«Я обращаюсь через ваш еженедельник к соплеменникам: душа еврейского народа России уходит с нашими дедами, кто молится на иврите, хохмит на идише, а разговорный – русский. Что досталось в наследство нам? Страх. И еще «пятый пункт» да театр, где зубрят танскрипцию. И «Советиш геймланд» достался нам, а мы не учены. Наш язык трамвайный, булочный, заводской, наконец.

Но Пушкин и на французском писал русские стихи, а Бабель – еврейские рассказы.

Кто мы завтра? Евреи не помнящие родства. Что же делать, хаверим? Музей мамонтов? И ни боже мой, еще один антисионистский комитет.

Мы не хуже и не лучше других народов, как цветы полевые, на Земле».

Запечатал. Дописал: заказное. Полагалась еще одна марка. Можно купить на почте или в киоске газетном, гуляя Центром, по дороге на Субботнюю горку. Другого дня не будет. В воскресенье по Леве плакала дача с недостроенной лестницей и беременная жена. А вот этот день его!

Деревья, легковушки рвались навстречу пробившемуся солнцу. Такое нетерпение бывает летом и в шестнадцать лет. А если тридцать шесть… Тем более. Светлые туфли, синий костюм и в руке запечатанный конверт с недостающей маркой. Улыбалась женщина с детскою коляскою; свадебный кортеж окружил подъезд; а голубь, обойдя траву, топтался в ногах жениха. И ветер надо всеми лето пел.

На Пушкинской «фанта» в разлив и россыпью толпа у «Московских новостей». Но это новости среды. Фонтан перестройки шумно брызгал вверх. Смеялся пу в траве. Трепались тетки.

– Мой сын теперь… тоже оперативник. В воскресенье разгоняли татар, во-о-н в скверике. Расстелили газеты на асфальте, расселись человек сто с медалями. А мы, говорит, по головам шли. Выдергивали их в автобусы. Я, говорит, готов был их бить чем попало, когда они кричали нам: «Фашисты!». А вчера, знаешь, жалуется: я вспоминаю тех людей…» Представляешь?!

И откуда они здесь появились! Господи, только бы дочь за нацмена не вышла замуж…

– Я не знала, что ты такая националистка.

Как впрочем и того она не знала, чего хотел Лева своим письмом. То-то. А он хотел самого простого: еврейского счастья. Не лететь лицом к Иерусалиму, то есть и лететь тоже хотел туда, но главным образом хотел счастья.

Но нет этого счастья, как той пятикопеечной марки.

У входа в редакцию, перед газетной вириной, выкрик толпы:

– Ельцин-шмельцин-чепуха. Лимита навозная, понял?! Не таким голодранцам номенклатура шеи сворачивала, понял?!

– Ты-то чего за них глотку дерешь, сука?

– Жиды кашу заварили, а мужику опять расхлебывай.

– Ну уж, ты мужик, очкарик засраный.

– Я видел фотографию: Ельцин в окружении лидеров «Память».

– Ты случайно не еврей?

Левины три пальца скомкали письмо. Урна дальше, где нужник «М» и «Ж». Три шага к урне. Я не трус, думал он, но я боюсь. И все же, если не я, то кто? То-то. Сунул письмо обратно в карман.

Опять толпа у «Московских новостей».

– Я уже ни во что не верю. Что-то тут не то.

– Да. Зря Ленин отказался от оппозиции. Без нее, как без денег, далеко не уедешь. Разве что в Израиль. Так я же не еврей.

– Опять евреи! – воскликнул худой мужчина и зрачки его разбегались, а капля пены ползла с губ.

Но вокруг был только один еврей и ему не доставало пятикопеечной марки.

Ее могли бы за червонец нарисовать на Старом Арбате.

На Старом Арбате, на скамье, стояла девушка и кричала: «Народ хочет говорить!». Мент растерянно дышал в передатчик.

– Давайте портрет сделаю, девушка!

– Гражданин!

– А ти поимей меня мелками! – командовал агропромовец-южанин. – Постелью! Я ж говорю пастелью, и чтобы я билль на виду Арбат, так?!

– А что, мужики, продаете свои стихи и никто вам ничего?..

– А чем мы хуже художников?

Человек в черном кожаном пальто и черной кожаной шляпе, рост 170, 70 кг, строголицый в окружении полковничьей свиты. Хана, Арбат!

– Подходите ближе! Человек на ваших глазах съест лезвие и запьет квасом!

– Мальчики, станцуйте брейк.

– Медь не кидайте в круг! Только белые.

На подоконниках и вдоль фасадов продавались картины за червонец и полтысячи, рисунки, картонки, брелки, макроме; из-под арок совали арбузы и кооперативные шашлыки.

Москва Еще вчера оперативная, А нынче глядь – кооперативная.

Вот в женском Сергей Минаев, серьга в ухе и разрез до бедра. Увязались девочки. Смехота.

Хиппи пили минералку, затопив брусчатку.

«Две девочки ищут попутчиков для турпохода с ночевкой».

Художники здесь играли в Монмартр, в Гайд-парк играли барды, замесив толпу на углу Староконюшенного.

– Представьтесь!

– Меня, – скосил гитару мальчик в желтой майке, – на Арбате знают как Германа. Я спою о своем поколении:

Наши феи ушли в проститутки, Наши принцы сидят в лагерях…

И вдруг, напротив, у колонн Вахтангова, звонкая мелодия банджей, флейты и бубен.

– Где?! Где? Бежим туда.

Кришна-кришна-кришна-а-а!!!

А уж кто и прихлопывал. Между тем, вошел в круг бледнолицый – размахнись рука. Завизжал с надрывом, топнул неумело и отчаянно. Толпа молчала, музыка жила. Он вышел вон из круга, оглянулся как прыгун на неудачную попытку. Его по-тренерски ругнул строголицый в черном казенном…

Ретировались.

Громче запели кришнаиты. Юродивая прихлопывала, губами причмокивала. Солнце не успело с крыши сползти, бледнолицый пригнал «жигуленок» с радиоусилителями. Опер ВИА гитарами как брандспойтами.

И глохли лопоухие от Смоленской до кабака «Прага» – так заревели оптимизмом динамики. А бритоголовый кришнаит в хламиде и с колокольчиками, знай, пел-пританцовывал.

Ах ты, кришнаит, кришнаит, ты в бога душу мать! Ему что в лоб, что по лбу:

Народ: О-о, и-и-ху… себе демократия!

И удивленное иностранное: Оу, импосибл!

Посибл. Посибл. Ты у нас тут еще и не то увидишь.

Арбат – дорога на Запад с остановкой на Субботней горке, многолюдной и шумной в семидесятых алийских годах. У подножья, на Солянке, толпа евреев гналась за пьяными парнями – джинсы, черные майки.

– Провокаторы! Они вчера кричали: «Убирайтесь, жидовские морды!».

– А что они сделали сегодня?

Карликовый милиционер икал в рацию.

А на Горке во мраке задворья околачивались два-три старых холостяка и сумасшедшая шадхунем с полиэтиленовой сумкой «Спартак-чемпион». Из ее сумки свисали дохлый петух и пучок зелени.

Боковая дверь синагоги приоткрыта и луч падал на лестницу. Лева надел кепку – белая дачная кепка вмещалась в кармане – вошел в крохотную комнату, где за тесным столом сидели евреи. Десять пустых стаканов стыли вокруг белой халы. Он одиннадцатый. Счастливчик.

– Доброй субботы, – сказал Лева.

– А-гут шаббес, – кивнул синагогальный служка.

Улыбка пробежала по седым лицам. Ну да. Теперь субботнее собрание в полном составе. Потом старики пели Биркат га-мазон (что-то вроде застольного гимна). Радость общности передалась Леве. И он достал письмо, разгладил, переложил в нагрудный карман. И когда песня закончилась и наступила пауза – у стариков пауза тоже музыка – Лева вдруг запел. Хасидская песня: ей не одна сотня лет. Запел вопреки этого застолья и собственной идеи: разговорный язык и баста. Но еще удивительнее, что старики подхватили ее. Ударяя в такт ладонями о стол. И теперь с лучом света разливалась над Горкой тягучая как мед субботняя песня:

Асадэр ли сэлусо Бэ цафро ди шаббато Ваязмин бо-оашто Тико каддишо. Ии-и-най-на! Ии-и-и-и-най-а! Ни-на-а-ааа-а-а-а-ая-я! Вкус жизни и свободы.

До самой Пасхи снег украшал Пятихатки, но накануне майской демонстрации грохнул Чернобыльский реактор и все полетело в тартарары. Нюсик закрыл свою лавочку – сбор металлолома.

– Софа боится пить воду Днепра, – сказал Нюсик другу Янкелю.

– За твою Софу можно писать романы, ухмыльнулся шойхет и тайный сионист Янкель – куры окочуривались, едва он подносил нож к их горлу.

– Романы пишут негодяи, – Нюсик допил самогонку и сделал губами птичку.

Они пили у входа на базар в закусочной, где хозяйка Галя – любовь Янкеля. Она предлагала им борщ – да куда там!

– Янкель, заказывай вызов, – прошептал Нюсик.

– От кого?

– Да хоть от Голды Меир!

– И на Софу?

– Софа – моя жена.

– Риву Ароновну?

– Софа маму не бросит.

– Значит пора, – Янкель поднял стакан и театрально чокнулся с Нюсиком.

– Ну, – сказал Нюсик, – плюнь на Галю – жопа не цаца. А пить воду Днепра – вон у тебя кадык уже больше члена. Галя! Продай Нюсику от радиации марганцовку.

– У меня есть цианистый калий.

– Большая разница?

– Всего один рубль. Борщ будете?

– Иди, Галя, к нам. Выпьем за Нюсика. Он собрался в Израиль. Были мы босылами – стали израилами.

Три месяца ветер сдул с календаря. Люди боялись выпить лишний глоток воды и дышали лишь потому, что не дышать не могли. Терпкий запах полыни казался им приговором.

За неделю до проводов двенадцатилетний Семен – сын Нюсика с двумя одноклассниками сбежал в Чернобыль как на аттракцион. Солдаты оцепления не пустили их, удивляясь рюкзакам школьников.

Уже в самолете Софа призналась:

– Нюсик, мама вместо метрики взяла партбилет.

– Софа, для Израиля нет метрики – нет еврея. Для Израиля Рива Ароновна – шикса привокзальная. И дочь ее Софа – шикса, и внук ее Сема – чернобыльский мародер. Ни шекеля, ни хаты. Зачем мы туда летим – палестинцев смешить?

– Нюсик…

– Иди к туалету.

– Мне не хочется.

– Ты хочешь, чтобы нас слушал весь самолет? Иди разговаривать.

– Нюсик…

– Лучше бы я сдох, чем связался с вами. Взяла партбилет вместо метрики! Усраться можно!

– Нюсик, – Софа заплакала.

Они стояли у туалета, пассажиры выстраивались за ними.

– Она поет «Вихри враждебные…», – засмеялся Нюсик.

– Ей девяносто лет.

– Ну, почему о партбилете я узнаю в самолете? Я не могу от вас сбежать. Софа, я не могу лететь в Израиль с Розой Люксембург.

– Ривой Ароновной.

– Теперь она Роза Люксембург. Ты в школе какой язык учила?

– Забыла.

– А Роза Люксембург?

– Она знает идиш.

– Она немка. По дороге в кирху она сдуру зашла в синагогу. Вот почему она меня ненавидит.

– Нюсик…

– Почему вы не заходите в туалет? – кричали из очереди.

– У человека запор, – огрызался Нюсик.

– Я уже не могу.

– Сможете в Тель-Авиве.

– Нюсик…

– Софа, она должна знать родной немецкий. «Ах, майн либер Августин, дас ист хин…»

– Пропустите в туалет!

– Ждите! – отрезал Нюсик, – мы ждали этой минуты три тысячи лет, подождете еще три минуты.

– Нюсик…

– Слушай, Софа сюда! Неси ее документы, я спущу их в унитаз за облака.

– Нюсик…

– Надо говорить: О, майн Гот! Вы теперь немцы. В Вене закатишь истерику, ты это умеешь. Мы летим в Германию. В Германии, дура, будут кормить, а в Израиле вкалывают пока не сдохнут. Учи немецкий: Дойчланд, дойчланд, хенде хох.

– Нюсик, Рива Ароновна воевала с немцами.

– Пусть забудет, иначе я ей отпилю шнобель, теперь она Роза Люксембург.

– Нюсик…

– Документы или я вас поодиночке запущу в облака.

В Айзенахе, маленьком городе немецких запахов и звуков, где пространство заполнено бытом по чертежам, Нюсик – бесшабашный и неугомонный Нюсик, будто птица в клетке. Он носил зашитые в трусах 10 000 баксов. А потом так натерло, что он на Софу залезть не мог. Спрятал сбережения под шкаф. Что до Розы Люксембург, она отыскала партячейку и по воскресениям ее возили на маевки в горы.

Нюсик с утра в любую погоду на велосипеде колесил по городу – собирал пустые пивные банки, расплющивал их, складывал погремушки в рюкзак, в конце дня сдавал в лавку «Цветмет». Когда набиралась тысяча марок, он прятал в коробку под шкаф. К старости он откроет свою лавочку, будет сидеть в тепле, смотреть телевизор. Во сне он бродил по осенним аллеям, собирал марки как опавшие листья, и жизнь была полна музыки. Наука быть счастливым приходит во сне. Снился Днепр и Пятихатки, пьянки с Янкелем, который улетел в Израиль и изредка звонил. Нюсик любил Израиль «на расстоянии», теплилась в нем извечная мечта еврея о своем государстве, так сказать «запасном варианте» и не дай Бог, если что можно им воспользоваться. Но лучше, конечно, чтобы израильские чиновники не «жонглировали» его судьбой. Евреи едины и по-братски дружны на расстоянии.

Софа как настоящая немка убирала, стирала, готовила еду. Смертельно уставала. Ей ничего не снилось по ночам.

В один немецкий день – сияло солнце и пели птички, Нюсик вернулся на велосипеде с рюкзаком пивных банок.

– Кто там гремит в прихожей? Это погром? – спросила Рива Ароновна.

– Это гестапо пришло за коммунистами, – ответил Нюсик.

И тут в прихожую явилась неприкаянная Софа.

– Ты купил Семе автомобиль? Сколько денег ты ему дал?

– Одну марку, – сказал Нюсик, – шоб я так жил.

– Сколько? – Софа угрожающе зазвенела ключами.

– Шоб ты так жила!

– Я нашла их у твоего первенца. Этот ключ от мотоцикла, а этот от машины.

– Шоб я сдох! – Нюсик опустился на табурет.

Германия лишала таких евреев пособий раз и навсегда.

– Я проследила за Семой, – сказала Софа, – он за углом слез с мотоцикла и пересел в спортивный «Опель». Где ты прячешь деньги?

– Разве ты не знаешь?

– Я не знаю.

– А где жид?

– Твой жид катается на «Опеле». Можешь на его мотоцикле поехать за ним. Или на велосипеде.

– Яблоко от яблони далеко не падает, – сказала Рива Ароновна.

– Ты помнишь, где лежат деньги? – спросила Софа.

– Хорошо, только не подглядывай.

Нюсик прошел на кухню, вынул ящики от шкафа, отодвинул его. В коробке лежали две стодолларовые купюры. И все. Семнадцать тысяч баксов корова языком слизала. Их он заработал в Украине, заработал всеми правдами и неправдами – обманул, украл, одолжил. Он пронес их в кармане трусов через полЕвропы. Такие дела.

– Софа, меня обокрали.

– Нюсик, сколько там было?

– Тридцать тысяч баксов, – соврал Нюсик.

Софа села на стул бледная с широко раскрытыми глазами – восковая кукла. Красный и потный Нюсик дышал на полу, посреди посуды.

– Боже мой, это целое состояние! Мы двадцать лет отказывали себе во всем…

– Может быть, нам в роддоме подменили ребенка?

– Тебе мстят, потому что не полетел в Израиль, – сказала Рива Ароновна.

– Если бы Вы не перепутали партбилет с метрикой…

– Господи, замолчите оба!

– Он убил меня! Нож в спину отцу. Отца обокрал. Как у Шекспира. Обокрал нас всех. И теперь лишит пособия. Лишит будущего в Германии.

– Ты ему говорил, где лежали деньги? – спросила Софа.

– Я не помню.

На самом деле, пьяным он всякий раз хвастался сыну о коробке с деньгами. Софа привыкла, что все друг другу врут. И можно было бы промолчать, но слишком велико потрясение.

– Ты ему давал деньги на мотоцикл?

– Нет.

– А врал, что ты давал.

– Я не хотел, чтобы ты его ругала. Вдруг он угнал его?

– Когда ты врешь? Тогда или сейчас? Ты всегда врал и сына научил врать! Откуда у него мотоцикл и машина?! Это ты виноват!

– Замолчи!

– Когда ты в последний раз заглядывал в коробку?

– Под Новый год, но я был пьяный, я не пересчитывал.

– Семен неузнаваем, он стал чужим. Он покупает дорогие тряпки, а как он относится к нам?! Он дома не ест.

– Софа, я не давал ему денег.

– Тогда откуда?

– Может, он голубой.

– Идиот!

– Софа!

– Что Софа! Привез нас сюда, жид пархатый! Я этих немцев терпеть не могу!

– В Пятихатки захотела? Попить водички чернобыльской?

– Я хотела в Израиль.

– Там каждый хочет друг другу морду набить. Вымещают зло на арабах, а они, между прочим, может быть, и есть потомки древних евреев. Только таких идиотов можно сорок лет водить за нос.

– А Янкель?

– Та какой он еврей! Самогонку жрет и салом закусывает!

– Какая ты сволочь!

– Софа! – вдруг вспомнил Нюсик. – В Германии мы перестали трахаться.

– Он трахаться захотел, – засмеялась Софа, – ты трахаешься каждый день с велосипедом. И этими банками, которые звенят на всю улицу.

– Ревнуешь к банкам?

– Нет, я банки ревную. Иди трахайся с Надей.

– Ты мне не даешь.

– Я что кукла? Днем я для тебя половая тряпка, сука, проститутка, немецкая овчарка, а ночью я должна ему давать! Пусть тебе Надя дает! Научил ребенка врать, теперь я потеряла сына. Он не ночует дома, он заходит в квартиру как чужой, он нас всех презирает.

– Если он купил машину в магазине, нас лишат пособия по бедности, и я с вами разведусь. Оставайтесь с машиной и мотоциклом голодные.

– А ты хотел бы, чтобы он их угнал и его за это посадили?

– Я хочу обратно в Пятихатки.

В квартиру вошел Семен, щуплый узколицый молчун с бородкой и в очках, вылитый Софа, с серьгой в левом ухе. Он прошмыгнул в свою комнату.

– Софа, Сема пришел, – крикнула Рива Ароновна, она лежала в другой комнате и не могла видеть внука, но удивительным образом чувствовала его появление.

– Иди, спроси его, – сказала Софа мужу.

– Иду.

– И спроси.

– Спрошу.

Нюсик вошел в комнату сына. Тот лежал закутанный простыней как в морге.

– Сема, кто-то взял мои деньги.

– Держись.

– Это ты?

– У отца ворует деньги только сумасшедший.

– Поклянись здоровьем своих будущих детей.

– Клянусь.

– Ну, слава Богу, извини.

Нюсик вернулся к Софе.

– Это не он.

– Ну, а кто же? Карл Маркс? Вот ключи от его «Опеля».

– Он поклялся здоровьем своих детей.

– Ой – ей – ей!

Нюсик вернулся к Семену.

– Ты купил «Опель»? Я иду в полицию.

– Не надо идти в полицию, – заплакал Семен.

– Где мои деньги? Что ты молчишь? Нет больше денег?

– Да.

– Я хотел открыть семейное дело. Пункт по приему металлолома. А ты меня без ножа зарезал. Ты умер для меня.

Семен закрылся простыней с головой. Софа молча и потерянно смотрела на мужчин.

– Буду полицию вызывать, – сказал Нюсик.

– Не надо полицию, – сказал Семен.

– А что надо?! В тухес тебя поцеловать?! Попроси маму.

Если не украдут сбережения собственные дети, то украдет государство. Оно жадное и ненасытное. Такие дела. Нюсику бы радоваться, что деньги украл свой, Семен взял то, что для него сберегал Нюсик. Но поторопился, подлец, возможно, из-за презрения и ненависти к отцу, круто изменившему его жизнь. Ненависть Софы к мужу на немецкой земле, болезненная беспричинная, как инфекция, возможно, заразила сына. Вспышки гнева перекашивали ее лицо, зрачки, будто горящие угли, губы припадочно танцевали, вот-вот слюна извергнется из вулкана Софа. Но она не воровала деньги, а ее сын всегда хотел выпрыгнуть из штанов… Ни ростом, ни оценками, ни силой он никогда не мог похвастаться, и он деньгами завоевывал место под солнцем. Весь в отца! Нюсик с детства брал все, что плохо лежало. Но он не попадался. То-то и оно. Нюсик не попадался и в супермаркете, где прятал в карманы то головку чеснока, то лимон, то огурец. Привык уходить не с пустыми карманами. На день рождения Ривы Ароновны он выложил на стол ломтики копченой говядины, шоколад, сыр.

– Тю! – сказала Софа, – тебе деньги некуда девать?

– Живем один раз, Софа, а у твоей мамы сегодня день рождения. Для меня это как седьмое ноября – красный день календаря.

Рива Ароновна уже не вставала на ноги, угасала на полу, у балконной двери на матрасе под одеялом. Софа кормила ее манной кашей, становясь на колени.

– Мама, смотри, на твой день рождения какую рыбу принес Нюсик.

– Эта самая дорогая рыба – масляная. Вы жарили ее в Пятихатках?

– Я покупала на базаре тюльку. Во-от такая – с палец. Жирная и вкусная. Ты помнишь, Софа, тюльку?

– Я покупаю мойву.

– Стоило улетать в Германию, – усмехнулся Нюсик.

– Иосиф, – вдруг обратилась старуха к Нюсику, – похорони меня с папой.

Ее покойного мужа звали Иосифом. Он был военным летчиком и погиб уже после войны.

Первое время Нюсик поправлял ее. Потом привык.

– Иосиф!

– Да, Рива.

Она угасала.

Однажды Софа так укутала ее, что старуха тихо скончалась.

Раввин – израильский хаббадник, заломил цену за похороны, и потребовал показать ему метрику Ривы Ароновны…

– С ума сойти, – сказала Софа, – у нее только партбилет.

– Она просила похоронить ее с папой.

– Пятихатки? Это еще дороже.

– Урну можно отвезти бесплатно.

– Через крематорий?

– А шо такое? Китайцы своих сжигают.

– Раввин сволочь.

– А то!

– Стыдно, – всплакнула Софа.

– Стыдно, когда сын грабит отца.

В безлюдном зале морга стояло два гроба с одинаковыми старушками в белых платочках. Одна из них была Рива.

– В крематорий можете не ехать. Мы доставим урну вам на дом.

Это решило все.

Это было приглашение на костер.

Изо дня в день Нюсик сталкивался с урной Ривы, которую Софа поставила на сервант в гостиной.

– Другое место унизительно для мамы.

Нюсику едва ли не еженочно снилась Рива. Днем он вспоминал сон, и это мешало искать пивные банки.

Что до Семена, то он однажды исчез вместе с урной. Он укатил на «Опеле» в Пятихатки, где мало что изменилось, ну разве что, на месте еврейского кладбища устроили гаражи. И теперь нужно было ехать в Чернобыль на могилу прадеда Арона, отца Ривы. Она как в воду глядела.

– Господи – Боже ж мой, из Германии привез бабушку, – качал головой старый чернобылец, обхватил впалые щеки, пряча ненужную улыбку.

Семен укрепил на бетонной плите Арона Чернобельского урну Ривы и обложил ее тяжелыми камнями.

– Треск какой… – сказал Семен.

– Это кузнечики… или твой дозиметр?

– Здесь все трещит. Долго будет трещать?

– Двести сорок тысяч лет, – ответил старик. – Вот сколько лет земля будет убивать человека.

– А другая живность живет.

– Все имеет право жить на этой земле, а человек – нет.

– Ну, почему-то мне кажется, человек приспособится.

– Земля укоротила жизнь человеку.

Семен сфотографировал могилу прадеда и они ушли с кладбища. По дороге Семен сфотографировал брошенные вертолеты, грузовики, бульдозеры. Семен залез в бульдозер – он наполовину разобран. Кругом заросшее поле.

Железнодорожные составы навечно застряли на станции. Ржавые корабли из речпорта уже не пойдут по Припяти. В зоне нельзя касаться предметов и растений, садиться не землю, курить на открытом воздухе, перемещаться на транспорте без крыши – пыль страшна.

Но на самом деле все можно.

Зона – это две с половиной тысячи квадратных километров. Пропуск в зону – бутылка коньяка. Воровство здесь в порядке вещей.

– Не у каждого есть такие возможности, как у меня, – хвастался на прощание старик.

Смеркалось, фотоаппарат был уже почти бесполезен, и Семен просто смотрел на станцию: высокая труба над третьим блоком, низкая – над четвертым, одетым в серый саркофаг, аккуратные первый и второй.

Чувства опасности здесь нет. В окрестностях Чернобыля сейчас не так-то просто «схватить дозу».

Чернобыль был раем до СССР, до России, до Украины.

По переписи 1765 года в Чернобыле было 96 еврейских домов и жило 696 евреев – среди них Менахем Нахум Тверской, основатель Чернобыльских цадиков.

У цадика – папы сын тоже стал цадик. Мордехай. Такие дела.

Мрдехай сколотил двор – посещали приверженцы из близко и далеко, даже из Польши, если не враки, конечно. Мордехай установил маамадот – налог в пользу двора Мордехая.

Ну, не в пользу бабы Мани-молочницы или биндюжника Муни. То-то и оно.

Через сто лет в Чернобыле уже проживало 6559 евреев, 3098 старообрядцев и поляков 154. Пять синагог, три церкви и костел, плюс женское еврейское училище и еврейская богодельня. И стал Чернобыль мировым центром хасидизма.

Только в 1920 году цадики (потомки Мордехая) молча сбежали через Польшу в Нью-Йорк. Америка. Америка.

Оставшихся евреев Чернобыля немецие нацики расстреляли.

Прошло еще полста лет. Остались лишь пять могил цадиков.

Народная молва связывает взрыв ядерного реактора не с экспериментом физика-придурка, а с надругательством антисемитами над могильным склепом цадика…

Сегодня самоселы собирают в лесах грибы – не страшно жить и вести хозяйство. Каждый год пяток самоселов умирает – от старости. Молодым здесь не место.

В Чернобыле, когдатошнем еврейском местечке, встречали субботу хмельные счастливые хасиды:

Асадер ли сидусо бе цафро ди шабато ва язмин бо-оашто тико кадишо ни-найно ни-найно ни-най-а-а а-я-яй!

Временно хмельные и счастливые.

Жизнь вообще временная. Дороги полопаются, здания упадут, все поглотит лес.

И будет как было… через двести сорок тысяч лет…

Первомай в Пятихатках выдался ветреный и солнечный, как и десять лет назад, и на невспаханных полях нет-нет да и блеснет снег, и было это все для Семена как в первый раз. Он влюбился в черноглазую девушку. Майская земля зазеленела, а девушка забеременела и родила мальчика, и назвали его Дрон, не то Андрей, не то Арон.

Семен открыл чернобыльский аттракцион: он возил любителей экстремальных ощущений в зону отчуждения. Бизнес оказался прибыльным.