Сирень голосовала на ветвях за встречи, а дождь и дождевые черви – к урожаю. Майский вздох после снежного плена. Асфальт блестел, плыл и пузырился.
Сорокалетний Зяма брызгал лужами, размахивал зонтом – тогда вода сливалась Анне на плечи. Смеялся редкозубый очкарик, немолодой, котортконогий и болтливый.
Их познакомили Шадхунем и весна, музыка телефонных звонков и страх одиночества. Со слов Шадхунем – муж пьяница Анне осточертел, ну и Зяма лысел и передние зубы его раскорячивали годы, он спешил жениться второй раз. Забыл, что новые родственники – это новые враги. Но, видать, в нем не выветрился дух продолжателя рода.
Шадхунем обещала Анне «мужчину, на которого можно положиться». Нужен добытчик. Тогда спокойствие и сытость станут гостить в ее красивом теле. Зяма, уверяла Шадхунем, подходящая пара. А что – неправда?
Он пробегал десять тысяч за час, а она… Она делала из рыжих волос костер на голове и мужчины слетались бабочками на огонь.
– А мы, когда концерт давали в Прибалтике, а потом в Крыму…
– Ты поешь?
– Обычная ведущая агитколлектива.
– Разве они еще существуют?
– Мой друг сочинял песни.
– Почему в прошедшем времени?
– Завербовался на север. Вот завербуюсь и улечу.
У нее лицо и фигура испанской махи, хотя какая она маха? В ушах мелодия агитколлектива, в глазах полярная ночь. Это в такую слякоть. Трамваи Чертаново хвастались брызгами, пруд нерестился мелочью, из окон дразнились телепередачи. Но что сведенным до всего!
– Я бывал на Кольском, Камчатке, на острове Тюленьем. На Тюленьем…
– Тюлени. – подсказала, смеясь Анна.
– Их-то как раз нет, там размножаются морские котики.
– А вы читали Маркеса «Сто лет одиночества»?
– У меня самого этого одиночества на тысячу лет. Анечка…
Игрались майские праздники в разлуке.
Зяме она предпочла застолье родственников да и куда он денется. Все правильно. Он бегал по кругу и сочинял:
Она взяла стихи, как берут сдачу на рынке. Она сравнивала в профиль Зяму то с мужем, то с любовником и впадала в унынье. Но муж уже почти бывший, а гитарист еще далече. И только этот шлемазл в сбитых туфлях и двубортном костюме шагал и нес околесицу о Законе Моисеевом, о…
Алия-70 унесла товарищей его в Израиль, оставив ему потрепанную Тору и пару кассет еврейских песен, и одиночество. А между тем, жизнь одарила обновлением земли. Вновь календарь крутил июнь.
– Я тебя люблю, – признался Зяма в ночном вагоне, на коленях букет цветов.
– Я, к сожалению, сегодня не могу тебе этого сказать. Не дари мне цветы пожалуйста. Я тебе сама позвоню, хорошо?
Как там бывшая теща его называла? Он возвращался с этого свидания походкой бездомной собаки.
Неделю маялся – не писалось и не бегалось, пока не купил билеты в театр на Арбате и позвонил Анне. Она согласна!
Старую улицу перелицовывали стройбатовцы – мостили цветной брусчаткой, скоблили фасады пушкинских домов. Анна пришла в сиреневом платье, гримированная – издалека обалдеешь. Разлука смягчила ее – улыбнулась ему. И Зяма вдруг увидел, что тепло окончательно всполошило Москву зеленью, цветеньем.
– В театр приходят смотреться, а не смотреть, – шепнула она в зале. – Мы с дочерью, ей всего двенадцать. Представляешь, а мы как подруги.
Он с сыном тоже как братья. Но что из этого?
За этим следовало нетерпенье… И вот уже снова билеты в театр. На сей раз – подмосковный задрипанный клуб, игралась «Тумбалалайка», буфет торговал пирожками с мясом и треть партера оккупировали антисионистские комитетчики.
– Браво – кричали они сквозь вставные челюсти, а бедность и убожество улыбались со сцены. Влюбленный Зяма аплодировал судьбе, на Аню косились мужчины и глаза ее лучились, а румянец пробился сквозь слой пудры.
Слоноподобный танцор и сиплый хор на каком-то сюрреалистическом идиш вызывали слезы на глазах старух, мужчины вскакивали под «браво»! И озирались друг на друга. И чудилось, что люди аплодировали не скоморохам, а господину Случаю, сведшему их – детей затерянных в России.
Чертаново встретило Анну и Зяму мраком ночного предгрозья, они остановились, как всегда, на полпути к шестнадцатиэтажной башне. Уже традиционная фраза.
– Дальше меня провожать не надо.
– Аня, – рука ее утонула в его ладони, – я сегодня хочу быть с тобой.
Она повела бровью и замотала головой. Ладонь его раскрылась и Анна отчалила, медленно поднимаясь к дому. Он одурачено потоптался, закурил. Перекликались трамваи. Сыпанул дождь, редкий, ненавязчивый. Анна крутит «динамо» или у нее под кроватью кто-то. А почему бы и нет?
Одиночество легло на плечо. Его окликнули.
– Найдется закурить?
Освещенное спичкой лицо портили неухоженность и усталость.
– Так и будем стоять? – спросила она.
И как давнишние знакомые, почти прогуливаясь приближались к дому, что напротив башни Анны.
– Ты не думай, я чистая, – сказала в прихожей она. – Я работаю в столовой! Червонец найдешь на бутылку?
Худая рыжая дворняжка вползла попискивая, будто кривлялалсь сучина.
– Во-во, ты с ней посиди, а я сбегаю к соседу.
Он сидел за кухонным столом, на нем оттаивали столовые ромштексы.
«Ты не думай, я чистая»… Какие ж тогда «грязные»: Э-э, пропади все пропадом, даже с самой проклятущей бабой он будет чувствовать себя лучше, потому что хуже нет одинокого или отвергнутого. Хуже нет.
Пришла, поставила бутылку водки.
– Брось котлеты на сковороду. Тебя как зовут?
– Зяма.
– Зя чего?
– Ма. Зя-ма.
– А я Лида. Ну, за знакомство, Зямай. Мы с тобой, наверное, одногодки. Тридцать пять? Ну, допивай. Иди сюда.
Поднялась, повела вглубь квартиры.
– Это комната сыночка.
Прибрано чисто.
– В колонии он, бедняжечка. У тебя есть дети?
– Есть.
– Только бы мне его дождаться. А это мой паспорт. Видишь, какая я была.
Лет десять назад она была еще очень хороша.
– Я из Орловской области. Там у нас все такие. А это мой губитель.
С фотографии улыбался черноусый кавказец.
– На стройке снюхались, бетон и грязь месили.
Ей стало тяжело и несчастливо.
– Ну, идем еще по стопке.
И она налила себе полстакана, выпила и тотчас отключилась.
В воскресенье Зяма с сыном рыбачили на Клязьме.
Один раз у Зямы сорвался лещ величиной с ладонь. А сколько было всплесков! Другой раз запуталась леска в траве. Шестнадцатилетний сын угрямо подсекал за двоих и к полудню корзина серебрилась чешуей. Уху варили мелочью, Зяма незаметно ухнул в кастрюлю ушицу из консервной банки. И все это под комариный писк и укусы.
Анна позвонила на другой день. Счастье бежало собакой впереди него. Он вошел в трехкомнатную квартиру, где паркет рассохся после первой ссоры. А ссора здесь была давно. И хлопать дверьми, видать, любили.
На спинке стула висел мужской костюм. Этот стул стоял в изголовье тахты. Когда Зяма голый и потный приподнимался над Анной, он встречал черный пиджак с оторванной пуговицей.
– Ты не рассердишься, если я тебе признаюсь? – рука ее липла к лысине его. – я ведь еще не разведенная. Алик вчера улетел в командировку.
– Он русский?
– Еврей. Он влюбился в меня, когда я с родителями после десятого класса отдыхала в Риге. Сначала родители познакомились с его мамой и папой, потом… И понимаешь, его старики дали деньги на этот кооператив.
– Все Алики алкалики, – скаламбурил Зяма.
– Он каплю не берет в рот, – серьезно ответила Анна.
– Значит была измена.
– Мне?
До чего ж она красивая издали и страшна вблизи. Как из гроба. Ярко крашенные губы на желтом-желтом лице. И отдалась она безучастно, будто хотела что-то вспомнить, но так и не вспомнила.
– Зяма, ты не джигит.
– А из-за чего у вас, ну…
– Влюбилась я, – мечтательно произнесла Анна, вздохнула и легко и счастливо рассмеялась.
Перевернулась на живот и долго-долго молчала, а потом обернулась и, глядя в глаза Зяме, сказала:
– В июле меня кладут в туберкулезную больницу. Саркандоз. Но ты не пугайся, саркандос – болезнь не заразная.
Они расстались – Аня даже поцеловала его. Она чувствовала себя счастливой.
А Зяма чувствовал зуд в грешном месте. И чем дальше, тем сильнее. Зря признался о трех тысячах – на тебе деньги мои, выкупи квартиру свою. Мог бы их сыну оставить. И потом в Торе сказано: не возлюби жену ближнего.
Так ведь она его обманула. Ну уж.
Он весь чешется. Ни хрена себе. Вот и доверься шадхунем. Все тело чешется. Или от Лиды со столовой, или от Ани. Любви захотел. Ну, фраер, стихоплет венерический. Если от Лиды, то уже заразил Аню. Или это Аня и грузин?
А если ни та, ни другая, то откуда в нем такое нетерпение?