло.

– Это ты сам придумал.

– Слушай, давай лучше сменим тему, – устало предложил Ноам.

– Нет! Я и правда хочу, чтобы на этот раз ты пошел со мной.

Ноам повернулся к сестре.

– Шутишь?

– Я серьезно. Скоро его не станет, и ты будешь упрекать себя в этом.

– Всю жизнь он напоминал мне о моей вине. Так, может, его смерть…

Элиза резко встала.

– Не смей так говорить! Я запрещаю тебе!

Ноам отвернулся, плечи его опустились.

– Прости, – пробормотал он. – Просто я хотел сказать, что почувствовать себя более виноватым, чем в те дни, когда он перестал меня замечать, я уже не смогу.

– Это правда, он добровольно ушел из нашей жизни. Но он так любил маму… Попытайся хотя бы понять, Ноам. Ты не видел его уже много лет. Я уверена, что встреча с ним поможет тебе.

– Поможет? Каким образом?

– Поможет избавиться от прошлого.

– Это ты избавь меня, пожалуйста, от своей дешевой психологии.

– В конце концов, Ноам, я убеждена, что ты не можешь устроить свою жизнь именно потому, что какая-то часть тебя не в состоянии оторваться от того, что произошло тогда.

– Я знаю твою теорию, Элиза. Но, что бы ты там ни думала, моя жизнь вполне устроена. У меня хорошая работа, друзья, общение.

– Кого ты обманываешь? Работа тебе не нравится, друг у тебя только один, а все твое общение – это ночные вылазки в полном одиночестве.

Сказано жестко, но верно; Ноаму нечего было возразить.

– Я уже не помню, когда ты рассказывал мне, что с кем-то встречаешься, – продолжала Элиза, сбавив обороты и сожалея, что накинулась на брата. – У тебя сейчас никого нет?

– Никого. Мне не попадаются интересные девушки, – признался он.

– Всё оттого, что ты боишься влюбиться. Тогда тебе пришлось бы думать о будущем вдвоем, потом втроем. Ты же отвергаешь саму мысль о том, чтобы стать мужем или отцом.

Ноам пожал плечами.

– У меня зачерствело сердце – это ты хочешь сказать?

– Да, в каком-то смысле. Не совсем, разумеется, потому что нас с Анной ты любишь. Но ты отказываешься от чувств, которые могли бы повлечь за собой какие-то новые обязательства.

– Я уже был влюблен.

– Знаю. В Джулию, – усталым тоном ответила Элиза. – Опять Джулия и только Джулия. И больше ничего и никого. А я уверена, что ты и влюбился-то в нее только потому, что знал наперед, что она тебя бросит.

– Может, и так, – печально согласился он.

Элиза подошла к брату и обняла его за талию.

– Я об одном тебя прошу, братец: подумай еще о встрече.

– Подумаю, – согласился он.

Она поцеловала его в плечо и пошла за курткой.

– Тебя Анна зовет.

– Анна… – с нежностью вздохнул он. – Скажи, что я завтра зайду.

Когда Элиза ушла, Ноам еще какое-то время стоял, устремив взгляд в пространство. Воспоминание о единственной любви навеяло на него грусть, и он подошел к шкафу, чтобы извлечь из его недр старый ящик. Открыв его, он на мгновение замер в нерешительности, с опаской глядя на свои дневники. Наконец он вынул самую старую тетрадь. Первая запись была сделана на следующий день после его последнего визита к доктору Лоран. Он прочел несколько страниц, улыбнулся. Никогда он не был так близок к счастью, как в ту пору своей жизни. Он прочел следующую запись, сделанную 3 сентября 1988 года, через день после их разрыва. Сердце заколотилось как бешеное. К своему удивлению, Ноам обнаружил, что со временем его боль не утихла. Она все еще была тут, притаилась в тени фраз, готовая к нападению. За наивностью его записей скрывалась попытка заглушить отчаяние, подменив чувства словами. Впрочем, тогда у него еще оставалась слабая надежда, что это не конец и жизнь подарит ему новую встречу с Джулией.

 

Тетрадь откровений

5 сентября 1993 года

Я взял руку Джулии в свою.

– Ну, и что говорят в таких случаях? – спросил я.

Она пожала плечами. Прямо перед нами раскинул свои широкие аллеи Люксембургский сад. Это было наше место, наше время. Вот уже два месяца почти каждое утро мы встречались здесь. Нам нравилось сидеть перед большим прудом и наблюдать, как легкая утренняя дымка цепляется за холодную воду, стараясь задержаться на ее поверхности. Вдали, на внешних аллеях мелькали бегуны в наушниках, сосредоточенно вслушиваясь в ритм музыки.

Но мы были одни, и этот парк был нашим миром.

– Будь мы нормальной парой, мы пообещали бы друг другу снова встретиться, сказали бы, что это еще не конец, и все такое, – прошептала она.

– Но мы не нормальная пара, так?

Джулия пристально смотрела на мои губы, и мне показалось, что хочет меня поцеловать, но она не решается.

– Да. Мы не любим ложь.

– А это обязательно была бы ложь?

– Мы не можем быть в этом уверены – скажем так. Значит, утвержать это – все равно что лгать.

Я кивнул, как бы соглашаясь, но внутри у меня все кипело. Мне хотелось возражать ей, приводить новые доводы. Но я так боялся разочаровать ее.

– Почему ты так смотришь на мой рот?

– А как по-твоему, я смотрю?

– Ты думаешь, какие еще слова слетели бы с этих губ, если бы мы продолжили встречаться? Или вспоминаешь, как целовала меня?

Джулия весело наморщилась.

– Еще глупее. Я думала о чужих губах, которые будут целовать твои, и умирала от ревности.

– Похоже на нормальную пару?

Она провела по моим губам кончиками пальцев. Нежность этого жеста потрясла меня.

Мы любили друг друга два месяца. Два месяца каждое утро мы встречались в этом парке или где-нибудь еще, и это было чудесно. Мы пили кофе в «Буфете марионеток», потом немного гуляли. Затем она шла на работу – она временно устроилась официанткой в ресторан быстрого питания. Я же шел заниматься, чаще всего без толку, так мне не терпелось снова ее увидеть. Вечером я встречал ее у выхода из ресторана, провожал до дома, ждал, пока она примет душ и переоденется, после чего мы отправлялись бродить по Парижу, счастливые тем, что мы вместе, что мы – пара. Мы ужинали, а остаток вечера проводили у меня. Она говорила, что ей нравится моя квартирка, и завидовала моей ранней самостоятельности. Она видела в ней признак привлекательной, внушающей доверие зрелости, тогда как на самом деле это следствие моей неустроенности. Бабушка с дедушкой живут за городом, сестра заканчивает учебу на севере Франции, отец же давно потерял ко мне всякий интерес. Это он оплачивает мою псевдосамостоятельность. Проклятые деньги поступают в виде страховки для оплаты моей учебы.

Однажды я вкратце описал ей свое непростое детство. Чтобы доказать свою привязанность. Она не задала ни одного вопроса. «Каждое существо – это совокупность пережитых им драм, и всё», – просто сказала она.

И вот наша история подошла к концу, и эта ситуация возмущала меня до глубины души.

– Ты считаешь, что мы расстаемся навсегда? – спросил я.

– Я предпочитаю смотреть на вещи трезво, Ноам. Я еду в Нью-Йорк к отцу и не думаю, что скоро вернусь. Трезвость – защита от боли.

– Может быть, зимой…

– Да, может быть, – с досадой перебила меня она. – Или на пасхальные каникулы. Или через год. А может, и нет.

– Мы же можем писать, звонить друг другу! – взбунтовался я.

– Нет. Самые прекрасные слова – те, которых мы так и не произнесли. Они остаются в наших взглядах, в нашем молчании. Что можно рассказать по телефону? У нас особенная история, и я не позволю ее опошлить.

Было что-то ребячески-наивное в ее позиции влюбленной идеалистки, приготовившейся к страданиям. Тем не менее я принимал ее точку зрения, ее выбор, потому что они были искренними.

– Но тогда есть ли у нас вообще шанс снова встретиться? Неужели минуты, что мы провели вместе, не имеют никакого будущего?

– Я верю в жизнь, она бывает такой изобретательной.

То, что мне больше всего в ней нравится, больше всего меня и раздражает: ее безапелляционность, ее экстремизм в области чувств, наивный романтизм, который позволяет Джулии находить счастье как в печали, так и в сиюминутном наслаждении. Наверно, поэтому мы ни разу не сказали друг другу: «Я тебя люблю». Она предпочитала не облекать чувства в слова, не давать им определения. Иногда я сомневался в ее любви и в такие минуты воображал, что она просто ищет сильных ощущений.

Однако в минуту расставания мне захотелось сказать ей: «Я тебя люблю», – чтобы покончить наконец с этими несносными химерами, переломить судьбу, увлекавшую нас к разлуке без надежды на новую встречу. Чтобы разозлить ее или спровоцировать реакцию, которая помогла бы нам выбраться из чувственного морока, в котором мы окончательно заблудились.

Я не решился.

Где-то там ее ждет другая жизнь. Моя же остается здесь.

Жизнь без нее.

Жизнь, в которой мне больше никогда не представится случай сказать: «Я тебя люблю».

За несколько секунд спокойный паб превратился в дискотеку. Яркий свет сменился полумраком, а динамики вместо гипнотического джазового шепота стали извергать тяжелые агрессивные ритмы. Ноам вышел из оцепенения и растерянно оглядел зал. Сколько времени он уже тут? Сколько выпил? О чем думал все это время? Затуманенный алкогольными парами мозг блуждал среди образов и слов, мыслей и воспоминаний, ни на чем не останавливаясь. Решив, что пора домой, он заплатил за выпивку и направился к выходу.

– Ноам?

Окликнувшая его девушка широко улыбалась и, казалось, ждала в ответ такого же проявления радости.

Он бегло взглянул на нее: светлые волосы, живой взгляд, манящие губы. Лицо было ему знакомо, но ни назвать ее имени, ни связать ее образ с каким бы то ни было конкретным воспоминанием он не мог. Улыбнувшись для приличия, он поздоровался.

– Ты собирался уходить? – спросила она.

– Да, я устал, – пробормотал он, лихорадочно роясь в памяти и безуспешно пытаясь идентифицировать собеседницу.

– Жаль.

Она сказала что-то еще, но он не расслышал. Тогда она нагнулась к нему и произнесла громче, в самое ухо:

– Давно не виделись… Может, останешься ненадолго? Я жду друзей.

Он узнал ее по духам. Бышая любовница, с которой они познакомились в этом пабе, а может, и в другом – он уже не помнил. Как не помнил и ее имени. Вот до чего он докатился: не узнает тех, с кем проводил ночи, ему приходится обнюхивать их, чтобы понять, кто это.

Лучше бы ему было сказать «нет», развернуться и уйти из бара, но она уже приняла его нерешительность за согласие, схватила под руку и потащила к столику.

– Ты мне так и не позвонил ни разу, Ноам! – прокричала она, смягчая упрек игривым подмигиванием.

– Работы по горло, – извинился он.

Она заказала «Кровавую Мери», он – «Джек Дэниелс».

Что он мог ей сказать? Что вообще он делал рядом с этой девицей, о которой не знал ровным счетом ничего?

Она заговорила сама. Стала рассказывать о своей работе в отделе продаж одной из косметических фирм. Невыносимо громкая музыка заглушала слова, и он не понимал, что она ему говорила. Тогда он стал просто кивать и улыбаться в ответ на ее улыбки. Сколько еще продлится эта комедия? Он с радостью встал бы и ушел, но не находил для этого ни сил, ни повода. Вся его жизнь, подумалось ему, глупа и пуста, как этот момент: вот он – один среди чужих людей, изображает беседу, мечтая поскорее уйти, но, не имея смелости так поступить, позволяет собой манипулировать. Оставив попытки понять, что она говорит, он стал ее разглядывать. Интересно, она действительно красива или просто так искусно отделана? Ей, должно быть, около тридцати. В уголках глаз и на верхней губе уже появились морщинки. Уступая навязчивой идее, он вообразил ее старухой. Да, пока она хороша собой, но это ненадолго. Скоро кожа у нее станет дряблой, веки тяжело нависнут над потускневшими глазами, как занавес после окончания спектакля. Он больше не боролся с неосознанным желанием представлять собеседников в конце их жизни: старыми, больными, а иногда и мертвыми, с закоченевшим телом, иссиня-бледной морщинистой кожей, обтягивающей выпирающие кости.

Смерть, опять смерть, всегда смерть. Его собственная, смерть родных и близких, смерть незнакомых людей, с которыми ему довелось повстречаться, смерть всех современников. Он вспомнил фразу, которую записал в дневник, когда пытался сформулировать эту навязчивую идею: «Мир – это всего лишь огромное кладбище, куча земли, набросанной на миллиарды созданных природой существ, знаменитых или безвестных, богатых и бедных, на которой пляшут те, кто считает, что будет жить вечно». Откуда эти мрачные мысли? Что за болезненная ясность мысли так часто приводила его к осознанию скоротечности времени, бренности жизни? Может быть, все это оттого, что он уже покинул берег юности и успел познать как изменчивость времени, так и свою склонность бежать от прекрасных мгновений, упиваясь предвкушением конца? А может, это было проявлением психического расстройства, вызванного ранним осознанием хрупкости бытия? Ноам был неспособен ответить на эти вопросы, как неспособен был уйти от них, с каждым днем все глубже увязая в своих мыслях.

В разгар своего монолога его собеседница вдруг выпрямилась, и это движение вернуло его к действительности. Она помахала группе только что появившихся девушек, и те подошли к ней, громко кудахча и украдкой с интересом поглядывая на Ноама.

– Не буду вам мешать, – сказал он, поднимаясь.

Скорее уйти, бежать отсюда, в покой и тишину.

– Ой, ну что вы! Не уходите, – воскликнула маленькая брюнетка. – В кои-то веки попался такой красавчик!

Главная заводила, подумал он. Улыбнувшись ей, он достал купюру, положил на стойку бара, распрощался со своей «бывшей» и без лишних объяснений удалился, девушки провожали его удивленными взглядами.

На улице он глубоко вздохнул и зашагал к дому. Был час ночи.

Вернувшись к себе, Ноам принял душ, чтобы снять напряжение, и растянулся на кровати.

Он попытался читать, раскрыв роман на том месте, на котором остановился раньше, но не смог сосредоточиться. Разум не желал искать убежища в придуманных мирах. Придется ему снова встретиться со своими призраками.

Он зажег сигарету, закрыл глаза.

В голове у него все еще звучала музыка.

Музыка и голоса, которые временами заговаривали с ним. Кто это? Чего они хотят от него? Он не знал. Он привык к их бессвязному шепоту вечерами, когда ему бывало не по себе, и не пытался ни понять их, ни избавиться от них.

* * *

Было три часа ночи, когда Ноам почувствовал приближение приступа. Он сел, спустил ноги с кровати, зажег лампу и прислушался к себе: сдавленная, словно тисками, грудь, отдающийся в ушах бешеный стук сердца, затрудненное дыхание, испарина на лбу. Надо побороть приступ, не дать ему превратиться в привычный кошмар.

Встать, сделать несколько шагов.

Главное – не лежать. Лежат мертвецы, живые стоят на ногах.

И зажечь свет везде – все лампы.

Рассеять тьму, в которой прячется смерть, терпеливо дожидаясь удобного момента, чтобы наброситься на него и утащить в небытие.

Шум. Жизнь – это движение, свет и шум.

Он прошел в гостиную, пытаясь восстановить дыхание, схватил пульт и включил телевизор.

Нужна какая-нибудь легкая, поверхностная передачка, желательно женский голос, смех.

Жизнь – штука поверхностная, забавная, и к тому же она – женского рода.

Он отыскал какой-то музыкальный канал. Клипы. Мужчины и женщины танцевали, изнемогая от счастья.

На лбу у него выступили капельки пота.

Надо сопротивляться, не дать страху взять верх. Да, самое страшное – это когда теряешь контроль над собой. Или, вернее, когда контроль над твоим разумом берет какая-то неведомая сила, которая наделяет тебя болезненной ясностью ума, извлекающей из недр прошлого бессмысленно прожитые годы.

И тогда заговорит совесть и задаст ему три все тех же вопроса: кто ты такой, Ноам Бомон? Что ты сделал со своей жизнью? Кому от тебя польза?

Он знал ответы и всегда уходил от них.

Он стал задыхаться. Внутрь черепа словно заливали ледяную жидкость.

Холодное дыхание смерти?

Ему захотелось шагать быстрее, чтобы обрести почву под ногами. Но нет, сначала надо успокоиться, лечь, перестать паниковать. Избавиться от этой ясности. Притупить мысли.

Ничего не видеть, ничего не понимать, не предугадывать.

Всякий раз словно кто-то поворачивал выключатель, и его мозг заливался ослепительным светом, освещавшим самые отдаленные и темные закоулки сознания. И тогда он отчетливо видел всё: все свои ошибки, терзания, свою глупость, непоследовательность. Это ясновидение не считалось ни с чем, показывая, что будет с ним после смерти. Безжизненное тело, «Скорая помощь», морг. Слезы близких. Гроб. Комья земли, которые посыплются на крышку и будут душить его, уже мертвого.

А потом – забвение.

Жизнь снова пойдет своим чередом, но уже без него, даже не замечая его отсутствия, словно его никогда не существовало. А он будет лежать в земле среди миллиардов таких же, как он, еще более безымянный и бесполезный, чем когда бы то ни было.

Приступы страха. Так определяла медицина его упаднические состояния.

Приступы страха, панические атаки.

Слова, от них не становится легче, так, советы на крайний случай.

Ему уже удавалось справляться с этими приступами. Эта мысль приободрила его. Он и на этот раз справится. У него получится.

Он глубоко вздохнул, постарался расслабиться.

Мало-помалу он почувствовал, как тени постепенно отходят, отступают, покидают его тело.

Сердце стало биться медленнее, мышцы расслабились. Наконец-то.

Поспать удалось всего два часа. Тревожным сном с тяжелыми сновидениями. Снова заснуть не получится.

Он побродил по квартире, взгляд его упал на ящик с дневниками. Написать что-нибудь? Почему бы и нет. Он так давно не прибегал к этому способу избавления от тревоги. Немного помедлив, он раскрыл последнюю тетрадь на чистой странице и взял ручку.

 

Тетрадь откровений

26 июня 2011 года

Я вновь берусь за перо, открываю свой дневник и после долгих лет молчания снова пытаюсь заглянуть в себя. Почему я так долго лишал себя этих свиданий с самим собой? Когда я начинал делать записи, во мне не было уверенности, затем это занятие мне понравилось, и я регулярно изливал душу на страницах дневника. Когда же я решил, что повзрослел, то под предлогом нехватки времени стал делать записи все реже, пока это занятие не утратило для меня всякий смысл. Наверно, это было ошибкой. Эти встречи с самим собой давали мне моральную поддержку. Изливая душу, я был вынужден вновь и вновь возвращаться к событиям, рассматривать их с беспристрастностью, которую дает нам время, когда перестает быть временем действия. Мне удавалось подбирать слова для своих тревог, формулировать желания и опасения, удалять фразами, словно промокательной бумагой, избыток эмоций. Взрослым становишься, не отказываясь от ребенка, которым ты был когда-то, а помогая ему подрасти.

Может, я не испытывал бы этой тревоги, если бы продолжал писать, избавляясь таким образом от буйства неназванных чувств?

Когда я возвращаюсь к своим старым записям, мне кажется, что слова в них не имеют иного смысла, кроме начертанного на бумаге рисунка. Их изгибы, словно на электрокардиограмме, выражают мое душевное состояние. Иногда линии ложатся ровно, иногда фразы искривляются, абзацы наклоняются. Смысл надо искать в форме. Факты в большинстве случаев не имеют значения. Когда я читаю написанное, у меня складывается впечатление, что передо мной личный дневник кого-то, с кем я был едва знаком.

Только страницы, посвященные Джулии, связывают меня с прошлым.

Остальные воспоминания мне больше не принадлежат – разве что самую малость. В лучшем случае они рассказывают историю человека, которого я бросил, чтобы избавиться от его вопросов.

Можно подумать, что на свете столько же Ноамов, сколько страниц в тетради. Каждый из них появился на свет, чтобы прожить одно мгновение, и исчез вместе с ним. И ни один не похож на меня. Ни один не может сказать мне, кем я был. Кроме того, который любил Джулию.

Воспоминания принадлежат тем, кто сумел вжиться в каждое мгновение своей жизни. Они занимают свое место в фотоальбоме и рассказывают какую-нибудь историю. Когда же жизнь – это всего лишь ожидание, от нее остаются одни почтовые открытки с сожалениями о местах, где мы не побывали, и о людях, с которыми не встретились.

– Это что за похоронный вид? Краше в гроб кладут, – сказал Сами, когда Ноам вошел в офис.

Тот оценил невольную иронию и, не отвечая, поставил на стол коллеги чашку с кофе.

– Спасибо, но тебе, по-моему, кофеин нужнее, чем мне. Что, опять плохо спал?

– За что я тебя люблю, Сами, так это за умение правильно задать вопрос. Спрашивать у человека, страдающего бессонницей и приступами страха, плохо ли он спал, это, честно говоря…

– Да ладно тебе, я же просто так спросил, разговор поддержать, – пробурчал Сами.

Ноам искоса взглянул на того, с кем делил кабинет и настроения. Сами был его единственным настоящим другом. Хотя при первом знакомстве, когда Ноам только пришел на это место, он был совсем не уверен, что сможет поладить с маленьким, кругленьким, лысым человечком, чей взгляд и улыбка источали веселость слишком лучезарную, чтобы она была искренней. Однако постоянство коллеги, его неистребимый оптимизм, жизнерадостность, поначалу вызывавшие у него удивление и даже раздражение, в конце концов подкупили Ноама.

– Прости, но я и правда плохо спал. Я просто не в духе.

– Тем лучше. У нас впереди денек не из легких. И если тебе удастся преобразовать свое дурное настроение в боевое, мы, может, и справимся.

– Ты о чем?

– Шеф хочет, чтобы мы перезаключили торговые соглашения со СПАК. Ему нужно еще пять процентов.

– Чушь какая-то! – взвился Ноам. – Мы добились самых конкурентоспособных цен на рынке.

– А начальство думает иначе. Оно жаждет пересмотра старых соглашений с партнерами ради увеличения прибыли. По его мнению, кризис изменил расклад, и, чтобы снизить расходы, нам придется выкручиваться посреди окружающей нестабильности.

– Приставить партнерам нож к горлу? Это аморально.

– Морально, аморально – это слова не из лексикона Дюшоссуа. Мой тебе совет: не вздумай при нем даже упоминать о морали, разве что когда будешь описывать свое состояние духа, да не забудь прибавить слово «высокий» – «высокий моральный дух».

Ноам тяжело опустился в кресло.

– Идиотская работа.

– Не более идиотская, чем любая другая. Ты заключаешь сделки, я веду дела. Мне лично нравится.

– Торговать продукцией, которой мы никогда не увидим, выгадывать на качестве, на сроках, – перебил его Ноам. – Наши дела никому не нужны, мы – торговцы цифрами, крупномасштабные очковтиратели.

Сами Дюбуа озабоченно взглянул на коллегу.

– Так и есть, у нас новый экзистенциальный кризис, – пошутил он.

– А ты никогда не задумывался о смысле всего этого?

– О смысле чего, Ноам?

– О смысле того, чем мы тут занимаемся. К чему все это? Мы способствуем этой суете, ажиотажу вокруг товаров с Востока – дешевых, но сомнительного качества, и все единственно для того, чтобы акционеры нашей конторы могли содержать свои шикарные тачки, любовниц и детишек-выродков.

Сами пожал плечами.

– Знаешь, я поддержал бы твое выступление, если бы оно выражало какую-нибудь политическую идею или демонстрировало твой интерес к тому, как живет современнное общество. Но ты же ни за что не ратуешь, никем не интересуешься. Ты никогда не задумываешься о том, что мог бы сам сделать для восстановления справедливости, для борьбы за всеобщее равенство. Нет, ты ничего не делаешь для того, чтобы изменить то, что тебе не нравится, даже чтобы поменять что-то в собственной жизни. Хуже того, ты поместил себя в центр вселенной и взираешь на этот мир как жертва, неспособная к какому-либо действию. Ты отбываешь свою жизнь, как отбывают наказание, и довольствуешься тем, что заявляешь о ее абсурдности. Я уже говорил тебе, Ноам, нельзя полюбить других, если сам себя не любишь. Я вот даже рад, что у меня есть такая работа, которая приносит мне хорошие деньги и позволяет обеспечивать жене и детям приличные условия жизни.

– Это правда, зарабатываем мы неплохо. Но к чему эти бабки? Нам же некогда их тратить. Копить на старость? А где гарантия, что мы доживем до долгожданной пенсии? Сердечный приступ, и – всё! Разрыв аневризмы – и тютю! Рак, наконец! Про себя могу сказать, что даже если я доживу до пенсии, то буду слишком измотан или… одинок, чтобы насладиться свободой. Мне скоро сорок, а я еще ничего не сделал в жизни.

– Послушай, успокойся! От твоего пессимизма у меня мурашки по спине забегали. Напомню, что до символического сорокалетнего рубежа тебе остается еще пять замечательных лет.

– Пять лет… Они быстро пролетят. И следующие тоже.

Лицо Сами омрачилось. Это начинало его беспокоить. Он давно привык к молчаливому характеру Ноама и теперь удивлялся, наблюдая, как тот постепенно теряет почву под ногами, впадая в своих речах во все бо́льшие крайности. Он считал, что корень проблемы – одиночество, в котором Ноам увязал все глубже и глубже. Сами поделился своими мыслями с женой и попросил ее подыскать среди приятельниц девушку, чтобы познакомить с ней Ноама.

– Тебе надо познакомиться с кем-нибудь, Ноам. Нельзя и дальше жить одному. Сотни девиц мечтают связать свою жизнь с таким, как ты.

– Знакомая песня, – отрезал Ноам.

– Ты только и знаешь, что работать. Сначала я думал, что это для тебя – способ самореализации, но потом понял, что ты выкладываешься только чтобы забыться.

– Забыться? Зачем мне забываться?

– Чтобы не тратить силы на отношения, которые потребовали бы от тебя ответственности.

Ноам развернулся вместе с креслом. За широким, во всю стену, окном оживали офисные здания. Тут и там виднелись фигурки солдатиков, принимавшихся за работу в надежде на повышение или, как и он, не питавших особых иллюзий относительно собственной полезности.

– У меня не получается, Сами.

– Естественно! Ты же неделями никого не видишь. А когда у тебя вдруг появляется желание проветриться, ты таскаешься по барам и заводишь интрижки на одну ночь. Так спутницу жизни не найдешь.

– Я пробовал, Сами. У меня было несколько серьезных историй.

– Вот как? И сколько же времени они продлились? Неделю? Две? Месяц? Ты хоть помнишь по именам тех, кому великодушно позволил любить себя? Как только девица к тебе привязывается, ты тут же быстренько отправляешь ее в отставку!

Ноам подумал о вчерашней встрече в пабе.

– Хватит, – вздохнул он, – мне вчера уже прочитали проповедь.

– Кто?

– Элиза.

– Элиза? Вот образец женщины с чувством ответственности! Тебе бы позаимствовать у нее мужества, силы воли. Она потеряла работу, оказалась в тяжелом финансовом положении, но не опустила руки, а нашла себе новое место, чтобы обеспечить будущее дочке. Вот у кого настоящие проблемы, и тем не менее она не теряет оптимизма при любом испытании.

– Моя сестра – исключительная женщина.

Ноам вздохнул, откинулся на спинку кресла и уставился в потолок. Сами решил закрепить результат.

– То, что мы принимали раньше за меланхолию, которая так шла твоему образу донжуана без иллюзий, на деле оказалось глубоким разочарованием. Даже хуже… депрессией.

– Депрессией? – задумчиво повторил Ноам.

– Да, Ноам. Ненормально в твоем возрасте все время думать о смерти, страдать от приступов страха и ничего с этим не делать.

– Если, по-твоему, ипохондрия и приступы страха говорят о депрессивном состоянии, то я всегда имел склонность к депрессии, – огрызнулся Ноам.

– А Элиза что об этом говорит?

– Ты что, правда думаешь, что я делюсь с ней этими проблемами? Как ты сам только что сказал, они ненастоящие и не идут ни в какое сравнение с ее трудностями. Ты – единственный, с кем я действительно откровенен.

– В свое время я был бы тронут, узнав, что удостоился звания единственного доверенного лица, но сегодня меня это беспокоит. И знаешь почему? Потому что, кроме Элизы, твоей племянницы и меня, ты ни к кому не испытываешь привязанности. Да какой я тебе друг, какое доверенное лицо, если ты ни разу не пожелал выслушать мой совет.

– Ты не даешь советов, Сами, ты читаешь мораль.

– Тогда я все же дам тебе совет и надеюсь, что на этот раз ты меня услышишь: сходи к врачу.

Ноам скривился, изобразив сомнение.

– Я знаю одного психотерапевта, который сможет тебе помочь, – продолжал Сами. – Могу договориться, чтобы он принял тебя на этой неделе, если хочешь.

Психотерапевт. Ноаму вспомнилась доктор Лоран, сеансы игры у нее в кабинете, их разговоры.

Сами прав. Надо что-то делать.

 

Правда

Ну, вот и конец.

Жизнь оставляет меня, с каждым днем это все заметнее.

Напрасно врачи пытаются меня успокоить, я чувствую, что мне осталось всего несколько дней, а потом я сдохну. Проклятая судьба. Сестра объяснила мне, что жизнь можно представить как неопределенность и надежды на будущее. В некотором роде она – всего лишь обещание. Как на бегах: ты приходишь, полный денег и иллюзий, ты уверен, что все понимаешь, все знаешь, что раздобыл нужные сведения, ты чувствуешь свою силу, но в то же время нервничаешь, делая ставку, потом дают старт. Несколько минут, пока скачут лошади – это жизнь. Иногда понимаешь, что проиграл, еще на старте. В другой раз веришь в победу, волнуешься, орешь. А после, на финише – не важно, выиграл ты или проиграл, – понимаешь, что в любом случае смешно было так бесноваться. Значит, надо ждать следующего забега. Но на этом свете следующего забега не бывает.

Я провел на ипподроме годы. Что стоит жизнь человека, отдающего все свои надежды на волю случая?

Я умру первым, первым пересеку линию финиша. И нет никого, кого это могло бы порадовать. Грустная победа, от которой никому не будет толку.

С тех пор как я знаю, насколько серьезно болен, вперед мне смотреть незачем: там смерть. Так что ничего не остается, кроме как оглядываться. Но и позади меня тоже смерть. И правда, которую я знаю и которую должен передать. Долгие годы я таскал за собой эту тайну. Как каторжник, который старается позабыть про цепи, ядро, обдирающее его лодыжки и не дающее убежать. Я думал уйти вместе с ней. Чтобы земля окончательно заглушила слова, которые я так и не решился произнести.

Но то, о чем поведала мне сестра, не позволяет мне так поступить. Она догадывается, что я скоро уйду, и требует этой правды, без которой не смогут жить ни она, ни Ноам.

Я глубоко запрятал эту тайну и хранил ее много лет. Я убедил себя, что она, в сущности, никому не нужна. Зло свершилось, все побежали дальше. Казалось, что все складывалось к лучшему в этом худшем из миров. И все же я уверен, что тайна медленно разъедала мне душу и тело, что она приняла форму болезни, чтобы я расплатился за ошибки. Что же, для меня, конечно, уже поздно, но не для сестры и не для Ноама.

Мы связаны этой тайной – она, тот мальчик и я. Я – потому что знаю ее, они – потому что не знают, но, возможно, догадываются. Связаны тайной одной смерти.

Как злым роком, первой жертвой которого стал я. Так если моя жизнь ничего никому не дала, может, смерть моя принесет пользу, позволив им наконец почувствовать себя живыми?