Переломив пополам свою тощую плоть Дон Кихота, приближается на велосипеде Эрих фон Вальтрауд. Благородная седина, обустроенная «под ежик», и еще более благородное происхождение не могут приукрасить грустную реальность: фон Вальтрауд — слабейший из моих скрипачей. Но вы, конечно, знаете, что во всех уголках земли профессиональную немощь принято компенсировать общественной активностью. Барон фон Вальтрауд ведет учет занятости в группе скрипок и следит за тем, чтобы никто из коллег не поработал в течение года на час меньше других...

Широко улыбаясь, машет рукой Юрген — приветливый ясноглазый трубач. Он мал ростом, но когда по прихоти партитуры доводится ему солировать, он будто взлетает над оркестром и парит, парит над ним, пока тема не уходит к валторнам или виолончелям.

А вот и его напарник, красавец Лешек. Профиль польского шляхтича безупречен; фас подводит: следы простонародных застольных слабостей не скрыть.

Долго паркуется серый «Луди». Вяло открывается дверь и заторможено, как в замедленной съемке, сначала колено, затем крупная лысая голова обозначают пожилого македонца Илию. Вот он, тяжело вздыхая, извлекает из багажника скрипичный футляр и, слегка подгибая колени, плетется ко входу. Губы его шевелятся — скорее всего, он чертыхается по-македонски или по-немецки: уже лет двадцать, по рассказам, он грозится бросить оркестр, чего все ждут, не скрывая. Наблюдать, как он лениво и даже с долей брезгливости водит смычком, уже невыносимо. Но Илия все не уходит. Не играет и не уходит.

Со стороны Рейна приближается златокудрая и громоздкая Урсула с альтом наперевес, благодаря выдающейся тыльной стороне похожая одновременно и на Европу, и на похитившего ее быка.

Осторожно, как-то бочком семенит почти пенсионер, но еще вполне боеспособный скрипач Раду. Он нервно поглядывает на часы и вообще выглядит затравленным. Чтобы постоянно предъявлять дирижеру и коллегам свою неподвластную возрасту свежесть, он обычно играет громче всех. По-русски понимает, но не признается.

Шумно дыша, окрыленный развевающимся плащом подобно Нике Самофракийской, спешит Бричкин — упрямый и категоричный беглец первой волны. Отстав когда-то от поезда, увозившего молодежный оркестр в Москву — в Москву! — он дремал в углу привокзального сквера, пока толстая немка в полицейской форме и с револьвером на бедре не попросила его предъявить паспорт. Через неделю он сыграл вариации «Рококо» перед строгой комиссией и ревнивой виолончельной группой и получил место, еще через год жестко объяснялся по-немецки, и с тех пор два десятка лет держит в страхе администрацию оркестра, борясь против нарушения прав музыкантов и капиталистической эксплуатации в целом.

Из белого мини-вэна выпорхнули три невесомые узкоглазые скрипачки — для качественного оркестрового продукта приправа из японок-кореянок-китаянок обязательна. Эти проворные, как ласточки, и по-самурайски отчаянные девочки без возраста безжалостно теснят рыхлых немок, бесцветных голландок и невнятных француженок.

Как обычно, опаздывает Отто — вздорный, сумасбродный и скандальный толстячок. Вот он, обливаясь потом, застывает, воздевает глаза к небу, глубоко вдыхает утренний воздух, настоянный на запахе скошенной травы, затем склоняет упрямый лоб, напоминая не то тореро, не то — скорее — быка, и устремляется ко входной двери. Взорвется ли он сегодня, начнет ли демонстративно складывать свой кларнет из-за того, что в зале жарко, холодно, влажно и сухо одновременно? Простим бедного: от Отто ушла жена, оставив его заботам троих маленьких детей.

А вот и трогательная Ребекка — молчаливая американка, затерянная где-то в недрах альтовой группы. У нее тихий глуховатый голос; стоя за пультом, я чувствую на себе спокойный взгляд ее коричневых глаз, обрамленных уютными мохнатыми ресницами. Как-то, в первые репетиционные дни с неведомым еще оркестром, я отчаянно закашлялся за пультом. Течение музыки прервалось в самом деликатном месте, пауза затягивалась — оркестр отстраненно-вежливо ожидал продолжения. А Ребекка (имя я узнал позднее) поднялась, подошла, лавируя между оркестрантами, к дирижерскому пульту и протянула мне спасительный леденец с легким привкусом малины. Те, кто знаком с нравами музыкальных, театральных, балетных и иных замкнутых иерархических групп, не станут отрицать: это был поступок!

Часы на Ремигиус-кирхе пробили 9.45. Всем пора бы сидеть на своих местах, настраивать инструменты и повторять неудобные пассажи. С этим строго. Но некоторые, вижу, не торопятся...

Ах, как хороша Сильвия об руку со своим контрабасом! Она ведет его, как ведут под уздцы коня, и контрабас, как живой, неспешно следует рядом, согласно мотая головой. Но еще прекраснее Сильвия играющая! Девушка с веслом, мадонна с младенцем, рабочий и колхозница — тоже выдающиеся композиции, утверждающие женскую значимость, но женщина, играющая на контрабасе — идеальный символ эфемерности мужского всевластия. Взгляните на Сильвию: она нежно обнимает партнера за шею, затем, когда мелодия уходит ввысь, она буквально обвивает его своими прекрасными обнаженными руками — то есть, на первый взгляд, демонстрирует покорность, преданность и ласку... Но ведь на самом деле она на нем играет! Не слушайте убогого циника, который уточнит: «она его пилит»! Неправда, она именно играет — любую мелодию, по своему желанию или по обязанности. А он, как ни важничает фигурой и басом, всего лишь озвучивает все, что задумала наша Сильвия.

Жаль мне Иржи с его впалой грудью, лихорадочным румянцем и тревожным блеском в красивых глазах. Ему трудно дышать, и, когда играем оперы, он, случается, покидает душную оркестровую яму, а возвращаясь, одними глазами просит прощения. Мы с ним редко беседуем. Он сказал: «Я хочу домой, в Брно. Но теперь уж все равно». Я, конечно, его веселю, рассказываю смешное...

Без пяти десять. Ноев ковчег полон. Пора на весла.