Тайный агент императора. Чернышев против Наполеона

Когинов Юрий Иванович

Часть вторая

 

 

«Кузен Анри» продает и покупает

Владелец гостиницы на улице Тетбу, в двух шагах от бульвара Тортони, в самом центре многолюдного и шумного Парижа, занес в книгу имя постояльца и присвистнул:

— Сударь из России! Выходит, из той самой страны, что отказала нашему императору в невесте? Что ж, скажу вам прямо и без обиняков: вы наказали самих себя. Ну как, в самом деле, можно сравнить вашу принцессу сомнительных татарских и немецких кровей с дочерью императора Австрии, двоюродной внучкой самой Марии Антуанетты? Теперь наш император становится внучатым племянником Людовика Шестнадцатого — иначе, законным наследником Бурбонов. Понимаете, кто выиграл и кто оказался в дураках?

Гость отвечал вежливой улыбкой.

— Ах, вы еще смеетесь, молодой человек? — склонился к нему хозяин, едва протиснув из-за конторки толстый живот и слегка понижая голос. — Должен признаться вам, отказ России сразу понизил престиж русских. И если бы вы не заплатили мне слишком хорошо, я вряд ли смог предоставить вам приличные апартаменты. Сколько сейчас нахлынет на свадебные торжества иностранцев! И самые почетные, конечно же, — соотечественники новой нашей императрицы. Представляете, что может сделать с такими, как я, содержателями отелей, префект полиции, не предложи мы именитым гостям лучшие номера?

Какими же на следующий день оказались изумление, а затем испуг хозяина, когда он узрел под своими окнами карету министра полиции герцога Ровиго и тут же его собственной персоной, направляющегося в номера нового постояльца. И уж едва не хватил толстяка удар, когда, прильнув к замочной скважине, услыхал голоса:

— Ну дайте же, Александр, я вас обниму! Вижу, вижу, друг мой, неплохо устроились. Тем не менее как министр полиции обязан предупредить: гнездышко — излюбленное место свиданий сплетников и праздношатающихся. Так что если что-либо вас не устроит, всегда к вашим услугам.

— Благодарю покорно, милый Рене. У меня все — на холостяцкую ногу. Три комнаты. Эта, как видите, может вполне служить гостиной. Там — кабинет. За ним — спальня. Я, конечно, не считаю помещений для слуг.

— Что ж, обживайтесь и готовьтесь к приему гостей. А я к вам как раз с приглашением — завтра у меня маленький музыкальный вечер. Прошу непременно быть.

— Являться во фраке?

— Ну что вы, ничего официального! Просто семейный вечер. Может быть, придут еще две-три пары — наши очень близкие друзья. Угощу вас, Александр, одной певицей. Знаменитость и тоже друг нашего дома.

Толстяк, как ошпаренный, отскочил от двери.

— Матерь Божия! Что же русскому наговорил? Да меня тотчас министр упечет в тюрьму, как только узнает о моих дерзких словах! Сегодня же подошлю к постояльцу свою молодую женушку. Пусть очарует и отведет от нас беду.

Но что бы он подумал, этот олух, если бы узнал, что в первый же день его новый жилец был принят в Тюильрийском дворце самим Наполеоном!

Однако оставим хозяина гостиницы и поспешим за нашим героем, который, как только проводил герцога Ровиго, сам вышел за дверь.

Опять Чернышев, как и в первый свой приезд, оказался в Париже на исходе зимы. Будь он дома, нанял бы сани и с ветерком — по Невскому или Тверской. Здесь же — одни колесные экипажи, поскольку на улицах — ни снежинки.

У роскошного особняка Матиньон в предместье Сен-Жермен он отпустил карету. Войдя в парадную, небрежно сбросил на руки портье пальто, подбитое легким мехом, и поднялся по широкой мраморной лестнице наверх.

Шарль Морис Талейран Перигор, или князь Беневентский, — а владельцем особняка был именно он, — принял гостя в кабинете, стены которого были сплошь заставлены книжными шкафами.

Вставал Талейран обычно поздно, так как поздно ложился, имея привычку еще с той поры, когда был министром внешних сношений, засиживаться за письменным столом до самого утра. Так же, впрочем, как часто делал и Наполеон. Теперь, уйдя в отставку после Тильзита, экс-министр сохранил эту особенность, как сохранил, между прочим, весь обряд утреннего туалета.

Обряд же был не простой. Сначала — ванна с лечебной водой, затем полоскание горла в течение чуть ли не получаса. Конечно, бритье, втирание всяких кремов и мазей. Но самым, наверное, ответственным и сложным оказывался завершающий сеанс, когда двое специальных парикмахеров принимались за создание на голове экс-министра целого произведения искусства. И произведение это было — пышная копна волос, которой обладатель очень гордился и которая придавала ему, вместе с довольно мелкими чертами липа, женственный облик.

— Ваша светлость, — вступил в кабинет Чернышев, — его величество российский император поручил мне передать вам его личное письмо, а так же слова сердечного уважения, которое он питает к вашей особе.

Сильно хромая, Талейран вышел навстречу гостю и, принимая письмо, в знак признательности приложил руку к груди.

— Нет слов, чтобы выразить мою благодарность его императорскому величеству, — произнес он и, быстро заглянув в начало письма: — Ах, это вы и есть Чернышев, о котором я уже столько наслышан?

— Я имел честь состоять в довольно хороших отношениях с вашим племянником Эдмоном Перигором, адъютантом маршала Бертье. Это было в Австрии. Вероятно, он говорил вам обо мне?

— Не только, — произнес хозяин дома, приглашая гостя расположиться на тахте, а сам присел на кресло с массивными подлокотниками, чтобы ему, инвалиду, можно было на них опираться, когда он садился или вставал. — Не только милый Эдмон сохранил о вас добрые воспоминания. А маршал Бертье, кстати, мой давний друг? И он от вас в восторге. Но почему бы не начать с императора Наполеона или императора Австрии Франца? Знаю, знаю, молодой человек, какое впечатление вы произвели на них! Между прочим, встреча с вами будет приятным сюрпризом для Бертье и Эдмона. Они сегодня обедают у меня. И вы, разумеется, тоже.

Талейран дочитал письмо и снова приложил руку к сердцу:

— Ваш император — одно очарование! Но как его нога? Он ни словом не обмолвился о своем ушибе, хотя мы все в Париже уже слыхали о печальном происшествии. Надеюсь, ничего страшного?

Вчера Наполеон задал Чернышеву этот же самый вопрос. Гость повторил то, что ответил вчера императору: никакой опасности нет, нога заживает.

— Ничего печальнее хромоты нельзя себе и вообразить! — проговорил Талейран. — Я калека с раннего детства, когда по недосмотру кормилицы упал с комода. Но я рад, что мой августейший друг не познает прелести костылей. Ах, какая это ангельская душа, император России! Как он был мил, когда в позапрошлом году по дороге из Эрфурта в Петербург соизволил заехать вместе со мною, Эдмоном и Коленкуром к герцогине Курляндской и там благословить моего дорогого племянника и Доротею.

Сию примечательную историю Чернышев уже знал от Эдмона. Единственный сын старшего брата бывшего Наполеонова министра, Эдмон был молод и красив. Дядя решил его женить. Но не просто сделать отцом будущего семейства, а подобрать ему выгодную во всех смыслах партию.

Связи дядюшки были обширны. Он знал, наверное, все самые знатные фамилии не только во Франции, но и во многих других странах. И стал среди этих фамилий выбирать невест: эта — богата да некрасива, та — красавица, но бедна, другая — слишком стара; иная — еще не вышла годами. Наконец остановил выбор на дочери Анны Шарлотты, герцогини Курляндской. Тут уже все сошлось, что было желаемо.

Молодые встретились в Силезии. Жениху только исполнилось двадцать два года, Доротее шел шестнадцатый. Молодые понравились друг другу.

Тут следует добавить, что и между Анной Шарлоттой и Талейраном, который начал уже отсчет своего шестого десятка, наметилось не просто согласие на брак детей, но и нечто похожее на взаимное сердечное чувство. Дело в том, что герцогиня Курляндская жила в Митаве соломенной вдовой. Муж ее, герцог Пьер Курляндский, кстати, на тридцать семь лет старше своей супруги, был человеком крутого, грубого и неуживчивого нрава. Он являлся сыном Эрнста Иоганна Бирона, фаворита российской императрицы Анны Иоанновны, сосланного в середине прошлого века в Сибирь. В конце того же столетия герцогство Курляндское вошло в состав Российской империи, но сын Бирона, Пьер, не захотел жить в родовой столице — курляндском городке Митаве, а проводил почти все время в принадлежавших ему замках Силезии и Богемии. Герцогиня же с дочерью, считаясь по праву российскими подданными, оставались жить в принадлежащем им митавском замке.

Как было не воспользоваться вдруг вспыхнувшей в Эрфурте дружбой Талейрана с русским царем и не обратиться к нему с просьбой по дороге домой, в Петербург, заехать в Митаву и выступить там в роли свата!

В замке Лобикау, где жили мать и дочь, вышел подлинный праздник. Мало того, что с женихом приехали его знаменитый дядя и французский посол в России Коленкур, но что было совсем уж невероятным — сам российский император! Тут же был определен срок свадьбы и решено, что молодые переедут на постоянное житье в Париж, в дядюшкин особняк Матиньон, а вместе с ними и герцогиня Анна Шарлотта.

Воспоминания о том путешествии в Курляндию в обществе российского императора и теперь, должно быть, стояли перед мысленным взором Талейрана. Лицо его, обрамленное пышно взбитыми буклями и напоминавшее физиономию опасно подошедшей к критическому возрастному порогу, но еще не желающей сдаваться великосветской дамы, выражало высшую степень удовлетворенности.

— Прошу вас, передайте непременно его величеству, как я счастлив, что судьба свела меня с таким исключительным человеком. Я верю в его великое будущее и в ту выдающуюся роль, которую суждено императору Александру сыграть в жизни народов Европы. Однако пора к столу, — глянув на брегет, произнес Талейран.

Эдмон и маршал Бертье обрадовались встрече с давним знакомцем. Талейран представил гостя герцогине и ее дочери.

Анна Шарлотта оказалась довольно молодой и приятной дамой. Доротея же и вовсе напоминала нежный и яркий весенний цветок. Но что оказалось вдвойне приятным — в обеих женщинах изящество и красота сочетались с тонким и острым умом, что сделало их за столом центром внимания. После обеда Бертье и его адъютант, сославшись на неотложные дела, отбыли по делам службы. Прощаясь, маршал взял с Чернышева слово, что обязательно нанесет ему визит. Ну, а Эдмон выразил надежду, что в его и дядюшкином доме русский друг всегда будет желанным гостем.

— Я догадываюсь, месье Чернышев, что означает ваш статус в Париже, — сказал Талейран, когда они возвратились в кабинет. — Быть доверенным лицом, по сути дела, сразу двух императоров — своего и чужого, вряд ли кому-либо другому из людей вашей профессии вообще когда-нибудь удавалось.

— Ваше сиятельство имеет в виду мои обязанности курьера, которому поручено осуществлять сношение между обоими государями? — переспросил гость, на самом деле сразу почувствовав в словах экс-министра иной смысл. Так оно и оказалось.

— Нет, молодой человек, под вашей профессией я имел в виду не курьерскую езду между Петербургом и Парижем, а нечто совсем другое. Например, ведение самостоятельных дипломатических переговоров. Затем внимательное изучение всех сторон армейской жизни чужой для вас страны.

— Не стану отрицать. Однако и это специально было возложено на меня, во-первых, по поручению моего императора, и, во-вторых, с разрешения и даже с соизволения императора дружественной нам державы, — согласился Чернышев. — Что же здесь такого, что можно было бы считать из ряда вон выходящим?

— А сбор сведений, которые могут оказаться весьма полезными одному монарху и в то же время нежелательными, даже наносящими вред другому? — с ехидным прищуром глянул в темно-агатовые, монгольского разреза глаза Чернышева настойчивый Талейран.

— Ах вот в чем дело! — ничуть не смутившись, произнес молодой офицер. — Однако не кажется ли вам, ваша светлость, что своим высказыванием вы в определенном роде набрасываете тень сразу на двух государей — одного из них подозревая в низости, а другого в глупости. Не слишком ли?

Проницательный взгляд Талейрана сменился неожиданно добродушной усмешкой.

— А вы крепкий орешек! — произнес он и довольно потер руки. — Это делает вам честь. И, конечно же, делает честь выдающемуся человеку, который выбрал вас на ту роль, которую вы призваны играть. Простите меня, если я дал вам повод заподозрить меня в чем-то непорядочном. Я — друг вашего императора и, стало быть, друг его доверенного лица, то есть ваш друг. Есть еще и другое обстоятельство, которое должно уверить вас в том, что вы — в безопасности не только в моем доме, но и вообще в нашей стране.

— Вы забыли о том, ваша светлость, что друзья не только мы с вами, но дружественны и наши страны, — прервал говорящего Чернышев.

Талейран развел руками.

— Непостижимо! — воскликнул он. — Именно об этом я и собирался говорить. Да, Франция и Россия связаны союзом. А это в вашем случае означает как раз то, что, пока существует такое согласие, никто формально никогда вас ни в чем предосудительном не уличит. И в первую очередь, император, поскольку Наполеону, поверьте, именно теперь, когда союз между Францией и Россией дал первую трещину, выгодно из кожи вон лезть, но доказать всей Европе, что его и российского императора — водой не разольешь. Но войны тем не менее нам с вами не избежать. Вот почему и вашему государю, и вам, как его поверенному, и, как вам не покажется странным, мне следует спешить делать то, что мы все считаем необходимым для блага мира.

— И что же вы, француз и недавний министр иностранных дел Наполеона, предлагаете своему будущему противнику? — спокойно спросил Чернышев, понимая, что Александр Павлович не случайно направил его к Талейрану. Их взаимные чувства действительно основаны на полном доверии, и Талейран — один из самых верных источников, которым, несомненно, еще с Эрфурта пользуется царь. Теперь посредником между источником и тем, кто им пользуется, должен стать и он, царский флигель-адъютант. Но что поручит ему Талейран передать в Петербург, какими важными и настоятельно необходимыми сведениями он располагает? — Всего несколько часов назад, — улыбнулся Чернышев, — хозяин отеля, где я остановился, мне заявил: теперь, когда вы, русские, не отдали великую княжну за нашего императора, вы наказали самих себя. Неправда ли, похоже на то, что говорят и в петербургских гостиных, и, наверное, в парижских салонах: Наполеон будет воевать с той державой, которая отказала ему в невесте. Но не досужие ли это домыслы, которыми определенные люди намерены пугать себя и других? Мы, военные, привыкли верить фактам: где конкретно враг и что надлежит предпринять, чтобы не дать себя застигнуть врасплох.

— Что, говорите, следует предпринять? — подхватил Талейран. — Извольте…

И экс-министр тут же, на одном дыхании высказал целый реестр начинаний, которые России надлежало бы непременно осуществить. Во-первых, определил Талейран, любой ценой и возможно скорее Россия должна заключить мир с Портой. Затяжная война с турками связывает русскую армию, подрывает финансы России и даст выгоды одной лишь Франции.

Второе, что следует сделать, — пойти на союз с Австрией, отказавшись от притязаний на Молдавию и Валахию. И так же, как с Австрией, договориться с Пруссией о создании своеобразной оборонительной линии, идущей от Балтийского моря по границам Пруссии и Австрии. Перейди Наполеон эту линию, и он станет в глазах Европы зачинщиком новой бойни сразу с тремя государствами — Австрией, Пруссией и Россией.

Третье, что должно заботить императора Александра. — достижение уверенности, что Швеция не станет союзницей Франции, если разразится война, и не будет угрозой ей с северо-запада.

И четвертое, в чем обязаны русские видеть свою выгоду, — отказ от жестких обязательств Тильзита, которые подрывают экономику России. Это гибель — отсутствие нормальной торговли со всеми странами, и в первую очередь с Англией.

Все, что сформулировал сейчас бывший французский министр, в той или иной мере Чернышев уже не раз слышал в Петербурге. Меры эти как бы висели в воздухе, и только, наверное, недалекий и не способный к размышлению человек не участвовал в подобных разговорах.

И тем не менее сказанное Талейраном удивило — так четко, коротко и ясно мог выстроить целую программу только, пожалуй, очень глубокий и острый ум. Впрочем, стоило ли удивляться? Человек сей обладал недюжинными и природными способностями и имел за спиной немало викторий на дипломатическом поприще. Даже крупные размолвки с нетерпящим возражений Наполеоном не помешали вышедшему в отставку экс-министру сохранить свое высокое реноме. Он оставался главным советником, что называется, правой рукой французского императора, советы которого этот властелин полумира не мог пропускать мимо ушей. Даже гнев Наполеона, сопровождаемый прямыми угрозами в адрес этого своевольного и сверх меры корыстного высшего государственного чиновника разбивался о его вызывающее умение себя отстоять.

Наполеон не раз уличал Талейрана, мягко говоря, в отступлениях от его жесточайших требований при решении тех или иных международных дел. Он топал ногами и кричал, что немедленно его повесит, но тот только пожимал плечами и ухмылялся. Однажды во время очередного разноса Талейран спокойно вышел и произнес, так что услышали многие:

— Как жаль, что такой великий человек так дурно воспитан.

Почему же многое сходило ему с рук? Объяснение — все в том же остром уме, совершенства которого перевешивали в конечном счете даже явные изъяны.

Не было сомнений, что с определенных пор выдающийся ум безо всяких принуждений, но безусловно по каким-то своим личным расчетам ставился на службу российским интересам. Его советы были безукоризненно верны, потому что вытекали из жизни. И как всегда случается с выводами гениев, выводы эти подтверждались мыслями многих и многих так называемых рядовых людей, которые, оказывается, думали и говорили точно так же.

И все же Чернышев, с благодарностью выслушав высказывания Талейрана, не мог не повторить своего вопроса:

— На вашу откровенность отвечу тою же открытостью, — сказал Чернышев. — Действия, о коих вы говорили, — суть меры противовоенные. Иначе говоря, к ним следует прибегнуть, когда угроза схватки уже въяве и от нее нельзя спастись. Начать же действовать теперь, как говорится, за спиною союзника, не создаст ли впечатление провоцирования? Вести разговоры о единой противобонапартовой политике сразу с четырьмя, как вы советуете, державами, можно будет лишь тогда, когда на лицо окажутся явные признаки Наполеоновой агрессии. Или же, по крайней мере, в руках у нас появятся неопровержимые доказательства, что экспансия хотя бы закладывается в планы.

Месяца три назад вот в этом же самом кабинете тоже объявился посланец русского царя граф Карл Нессельроде и сразу же заявил:

— Я прибыл в Париж официально состоять при князе Куракине. Но в действительности я аккредитован при вас. Мои основные обязанности — состоять в частной переписке с российским императором. Так что все, что ваша светлость найдет необходимым сообщать моему государю, вы можете передавать через меня. Ваши услуги мне поручено с известной щедростью компенсировать.

Граф Нессельроде был представлен французскому экс-министру еще в Эрфурте. По тому, как царь выделял этого сравнительно молодого дипломата в своем окружении, можно было сделать вывод, что сей господин — его доверенное лицо. Однако какая же разница между двумя посланцами одного и того же августейшего лица! Один с первых же слов расписывается в полнейшей своей подчиненности, другой — воплощение самой независимости и самостоятельности.

«О пресвятая Мария! — подумал Талейран. — Сколько же словесной чепухи, наряду с серьезными сведениями и размышлениями, наговорил я этому верткому и угодливому графу, моему тайному конфиденту! А он, несомненно, уже успел изложить все это в своих частных письмах, отосланных в Петербург. В них, в видах конспирации, адресат, которому посылается корреспонденция, именуется Луизой. Сам же автор называет себя танцором. Наполеон величается то на английский манер — Софи Смит, то по-русски Терентием Петровичем. Ну а меня мой русский поверенный окрестил «нашим книгопродавцем», «юристом», Анной Ивановной и, наконец, кузеном Анри, что, признаюсь, мне наиболее приятно, если можно вообще быть в восторге от кличек.

Наивен иль вовсе простак сей Нессельроде, чтобы все, без отсева, выдавать за ценные сведения величайшей секретности? Тут, вероятно, другое — стремление услужить, проявить прилежание и ревность в том деле, которое доверено ему высочайше. А разве не преданностью государю отмечена служба Чернышева? Однако, поди же, так просто его не проведешь, ни легковерием, ни ловкой услужливостью его поведение не отмечено. Не за страх, видно, а за совесть служит сей офицер царю и отечеству».

— Вам потребны доказательства того, что не вы, а противная сторона делает первый шаг? — усмехнулся бывший министр и, опираясь на палку с тяжелой золотой рукоятью, волоча ногу, направился к книжному шкафу.

Поворот ключа в шкафу, и в руках Талейрана оказалось несколько сколотых вместе серебряной скрепкой тончайших листков.

— Копия документа, составленного буквально день тому назад, — возвратился он на место. — Это секретный доклад Шампаньи, который, наверное, еще не лег на стол Наполеона. Называется «Взгляд на дела континента и сближение России с Великобританией». Это план создания антирусской коалиции, в которой ставка делается на Швецию — удар по Петербургу — и Турцию — удар по югу России. Вспомогательная роль отводится Пруссии и Австрии. Здесь — диспозиция будущей войны.

Талейран тряхнул колокольчиком, и в дверях появился слуга.

— Кто бы меня ни захотел видеть, — приказал он слуге, — меня нет и не будет в кабинете в течение часа.

И когда дверь затворилась, хозяин кабинета обратился к гостю:

— Садитесь за мой стол и снимайте со списка копию. Предупреждения, надеюсь, излишни: цена этой бумаги — моя и ваша голова. Если не десяток еще других голов.

«А ведь бумаге этой — и другая цена — золото, деньги! — цинично подумал Талейран. — Доклад я как раз предназначал месье Нессельроде. Однако не все богатство в звонкой монете, которую берешь сейчас. Можно продавать, а можно и покупать и тоже, как говорится, оказаться в барыше. Мне же следует думать о будущем. Не только о собственных домах и поместьях — о крупном счете в банках. Дело и впрямь идет к большой войне, которая на сей раз может не миновать и Франции. Так что услуга флигель-адъютанту может не раз обернуться надежным векселем. Этот крепкий орешек вместе с уже не однажды обкатанным карликом Нессельроде — надежная ставка».

 

Свадебный подарок вкупе с секретным предписанием

На императорском конном дворе рабочий день в полном разгаре. Чистятся стойла в конюшнях, солдаты в форме или в куртках объездчиков водят по кругу застоявшихся за ночь лошадей, а то, оседлав и дав шпоры, гонят их во весь опор, заставляя выполнять самые сложные экзерсисы вольтижировки. А из конюшен доносится фырканье кобыл и меринов и острое ржание стригунков, выкрики обслуги и редкие командные возгласы проходящих по двору офицеров.

В одной из дальних конюшен, где содержался молодняк, Чернышев не без труда разыскал Каблукова. Лицо его, довольно широкое и добродушное, посерело, глаза запали, к одежде кое-где пристала солома. Видно было, что Платон за неделю, как объявился в Париже, сбился с ног и вымотался вконец.

— Не говори, брат! — встретил он друга. — Здесь — что? Можно сказать, уже успел оклематься да отоспаться. А в дороге каково пришлось? Едешь один и то все кишки вымотает. А тут — вот с этими: они в станках, на телеге. Не погонишь же их пехом, чтобы душу Господу отдали. Гляди, красавцы какие!

Они подошли к стойлу, где, разделенные перегородкой, стояли два стригунка, года по два, не более. Кобылка караковой масти с тонкой лебединой шейкой, с маленькой, торчащей между ушами челкой, пугливо скосила взгляд на нового человека и чуть попятилась в угол.

— Но, не балуй! — погладив ее по шелковистой гривке, сказал Платон по-русски.

Жеребец, еще вчерашний подросток, с виду неловкий и голенастый, оказался менее пугливым. Поворотив голову к пришельцам, он позволил Чернышеву подать ему с ладони кусок сахара и даже прикоснуться лицом к своей теплой морде.

— Хоть к тебе в помощники просись! — досадливо произнес Чернышев. — Представляешь, только дотронулся до его бархатного носа, дохнуло на меня живым теплом, так всего какой-то радостью пронизало. Ну какие мы офицеры без лошадей? Теперь неделю, верно, буду слышать их топот да ржание.

— Сегодня, Саша, моя служба при них закончится, — засмеялся Платон. — А тоже жаль прощаться.

Снаружи послышался разговор десятков людей, и в помещение неожиданно вошли генералы, старшие офицеры, егеря и мамелюк из охраны и среди них — сам император.

— Эти лошади от императора Александра? — спросил он, только мельком взглянув на кобылку и жеребца, и обернулся к свите.

— Они самые, сир, — ответил за всех Мюрат. — Арабская масть, средний рост, мускулистые выносливые ноги — то, что вы любите.

Император сделал несколько быстрых шагов к стойлу, но, увидев Чернышева и рядом с ним незнакомого офицера, остановился.

— Граф, — обратился он к русскому флигель-адъютанту, — представьте мне вашего соотечественника, который доставил этот драгоценный подарок от моего брата российского императора.

— Ротмистр Каблуков Первый, — произнес Чернышев, бросив взгляд на Платона, который, сделав строевой шаг вперед, звякнул шпорами и поклонился, резко опустив голову.

— Позвольте, — воскликнул Наполеон, — мне знакомы ваше имя и ваше лицо. Битва под Фридландом? — И, перебив самого себя: — Ну, конечно, Аустерлиц!

— Так точно, ваше величество, — ночь после сражения. Костры в поле. И мы, раненые, возле них. И тут подъезжаете вы, государь, — восторженно припомнил Платон.

— Ну да, — громко расхохотался Мюрат, так что пышные страусовые перья, которыми была увенчана его шляпа, заколыхались, — я еще тогда сказал: какая прекрасная смерть! Но они оказались живы! И тогда ты, сир, подъехал к ним и отдал должное их храбрости и отваге.

Еле заметным движением руки Наполеон прервал тираду своего зятя.

— Приятная встреча, — спокойно сказал он. — С князем Репниным из вашей когорты железных кавалергардов мы увиделись ранее. Он достойно после войны представлял Россию при дворе моего брата короля Вестфалии Жерома. Теперь князь назначен императором Александром к другому моему брату — Жозефу, королю Испании, и вскоре будет в Париже. Я приму его с подобающим уважением — солдаты обязаны всегда отдавать должное подвигу друг друга, тем более, солдаты двух союзных армий. Не так ли?

— О, храбрее русских могут быть только французы, — вновь открыл рот Мюрат. — Я помню, какую трепку ваш полк кавалергардов задал мне тогда под Праценскими высотами! И я никогда не сравню вас, солдат Александра, с какими-нибудь вонючими австрияками.

— Я хочу попросить вас, Неаполитанский король, — снова прервал Наполеон речь Мюрата, — выбрать в качестве моего ответного подарка императору Александру так же двух отличнейшей породы и масти лошадей. Полагаю, вам, предводителю моей славной конницы, это удастся намного лучше, чем выражение не совсем идущих к делу восторгов. Русские кавалергарды знают себе цену и, надеюсь, помнят слова похвалы, которые я выразил им в ту ночь.

— Этого нельзя забыть, ваше величество, — отозвался Каблуков. — Для нас похвала великого полководца тогда явилась высшей наградой.

— Жалую вас, ротмистр, еще одним знаком моего внимания. Вместе с графом Чернышевым хотел бы видеть вас на моих свадебных торжествах, — произнес Наполеон и, круто повернувшись, направился к выходу.

Неаполитанский король и его сопровождающие окружили двух русских стригунков. Замечания первого кавалериста империи и венценосного зятя Наполеона оказались на редкость меткими. Сказывались безусловно высокие знания всадника, столько времени проведшего в седле. И теперь здесь, в конюшне, вся повадка атлета со страусовыми перьями на голове, с длинными, ниспадающими до плеч, слегка завитыми волосами, облаченного в белый мундир с золотым шитьем на груди, в ярко-красных сапогах с золотыми кистями и золотыми же шпорами выдавала в нем лихого рубаку-гусара и, как все гусары, легко и свободно сходившегося с людьми человека.

— Отличный подарок одного императора — другому! — заключил Мюрат свой осмотр и обратился к русским офицерам: — А вы знаете, друзья, какой чести был удостоен я в Тильзите? Брат вашего царя великий князь Константин подарил мне в те дни две пары казацких штанов. Как их — шаровары? Вот-вот! И я всякий раз с тех пор надевал их на торжественные приемы, хотя Наполеон мне выговаривал: ты и так выглядишь, как клоун в балагане, а в этих портах — особенно. Ха-ха!

Немалым ростом отличались оба русских кавалергарда, но Мюрат все же чуть-чуть, скажем, на четверть головы, над ними возвышался. И выглядело их шествие по бесконечно длинному проходу конного двора весьма эффектно — три красавца атлета, взяв друг друга под руки, ведут оживленную беседу, выражая дружелюбие и самую горячую взаимную симпатию.

— Скажу по секрету только вам, мои друзья: на государственном совете, когда обсуждали дело о разводе императора и о том, кому из невест отдать предпочтение, изо всех один только я, Неаполитанский король и близкий родственник Наполеона, оказался против австрийской эрцгерцогини, — признался Мюрат. — Почему, спросите вы? Потому что я не хочу воевать против вас, мои русские друзья! Ха-ха-ха!

Он остановился и, подбоченившись, картинно вскинул голову, увенчанную веером перьев, и выдвинул вперед свой красно-золотой сапог.

— Наши государи, — поддержал короля Каблуков, — должны соперничать не на поле брани, а лишь в том, чтобы превосходить друг друга в щедрости и в оказании друг другу самых высоких знаков внимания.

— Восхитительные слова! — взял под руку наших кавалергардов король и маршал. — Потому я и настаивал на том, что русская принцесса — самая лучшая и самая выгодная для нашего императора пара. Не правда ли, это был бы подарок из подарков?

Каламбур очень понравился и развеселил еще пуще.

— Однако не только безграничная щедрость, но и истинная скромность должна отличать монархов, — неожиданно произнес Чернышев. — Одна русская великая княжна уже была когда-то украшением трона Франции. Может быть, наши государи сочли нескромным поступить также во второй раз?

— Русская — и королева Франции? — изумился Неаполитанский король. — Признаться, никогда не слыхал. Кто же она и когда это было, граф?

— В первой половине одиннадцатого века, ваше королевское величество, — пояснил Чернышев. — Дочь русского князя Ярослава Мудрого Анну взял в жены король Франции Генрих Первый. Вот от них, по сути дела, и берет свое начало французский королевский дом, а также множество других августейших династий в остальной Европе.

— Ага, значит, я был тысячу раз прав, высказываясь в пользу вас, русских! — вскричал Мюрат. — Я сегодня же расскажу эту историю королеве Неаполитанской. Впрочем, не стоит забивать моей жене голову. Завтра она по поручению своего брата-императора выезжает в Вену, чтобы доставить оттуда эрцгерцогиню. Мы же вдвоем с Наполеоном выедем навстречу кортежу и в Компьене примем невесту. Ах, какая это будет радость для императора — он наконец-то обнимет и прижмет к груди свою возлюбленную!

«Которую он еще ни разу не видел», — добавил про себя Чернышев, но вслух сказал:

— Встреча на границе империи символична: муж вводит в свой дом молодую супругу.

— Именно! Так и задумано, — обрадованно произнес Неаполитанский король. — О, вы еще не знаете, какую борьбу мне и Каролине пришлось выдержать за право встретить будущую императрицу! А все — козни семейства Богарне.

И Неаполитанский король, отведя наших друзей в сторону, поведал, какая драма разыгралась в последние дни в Тюильри и вокруг. Когда Наполеон решился наконец объявить Жозефине, что он собирается с ней развестись, она выслушала его молча, а затем рухнула бездыханно на пол. Дело происходило в столовой, обедали они вдвоем. Констан, явившись, поднял императрицу и отнес ее в спальню.

Воля Наполеона была непреклонной, и Жозефине ничего не оставалось, как принять его предложение.

— Еще бы не принять! — Глаза Мюрата выразили то ли зависть, то ли презрение к той, что до сих пор делила трон с братом его жены. — Он же ей, этой старухе, которая когда-то забавлялась с Наполеоном, еще молодым генералом, как кошка с мышкой, знаете, что оставил? Во-первых, Елисейский дворец. Во-вторых, Мальмезон в качестве летней резиденции, в-третьих, Наваррский замок для охоты. Кроме того, три миллиона в год содержания, титул, герб, охрану, эскорт — весь внешний декорум царствующей императрицы! Где еще в мире может случиться такое, чтобы бывшая и настоящая жена — в одном звании?

— Когда-то царствующие особы, оказавшись в схожем положении, вынуждены были уходить в монастырь. Так со своими женами поступали и наши цари, да и многие европейские короли, — усмехнулся Чернышев.

— Совершенно верно, граф! — сверкнул глазами гусар-король. — А наша бывшая решила: еще поборюсь! И что же вы думаете она предприняла?

Тут Мюрат, обняв наших друзей, увлекая их все далее от своих адъютантов и охраны, поведал такое, что говорить ему вряд ли следовало кому-либо из посторонних. Но что поделаешь, если такая широкая гасконская натура, а к тому же еще именно он, Неаполитанский король, со своею женою одержал в сей семейной баталии верх!

Да, Жозефина решилась, как горячо стал доказывать Мюрат, если уж не она, то на троне должна оказаться императрица, которая будет своим восхождением обязана ей, императрице в отставке. И что же вы думаете? Послала к жене бывшего австрийского посла Меттерниха сказать, что Наполеон был бы не прочь выбрать в жены эрцгерцогиню Марию Луизу. А Меттерних и сам, только с другой стороны, рыл тот же самый подкоп! Ну и сладилось дело — Австрия как бы сама сделала предложение.

— Но генеральное сражение оказалось впереди! — озираясь по сторонам, зашептал Мюрат. — Встал вопрос — кому от имени императорской семьи ехать за принцессой? И надо же так окрутить императора — он, наивный, сам предложил послать за невестой Голландскую королеву! А знаете, кто это? Да родная дочь Жозефины — Гортензия!

Почему пал выбор на нее? Она ведь не только Богарне, но тоже из семейства Бонапартов — ее муж Людовик, Голландский король, родной брат Наполеона.

— Однако следует знать мою жену! — тряхнув страусовым нарядом, подбоченился Мюрат. — Королева Неаполитанская ворвалась к брату-императору и прямо с порога: я тебе, братец, выцарапаю все глаза и не задумаюсь, кто ты есть! К черту Гортензию, к черту всех Богарне! Бонапарты будут править Францией, а не какая-то потаскуха со своими отпрысками. Я, сестра императора Франции и сама королева Неаполя, доставлю в Париж будущую императрицу. Или нет — ты вместе с Иоахимом, Неаполитанским королем, выедешь к нам навстречу. «А Гортензия? Что делать ей, тоже королеве?», будто спросил ошеломленный император. И знаете, что сказала братцу моя Каролина? — задохнулся от смеха Неаполитанский король. — Гортензия, сказала моя жена, будет учить тебя, пока я езжу в Вену, манерам высшего света и танцам. «А что, это так необходимо?», растерялся Наполеон. Еще бы, ответила моя жена, вы так помолодеете, ваше величество! И рассмеялась. Кстати, вы не обратили внимание, насколько и в самом деле стал моложе и изящнее наш император?

— Я всегда завидовал его энергии, а сегодня — особенно, — улыбнулся Чернышев.

— Ага, вы заметили, значит? — снова встал в позу Мюрат. — Вот что значит совет моей жены Неаполитанской королевы!

Тут маршал и король спохватился то ли оттого, что наговорил лишнего, то ли потому, что вспомнил о поручении Наполеона выбрать лошадей для подарка Александру, но он извинился и стал прощаться.

— Позвольте оставить вас, друзья, как это и не печально, — крепко потряс он руки Платона и Чернышева. — Надеюсь, на свадебных торжествах мы снова увидимся, и вы непременно будете моими гостями.

И наших друзей тоже ждали неотложные дела. Теперь, когда петербургские лошади были переданы парижским конюхам императорского конного двора, оказалось возможным определиться, кому чем надлежит спешно заняться.

На улице Тетбу, где остановился и Каблуков, велели подать обед наверх, в номера. Пока ожидали гарсона, Чернышев отомкнул секретную шкатулку и извлек из нее бумагу, которую привез из Петербурга Платон. Не без удовольствия, в который раз, пробежал начало:

«Флигель-адъютанту Чернышеву. По случаю пребывания вашего в Париже государь император повелеть изволил возложить на вас особенное поручение доставлять ко мне сведения, в коих военный департамент для потребных соображений крайне нуждается…

Я почитаю для себя приятною обязанностию начертать вашему высокоблагородию цель и правила сего поручения. Благоразумие ваше убеждает меня предварительно, что во всех действиях по возлагаемой на вас обязанности вы сохраните надлежащую скромность и осторожность».

В этом месте Чернышев скосил глаза на Платона и не удержался от смеха:

— А старик Барклай горазд на комплименты. Не ожидал от него. Словно на балах: ах, душка Чернышев!.. Но вот — о деле. «Пользуясь всеми удобностями нахождения вашего в Париже, вы должны прилагать неусыпное старание к приобретению точных познаний статистических и физических о состоянии французской империи, обращая наиболее на военное состояние оной внимание. Вследствие чего потщитесь собирать достаточные известия о всех, относительно до военного соображения, отношениях Франции к зависимым от ее влияния державам и, рассмотрев оные основательным образом, доставьте ко мне описание о числе войск во Франции, устройстве, образовании и вооружении их, расположении по квартирам, с означением мест главных запасов, о состоянии крепостей, о свойствах, способностях и достоинствах лучших генералов и расположении духа войск.

Не менее потребно еще достаточное иметь известие о числе, благосостоянии и духе народа, о внутренних источниках сей империи, или средствах к продолжению войны».

— Широк замах, ничего не скажешь, — крутанул головой Чернышев. — А как иначе? Без учета всех слагаемых полной картины не получишь. Так ведь, Платоша?

— У Барклая в основе всего — наука, четкий расчет. Это, Саша, не за косы дергать солдат да усы у них с мясом выдирать! Но ты далее прочти — о картах военных театров и военных же сочинениях.

— Да, тут как раз о том, — продолжил Чернышев. — Слушай же: «Государю императору угодно снабдить депо карт всеми полезными и необходимыми воинскими сведениями; почему употребите все способы узнавать о всех важных картах, планах и сочинениях, и присылайте ко мне оные реестры с означением цен, дабы, по мере необходимости, можно было на покупку оных доставлять к вам деньги.

Пребывание ваше в Париже открывает вам удобный случай доставать секретные проекты, сочинения и планы к исполнению каких-нибудь по военной части предметов или тайные диспозиции о движении, действии и расположении войск; употребляйте возможные старания к приисканию и доставлению ко мне сих редкостей, какою бы ни было ценою».

Эх, Платон, каким я тут сочинением разжился! Да вот оно на столе. Гляди: «Теоретический и практический курс высшей тактики». А сочинитель сего труда — Жомини, военный писатель и сам полковник. Знаешь, когда увидел у знакомых офицеров-французов сих два тома еще в Австрии, руки задрожали. А прочел — голова прояснилась и все, что сам видел на войне, все начинания, кои на моих глазах рождались у Наполеона, — вдруг обрело открытый смысл. Вот по таким сочинениям и надо учить наших офицеров, если мы хотим и вправду иметь непобедимую армию!

— А нельзя ли с этим Жомини сойтись? — спросил Платон. — Одно дело сочинения, другое — его живые мысли, а?

— Слышал такую поговорку — найти топор под лавкой? — засмеялся Чернышев. — Это, брат, у меня давно заметано. Да теперь Жомини в Испании с корпусом маршала Мишеля Нея. Сочинитель сей у него как раз начальник штаба. Вернутся, тут же найду способ встретиться. Кстати, Жомини — швейцарец, не французский подданный. Так что у него не только язык — руки могут быть развязаны, а это имеет для нас, как сам понимаешь, немалое значение: послужил французам, может, послужит и нам?

— Губа, гляжу, у тебя не дура — на что нацелился! — присвистнул Платон. — Барклай, выходит, всем своим министерством еще только над сим предписанием корпел, а ты вон какие сети уже расставил. Не даром царев хлеб жуешь.

— А то! — задорно подмигнул Чернышев. — Давай-ка до конца добежим, чтобы с бумагой покончить. Тут одна мысль важная! «Для собрания сколь возможно о состоянии французской армии более материалов, я почитаю нужным, чтобы вы, под видом временных поручений или других каких-либо предлогов, для обозрения важнейших проектов оной чаще делали в разные места поездки». Обратил внимание? — поднял Чернышев глаза на друга. — Это дело нам с тобою в первую очередь сегодня бы и обсудить. Да, вот еще совсем в конце: «Как важность сего поручения требует, чтоб все сношения со мною были в непроницаемой тайне, то, для вернейшего ко мне доставления всех сведений, обязаны вы не испрашивать в том посредства господина посла, а использовать для сих целей курьеров, кои к вам будут приписаны особо».

Чернышев отложил бумагу и вспомнил прощальную, накануне самого отъезда сюда, аудиенцию у государя.

— Как тебе, Чернышев, известно, — сразу сказал царь, — высочайшим указом я определил генералу от инфантерии Барклаю де Толли состоять при мне в качестве военного министра. Мысли его о проработке всей военной доктрины нашел я дельными и весьма своевременными. Одна из мер, о коей я хочу повести с тобою речь, обдумана нами вместе с министром иностранных дел графом Румянцевым — необходимость иметь при наших миссиях в иностранных державах военных чиновников, которые доставляли бы в наш военный и дипломатический департамент важнейшие для блага государства сведения.

Как всегда, Чернышев со вниманием слушал государя.

— Я и мои министры решили отдать сих военных чиновников под начало наших чрезвычайных и полномочных послов, — продолжал государь. — С тобою же мы положили поступить иначе. С начала австрийской войны ты — мой постоянный представитель при особе французского императора. Нахожу нужным тебя в сей должности оставить и в дальнейшем, о чем сообщаю в письме, которое ты отвезешь Наполеону. Но это наружно. На самом же деле ты будешь как бы и военным атташе, только вне ведения князя Куракина.

На сей раз Александр Павлович внимательно прислушался к своим словам, стараясь убедиться, все ли он сказал правильно и достаточно понятно. Наконец, после паузы, нашел необходимым объясниться более детально.

— Видишь ли, у посла иная, нежели у тебя, Чернышев, цель. К тому же, буду с тобою откровенен, князь Александр Борисович послан мною во французскую столицу с одною лишь целью — для представительства. Ты, надеюсь, помнишь пребывание там графа Петра Александровича? При нашем с Францией официальном союзе держать Толстого, противника сих отношений, более оказалось невозможным. Куракин же и стоял у начала союза в Тильзите, и ныне — восторженный его сторонник. Хотя иных качеств за ним, прости, я, увы, уже не усматриваю. Но как мои намерения по отношению к императору Наполеону прямодушны, то я предпочитаю пусть и лишенного достоинств князя кому-либо другому. Пусть он был бы, как и Толстой, умен. Но умом своим оказался бы лишь способен возбудить подозрения у императора Франции и его окружения. Посему…

Тут Александр Павлович снова сделал остановку в своей речи. Затем почему-то встал, наверное, чтобы чуть размять затекшую, ту, что была ушиблена, ногу. И снова присев, закончил свою мысль:

— Посему главным своим представителем, особенно по вопросам наиважнейшего, если не сказать, секретнейшего свойства, полагаю быть в Париже тебе, Чернышев.

— Доверие вашего величества умножает мои силы, — ответил флигель-адъютант. — Постараюсь все их без остатка отдать моему государю и отечеству.

— Иного ответа я от тебя и не ждал, — удовлетворенно произнес царь. — Хочу условиться с тобою о помощнике для тебя и о курьерах. Кого бы ты желал в товарищи?

— Ротмистра кавалергардского полка Каблукова Платона, — не раздумывая, попросил Чернышев.

— Выбор одобряю. Наслышан, как ты его и брата вызволил из Франции после их плена. И я, как тебе известно, их не забыл — отметил Владимиром и Анною, — согласился Александр Павлович. — Но помни, за тебя Каблуков должен и в огонь, и в воду.

— Смею поправить ваше величество. Не за меня, а мы с ним оба, как каждый русский, — за веру, царя и отечество!

Александрова улыбка обласкала флигель-адъютанта.

— Ну, с Богом! — Император встал, желая обнять тут же вскочившего на ноги Чернышева, но сдержал себя и лишь положил ему руку на плечо.

«Как же мог я усомниться в верности и преданности мне сего прямодушного и отменно умного и храброго офицера, к тому же, можно сказать, моего крестника? — с легким укором обратился к себе император. — Что случилось тогда и что оказалось причиной размолвки — наветы, козни, наушничество завистников? За спиной у каждого, в том числе и моею, столько завистников и врагов! Нет, тут сказалось иное, надобно хотя бы себе самому признаться, — ревность. Да, ревность к тому, как быстро сошелся император Наполеон с моим посланцем. Без чопорности и высокомерия — сих качеств иных монархов. И я, следственно, недалеко ушел от тех, кто сомнительною дистанциею отделяют себя от своих подданных. Но как до конца довериться людям, когда почти в каждом — двоедушие?

А как без него, двоеличия, если оное — средство ума, если без сего свойства не видать тебе, император Александр, верховенства над тем, кого ты счел необходимым превзойти и преодолеть?»

— Ну, с Богом, Александр, — снова произнес царь и удивился тому, что назвал своего флигель-адъютанта впервые их общим именем. Однако и теперь не решился сделать то, что хотел, — обнять на прощание. Вместо этого сказал: — Каблукова вскоре пришлю. Вместе с ним получишь предписание, как и что делать.

Предписание, о котором говорил государь, теперь лежало перед ним. Он взял его и, поднеся огонь к одному из углов бумаги, бросил горящий лист на медное блюдо.

— Такое нельзя хранить, — глянул в открытое лицо Платона. — Пусть с нами и умрет то, что мы и так не забудем, потому как также полагаем благо отечества, как военный и иностранный министры и как наш государь. А теперь — о том параграфе, что трактует о поездках в разные места.

— Предлагаешь мне проведать маркиза, у которого, я служил? — догадался Платон. — Поставка лошадей в кавалерию и все прочее?

— Вот такого товарища я и хотел, чтобы ничего не надо было разжевывать, — обрадовался Чернышев. — Давай, дуй к нему, Платоша, сразу же после императорской свадьбы, на кою мы все-таки с тобою высочайше приглашены. А сразу после празднеств — в Россию. Будет, с чем тебя отправить. Тут у меня уже давно созрел один план, к коему я, так же не мешкая, сегодня же и приступлю.

 

Граф и писарь

Если бы обитателей отеля Телюссон, в котором помещалось российское посольство, неожиданно попросили в подробностях описать внешность человека, каждый день отворяющего перед ними двери, они вряд ли сумели бы это сделать.

Ну стоит себе и стоит портье, по наружности вроде бы обходительный, скорее даже предупредительно-искательный. А вот что касается того, какого у него цвета волосы или глаза, есть ли, к примеру, усы или бакенбарды, тут уж — увольте. Вот ежели бы в один из дней тот человек не появился на своем месте, скажем, заболел или еще что-либо с ним произошло, тогда бы, положим, хватились.

Ан нет, господа, и по сему случаю никакой тревоги совершенно не произошло бы. В свое время наше повествование как раз подойдет к описанию подобного случая. Так поверите или нет — несколько дней вахтера не было у входа, а его отсутствия так никто и не заметил.

Ранее других, правда, хватился сам посол, углядев: чего-то, дескать, в вестибюле не достает. Вроде бы отсутствует какой-то важный предмет, что бросался в глаза, а теперь его нету. Ах да, пропал человек у входа! И князь Куракин в недоумении стал опрашивать сослуживцев: что стряслось с этим, как его там? Как звать — не сразу вспомнили.

Итак, взад-вперед, взад-вперед по нескольку раз в день мимо человека в ливрее, с нафабренными усами и с красным, то ли от сквозняков, то ли еще от чего, носом.

— Гутен таг, майн геррен! Мильости просьим!

И еще что-то на плохом французском. А откуда владеть французским? Вюстингер — из Вены. А вот с каких пор в отеле Телюссон, никто бы, наверное, точно и не сказал.

Любой чиновник миссии был убежден, что Вюстингер такое же имущество, как и сама дверь, у которой он стоит, и создано это все — дверь и человек, должно быть, вместе с самим отелем.

А вот бравый, статный, красивый молодой офицер однажды заинтересовался сей достопримечательностью. Не просто приятственно ответил на дежурное приветствие стража у входных дверей, но и заметил что-то о дожде, внезапно разразившемся над Парижем. Показал на штиблеты, забрызганные грязью, развел руками, дескать, как в таком виде к его сиятельству князю Александру Борисовичу.

— О, это мы мигом, герр официр! Айн момент, — метнулся в свою каморку под лестницей, в двух шагах от двери, чтобы принести тряпку или щетку.

— Не стоит беспокоиться, — на чистом немецком ответил ему Чернышев. — Я пройду с вами. Только укажите, куда.

Шагнул в чуланчик. Воздух спертый, но вокруг все чисто, прибрано. Вслух похвалил немецкую аккуратность, сказал шмыгающему носом, что ежели простуда, особенно когда на улице дождь, ничего лучше русской перцовой волки в качестве лечебного средства еще не придумано. У него, кстати, имеется бутылочка, так что можно прислать сегодня же.

Глазки заблестели и ноздрями повел портье, словно вдыхая знакомый спиртной дух, закрутился мелким бесом у ног ниспосланного ему Господом доброго господина. Тут и был, что называется, взят на крючок.

— Вам что-нибудь говорит такая фамилия — Убри? — неожиданно произнес Чернышев. — Старший советник российского посольства, временно служивший здесь до восемьсот шестого года.

С бархоткой в руках Вюстингер встал с колен и вздрогнул. Затем отвернул лицо, неясно пробормотал:

— Я многих знавал. Графа Толстого. Еще до него — Моркова, тоже посланника.

— У вас, вижу, хорошая память, чего не скажешь о тех, кого вы назвали. Они-то о вас, смею уверить, в России ни словом не упомянули. Зато Убри, Петр Яковлевич, оставил о вас память кое в каких казенных отчетах. Кто-то, кажется, из здешнего военного министерства или из штаба Бертье через вас однажды снабдил Петра Яковлевича какими-то важными сведениями. Не так ли?

— Много народу проходит мимо меня, герр официр, всех не упомнить, — решился поднять глаза портье.

— Так вот даю вам время до следующего дня, чтобы оживить вашу память. Кто этот инкогнито и где он сейчас? — приказал Чернышев и добавил: — Между прочим, мне-то все, что надо о сей секретной персоне ведать, передали еще дома, в Петербурге. А вас просто проверяю на лояльность.

Учтите, если утаите что от меня, для вашего сведения сообщаю: с герцогом Ровиго я знаком коротко. Так что вам, может случиться, гильотины не избежать.

— Тот человек, — перешел на свистящий шепот портье, — обычно сам заходил ко мне. Здесь, в моем жилище, господин Убри однажды и получил от него какую-то записку или что-то в этом роде. Я не любопытный, сами изволили заметить — в чужие дела нос не сую. Мне, признаюсь откровенно, герр официр, иногда против простуды — стаканчик-другой. Вот и вся, так сказать, плата, которая мне перепадала. Так, может, сюда тому субъекту прийти?

Чернышев бросил взгляд себе под ноги — штиблеты вновь сияли.

— О свиданиях у вас — потом. А теперь — его адрес. Имя. И — как найти. Вот вам задаток — прогрейте ваше горло, на сквозняках же целыми днями.

Все сладилось, как и рассчитал Чернышев. Ранним утром следующего дня он шел по окраинным улочкам только что просыпавшегося Парижа.

Кое-где в мансардах открывались окна. Белая девичья рука поливала из лейки герань, и милый голосок напевал веселую мелодию о любви. Но пел тихо, чтобы не открылось соседнее окно и заспанная фурия в образе соседки не обрушила на возмутительницу спокойствия поток брани.

Впрочем, в отличие от робкой девицы, улицы, не смущаясь, начинали свою шумную жизнь. Двигались огромные, груженные мясными тушами фуры, тележки зеленщиков стучали и скрипели на булыжных мостовых. И то из одной арки, то из другой спешили с лотками на главный городской рынок торговцы самым разным товаром.

Солнце уже грело остывшие за ночь кровли высоких домов. Но здесь, внизу, в узких улочках старых кварталов было еще сумрачно и сыро.

В плаще, накинутом поверх цивильной пары, вышел на нужную ему улицу Ля Планш и огляделся. Вот он, старый, потемневший от пыли веков пятиэтажный дом. Консьерж, открыв дверь и поинтересовавшись, к кому, подтвердил, что надо на самый верхний этаж.

В комнатке, темной и грязной, с неубранными тарелками, с остатками снеди на столе, Чернышева встретил среднего роста худощавый человек. У него были черные, небрежно постриженные, прямые волосы, слишком круглые строгие глаза и большая, как шар, голова.

«Чистый каторжник, бестия», — сразу подумал о нем Чернышев и, подавляя брезгливость, принял предложенный ему колченогий стул.

«Каторжник» не смутился приходом гостя и туг же спросил, что его будет интересовать.

— Ах, некая незначительная услуга, которую я уже, судя по вашим словам, оказывал однажды одному русскому? — вдруг быстро проговорил он. — Нет, это, сударь, никак не возможно.

Дело в том, пояснил, что он уже не служит в штабе Бертье в отделе, ведающем передвижением войск, а переведен в канцелярию по экипировке армии.

— Так что, видите, граф, если верно мне сообщил о вас наш общий знакомый, вряд ли я буду вам полезен, — как-то совершенно безразлично пожал он плечами.

Взгляд вошедшего еще раз обежал убогое убранство жилища, остановился на испитом, изрытом морщинами лице хозяина.

— Жизнь тяжелеет, не правда ли? — произнес граф. — Догадываюсь, что не очень велики ваши доходы, сударь. Между прочим, как мне к вам обращаться?

— Мишель. Зовите меня просто Мишель. Полагаю, этого будет достаточно.

— Согласен, — отозвался Чернышев. — Но вернемся к вашему жалованью. Велико ли оно?

Мишель назвал сумму, которая вызвала у графа слишком уж оживленную реакцию.

— Не густо, милейший! Могу предложить вам кое-что сверх, если мы с вами сойдемся. И — кое-что для тех из канцелярии по передвижению войск, с кем вы, надеюсь, сумеете договориться.

— И за какие же услуги, осмелюсь вас, граф, спросить, вы намерены мне платить? — уже заинтересованно осведомился Мишель.

— Два раза в месяц ведомство Бертье готовит только для сведения императора таблицу — роспись дислокации и передвижения всех войск. Вы, как мне известно, искусный писец. Так вот, прежде чем таблицы лягут на стол его величества, с них надо сделать список. И в тот же день сию копию — мне. Повторяю: дважды в месяц. И — все ваши потребности, а также, смею напомнить, надвигающаяся на вас старость, будут весьма недурно обеспечены.

Матерь Божия! Да где же они были, эти господа из российского посольства все эти годы? Почему забыли, бросили его, так сказать, в самом начале поприща, которое сулило так много? Он ведь и в самом деле, всего раз или два передал какому-то господину что-то из весьма, кстати, второстепенного. Однако и за ту малую услугу щедро был вознагражден. А тут граф сулит чуть ли не целое состояние! И за что? За то, что два раза в месяц поводить перышком по бумаге.

Мишель уже слышал, как в его большой, как котел, голове раздается мелодичный звон. Точно такой, как издают золотые монеты, когда их отсчитывает кассир за своею стойкой.

Но какой звон у тех жалких кругляшков, которые счетовод протягивает Мишелю и другим служащим? Так, одно чистое расстройство! А вот же, вот они, тепленькие монеты, что теперь же положил перед ним на стол щедрый граф.

«Да это же само небо послало мне сущего богача! — Поднял Мишель осторожно свои круглые глаза к потолку, но тут же точно туча, черная и пугающе-свинцовая, придавила ему глаза, и кровь ударила в виски. — А если за такие мои услуги, да ножичком, что падает в гильотине, по тому самому месту, что соединяет голову с туловищем?»

Дрожь охватила все члены, и волосы — прямые, грязно свисающие на виски и на эту самую шею, чуть ли не зашевелились сами собой. Нет, за такой риск — мало! Мало, что обещает граф. Разве то плата за дьявольский страх, который станет отныне преследовать денно и нощно?

— Да, сударь, да, уважаемый граф, — жалобно произнес Мишель, — жизнь так дорожает! Право, если бы вы не поскупились в рассуждении некоей прибавки…

Два, нет, три желтых кругляшка, со звоном обгоняя друг друга, покатились по столу. И ловкие пальцы «каторжника» туг же подхватили монеты, не дав им упасть и закатиться куда-нибудь под пол.

— Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, — попытался проводить гостя Мишель. — Все, как и условились, — каждые две недели. Надеюсь, и вы будете столь исправны по отношению к вашему верному слуге.

— Не провожайте, — остановил его Чернышев. — С вами мы не будем встречаться. Достаточно того, что я стану заходить в условленные дни к портье посольства. И не вздумайте кому-либо проговориться…

«Сейчас скажет о министре полиции и гильотине, как уже намекнул Вюстингеру», — со страхом подумал Мишель, и его рука, в которой он зажал только что полученный гонорар, мелко задрожала.

— Да я теперь, ваше сиятельство, ежедневно пресвятую Марию буду за вас молить! — пролепетал Мишель, а сам подумал: хотел бы я, сударь, увидеть такого дурака, который бы стал сам перегораживать камнем ручей, льющийся чистым золотом!

 

Всегда ли русские опаздывают?

Каждый вечер, а лучше сказать, в середине ночи или совсем уже под утро, отворяя двери русскому постояльцу, хозяин отеля заискивающе склонялся и показывал на серебряный поднос с ворохом визитных карточек:

— Ваше превосходительство, послания — только за сегодняшний день.

Толстяк оставлял поднос в гостиной Чернышева и, пятясь задом к выходу, сиял улыбкой во все заспанное лицо:

— Спокойной ночи или, вернее, — хорошего отдыха, ваше высокопревосходительство!

«Полагает, что я птица отменно высокого полета! — подумал Чернышев, разоблачаясь после бала и оглядывая себя в большом напольном зеркале. — Что ж, если сам французский император величает упорно графом, то для этого буржуа я точно уж не менее министра. Выходит, что-то такое в тебе, Чернышев, все-таки есть!»

И, довольный собою, припоминал неистощимое внимание, которое ему оказывал парижский свет.

Только вот звездочки на эполетах восходят как-то уж робко, говорил он себе, бросая в кресло мундир. От штабс-ротмистра до ротмистра, чем удостоил государь недавно, считай, более верст, чем от Парижа до Петербурга. Ротмистр же, как известно, в пехоте всего-навсего капитан. Конечно, полковничьи эполеты придут! В том не следует сомневаться. Вон какие плечи у тебя, императорский флигель-адъютант. На таких плечах впору сидеть не токмо полковничьим, а генеральским знакам отличия.

«Хм! — стягивал с уставших ног штиблеты и забрасывал их в угол, — вчерашний бал так себе. Правда, встречались и хорошенькие дамы. Особенно та, блондинка, жена дивизионного генерала. Муж, судачили, третьего дня отправился с дивизиею в Пруссию. И она — тут же в свет, как птичка, вырвавшаяся из клетки».

Заняться ею, подвернется случай, не задача. Марш мужа на восток — предмет, более достойный интереса. Вот почему осторожненько так, будто невзначай, и проявил любопытство:

— Наверное, подобных вам, дорогая, теперь в Париже с каждым днем становится больше? Ай-ай, и таких красавиц оставляют мужья! И вы уверены, что военные, а, скажем, не сердечные интересы влекут мужчин в новые для них края?

— Ах, вы правы, милый друг, все более Париж начинает походить на женский монастырь. Вон и у Розы, и у Марианны мужья выступили с полками. Говорят, сменяются гарнизоны в каких-то крепостях на Рейне. Эго где-то далеко, чуть ли не в преисподней. Так что, шутник вы этакий, там мужчинам будет не до красоток! Император, говорят, скоро из Парижа все дивизии и полки отправит в Германию, на морское побережье. И поделом этим немкам, а то ходят расфуфыренные, в шелках и бархате из Англии и заморских стран. Пусть и нам что-либо из Гамбурга и Ганновера перепадет. А что муж поваляется с какой-нибудь фрау в пуховой постели, так разве то — измена? Не правда ли, мой милый друг?

— О, как вы очаровательны, мацам, и как верно и по-со-временному рассуждаете! Церковный брак, союз, заключенный на небесах… Все это, конечно, свято. Но каким дальновидным оказался ваш император, на первое место поставивший брак гражданский! Именно он, гражданский брак, освобождает людей от излишних условностей и в то же время является подлинным гарантом семьи. Возьмите пример самого Наполеона — как он был верен Жозефине! И если бы не интересы империи, брак их был бы, несомненно, вечен. Да и теперь, говорят, он продолжает любить Жозефину.

— Да-да, — щебетала юная дама, заглядывая русскому красавцу в глаза, в которых читалась глубокая и безбрежная страсть. — Разве одна любовь мешает другой?

— Как вы милы и как справедливо выражаетесь…

Слова его говорили будто бы об одном, в голове же, как на грифельной доске, запечатлевались имена командиров полков и дивизий, названия немецких городов и крепостей, в которые эти дивизии и полки были посланы по приказу императора.

Но не спешите, читатель, делать вывод, что блондинки и брюнетки совершенно не интересовали нашего героя. Балы кончались за полночь. А где проводил остаток ночи постоялец с улицы Тетбу, пока не добирался до своей холостяцкой кровати? Однако молчок, молчок, господа! В воспитанном обществе не принято вслух говорить, что все тебе о ком-то известно. Здесь властвует закон: все самое-самое интимное друг о друге люди могут знать, но обязаны делать вид, что им ничего не ведомо.

Примем и мы такой вид и не назовем дам, с которыми стал коротко знаком русский офицер. Придет пора и что-то непременно нам откроется. Но снисходить до слухов и сплетен — надеюсь, и вы, читатель, как и я, автор, не станем.

Меж тем уж если коснулись балов, то на память приходит иное, что позабавит и рассмешит.

Ну вот, к примеру, давеча — вечер у Талейрана. Собственно, и не бал вовсе — небольшое, но изысканное собрание. Бал у бывшего дипломата номер один отшумел, надо сказать, в числе самых первых в Париже в честь августейших молодоженов. Вчерашний же съезд — для узкого круга. Шутка ли, всякий раз собирать толпы, если император приказал ныне опальному министру давать званые обеды не менее четырех раз в неделю! Дал, иначе говоря, понять: если не отдаете себя всецело государственному поприщу, так извольте, сударь, служить обществу иным способом, как бы ни было вам от этого накладно.

Итак, званый вечер. Конечно, кроме домашних и постоянного гостя маршала Бертье и еще нескольких близких персон, — и он, Чернышев. В общем, за столом не более двадцати человек. И вот появляется метрдотель, в руках у которого огромное блюдо и на нем — рейнский лосось невиданных размеров. Человек с блюдом подходит к столу и вдруг, поскользнувшись, падает. Вместе с ним, разумеется, шлепается на пол королевская рыба. Молчание такое, будто рухнул мир. Но неожиданно всеобщее оцепенение прерывает на удивление спокойный голос Талейрана:

— Будьте добры, принесите другого.

В тот же миг у стола второй слуга с новым, еще более крупным лососем. Спектакль? Весьма вероятно. А смысл искусно разыгранной пьесы, видимо, в том, чтобы дошло до императора: нет, ваше величество, вы меня не разорите, как бы ни притесняли своими жесточайшими распоряжениями.

Ну, а на праздник, который давал князь Невшательский, начальник генерального штаба маршал Людовик Бертье, съехался чуть ли не весь высший свет. И, так сказать, по случаю в некотором смысле курьезному. Дело в том, что еще до свадебных церемоний в Париже состоялось венчание в Вене. И вот там роль жениха по поручению Наполеона по всем правилам играл Бертье.

Так неожиданно и непривычно это было обставлено, что целый сонм вельможных австрийских господ обращался к Наполеонову своеобразному двойнику с таким же точно почтением, как будто к самой персоне его императорского величества.

В доме маршала, замечал Чернышев, в связи с этим даже в самые торжественные моменты вдруг кому-то приходила на ум венская сцена — Бертье в роли жениха. И тогда персону, вспоминавшую сей пассаж, прямо распирало от смеха.

Да и самому Чернышеву становилось забавно, когда он разговаривал с Бертье и видел его как бы в двух лицах. Так и хотелось обратиться: «ваше величество», и тут же прыснуть в кулак.

Что ожидает нынче, в какой дом приглашен? Да тут чуть ли не целая дюжина карточек. Ну-с, какая нам приглянется? Ба, и нечего, друг мой, выбирать: имеете честь быть приглашенным на вечер к самому его сиятельству господину послу Австрии в Париже князю Карлу Шварценбергу! Сим, сударь, вы непременно обязаны воспользоваться.

Посол, а рядом с ним австрийский же министр иностранных дел граф Клеменс Меттерних встречали гостей.

На точеном, так нравящемся женщинам, будто фарфоровом лице Меттерниха — обворожительная улыбка. Нашего героя он приветствует с подчеркнутой любезностью:

— Скажу по секрету, — привлекает он Чернышева к себе и шепчет ему, что называется, на ушко, — у нас сегодня не бал — цветник! Вас же я по этому случаю назначаю первым садовником. Надеюсь, вы сумеете из цветов, выпестованных мною, составить себе достойный букет?

Он и сам, как нам известно, далеко не стар. Но все же с высоты своих тридцати семи лет не мог не завидовать русскому атлету — юному человеку с головой Адониса на плечах Геркулеса, как он про себя называл Чернышева.

— Граф совершенно прав, — пожимая руку гостя, сказал князь Шварценберг, — вы будете сегодня на балу бесспорным кумиром женщин. А вот и одно из сказочных украшений нашего цветника!

С этими словами посол сделал несколько шагов навстречу восхитительной молодой парс, которая поднималась по лестнице. То был лет двадцати пяти, как и сам Чернышев, стройный, с несколько фатоватым лицом и такими же фатоватыми, закрученными колечками, усами, русоволосый, одетый в элегантный вечерний фрак кавалер и его дама. Однако именно она, грациозная, с пепельными волосами и ослепительно белой кожей, в платье по самой последней парижской моде, привлекла внимание посла и министра, а следом за ними и нашего героя.

— Дорогая княгиня, сегодня, как, впрочем, и всегда, вы — очарование и прелесть! — Меттерних опередил хозяина праздника, склонив перед гостьей голову и целуя ее руку.

— О, я в восторге от вас! — Наконец завладел рукою княгини посол. — Наконец-то явилась первая дама моего праздника! Вы теперь из Вены или из Варшавы?

— Мы из России, — ответил за княгиню ее кавалер. — Увы, одно из любимых наших имений — Несвиж — пока в пределах страны, которую мы считаем своею мачехою, но вынуждены там иногда жить.

— Ах да, конечно, — произнес Меттерних, — время делает и невозможное возможным. Я, немец, служу Австрии, а долгие годы жил вне ее пределов, в том числе, как вы знаете, и здесь, в Париже. А вот вы — поляки. И хотя формально подданные Российской империи, многие годы провели в Вене. И наш друг Чернышев, кстати, ваш по России соотечественник, гладите, становится заправским парижанином, хотя познакомились мы с ним в Австрии. Разрешите представить вам моего друга. Князь и княгиня Радзивиллы — флигель-адъютант императора России Чернышев.

Учтиво поклонившись, Чернышев заметил, с каким нескрываемым любопытством посмотрела на него княгиня. Князь же, в отличие от жены, только мельком бросил взгляд на русского гостя и тут же, подав руку супруге, прошел с нею в глубину зала.

— Ну-с, что вы скажете о княгине Радзивилл, не правда ли, изящный цветок? — взял Чернышева под руку Меттерних.

Но — чур! Это создание природы не про вас. Скажу вам по секрету, великолепную пару связывает в высшей степени романтическая история и страстная любовь. Не верите? Юная красавица идет под венец с женихом, а в эту минуту появляется юный искуситель, с которым она тут же убегает с собственной свадьбы! Потом годы в изгнании, в нашей стране, пока князь не получает развода и не соединяет себя в законном браке с той, ради которой когда-то покинул родину. Не правда ли, необыкновенная и потрясающая история?

— А вы, граф, и в самом деле знаток не просто женских сердец, но, как сейчас доказали, и необыкновенных женских судеб, — улыбнулся Чернышев, явно напоминая Меттерниху их разговор в Тотисе. — Однако пора и мне присоединяться к гостям.

— Танцы у нас, между прочим, в деревянном павильоне, который я велел построить специально для сегодняшнего праздника, — сказал посол. — Еще туда не заглянули? Восхитительное сооружение — легкое, воздушное, как сами грации, которые будут кружиться там в вихре мазурок. Так что прошу, направляйтесь туда, не теряя времени. Император и императрица уже там. Порядок вечера такой: сначала живые картины при множестве свечей, затем бал.

— Спешите, милый друг, занять места и в зале, и в сердцах тех, кого я назвал лучшими перлами моего сада, — Меттерних растянул в подобии улыбки узкий рот под крупным орлиным носом. — Вы, полагаю, не из тех русских, которые опаздывают?

Последняя фраза доставила нескрываемое удовольствие и самому министру, и Шварценбергу.

Минуло более двух месяцев, а не забыли оба австрийских дипломата случая, происшедшего на свадебной церемонии в Лувре.

В тот апрельский день в галерее Лувра собрался весь дипломатический корпус. Не доставало лишь князя Куракина. «Неужели не явится российский посол?» — передавался шепот. Наконец, появился и князь, более великолепный, чем обычно, в сиянии множества орденов, неся на своем тучном теле более чем на два миллиона франков золота и бриллиантов.

Господи, какая это была нелепость — пожилой, измученный подагрой и десятком других хворей вельможа, разряженный как дурного вкуса щеголь среди подтянутых, исполненных достоинства иноземцев! Но еще более неудобства почувствовал Чернышев и другие служащие русской миссии, когда Куракин стал распространяться о своих недугах, делая центром внимания собственную персону.

Вскоре российский посол и впрямь почувствовал прилив недомогания и выразил желание где-нибудь прилечь. Тут же Меттерних и Шварценберг, подхватив его под руки, отвели в отдельную комнату, где оказался диван.

Через какое-то время австрийский посол пригласил дипломатов на дружеский завтрак, который был накрыт тут же, в одном из помещений галереи. Меттерних взял бокал, подошел к открытому окну, выходившему в переполненный народом проход между зданиями Лувра, и с пафосом произнес:

— За Римского короля!

В первое мгновение смысл сказанного дошел не до всех. Но вскоре всех осенило: тост предназначался будущему наследнику французского императора!

Как известно, Наполеон отнял у австрийского императора право именоваться одновременно и императором священной Римской империи. Но будущий сын Наполеона, сын Франции и Австрии, может быть увенчан короной, которая как бы навсегда упала с австрийской головы. А значит. Австрии снова будет возвращено ее былое право.

Тост Меттерниха в зале и на улицах вызвал громкие крики восторга. Они-то и разбудили нашего посла. Еще как следует не оправившийся ото сна, Куракин появился в зале и растерянно оглядел собравшихся, пытаясь узнать, по какому поводу шум. И среди насмешек, тут же возникших, все услыхали сказанное Меттернихом:

— Какая жалость, ваше сиятельство, что вы проснулись слишком поздно. Но что поделать, если Россия опоздала.

Реплика больно задела тогда Чернышева и всех русских. Намек оказался более чем прозрачным — он обидно напоминал о том, о чем говорил в эти дни весь Париж: Россия совершила ошибку, отказав французскому императору в своей невесте, а значит, прозевала, проворонила свое счастье.

Можно было бы теперь по достоинству ответить оскорбителям, но, право, это не входило в намерения нашего героя, и он счел за лучшее устремиться к павильону, где его и впрямь мог ожидать целый букет удовольствий.

Музыка гремела, зал сверкал блеском золота и бриллиантов. В этом царстве звуков и ослепительной роскоши Чернышев двигался медленно и неспешно. От одной пары к другой. От давних знакомых к новым, буквально вчерашним и позавчерашним. Устремлялся, как по течению реки, где то и дело закручивают, затягивают водовороты, где то прибивает к берегу, то вновь выносит тебя на стремнину.

— Не правда ли, здесь так мило?

— Бесподобный вечер, я бы сказал.

— О, куда же вы запропали, мой друг, с прошлой среды?

— Признаться, и я не раз вас вспоминал с того самого дня… Ах, как вы сегодня прелестны, мадам!

— Да, вы находите?

— Смею уверить вас, это находит весь Париж…

Вот так до бесконечности, пока не дойдешь до намеченного тобою места. Но и тут, казалось, у самой цели, восторженное:

— Как вы кстати, Александр! Вы не встречали моего Шарля? Куда он мог подеваться, пока я разговаривала с Иветтой? Впрочем, не стану вас просить его разыскать. Лучше отведите меня, мой друг, к Катрин и побудьте с нами. Кажется, Катрин вон там, видите, где стоят Симона и Жюльетта?

Сегодня Чернышев воистину неотразим. На нем длинный, по самой последней моде сюртук, перехваченный в талии, между отворотами выступает кружевная манишка. Панталоны, туго натянутые штрипками, делают его еще более стройным. Лакированные сапожки подчеркивают миниатюрность ноги. Галстук из тонкого батиста несколько раз обернут вокруг шеи, что позволяет высоко и прямо держать красивую чернокудрую голову.

А какой красноречивый взгляд миндалевидных глаз! Он способен заставить обернуться и мадемуазель в чепце, спешащую по улице с корзинкой, и взволновать самую гордую красавицу в любой великосветской гостиной.

Вошедший в зал пока не остановил свой взор ни на ком персонально, вероятно, по своему обыкновению полагая, что не стоит срывать первые попавшиеся цветы, когда вся клумба пахнула на него своим ароматом.

Но нет, наш герой определенно ищет кого-то в толпе. Кого же? А разве вы забыли ту восхитительную красавицу — княгиню Радзивилл, с которой Чернышева познакомили всего каких-нибудь четверть часа назад? Ее, бесподобную, так многозначительно подарившую ему свой взор, он и старается хотя бы глазком отыскать в пестром собрании мужчин и женщин, старцев и юных созданий.

Да вот же она, вон в том дальнем углу у большого окна! Ловкие и быстрые движения среди людских островков — и он рядом с нею.

— Простите, княгиня, вы, кажется, одна?

— О, это вы, соотечественник? — неожиданно вспыхнула она милой улыбкой. — Представьте, я уже отчаялась — муж оставил меня ради какого-то давнего приятеля.

И надо же — в этот самый момент раздались звуки котильона.

— Проше, пани! — вспомнил Чернышев не раз слышанное.

— О, пан уме по-польску? — обрадовалась княгиня.

— Увы, моего умения не хватит, чтобы сказать вам то, что хотело бы мое сердце, — снова перешел на французский Чернышев и предложил ей руку.

Как легко и грациозно, наверное, на зависть всему залу, неслась и кружилась эта пара. Едва касаясь пола, они летели словно две огромные птицы, вызывая восторги у одних и, как часто случается, жгучую зависть у других.

— А теперь проводите меня к моему мужу. Видите, он там, откуда вы меня похитили, — потребовала она, когда смолкла музыка.

Князь Радзивилл, видимо, тоже следил за танцующей парой, поскольку не преминул сказать, обращаясь к Чернышеву:

— Оказывается, вы лучший танцор на придворных петербургских балах, как мне только что передали. И в том я имел возможность убедиться сам. Благодарю вас за то, что не дали моей жене скучать без меня. Впрочем, надеюсь, вы и сами получили немалое удовольствие?

— Безусловно, князь, — ответил Чернышев. — И этим я обязан вашей очаровательной супруге.

— Будете в Варшаве, непременно посетите наши балы. Теофила так их обожает! Вы же, уверен, и там получите кучу одобрений наших весьма экзальтированных дам.

Слова были любезны, но каждое из них напоминало розу с острыми шипами, только сверху прикрытыми бумагой. Ревность или неприязнь к русскому, к тому же еще и флигель-адъютанту царя, к которому явно у представителя одной из самых знатных польских фамилий не было оснований для пылкой любви? А может, то и другое вместе?

Вероятно, неловкость почувствовала и Теофила, поскольку поспешила сказать, что ее муж и она будут рады всегда принять у себя нового русского знакомого.

— Благодарю вас, — приложил руку к груди Чернышев. — Полагаю, что с удовольствием воспользуюсь вашим любезным приглашением. И, наверное, в ближайшее время. Дело в том, что я состою не только при российском, но как бы в первую очередь здесь, в Париже, при французском императоре и полагаю, что вскоре Наполеон пошлет меня с важным поручением к своему брату императору Александру. Дорога же в Россию, как вам известно, лежит через Варшаву.

Расчет был верен. Одного упоминания своих отношений с Наполеоном оказалось достаточно, чтобы князь на глазах изменился.

— И вас близко знает его величество, император Франции? — с нескрываемой не просто заинтересованностью, но, как показалось Чернышеву, с определенной долей зависти, а отсюда — и уважением, осведомился Радзивилл.

— Всю австрийскую кампанию я провел возле него. Даже мои апартаменты находились рядом с императорскими — так распорядился он сам, чтобы мы могли непринужденно, в любое время сходиться, — пряча улыбку, произнес Чернышев.

Голубые глаза Теофилы с восторгом переходили от Чернышева к мужу и опять к Чернышеву.

— Доминик, — наконец, не удержалась она, — мы ведь рассчитывали пробыть в Париже еще не менее недели, прежде чем отправиться в Варшаву. Разве ты об этом забыл?

— Ах да, дорогая, — всплеснул князь руками, отчего и на лице появилась приветливость и учтивость. — Мы будем рады видеть вас здесь у себя, — и он назвал отель, в котором они остановились.

Чернышев уже отошел от Радзивиллов, когда услышал за спиной знакомые голоса и оглянулся. По залу сквозь расступающуюся перед ними толпу шли Неаполитанская королева и княгиня Боргезе.

Какая из двух сестер Наполеона была наиболее прелестна — вот о чем, вероятно, думали многие, глядя на двух волшебных фей, которые, казалось, не шли, а парили в воздушном пространстве.

Взгляд Чернышева не мог оторваться от старшей по возрасту — Полины Боргезе, на которой была розовая бальная роба, отделанная крупными цветами из красного плюша. Каролина Мюрат, младшая сестра, была в белом, с длинным шлейфом платье, украшенном бесчисленным множеством драгоценностей. Что же касается их лиц — тонких, точеных, с чуть смугловатой кожей южанок, то они очень походили друг на друга, различаясь, может быть, лишь выражением. У княгини лицо выражало меланхоличность, скорее даже некоторую капризность, у королевы — решительность и волю, отличавшие ее сильный и властный характер.

— Граф, вы ли? — произнесла княгиня Боргезе, поравнявшись с Чернышевым. — Весь зал следил за вами и вашей дамой. Кто она? Я, представьте, хотела бы знать, на кого вы меня, несносный, променяли. Вы ведь дали мне слово бывать у меня, не так ли, Каролина?

— Я свидетельница тому, граф, и вам не удастся избежать наказания, — поддержала сестру Неаполитанская королева. Причем в ее устах реплика прозвучала властно, как если бы королева произносила свой вердикт по сугубо важному государственному делу.

— Ваше королевское величество, — в том, же тоне подхватил ее слова Чернышев. — как только я вошел в этот зал, все мысли мои тут же обратились к ее высочеству. Однако как мог я быть столь назойливым, чтобы пренебречь всеми правилами если и не этикета, то хотя бы правилами приличия?

— Милый мой лжец, не надо оправдываться, — поднесла княгиня раздушенную руку к лицу Чернышева, делая вид, что хотела бы закрыть ему рот. — Знаем, какой вы скромница. Проводите нас с королевой к нашим экипажам.

— Вы покидаете бал? — растерянно обратился Чернышев сразу к двум сестрам. — Простите, но император и императрица и все остальные явно почувствуют невосполнимую потерю, если вас не окажется в зале. По крайней мере для меня вечер окажется безвозвратно потерянным.

Сестры переглянулись и, на мгновение забыв о своих высочайших титулах, невольно прыснули, как какие-нибудь простые марсельские девчонки.

— Право, граф, я подчас теряюсь и не могу определить, в каких случаях вы бываете серьезным, в каких просто шутите, — не пряча улыбки, произнесла королева. — Однако такой легкий характер, как у вас, мне нравится. Ты, сестра, не разделяешь моих симпатий?

— Я воспринимаю только те комплименты графа, которые адресованы лишь мне и которые выражают одно только восхищение мною, — с подчеркнутым лукавством отозвалась княгиня. — Ну что ж, граф, прощайтесь с королевой и скажите ее величеству что-нибудь из своих прелестных комплиментов. Королева нынче отправляется в Неаполь.

Лицо Чернышева на сей раз выразило неподдельное разочарование и даже растерянность.

— Так, значит, не только собравшиеся у Шварценберга, но и весь Париж погружается в траур? — Чернышев вновь произнес одну из тех своих фраз, в которых звучала и шутка, и в то же время присутствовало истинное чувство.

— Меня ждет Иоахим. — сказала королева. — В Париже я вроде бы и дома, но все же у нас собственное королевство. А оно требует присутствия не одного короля, но и королевы.

Фраза выдала в ней, этой красивой и достойной гордиться собою женщине, августейшую особу с железной рукой и не менее железным сердцем.

«Что-то произошло, — мелькнуло в голове Чернышева, — если даже в милом шутливом разговоре она не может скрыть тревоги. Ба! Да с такой же поспешностью некоторое время назад покинул Париж, направляясь к подножию Везувия, сам Неаполитанский король!»

— Вы видите этого штафирку, этого хлыща вон там, у колонны? — обратился к Чернышеву на одном из званых вечеров, кажется, у маршала Бертье, Неаполитанский король.

«Ага! — тотчас обожгла Чернышева догадка, — ревность! Мюрат догадался, ему открыли глаза на связь его жены и Меттерниха». Однако Мюрат заговорил о другом.

— Надеюсь, вы хорошо понимаете меня, граф, поскольку мы с вами оба — солдаты, а не какие-нибудь штафирки. И не просто солдаты, а кавалеристы! Так вот, в этом мире одни действуют мечом, другие за их спинами — хитростью и коварством! Кто взял Неаполь, кто покорил Мадрид? Я — маршал империи Иоахим Мюрат! Испания должна была принадлежать мне и только мне! Однако Наполеон счел нужным отдать то, что я взял с бою, тому, кто в сем деле не нюхал даже пороху. Надеюсь, вы понимаете, о ком я — о брате Наполеона и своем родственнике Жозефе. Что ж, пусть он — король Испании. Мне же достался его бывший трон в Неаполе. Обидно? Не скрою. Однако я — не о том. Я об этом сударе Меттернихе, который, женив моего шурина на австрийской эрцгерцогине, теперь будет хитро и ловко выторговывать для себя и своей вонючей Австрии немалые выгоды. Какие? Земли в Италии, которыми когда-то владели австрийцы и которые мы отняли у них. Теперь понимаете, граф, какая угроза может нависнуть над моим Неаполем? Это, скажу вам, пострашнее, чем жаркодышащий Везувий, который я каждый день вижу из окна своего королевского дворца! Но нет, Меттерних, королевства Неаполитанского вам не видать как своих ушей. Я тотчас возвращаюсь домой. И не будь я солдат, родившийся в седле, если не оторву вам, Меттерних, уши! Не так ли, друг мой? Ха-ха-ха!

Теперь, оказывается, спешит в край Везувия и она, королева. Впрочем, еще неизвестно, кто на самом деле более король — Каролина или сам Мюрат. Как-то в сердцах Наполеон сказал о своем родственнике-кавалеристе: у Мюрата меньше ума, чем в одном мизинце у Каролины.

Вот так, наверное, думал наш герой, нежно целуя на прощание руку Неаполитанской королевы и с благодарностью принимая ее сердечные приглашения нанести ей и королю визит в Неаполе.

— А что вы пообещаете мне, несносный лгун? — протянула и княгиня свою руку. — Впрочем, довольно мне слушать о вашей скромности, граф. Обязываю вас быть у меня в ближайшую пятницу. А теперь идите к вашей даме. Или на очереди у вас уже другая?

Музыка гремела вовсю, когда он вернулся в павильон для танцев. Блики яркого света перемежались с резкими тенями танцующих.

Но что это? Над эстрадой, точно огромное солнце, вознесся яркий сноп света. Еще и еще, одна за другою, возникли вспышки огня. На глазах у всех пламя охватило оклеенный бумагой деревянный щит рядом с тяжелым бронзовым шандалом. И тотчас от сцены — пронзительный крик:

— Пожар!

Публика на какую-то долю секунды застыла в оцепенении, а затем рванулась к дверям.

А пламя, вырвавшись на простор, уже пожирало одну декорацию за другой, мгновенно растекаясь по стенам и потолку.

У выхода — давка. Но чей-то распорядительный голос, перекрывая шум и крики, останавливает панику:

— Дамы и господа, расступитесь! Позвольте пройти императору.

Чуть опустив голову, так что подбородок касается воротника зеленого егерского мундира. Наполеон идет твердым, размеренным шагом. Рука поддерживает Марию Луизу, которая растерянно оборачивается назад, туда, где бушует пламя. Но степенность императора передается и ей.

Железная воля Наполеона, казалось, каждому подала пример, как себя вести. А пламя — уже по всем стенам и вот-вот перекроет выходы из зала.

— Да быстрее, быстрее! — раздается голос, срывающийся в крик.

На лице императора не дрогнул ни один мускул. Подбородок — как впаянный в воротник. Лишь шаг убыстряется, переходя уже за дверями в сдержанный бег.

Следом за императорской свитой — точно шампанское, когда неосторожно выбивают пробку: напор из дверей. Визг дам, вцепляющихся в спины впереди спешащих. Короткие, резкие выкрики мужчин, бесцеремонно работающих локтями. А там, где только что сидел император, настоящий ад. Бумажных декораций с искусными аллегорическими рисунками, подсвеченными десятками свечей, более нет. Достаточно, наверное, оказалось одного неаккуратно задетого шандала, чтобы пламя с декораций перекинулось на стены, а с них и на потолок.

Горящая балка падает сверху прямо на мечущуюся в страхе публику, осыпая ее снопом искр и головешек. Объятые пламенем люди, разрывая на себе одежды, пытаются вырваться из ада. Чья-то фигура, точно пылающий факел, падает на пол возле Чернышева, пытаясь сбить с себя пламя. Он срывает с нее горящую шаль и, подняв на руки, выпрыгивает с ношей в окно, которое кем-то уже разбито.

— Боже, да это же вы, герцогиня Ровиго! — узнает он спасенную и передает ее на улице кому-то из толпящихся вокруг. — Простите, герцогиня, что я так бесцеремонно с вами обращаюсь. Теперь вы в безопасности.

«А где же она, княгиня Радзивилл, может быть, и она до сих пор в огне! — вдруг приходит к нему страшная мысль. — Туда, туда! Ее надо найти и спасти!»

В зале на том месте, где обрушилась балка. — гигантский костер. Здесь нет уже ни крыши, ни стен. Нестерпимый жар. Дым, разъедающий глаза.

Осторожно! Кто-то еще живой рядом, у твоих ног.

— Вы живы? Охватите меня за шею, я вас сейчас вынесу на воздух.

И вновь на улице Чернышев передает кому-то с рук на руки даму, на этот раз неизвестную ему, но слава Богу, не пострадавшую от огня, а лишь лишившуюся чувств. Глоток свежего воздуха, и она открывает глаза. Господи, Чернышев склоняется над нею, очень юной девицей, пытающейся ему слабо улыбнуться, и чувствует, как в волнении у него из глаз проступают слезы. А может, то от дыма? Прямо ладонью растирает лицо и, обернувшись, видит невдалеке императора.

Уже прикатили пожарные колесницы. Разматываются шланги, насосы-коромысла качают воду из бочек.

— Отсечь павильон от дворца! — приказывает император. Голос его ровный. Он даже не приказывает, а будто ведет спокойный разговор, будто просто рассуждает вслух. — Нельзя, чтобы огонь переметнулся туда. Две, нет, три водовозки — к дворцу.

— Ваше величество, разрешите? — подходит к Наполеону Чернышев. — Там, под обломками крыши, люди. Их еще можно спасти. Я покажу солдатам.

Наполеон узнает Чернышева.

— Берите, полковник, моих егерей. И сотрите с лица сажу. Вы не ранены?

Какая рана, какая сажа? Ах да, он размазал, видно, гарь на лице. Правда, правая рука болит в плече — ударился, вероятно, о раму окна, когда выносил последнюю жертву. И, кажется, обжег кисть левой руки. Но о каких ушибах и ссадинах теперь думать, когда там, в огне, ждут?

— Слушать мою команду! Построиться в две шеренги. За мною — бегом!

Так ли у французов принято, те ли команды? Об этом — тоже недосуг! Представил себя точно в бою под Фридландом, когда вот так же с несколькими казаками искал, как спасти людей. Тогда нужен был брод, чтобы уйти от огня и смерти. И теперь надо спасать от огня, чтобы не дать погибнуть тем, кто оказался в несчастье.

Поднял с пола мальчишку-офицера, похлопал по щекам. На лице проступил румянец. Передал солдату, чтобы тот помог бедняге выбраться наружу, а сам — туда, где упала крыша.

Теперь не узнать того места. Ползала — сплошной костер. Навстречу с разметавшимися волосами — чье-то знакомое лицо.

— Мадам Ней?

Она падает к нему на руки и теряет сознание. Он выносит ее наружу. Тут уже появились доктора, и помощь оказывается немедленно — кто-то растирает виски, дает понюхать спасительной ароматной соли.

У самой двери — Куракин. На нем разорван фрак, лицо перепачкано гарью, лоб перевязан платком. Французский офицер поддерживает его под руку.

— Александр Борисович, голубчик, что с вами? — бросается к нему Чернышев.

— Саша! Я теряю силы. О Господи, не дай мне умереть! — сквозь рыдания прорываются стенания князя.

Посол дороден — настоящая туша. Его не поднять, кажется, не взвалить на плечи. И все же Чернышев как-то ухитряется взвалить его на загривок и отнести к карете.

— Успокойтесь, Александр Борисович. Теперь вы вне опасности, а я пришлю к вам доктора.

«Эх, незадача! — думает Чернышев, спеша назад, к обломкам павильона. — Не дай бог князю попасться сейчас на глаза Меттерниха — какая прекрасная мишень для новых острот!»

В пылающем зале — только пожарные и солдаты.

— Месье полковник, там — женщина! — подводят Чернышева к обгоревшему, изуродованному трупу.

Тело укладывают на носилки, тащат бегом к докторам. Кто-то протискивается вперед, узнает:

— О ужас! Кажется, это невестка князя Шварценберга.

Наполеон поворачивает голову. Глаза его непроницаемы.

— Полковник Чернышев, прошу вас выразить князю Шварценбергу соболезнование от моего имени. Или нет, постойте. К господину австрийскому послу направитесь вы, герцог Ровиго. Ваша жена уже вне опасности.

Крики стихают. Люди почти все разбежались и разъехались, экипажей становится меньше. Павильон окончательно рухнул. Из огромного догорающего костра еще вырываются клубы дыма, подсвеченные всполохами отступающего под натиском брандспойтов огня.

Несколько фигур движутся от дворца. Кажется, Шварценберг и Меттерних? Они. Меттерних чихает от дыма, переводит взгляд от Наполеона к Шварценбергу, печально поникшему головой.

— Благодарю вас, граф, — обращается император к Чернышеву. — Вы вели себя самым достойным образом.

 

Княгиня Боргезе как она есть

Негр Поль открыл входную дверь и, отступив назад, показал жестом вдоль бесконечной анфилады:

— Извольте пройти за мной.

На нем были лишь легкие сандалии из позолоченных ремешков и белая набедренная повязка. Грудь, плечи, ноги и руки слуги, состоявшие из сплошных бугристых мускулов, были не просто черного цвета, но отливали блестящей синевой, напомнившей Чернышеву его любимого жеребца по кличке Орел. Но этот, напоминающий лошадь, негр был человеком и находился вот уже несколько лет в услужении княгини Полины Боргезе.

Поль вел Чернышева из одной комнаты в другую, из другой в следующую, каждая из которых походила на музей. Дорогая бронза, живопись, изделия из настоящего золота обступали со всех сторон.

Совсем недавно поместье Нейли принадлежало Иоахиму и Каролине Мюрат. Но, получив трон Неаполитанского короля, разумеется, вместе с колоссальными богатствами, какими владел там старший из Бонапартов — Жозеф, маршал-кавалерист вынужден был уступить благодетелю-императору все, чем владел в Париже. На Жозефа, назначенного королем Испании, Наполеон тоже нисколечко не потратился — Жозефу достались дворцы и прочие королевские владения, завоеванные мечом Мюрата. Мюратовское же Нейли, расположенное на берегу Сены, отошло Полине Боргезе, дворцы которой находились в Риме, а здесь в Париже, у нее не было, что называется, собственного угла.

В свое время зять Наполеона вложил огромные деньги, чтобы придать старому поместью шик и блеск. У новой владелицы оказался собственный вкус, если не сказать каприз. Во-первых, она перепланировала парк, разбив во многих местах гигантские цветочные клумбы. Во-вторых, перестроила многое внутри дворца, создав, между прочим, просторный зал-купальню. Как и ее венценосный брат, она ни дня не могла обойтись без ванны, что являлось семейной традицией, привитой детям их матерью Летицией. Но в отличие от Наполеона, который знал одну разновидность ванн — лишь бы погорячее, в расписание Полины входили ванны молочные, а также из настоя хвои и самых разнообразных растений и трав.

И в-третьих, совсем уже недавно, перед новою свадьбой брата-императора, Полина распорядилась в сказочно короткий срок и, разумеется, в тайне ото всех любопытных, возвести в парке Нейли новый дворец — уменьшенную копию Шенбрунна. Эго был ее подарок Марии Луизе, которая очень любила свой родовой Шенбрунн, и брату, который в недавней войне не один месяц провел в тех покоях. С кем? Это мы уже знаем — со златокудрой Марией Валевской, чудной красавицей полькой. Но — чур! Сей изящный намек, разумеется, был предназначен лишь единственно сердцу брата и, как думала проказница-сестра, никому другому не будет ведом.

Феерия в Нейли состоялась сразу же после пышных празднеств в Лувре. И, как свидетельствовала потом молва, превзошла по пышности саму свадьбу. Достаточно сказать, пожалуй, о таком сюрпризе, который был предназначен императорской чете и поразил воображение всех приглашенных. От ворот к большому дворцу ведет длинная аллея. По обеим сторонам ее — статуи в древнеримском и древнегреческом стиле. И вот, когда император и императрица приблизились к первой скульптуре, нимфа вдруг ожила и, сойдя с пьедестала, усыпала розами путь новобрачных. И так — по всей аллее красавицы нимфы, роль которых исполняли молодые солистки балета, устилали дорогу августейшей чете белыми и красными розами.

В числе приглашенных был тогда, конечно, и Чернышев. Именно на том торжестве владелица Нейли в присутствии своей сестры — Неаполитанской королевы, взяла с него слово бывать у нее запросто. Однако лишь теперь, в середине июня, стыдно признаться, по прошествии более двух месяцев, он оказался вновь во дворце княгини.

Сопровождаемый темнокожим мажордомом, Чернышев прошел, наверное, не менее десятка восхитительных комнат и нашел себя вдруг в еще более просторном зале.

Здесь не было ни картин в массивных золотых рамах, ни скульптур из мрамора и бронзы, ни огромных, выше человеческого роста ваз, украшенных золотом и изумрудами, чем поражали предыдущие помещения. Посреди зала находился бассейн — круглый, как пруд, в обрамлении белого, как сахар, мрамора. Рядом стояла кушетка, на которой Чернышев увидел княгиню. Она лежала, вытянувшись во весь рост — легко и свободно. Тело ее казалось обнаженным — таким прозрачным было покрывало, которое она небрежно набросила на себя, когда появился ее гость.

Возле кушетки на бархатном стульчике сидел паж — светлоголовый в кудряшках мальчик, лишь слегка задрапированный вдоль бедер каким-то воздушным муслином или шелком.

Паж приподнялся со своего места, чтобы молча поклониться вошедшему, и тут же вернуться к своему занятию. Окунув осторожно щеточку в тазик из позолоченного серебра, который, надо думать, был наполнен благовониями, он принялся усердно растирать ступню своей госпожи.

— Проходите, граф, и не вздумайте разыгрывать робость и смущение, — пригласила княгиня. — После того что вы совершили на днях у несчастного Шварценберга, за вами прочно и необратимо закрепилась репутация самого смелого и решительного человека в Париже. И если вы не побоялись огня, вряд ли вас может испугать то, что одно лишь в состоянии радовать и восхищать, — красота естественная, проявление самой природы.

— Признаюсь, ваше высочество, — поклонился Чернышев, — я уже имел честь еще в Австрии познакомиться с некоторыми особенностями вашей семьи. Я имею в виду любовь к купаниям, привитую вам и его императорскому величеству вашей матерью с детства. Так что меня этим не удивишь.

— Вы так полагаете? — несколько загадочно протянула княгиня. — Надеюсь тем не менее вы все же уловите разницу между купаниями императора и моими ваннами. Так, у императора вы были зрителем. Здесь, у меня, вы будете обязаны составить мне общество.

Рука княгини потянулась к серебряному колокольчику, будто нечаянно сбросив на пол накидку. Тотчас вошел вороненый, как дамасская сталь, Поль, а мальчик паж, захватив тазик, спешно удалился.

— Распорядитесь приготовить для меня и графа воду, — приказала княгиня. И когда негр вышел: — В соседней комнате, граф, вы можете раздеться. Там халат и сандалии, приготовленные к вашему визиту.

Тонкий шелковый халат только подчеркнул мужские достоинства Чернышева, когда он вернулся к княгине.

— Подойдите ко мне, мой друг, — попросила она. — Полагаю, мне не придется вызывать Поля для того, чтобы он перенес меня в бассейн?

— И этой чести он удостаивается часто? — не скрыл удивления Чернышев, представив, как черный атлет поднимает ее, обнаженную, на руки и прижимает к своему, тоже обнаженному телу.

— Поль делает это всякий раз, когда я принимаю ванну в одиночестве. А что в этом удивительного? Ведь негр — не человек, — просто сказала она и, глядя ему в глаза, добавила после непродолжительной паузы: — В отличие от вас, например, — настоящего человека.

Она слегка приподнялась, опершись на локоть. Ее небольшие, но твердые груди и округлые бедра были как у античной Венеры, изваянной из чистого мрамора. Глаза, светло-карие, вдруг подернулись поволокой и цвет их стал густым и тягучим, словно мед.

— Ну же, решайтесь, самый отважный мужчина Парижа! — протянула она к нему другую руку, до того свободно лежавшую вдоль бедра.

Халат Чернышева соскользнул с плеча и упал на пол, и руки его в тот же миг ощутили бархатную нежность кожи княгини, сравнимую, наверное, с благородной гладкостью мрамора.

Уста слились в долгом поцелуе. И он, до конца не осознавая, что совершает, ощутил жгучий прилив наслаждения и восторга.

«Господи, так она же — моя! Моя теперь — и навсегда», — подумал он, осыпая поцелуями ее тело, пряно и возбуждающе пахнущее какими-то неведомыми ароматами.

Она застонала под ним и через какое-то время, обессиленно откинувшись и расслабленно разметав руки, засмеялась звонко и заразительно. И он вновь покрыл ее всю благодарными поцелуями.

Ее жаркие и влажные губы стали быстро касаться его лица, потом груди. Он снова обнял ее и страстно прижал к себе.

— Постой, — произнесла она, — погоди немного. Ты знаешь, как я назвала тебя про себя, как только увидела впервые? Северная Оса. Да-да, у тебя такие сильные, широкие плечи и грудь и узкая, точно девичья, талия. Прямо как у настоящей осы. Но нет, ты не только Северная Оса, ты подлинный русский медведь — сильный и ненасытный, — засмеялась она, снова жарко целуя его грудь и руки. — Но ты забыл, что обязан отнести меня в воду. Ну же, мой белый негр!

Было уже, вероятно, начало дня, когда они проснулись в ее спальне, обитой белым и розовым атласом.

Занавески алькова, где стояла широкая кровать с розовым балдахином, были раздвинуты. Чернышев, полуодетый, сидел в удобном кресле напротив и смотрел, как она, лежа на смятой атласной простыне, пьет шоколад.

В изголовье и в ногах кровати красовались по античной богине, искусно выточенных из красного дерева. На груди у богинь были подсвечники, в которых горели свечи. Света они давали немного, спальня казалась погруженной в полумрак и от этого наши любовники ощущали умиротворяющее состояние покоя и неги.

Сколько уже прошло времени, как он находился здесь, у нее: день, ночь? Или минули сутки? Ему же казалось — вечность. Так хотелось думать потому, что лишь сама вечность обладала волшебным свойством менять непредсказуемым образом целую жизнь.

Всего, наверное, день назад он был далеко отсюда, в том же своем холостяцком отеле или у какой-нибудь жеманной дамы в ее будуаре. И вот он — в спальне ее императорского высочества, самой княгини Боргезе, родной сестры Наполеона Бонапарта.

Как и почему это случилось? И почему именно он сейчас с нею, и кто до него разделял ложе этой восхитительной женщины?

Моментами, когда она сама была особенно в ударе или непременно хотела кого-либо подчинить своим мимолетным прихотям, ей казалось, что она родилась и всю свою тридцатилетнюю жизнь провела в роскоши и несметном богатстве. Но она помнила себя отчаянной и драчливой девчонкой, всю в ссадинах и цыпках, бегающей по пыльным улочкам Аяччо на милой сердцу Корсике. С ней, отчаянной забиякой, не было сладу. Она таскала из чужих садов апельсины, доводила до слез своим тиранством мать и даже старших братьев.

Чуть степеннее стала, когда тринадцатилетней вместе со всею семьею переехала в Марсель. Здесь впервые Летиция увидела в своей проказнице уже вполне развившуюся девицу, да такую, что заставила многих молодых людей огромного портового города с восторгом и восхищением смотреть ей вслед.

После смерти отца и вынужденного бегства с Корсики, охваченной междоусобной войной, в чужом городе чуть ли не нищенствовали. И если бы не стойкий и самостоятельный характер Наполеона, отдававшего почти все свое мизерное жалованье лейтенанта матери с шестью младшими братьями и сестрами, пошли бы по миру.

Красавица Полинетта не унывала. Чтобы выглядеть неотразимой, сама шила себе наряды, мастерила шляпки, и женихи ходили за ней стаей.

Были и почти детские и, казалось, уже вполне серьезные влюбленности. От замужества уберегали лишь размышления о том, как бесприданнице жить с тем, кто и сам не стал на ноги. Один оказался начинающим, хотя и подававшим надежды журналистом, второй — недавно выпушенным офицером. По-настоящему это дитя природы влюбилось в семнадцать. И так, что окружающие поняли — не обойдется без свадьбы. Предметом ее обожания стал двадцатипятилетний офицер, только что получивший чин бригадного генерала. В Марселе он терялся среди бравой молодежи — небольшого роста, худощавый блондин с узким юношеским лицом. Что в нем могла найти юная красавица, легко кружившая головы самым неотразимым сердцеедам?

А вот — нашла в «маленьком Леклерке», как она звала своего избранника, то, что, наверное, искала. Чем-то, она была убеждена, Виктор Эмануэль Леклерк напоминал ей любимого и уже ставшего известным брата.

«Белокурый Бонапарт» — так стали называть Леклерка после взятия Тулона, где отличились Наполеон и он, его товарищ. Но песню почему-то восторженный южный Марсель стал распевать о ее брате и о ней, покорившей Леклерка:

Вы видите двух победителей. Склоните покорно чело — Полинетта покоряет сердца, Ее брат — города.

Легкая на подъем, жизнерадостная и увлекающаяся, Полина отправилась вместе с мужем к берегам Латинской Америки. Леклерк был назначен командующим экспедиционной армией в Санто-Доминго. Там она, неунывающая и деятельная, создала школу танцев для офицеров и их молодых жен, старалась, чем могла, ободрить солдат и служащих резиденции в дальних краях, где климат был жаркий и влажный, отнимавший у европейца много сил и здоровья.

Не пуля, а желтая лихорадка убила на острове «маленького Леклерка». По возвращении домой потеряла она и сына, названного в честь брата Луи Наполеоном Дермидом. Так в двадцать два года Полина сделалась вдовой.

Не могло не тревожить брата будущее Полинетты. Тем более что в ту пору он, первый консул Французской республики, покорял уже не города — держал в своих руках судьбу целого государства. И, недолго размышляя, взялся устроить ее жизнь.

Самому ему, чтобы дотянуться до короны императора, оставалось ждать какой-нибудь год. Уже вся семья Бонапартов виделась ему во дворцах и каретах с гербами. Он обязательно наделит каждого вблизи себя и княжескими и герцогскими титулами. Теми самыми званиями, что упразднила Великая французская революция, самым верным и самым храбрым защитником которой совсем в недалекие дни был сначала лейтенант, а вскоре и генерал Бонапарт.

Чего в самом деле будет стоить император и его двор, если вокруг трона — пустота? Или того хуже — одни граждане сержанты и граждане генералы. Где же они — князья, графы, принцы и герцоги, как во всех странах, как, к примеру, в России и Австрии?

Впрочем, размышляя о званиях, которыми наградит сам, полагал, что не худо, если бы представился случай обзавестись кому-либо из семьи титулом родовым, так сказать, вполне законным.

Пришло на память имя Камилло Боргезе. Князь одного из самых старейших римских родов, он тем не менее поступил во французскую армию в ту самую пору, когда Бонапарт покорял Италию. В чине полковника, а затем и дивизионного генерала князь проделал несколько кампаний.

В то время, когда Полина потеряла мужа, получив за него назначенную братом и первым консулом немалую пенсию, Камилло Филиппо Людовико похоронил отца. И наследовал такое богатство, которое не снилось в те годы Бонапартам.

Полина была знакома с Боргезе с тех еще пор, когда с «маленьким Леклерком» путешествовала с армией по еще дымящимся после сражений итальянским городам и селам. И когда брат назвал имя родовитого князя, сестра не скрыла радости.

Страсть? Да, вспыхнула подлинная любовь. Но не к двадцативосьмилетнему, даже весьма привлекательному жениху, а, если так можно сказать, к себе самой в будущем. К своему положению настоящей аристократки, которой она станет, выйдя замуж.

Такое встречается нередко — эгоизм, себялюбие и даже деспотизм по отношению к другим уживаются в одном человеке с наивной и обезоруживающей открытостью.

Свою цель — войти в самое изысканное общество — Полина не скрывала, и это насторожило Боргезе. Но штурм был напористый: родовую крепость вместе с капризной и своенравной молодой дамой брал величайший в мире полководец.

Семейная жизнь не заладилась с самого начала. Но официально разошлись через пять лет после свадьбы. Дворцы в Риме, бесчисленные виллы чуть ли не по всей Италии и баснословное состояние сестра императора промотать не успела. Правда, долг ее после развода составлял миллион франков, который брату пришлось погасить.

Конечно, от мужа к ней отошло многое, в том числе и самая великолепная вилла Палаццо Боргезе. Построенный известными архитекторами Мартино Лунги и Фламинно Понцио, дворец этот и по сей день служит одним из великолепнейших украшений Рима. Но были владения во Флоренции и Генуе, в герцогстве Гвастальском, которое она получила от брата.

Как за Наполеоном шла слава покорителя городов, так за красавицей Полиной — слава покорительницы мужских сердец. Тот куплет, сложенный острыми на слово марсельцами, точно подметил основную черту характера бывшей корсиканской девчонки.

Список побед можно было бы здесь приложить. Да что толку нам с вами, читатель, копаться в старом, уже изношенном белье, когда перед нашей красавицей вот он, новый любовник.

Она полулежит на постели, опершись на локоть, а другой рукою макает печенье в чашку с шоколадом. Он же, ее возлюбленный, слегка разнеженный бурной и страстной ночью, любуется ею, прикрыв, нет, не мощный торс, а лишь свои прекрасные глаза, монгольского или, как называют другие, китайского разреза густыми ресницами.

Что в том прищуре — восхищение легко воспламеняемого чувства или же страсть молодого, во многом неискушенного все-таки человека, потерявшего вдруг голову?

Шоколад выпит. Она протягивает ему чашку и остатки печенья. Он переносит их на столик рядом с постелью.

— Вы знаете, мой друг, в чем заключается одно из моих самых сокровенных желаний? — спрашивает княгиня и тут же сама отвечает: — Во всю противоположную от моей кровати стену я велю поставить зеркало. Зачем? Чтобы любоваться собою.

— А разве вам недостаточно того, что самое высшее наслаждение вы доставляете в эти минуты мне, позволяя любоваться вашею красотою? — возразил Чернышев.

— Не вы первый мне это говорите. Более того, по глазам тех, с кем встречаюсь, чувствую, как моя внешность доставляет не просто наслаждение, но и волнует. Однако я хочу именно того, о чем только что сказала: доставлять наслаждение себе. Я желаю любоваться тем, что вроде предназначено другим, — своим телом, своею молодостью. Только теперь, владея, казалось бы, всем, я поняла, что истинное богатство — это я сама. Поэтому я всегда чувствую себя в Париже как бы парящей надо всеми, кто бы ни находился со мною рядом.

— Это я уже изволил подметить в тот день, когда вы здесь, в Нейли, принимали императора и императрицу. У меня, да, полагаю, у многих, кто присутствовал на вашем празднике, создалось впечатление, что не Мария Луиза, а именно вы — центр торжества.

— В самом деле? — лукаво произнесла она. — У вас прекрасная память и, я бы сказала, умение читать мысли других. С вами следует быть осторожной. Северная Оса. Впрочем, не думайте, что мною движет зависть, когда я говорю о своем превосходстве. Или того хуже — месть. О нет! Вы знаете, кстати, какой гардероб имелся у старухи Жозефины, когда она обольстила моего брата?

И Полина, состроив презрительное выражение лица, перечислила шесть нижних и верхних юбок, столько же ночных кофточек и двенадцать пар шелковых чулок. А платьев? Лишь полтора десятка, да и то далеко не из самых лучших тканей и довольно вышедших из моды фасонов.

— А откуда бы у нее все взялось? — процедила она сквозь зубки. — Дочь какого-то капитана французских войск, родившаяся на Мартинике, затем случайно выскочившая за графа Богарне, с которым, увы, не повезло. Как стороннику короля ему отрубили голову. Куда же с такой репутацией да с двумя детьми? Чтобы не пропасть, стала переходить из одной постели в другую. А туг мой братец, впервые приехав в Париж, скромный, застенчивый, можно сказать, совершенный провинциал, даже не знавший как следует женщин, попался в ее когти. Она на шесть лет старше и потому легко закружила ему голову. Тогда в его глазах и те полтора десятка ее платьев показались ему королевскими нарядами! Теперь, говорят, у нее пятьсот двадцать четыре пары одних туфель. Но мне, не скрою, доставило искреннее удовлетворение, когда узнала, что она после развода удалилась в свой Мальмезон с двумя овчарками и корзиной щенков. Так ей и надо!

— Выходит, все-таки наслаждение местью? — осмелился вставить Чернышев. — Но, знаете, у нас, солдат, существует заповедь — лежачего не бьют. Тем более вам, царящей надо всеми, надлежит быть особенно великодушной.

— Ах, вы меня возвращаете к тому вечеру, когда я, по вашим же словам, затмила новую императрицу?

Княгиня наконец вскочила с кровати и, обнаженная, присела на пуф перед трельяжем. Глядя в зеркала, она облизала губки, тонкими пальцами наложила розовую помаду на щеки и стала ее медленно, с наслаждением втирать. Затем обернулась к Чернышеву.

— Не ужасайтесь. Северная Оса, но я снова начну с дамского гардероба, — захохотала она. — Представьте, друг мой, Каролина прямо-таки ужаснулась, когда увидела в Вене, что было на эрцгерцогине — тряпки, которые постеснялась бы надеть на себя парижская горничная. Ни одного элегантного платья, ни дивных кружев, ни роскошного белья! А украшения? Недорогие браслеты, одно колье из мелкого жемчуга, другое из зеленой бирюзы — драгоценности разорившейся содержанки. Что же оставалось Неаполитанской королеве? Она дала невесте возможность проехать по ее родной Австрии в этом тряпье, зато у самой границы Франции велела Марии Луизе сбросить с себя все, вплоть до чулок, и надеть то, что Каролина предусмотрительно привезла для нее из Парижа.

Полина вновь расхохоталась, видимо, живо представив себе сцену переодевания в лесу, посреди дороги.

— Зато теперь императрица купается в роскоши! — с гордостью подчеркнула она. — Тысячи, миллионы франков истрачены братом на украшения, платья, белье, ночные косыночки, утренние косыночки, щеточки, туалетные салфетки и на все такое прочес. Не стоит, разумеется, перечислять — мужчинам такие веши неинтересны. Однако есть один мужчина, которому все это далеко не безразлично.

— Естественно — его императорскому величеству, поскольку речь идет об императрице, его жене, — подсказал Чернышев.

Тут и он невольно представил себе новую французскую императрицу, которую впервые увидел в Тотисе милой и застенчивой дочерью австрийского императора-чудака, с которым она пекла домашние печенья. Вспомнил, как сам Наполеон, слушая рассказ Чернышева о юной эрцгерцогине, назвал ее простушкой, совершенно не представляя, как очень скоро сплетутся их судьбы.

Во второй день апреля в Лувре молодой императрице представлялись министры, маршалы и генералы, иностранные послы и чиновники иностранных миссий. Тут она узнала Чернышева, когда он подошел и прикоснулся губами к ее руке. Рука уже не пахла мылом, а издавала тонкий и восхитительный аромат самых дорогих парижских духов. Но краска мгновенно все же, как когда-то, залила ее лицо, что называется, до самых корней волос. Только на сей раз, вероятно, это было не проявлением смущения, а по отношению к Чернышеву скорее знаком того, что в пестрой и чужой толпе она вдруг увидела хоть какое-то знакомое лицо.

И, как показалось Чернышеву, в тот день ее лицо как бы говорило всем: я еще, право, не ведаю, какой должна быть императрица, я просто вышла замуж, поскольку так хотели все вокруг меня. Надо же мне было когда-нибудь становиться женою. Вот я и стала ею и, наверное, сумею быть неплохой супругой и матерью своих детей.

— Императрица Мария Луиза, бесспорно, достойна любви великого человека и того богатства, которое ее теперь окружает, — сказал Чернышев.

— Так может ли быть у меня зависть к той, которую полюбил мой брат, и к богатству и положению, которые он ей создал? — обрадованно согласилась княгиня. — Это наша черта, Бонапартов: отдавать тем, кого мы любим, с кем связаны кровно или узами дружбы, все, что способно доставить им радость и счастье. Вы, знаю, знакомы с князем Понтекорво — маршалом Бернадотом.

— Вне всяких сомнений — прекрасный человек, — отозвался Чернышев. — Очень порядочный и честный.

— Вы совершенно правильно его определили. Мы же — друзья с моей ранней юности. Так случилось: мой первый муж и Жан Бернадот, молодые генералы, были рядом с Наполеоном и Жозефом — моими братьями. И лучшими друзьями нашей семьи оказались в ту пору Клари — мать и ее дочери Дезире и Жюли. Глава семьи был богат, и Клари бескорыстно помогали нам, Бонапартам. И вышло так, что Жозеф вскоре женился на старшей — Жюли, Наполеону же нравилась Дезире.

Чернышеву было известно: многие в Париже знали, что жена Бернадота была в свое время невестой будущего императора. Говорили, что помешала Жозефина, которой он неожиданно увлекся, попав из провинции впервые в Париж. Но с какою целью вспомнила теперь Полина давнюю историю?

Оказалось, Наполеон остро переживал, что невольно нанес обиду милой и полюбившей его шестнадцатилетней девушке. И дал себе слово все сделать, чтобы загладить свою вину. Он пожелал, чтобы она счастливо вышла замуж. И когда ее мужем стал его генерал, свои благодеяния он перенес и на него. В числе самых первых Бернадот получил звание маршала империи и титул князя. Для молодых Наполеон купил дом и стал крестником их первенца.

Лицо Полины, отраженное в трельяже, постепенно обретало свежие черты, несколько утраченные бурной ночью. Но это были не последние мазки, которые обычно кладет мастер-живописец, чтобы картина засияла всеми своими неотразимыми достоинствами. Окончательный туалет должны были завершить гример и парикмахер. Но все же теперь, после нескольких ухищрений, можно было почувствовать себя намного увереннее, хотя она, честно говоря, в любом виде считала себя неотразимой.

Наконец княгиня оторвалась от зеркала и снова легла на кровать, опершись на согнутую руку. Эго была ее любимая поза, в которой, к слову сказать, ее запечатлел гениальный Канова в мраморе. Отдыхающая богиня — так хотелось назвать скульптуру каждому, кому посчастливилось ее видеть в Риме в Палаццо Боргезе.

— Вы знаете, Северная Оса, что такое вендетта? — неожиданно спросила она Чернышева.

— Кровная месть, если не ошибаюсь. Когда один род непременно должен отомстить другому за смерть близкого человека. Обычай существует в Италии?

— И на Корсике. Не забывайте, что вы говорите с настоящей корсиканкой, — азартно произнесла она. — Только вендетта — это не одна смерть, о которой известно вам, людям со стороны. Вендетта — это и любовь. Любовь к самым близким и даже дальним, с кем люди связаны безграничной и бескорыстной дружбой. И если хотите, именно из-за такой любви и идут на смерть, и мстят смертью. Так вот мною движет именно такая любовь. Любовь к тем, чья преданность мне проверена временем и поступками. А зависть…

Тут она махнула рукой и громко рассмеялась.

— Вы меня, милый друг, еще мало знаете. Месть старухе Богарне? Да я ее всегда презирала! Презирала с тех самых пор, когда она, став женой брата, спуталась с молоденьким гусаром Ипполитом, адъютантом моего Леклерка. Мать Мария! Как переживал брат, узнав об измене шлюхи! Теперь же, вы правы, лежачего не бьют. Но и Луиза мне не помеха. Да, я разделяю счастье брата. И все же здесь, в Париже, я обязана быть первой, чтобы нам, Бонапартам, и тем, кого мы считаем самыми кровными своими друзьями, ничто не угрожало. Я не вмешиваюсь в то, чем занимается брат как император. Но я и перед ним не оробею, если увижу, что кто-то намерен нас, Бонапартов, опередить. Я корсиканка. И не потерплю над собой ничьей власти! В том числе — власти даже такого мужчины, как вы, моя Северная Оса.

— Признаться, я так же более всего дорожу свободой и независимостью, — улыбнулся Чернышев.

— Ах так! — капризно и даже обиженно произнесла она. — Вы намерены дать мне понять, что будете свободны и от моей воли? Ну уж нет! Вы будете всегда поступать так, как захочу я, а не вы.

— Богиня, только прикажи! — молитвенно сложил руки Чернышев. — Как же я могу вести себя с вами иначе?

И в то же время сказал себе: нет ничего проще внушить женщине, что все, что хотел бы получить от нее мужчина, это не его, а именно ее желание и проявление только ее воли.

 

В плену в Фонтенбло

Должно быть, такова русская натура — поначалу жуть как не хочется сниматься с места и куда-нибудь переезжать. А устроился наново — и ничего другого тебе уже и не надобно.

Когда государь вызвал князя Репнина из отпуска, в коем тот пребывал после аустерлицкого ранения и плена, и предложил принять пост чрезвычайного посланника в Вестфальском королевстве, того, скажем прямо, передернуло. В самом деле, русского аристократа — и к какому-то сомнительному королю Жерому, да еще в государство, точно лоскутное одеяло, наспех сотканное из десятка бывших германских земель. Однако делать нечего — послужил князь царю на поле боя, не жался живота своего, теперь же, когда с бывшим неприятелем мир и союз, следует и на новом поприще отдать отечеству силы и способности.

Городок Кассель, где основал столицу Жером Бонапарт, показался крохотным, скорее напоминающим деревню. А сам двадцатичетырехлетний «король Ерема» — вовсе ничем не похожим на короля, а скорее на легкомысленного мальчишку.

Тем не менее, освоившись, посол с приятственностью отметил, что и городок ему мил, и бесшабашный король неплохая, в сущности, в общежитействе личность. В государстве беспрерывное веселье — балы, маскарады, карнавалы, фейерверки.

У самой королевской персоны — девяносто две кареты и двести выездных лошадей. Своих генералов одаривает чистокровными скакунами, любовниц — бриллиантами. Слуг одевает в алое с золотом. Здесь ходят монеты — «жеромы» с изображением его королевского величества.

Говорят, Наполеон выделил брату на содержание двора пять миллионов франков в год. Это много, даже слишком. Бюджет прусского короля, например, равняется трем миллионам, австрийского императора и того меньше — двум с половиною. Но владелец карликового королевства умудрился в первый же год не просто издержать всю сумму, но и наделать долгов на два миллиона.

За всю жизнь, сказывали, король прочел всего одну книгу — «Жизнь мадам Дюбарри», хотя библиотекарем у него был знаменитый ученый и сказочник Якоб Гримм. Из немногих немецких слов, которые одолел, более других включил в употребление: «люстиг», что значит «веселый». Так и окрестили своего властителя его подданные, немцы, — король Люстиг.

А уж в веселье, право слово, «король Ерема» — а эту кличку дали ему на свой манер русские путешественники, проезжавшие через Вестфалию во Францию, — не знал границ. Однажды — прошел слух — пьяненького его вынуждена была арестовать даже собственная полиция. Как уж там выпутывался из пикантного положения полицмейстер, а факт есть факт — расшалился веселый король, и дабы не натворил чего-либо непоправимого, был вежливо остановлен немецкой полицией.

В ранней молодости король Жером был еще более «люстиг». Нанялся на корабль, который шел в Америку, и женился в Балтиморе на некой Элизабет Патерсон. Та, приехав в Париж, вбила себе в голову, что самая подходящая для нее цель — завоевать самого Наполеона. Разумеется, в том не преуспела. Зато император, признав женитьбу незаконной, поскольку брат был несовершеннолетним, потребовал, чтобы тот развелся. А затем, женив его на дочери Вюртембергского короля Екатерине, дал в качестве приданого эту самую Вестфалию.

Поскольку единственной обязанностью российского посланника в Касселе было всячески выражать веселому королю уверения в нерушимой дружбе России к его великому брату, а значит, и к его собственному августейшему величеству, князю Репнину оставалось только продолжать поправлять здоровье. И использовать время, чтобы брать у знаменитого библиотекаря книгу за книгой в видах собственного образования.

И еще — составлять подробное описание королевства на всякий, как положено делать настоящему генералу, случай.

Случай использовать с толком сие описание представился пусть не самому генерал-майору Репнину, зато генерал-майору и также генерал-адъютанту Чернышеву. Именно ему осенью тысяча восемьсот тринадцатого года довелось смелым маневром захватить Вестфальское королевство, а сам веселый король, только успев выскочить из постели, едва спасся, так сказать, почти нагишом.

Но то — в будущем. А во времена, которые мы описываем — летом тысяча восемьсот десятого года, страсть как не хотелось князю Николаю Григорьевичу покидать Кассель, когда государь снова призвал его к себе и упросил принять посольство в Мадриде, у другого Наполеонова брата — Жозефа.

Скакуны у Жерома перевелись. Все бриллианты раздал дамам сердца. Однако не в обычае короля не одарить понравившегося русского генерала. Вручил на память при расставании изумительной работы золотую табакерку со своим, как на монетах, портретом.

С неохотою приучал себя князь к мысли о переезде. И не потому, что тут — шелест дамских платьев, ласкающих слух, а там, в Испании — грохот пушек. Война — его планида. Но если менять, то не кулек на рогожу. А выходило, как и при младшем братце, при старшем по возрасту Бонапарте вновь без удержу расточать уверения в дружбе. Сие под первым нумером было предписано в инструкции, которую вручил от имени царя канцлер Николай Петрович Румянцев.

Меж тем, пока снимался с обжитого уже гнезда и приобщал себя мысленно к новому месту пребывания, все более понимал: в Пиренеях может сослужить отечеству службу, и немалую. Вроде и отгорожен сей театр войны от остальной Европы и от России тоже высокими горами, но дела в Испании происходили серьезные и, конечно же, касательные до интересов других стран. А более всего Европу интересовало, как это вдруг непобедимый доселе Бонапарт натолкнулся там на отчаянное сопротивление и увяз по горло в кровавой каше, которую сам же и заварил. Что случилось с хваленой отвагой Наполеоновых орлов, по каким таким причинам тают их силы — вот о чем не мог не задумываться генерал Репнин, коли ему выпал жребий служить России на самой западной оконечности Европы, куда из Петербурга надо было скакать чуть ли не два месяца кряду.

Французский император принял Репнина тотчас, как только тот объявился в Париже по пути в Мадрид. И с первых же слов Наполеон ударился в воспоминания о той, давней встрече под Аустерлицем, когда объезжал поле боя и остановился возле русских пленных.

Как солдат у солдата осведомился о ране: зажила ли, не беспокоит? И — поразительная память! — спросил о княгине Варваре, которой когда-то разрешил пребывать в аббатстве Мельк на Дунае, где находился на излечении Репнин.

Сам император в аббатство не приезжал, но однажды пригласил уже подлечившегося князя к себе в ставку, в Брюн. Сказал: я вас сейчас же отпущу домой, ежели дадите слово более не воевать против меня. Полковник Репнин ответил, что давал присягу служить царю и отечеству и клятве сей ни при каких условиях не изменит. Что оставалось великому полководцу, еще недавно восхищавшемуся мужеством русского командира эскадрона кавалергардов, как вновь отдать должное офицеру, верному своему государю. Безо всяких условий с первой же партией пленных князь Репнин был возвращен домой.

Определяя Репнина в послы, российский император был уверен, что и Наполеон одобрит его выбор. Так вышло перед назначением в Кассель и теперь — в Мадрид.

— Испания! — отрывисто произнес Наполеон, и Репнину на мгновение показалось, что сейчас он заговорит о трудностях тамошней войны. Но император неожиданно воскликнул: — Вы не можете представить, князь, какая там теперь жаркая погода! Конец лета. В Париже — духота. Там же — форменное пекло. Спросите Чернышева. Он был у испанской границы, кажется, весной и то едва выдержал несколько дней. Да-да, генерал, я не шучу. И если я на поле боя, когда мы были противниками, распорядился позаботиться о вашем здоровье, то как ныне я вас отпущу под нещадно палящее солнце?

Репнин осторожно возразил, что пребывают же теперь в Мадриде и его брат, король, и королева, да еще с детьми.

— Кто вам сказал о королеве и детях? Король Жозеф — да, он в Испании. Кто же, если не он, обязан управлять и военными, и административными делами? Но королева Жюли днями должна объявиться в Париже со всей семьей. Надеюсь, вы непременно нанесете ей визит. Таким образом, оставаясь на какое-то время во Франции, вы, князь, не станете даром терять время в Париже, а пребывая в обществе королевы, войдете в круг испанских дел.

Как ни был посол искушен в дипломатическом политесе, видно, не сумел скрыть своего неудовольствия вынужденной задержкой. Сие недовольство тотчас было замечено французским императором, который, впрочем, истолковал настроение Репнина так, как ему самому хотелось.

— О, я вижу, князь, вы очень устали. Сказался поспешный переезд или, может быть, беспокоит старая рана? — пытливо посмотрел в лицо посла Наполеон. — В таком случае я вас, генерал, вновь беру в плен! Да-да, и не противьтесь. Вы станете моим дорогим и почетным гостем в замке Фонтенбло.

Испокон веков Фонтенбло слыло местом, где французские короли забавлялись звериною ловлей. Святой Людовик, очень любивший уединяться здесь среди лесов, подписывал на указах: «Дано в нашей пустыне Фонтенбло». Потом, кажется, в годы Франциска Первого, здесь вознесся огромный дворец, украшенный самыми дорогими произведениями искусства.

После громких Наполеоновых побед в Италии и Египте, в Пруссии и Австрии парки и интерьеры дворца обогатились трофеями баснословной ценности, территория расширена и благоустроена. В общем, чете Репниных привычная роскошь Петергофа, Царского Села. Гатчины и Ораниенбаума вдруг здесь, в Фонтенбло, показалась бедной подделкой.

В залах дворца и в парках их закружил и завертел вихрь веселых праздников с фейерверками и маскарадами, что ни день — с новыми спектаклями и концертами, пиршеством и балами.

Николай Григорьевич танцевал с французской императрицей и королевой Голландскою, за столом сидел рядом с Наполеоном, любезно обращавшимся к гостю, а особенно к княгине Варваре Алексеевне.

Возвратившись в Париж, князь спешно распорядился по части закупок мебели и экипажей, обеденных и чайных сервизов. Короче, всего необходимого домашнего скарба, который уж лучше было приобрести здесь, в центре Европы, чем искать где-то в провинциальном, к тому же еще и разоренном Мадриде.

Тут и принес ему Чернышев весть, что прибыла королева Испанская, но якобы никого еще не принимает. Репнин обиделся: и так времени в обрез, в любой момент может воспоследовать разрешение Наполеона ехать за Пиренеи, так что, Бог уж с нею, с королевой.

Только Чернышев все быстро и ловко уладил с визитом, недаром слыл своим человеком при французском императорском дворе.

Жюли Бонапарт приняла русского посланника, а с ним и Чернышева во флигеле тюильрийского дворца, где по распоряжению Наполеона останавливались его коронованные родственники и где недавно еще гостили Мюраты — неаполитанские король и королева.

Жюли Бонапарт была довольно привлекательной брюнеткой с большими карими глазами, хотя эти глаза казались печальными. И разговор, наверное, так бы и не затеялся, если бы вновь не нашелся Чернышев.

— Ваше католическое величество, позвольте представить вам одну из самых романтических женщин нашего времени, — произнес он. — Княгине Варваре Репниной обязаны жизнью не только ее муж, но и десятки других моих соотечественников, которых она милосердно спасла от смерти.

— Вот как? — оживилось и стало прекрасным и молодым лицо тридцатипятилетней королевы. — Где же так великодушно проявил себя наш добрый ангел? Надеюсь, не в пекле же войны?

— Именно на войне, ваше величество, — вступил в разговор князь Репнин. — Моя жена, сопровождавшая меня во всех походах, добровольно отправилась во французский лазарет, в котором находились мы, пленные, чтобы облегчить наши страдания.

Рядом с королевой сидела как две капли воды похожая на нее ее младшая сестра Дезире — княгиня Понтекорво, жена маршала Бернадота.

— Милосердие всегда должно быть там, где льется кровь и страдают люди. — Лицо Дезире тоже озарилось живым чувством. — Первое, что предпринял после похода против шведов мой муж Жан, это была забота о том, чтобы всем до одного раненым и больным шведам оказать помощь. Не злоба, не месть, а милосердие к павшим должны проявляться у истинного благородного сердца, когда оно оказывается среди ужасов войны.

— Только все это, моя дорогая сестра, нельзя отнести к испанцам, — глаза королевы вдруг снова подернулись непроницаемо холодной стынью. — Это люди, лишенные не только милосердия, но и самых элементарных человеческих свойств. Они подкарауливают наших солдат за каждым углом, вонзают в спину ножи, стреляют из чего попало — даже из ржавых базук. А нет под рукою ружья или ножа, выкалывают глаза простыми ножницами! И знаете, так поступают даже женщины и дети.

— Я ни в коей мере не намерен оправдывать жестокость, — осторожно заметил Репнин, — но, мне кажется, могу понять мотивы, которые движут поступками сих людей. Они защищают себя и свою родину как только умеют. А жестокость, она ведь как бы ответ на действия других.

— С вами, генерал, непременно согласился бы мой муж маршал Бернадот, — снова горячо заговорила сестра королевы. — Он не устает повторять: нам, французам, следовало бы в свое время поступить более умно с королем Карлосом и всем его правительством.

— Жан имеет в виду более крутую и скорую расправу? — повернул глаза к сестрам их младший брат полковник Клари.

— Напротив, Николя, — продолжила Дезире. — Жан утверждает, что всем нам, французам, избалованным легкими победами, почему-то кажется, что лучшее средство в политике жестокость. А в Испании надлежало сделать как раз обратное. Конечно, Годоя, этого князя Мира, как он себя называет, следовало повесить. Он, первый министр, и есть главный заговорщик и главный виновник смуты при дворе. Наследнику же, Фердинанду, дать в жены одну из племянниц Жозефины, как он того и хотел, и в придачу тысяч восемьдесят наших солдат. Тогда уж точно Франция получила бы от Испании то, что она не может теперь взять даже силой оружия, — все испанские порты и весь ее флот, чтобы не пустить англичан на побережье. И, конечно, — всю страну в качестве надежного и дружественного союзника. Разве мой муж не прав?

Королева Жюли откинула голову и поджала губы. «Так что же, сестра, выходит, я в таком случае не стала бы Испанской королевой?» — говорило ее презрительное выражение. Но вслух произнесла она другие, хотя тоже очень язвительные слова:

— В твоем Жане, сестра, постоянно говорит гасконец. Отсюда эта его безапелляционность и решительная самоуверенность. Да разве можно было рассуждать о чем-либо серьезном с этой выжившей из ума семейкой? Жозеф мне рассказывал, как они гнусно вели себя, когда прибыли в Байонну к Наполеону. Представьте себе — Карлос поднимает палку над головою своего отпрыска Фердинанда и кричит, что он убьет его на месте. А королева? У нас самая последняя торговка на рынке по сравнению с ее манерами — аристократка. Вцепилась в волосы сына и давай его тузить. Единственное, что оставалось нашему императору, забрать у них трон. О себе или о своем брате Жозефе пекся Наполеон? Только об испанском народе, который ввергли в несчастье эти незадачливые и корыстные правители.

— По-моему, испанцы темпераментнее и безрассуднее итальянцев, — отозвался полковник Клари.

— А я думаю, что народ и качества его характера здесь ни при чем, — позволила себе заметить княгиня Репнина. — Вот мы здесь говорили о благородстве и милосердии. А ведь именно война вызывает в человеке самые низкие, даже вовсе отвратительные черты.

— Я с вами, княгиня, совершенно согласна, — обмахнула себя веером королева. — Война — ужасная вещь. Мы теперь с вами в Париже, вне опасности. А как там, в Мадриде, король Жозеф? Вы знаете, когда он мне впервые сказал о решении императора провозгласить его королем Испании, я подумала: Испания, наверное, более богатая страна, чем уже полюбившаяся ему Италия. У нас будут новые дворцы, виллы, нам станут принадлежать все красоты этой древней земли. Но нет, теперь я, право, жалею, что Жозеф расстался с Неаполем. Вы не поверите: там, в Италии, я смотрела на Везувий и возникала передо мною страшная картина — последний день Помпеи. Воображение рисовало, как все могло быть много-много лет назад в тот трагический день. И вот теперь вся Испания для меня — Помпея. И все потому, что сами жители ее разрушают свою страну, губят себя и нас.

Создавалось впечатление: как ни старалась королева уйти от угнетающих ее размышлений, разговор тем не менее возвращался и возвращался на круги своя. Следовало кому-то решительно взять в руки нить беседы и увести ее в ином направлении. На это решился полковник Клари — очаровательный молодой человек, наверное, одних лет с Чернышевым, постоянно обращавшийся к собеседникам с открытой улыбкой.

— Не находит ли ваше католическое величество. — сказал он, мило улыбаясь своей сестре-королеве, — что наш разговор может внушить российскому послу не совсем радужное впечатление о стране его будущего пребывания?

— Смею заметить, милый друг Николя, — так же приветливо улыбаясь, позволил себе по-дружески возразить полковнику Чернышев, — князь Репнин не только посланник, но и боевой генерал. Поэтому все, о чем здесь говорилось, вряд ли может испугать его мужественную натуру и смутить решимость восхитительной княгини Варвары разделить судьбу со своим супругом. Однако вы правы, Николя, ужасы войны — тема, недостойная общества величественной королевы Испании и двух милых наших княгинь.

— Браво, Александр! Вы, как всегда, неотразимы и находчивы, — улыбнулась королева. — Пройдемте к столу, где, надеюсь, вино Испании поможет нам найти более приятное направление для нашей дружеской беседы.

— Готов поклясться чем угодно, мой друг, — говорил на следующий день Чернышеву князь Репнин, — положение Наполеона в Испании — более чем аховое.

— Я бы сказал — безнадежное, — согласился Чернышев. — Я, Николай Григорьевич, располагаю секретными сведениями, которые говорят о том, что в Испанию за четыре года войны было послано шестьсот восемнадцать тысяч девятьсот шестьдесят солдат и офицеров Франции. В настоящее же время из этого количества осталось в строю на полуострове не более двухсот пятидесяти двух тысяч. Остальные — в могилах и инвалидных домах, многие полки и дивизии разбиты.

— Но так не может долго продолжаться! — воскликнул посол. — Франция вконец истечет кровью здесь, на западе, прежде чем сможет направить против нас свои силы.

— Совершенно верно, милейший Николай Григорьевич, — подхватил Чернышев. — Талейран недавно так мне и сказал: пока Наполеон не закончит войну в Испании, он не выступит против России. Вот почему, мне кажется. Наполеон задумал что-то экстракардинальное, чтобы разом решить для себя испанскую проблему.

— Ага! — воскликнул Репнин. — Теперь-то я понимаю, почему Бонапарт не пускает меня в Мадрид — он готовит там грандиозное наступление.

— О нет, дорогой Николай Григорьевич, — ухмыльнулся Чернышев, — речь идет не о военном разгроме. Я довольно изучил Наполеона и готов голову отдать на отсечение: его изворотливый ум ищет какой-то иной исход. Если бы готовилось триумфальное сражение, именно вас, российского посла, французский император сделал бы первым и непосредственным свидетелем своей полководческой победы. Как было со мною в Австрии — он не отпускал меня от себя во всех сражениях. Здесь же не то: в Испании нельзя дать ни одного генерального сражения. Почему? Да потому что здесь против отборных Наполеоновых войск — народ! Не армия, а те, кто стреляет из-за угла, режет, кромсает любым орудием, что попадается под руку. Что может здесь поделать даже он, гениальный полководец?

— Тогда что же он задумал?

— А вот это-то мне и не дает покоя с тех пор, как я еще в апреле, на свадебных торжествах, познакомлен был с Жозефом Бонапартом, Испанским королем, его супругой и личным адъютантом короля полковником Николя Клари. С последним мы особенно подружились. Пылкий и очень искренний юноша, — раздумчиво произнес Чернышев. — Однако не буду пока раскрывать мои намерения.

— А что же прикажете делать мне, милостивый государь? — шутливо обратился к другу Репнин. — Оставаться и далее пленником Фонтенбло и Тюильри или потребовать отправить меня назад, в Петербург?

— Я бы советовал вам, дорогой Николай Григорьевич, немного обождать с принятием решения. Хотя бы до осуществления плана, который уже созрел в моей голове, — снова загадочно ухмыльнулся Чернышев, так ничего и на этот раз не открыв Репнину.

Разгадка замысла пришла вскоре, когда Чернышев выложил на столе у Николая Григорьевича несколько листков, исписанных быстрым, но четким почерком.

— Что здесь, Александр Иванович?

— Копия письма Наполеона брату Жозефу и проект акта отречения Жозефа от испанского трона.

Глаза князя нетерпеливо побежали по строкам: «Два года, прошедших со времени моего вступления на испанский престол, показали невозможность поднять нацию на вершины славы без военного вмешательства императора Наполеона. Только сила, полагал я, способна положить конец опустошительному восстанию, которое царит в государстве. Но и она, сила, как понял я, не приведет страну к желаемому спокойствию, если император, мой брат Наполеон, не воспользуется моим советом и не объединит под своею всесильной властью Францию и Испанию в одно государство, чтобы от Рейна до Атлантического океана наконец существовала бы единая нация, единая воля и единый правитель…»

— Вот он, тот маневр, о котором вы говорили, мой друг! — не удержал своего восхищения Репнин. — Но что же решает он, император?

Текст следующего листка являл собою список с Наполеонова письма, а может быть, и его воззвания к народу, с которым он полагал, вероятно, выступить: «Я не знал Испании. Она прекраснее, чем я думал. Я сделал брату роскошный подарок, но он наделал глупостей. Теперь Испания достанется мне. Я разделю ее на пять больших вице-королевств…»

— Как же вам удалось снять сей список? — изумился князь.

Оказывается, Никеля Клари давно уже просил Чернышева разобрать одну из боевых операций. Ого была неудавшаяся французам осада города и порта Кадиса. Чернышев делал вид, что его ничуть не интересует разбор дислокаций. И уступил лишь из глубокого уважения к новому своему другу.

Клари оставил Чернышева одного в комнате. На столе были приготовлены специально карты, донесения, приказы и другие бумаги, которые могли потребоваться для разбора операции. Но тут же находился и портфель полковника, который давно уже привлекал внимание Чернышева. Мешкать было нельзя. Чернышев извлек содержимое, одного взгляда на которое оказалось достаточно, чтобы сказать себе: да, это то, что он силился отыскать! Список был снят быстро, и вполне оставалось времени, чтобы разработать и предложить Клари несколько вариантов военной операции.

— Вы оказались правы. — продолжал изумляться Репнин. — Действительно Наполеон изобрел коварный и жестокий маневр! Однако неужели он не понимает, что его решение вызовет еще более грозное восстание испанцев?

— Уверен, что понимает опасность задуманного им шага, — возразил Чернышев. — Но другого выхода у него нет, чтобы освободить для борьбы с нами вторую руку. Впрочем, избегая взрыва, о котором вы упомянули, Наполеон осуществит свой план не вдруг. Он начнет к нему готовить высшую знать Испании исподволь, сталкивая друг с другом провинции и кланы. Чтобы плод, как говорится, созрел и сам упал бы в его руки.

— Вот почему мне необходимо быть там, в столице Испании! — решительно произнес Репнин.

Загадочная улыбка снова появилась на лице Чернышева.

— А что, если вместо вас пока в Мадрид отправиться вашему же временному поверенному в делах? — подсказал он послу. — Миссия наша уже давно существует в Мадриде, значит, чиновники приезжают и уезжают. Для этого, как вы знаете, не следует испрашивать позволения императора Франции. Не так ли?

— Ба! Да у меня для сей цели имеется отличнейший исполнитель — барон Павел Осипович Моренгейм!

— Чудесно! — одобрил Чернышев. — Он будет исправно доставлять на ваше имя донесения обо всем происходящем в Испании. Вы же — знакомиться с ними и направлять их Николаю Петровичу Румянцеву в Петербург.

— А французский император будет пребывать в уверенности, что я все еще у него в плену? — рассмеялся Репнин.

— Наполеон сам принудил нас к сему образу действия. — В глазах Чернышева вспыхнули лукавые искорки. — Как мы давеча рассуждали, на жестокость узурпатора должно отвечать жестокостью, ну а на скрытность — тою же скрытностью. На войне ведь как на войне! Не эту ли поговорку любят частенько повторять французы?

 

Строптивый маршал

Бернадоты, а с ними и королева Испании готовились к отъезду в Пломбьер. Так уж повелось, что сестры Дезире и Жюли всегда проводили время на курорте вместе. Брату же, Николя Клари, предстоял вояж менее увлекательный — в неспокойный Мадрид.

Читатель, конечно, догадывается, какой важности бумаги он обязан был доставить испанскому королю. Жозеф Бонапарт скорее всего ни сном ни духом не ведал о том, какой «подарок» приготовил на сей раз своему старшему брату французский император. Ведь отречение Жозефа и воззвание Наполеона к французской и испанской нациям, как нетрудно определить, были составлены здесь, в Париже, под диктовку самого всевластного диктатора.

Ему не впервой было сурово и беспощадно перекраивать судьбы не только целых государств, но вместе с ними и судьбы королей, в том числе и ближайших родственников. Так он поступил по отношению к брату Людовику, королю Голландии. Наполеон отобрал у него престол, а врученную ему когда-то державу присоединил к французской империи. И сделал сие лишь потому, что «добрый король Луи», как его звали подданные, не совсем исправно соблюдал требования блокады в своих портах против англичан, дабы не загубить окончательно свою страну.

Теперь за военные неудачи маршалов и за свои собственные Наполеон задумал наказать и старшего брата. Об этом, разумеется, не могла не узнать королева Жюли, оказавшаяся в Париже. Потому в минорном настроении и предстала она перед русскими гостями во флигеле Флора в Тюильрийском дворце.

Оставалось надеяться, что курортная жизнь скрасит огорчения, а время, даст Бог, что-либо вообще изменит к лучшему. Однако отъезд вдруг отложился на неопределенное время.

— Представляете, Александр, к Жану неожиданно нагрянул гость из Швеции — некий барон Мернер, — объяснил Чернышеву задержку с отъездом сестер Николя Клари. — Полагаю, визит вежливости, если не сказать — благодарности. Помните, Дезире говорила о том, как великодушно относился Жан к пленным шведам? Вероятно, шведский офицер воспользовался своим приездом во Францию, чтобы от имени нации выразить благодарность маршалу Бернадоту за его милосердие. Впрочем, не желаете ли проехать со мною в Ла Гранж, где, надеюсь, мы более подробно узнаем о визите? Кстати, Жан справлялся о вас. Я так понял, что он был бы счастлив видеть вас у себя.

«Визит с выражением благодарности? — повторил про себя Чернышев. — Возможно. Только благодарность — предлог, а истинная, но потаенная причина, вероятно, разговор о выборе шведского наследного принца. С кем, как не с человеком, заслужившим уважение шведов, а главное, с самым ближайшим ратным сподвижником Наполеона и его вроде бы родственником, держать совет в сем важном и вдобавок весьма деликатном вопросе?»

Во второй половине мая Европу облетела печальная весть — скоропостижно, прямо на плацу во время парада, в Стокгольме скончался Карл Август, наследник престола. Король Карл Тринадцатый, пребывавший в почтенном возрасте, впал в печаль и тревогу: кому он оставит трон? Собственных детей он не имел, Карл Август, принц из соседней Дании, был им усыновлен. Взор короля невольно обратился к младшему брату усопшего: может быть, усыновить теперь его?

Только непростым выглядело сие намерение. Швеция, хотя и решала свою собственную судьбу, но в первую очередь должна была оглядываться на Францию и Россию, от которых отныне всецело зависела. Два года назад русские войска забрали у нее Финляндию и подошли по льду Ботнического залива почти к Стокгольму. Ясно, что теперь Россия не упустит случая позаботиться о том, чтобы наследным принцем, а значит, будущим королем, оказалось лицо, ей угодное. Да вот уже будто окольными путями до Карла Тринадцатого дошло: русский царь хотел бы видеть на шведском троне мужа своей сестры принца Ольденбургского, который хоть завтра же готов приехать из Твери в Стокгольм.

Франция тоже участвовала в прошлой войне. Но как-то странно. Главнокомандующий ее северной армией маршал Бернадот, заняв Данию, на шведскую землю так и не вступил.

А что, если между нынешними могущественными союзницами разгорится, как начинают уже говорить, междоусобная война? Не взять ли заранее сторону Наполеона, чтобы одержать над Россией реванш и вернуть обратно Финляндию? Ни армия, ни дворянство с купечеством до сей поры, хотя и подписан мир, не в силах смириться с поражением. А коль сама Россия окажется в беде, тут шведам надежной подкрепой, несомненно, окажется Наполеон.

Посему главный совет о престолонаследнике держать следует с французским императором.

В своем письме Наполеону, сообщая о несчастье, постигшем нацию, король Карл давал понять, что в выборе наследника прислушался бы к рекомендациям великого человека. Наполеон сделал вид, что не намерен вмешиваться во внутренние дела чужого государства, тем более что ему не с руки портить отношения с самой ближайшей соседкой Швеции — Россией, его верной союзницей.

Велась, конечно, игра, в которой на самом деле император Франции непременно хотел ухватить куш, но остаться при этом в глазах Европы и прежде всего императора Александра невинным и чистым.

Сие понимал и шведский король. «Было бы хорошо, — размышлял он сам с собой, — если бы мы предложили трон кому-то из родственников Бонапарта. Но все они вроде бы уже стоят во главе государств. Правда, есть среди этих стран и небольшие владения, не чета Швеции. Например, Вестфальское королевство. Согласился бы только Жером Бонапарт променять центр Европы на далекую ее окраину. Или вот вице-король Италии Евгений Богарне, Наполеонов пасынок. Только разве бросит он милый и благословенный юг ради льдов Приполярья?»

Пока старый король раздумывал, армейские и гвардейские офицеры выделили из своей среды молодого поручика барона Мернера и отправили его в Париж. И такой дали наказ: привезти на трон сильную личность, желательно приближенного к Наполеону боевого маршала, с которым в случае чего — в поход против России за нанесенные ею обиды!

— Вы не забыли, мой друг, относительно недавний наш разговор о шведских делах? — Жан Бернадот тут же, едва Чернышев переступил порог поместья, увлек его в свой кабинет.

Еще бы забыть ту встречу здесь же, в поместье Ла Гранж, которая, скажем прямо, удивила Чернышева! В тот день только что получилось известие о печальном стокгольмском происшествии. Маршал никого не принимал, но послал приглашение Чернышеву.

Было ведомо, что Наполеон предписал Бернадоту удалиться в небольшое, где-то на Апеннинском полуострове, княжество Понтекорво, по названию которого он когда-то получил из рук императора патент на звание князя. Однако ушедший в отставку маршал и ухом не повел, словно распоряжение его не касалось, и запер себя в Париже, вернее, в своем загородном имении Ла Гранж.

Как и сегодня, хозяин поместья в тот день огорошил Чернышева прямо с порога:

— Я пригласил вас для того, чтобы дать вам совет в связи со шведским происшествием. Но буду с вами говорить не как французский генерал, а как друг России и ваш друг.

Речь его свелась к тому, что российское правительство должно всеми возможными средствами постараться воспользоваться обстоятельствами, чтобы возвести на шведский престол того, на кого оно могло бы рассчитывать.

— Для чего это необходимо? — в своей взрывчатой манере, глядя прямо в глаза собеседника, задал вопрос Бернадот и сам же на него ответил. — Чтобы обезопасить ваш правый фланг в случае, если вам, русским, придется вести войну с Францией либо с Австрией. В таком случае вы совершенно не станете опасаться своей соседки, что та предпримет диверсию против вас и сумеет сосредоточить все свои силы против главного противника.

Неожиданным оказался не сам совет, а то, от кого он исходил. О Швеции, союзнице России, в свое время, помнится, говорил Талейран. Теперь — Бернадот. В разумности их суждений — первого дипломата и видного военачальника — нельзя было усомниться. О чем же хочет поведать маршал теперь, что нового сообщил ему шведский барон?

— Мне привезли приглашение занять место наследного принца, — огорошил Чернышева Бернадот. — И только вам — первому и единственному в Париже — я доверяю сию пока еще тайну. Вы спросите — почему? По той же самой причине, о которой я говорил с вами в прошлый раз: я желаю блага вашей стране. И если меня изберут, Россия может быть спокойна и уверена в том, что Швеция не нанесет ей удара в спину.

— Лучшего выбора, мой друг, шведская нация не могла бы сделать, — произнес Чернышев, пожав руку маршала. — Я тотчас сообщу о ваших словах моему императору, чтобы его обрадовать и успокоить.

— Об этом я и хотел просить вас. Непременно уверьте императора Александра в моем искреннем к нему уважении и преданности, — приложил руку к сердцу Бернадот. — Только напишите ему, пожалуйста, друг мой, в самых ярких выражениях, на какие вы способны, чтобы император знал, что я сейчас чувствую по отношению к нему и вам.

Бернадот пылко обнял Чернышева и поцеловал. Слегка удлиненное, с крупными чертами лицо маршала было исполнено торжественности и одновременно серьезности и мужества. Таким Чернышев привык видеть его перед сражениями в Австрии. И теперь он как бы готовился к схватке и непременно хотел, чтобы его русский друг знал и передал своему императору: князь Понтекорво и маршал Франции Бернадот — не тряпка, о которую может вытирать ноги Наполеон, что он сам сильная и вполне самостоятельная личность, которой следует доверять с открытым сердцем.

Чуть ли не со всеми маршалами Франции и самыми выдающимися ее генералами свели Чернышева сначала австрийская ратная страда, а затем жизнь в Париже. И теперь Чернышев хорошо знал, какое место кто из них занимал в армии и при дворе. Иными словами, какую роль играл рядом с такою личностью, как Наполеон.

Еще в Вене, после Ваграма, маршал Массена рассказал Чернышеву о том, как впервые встретился с Наполеоном. Было это в Италии, когда Директория прислала в армию нового главнокомандующего. Тот вызвал к себе начальников дивизий — Массену, Ожеро, Сепорье и Лагарпа.

— Представьте, мы вошли — все огромного роста, широкие в плечах. В общем, один другого крупнее. И сразу заполнили всю комнату. А командующий… Ну, вы можете сравнить фигуру Наполеона и, к примеру, мою. Итак, вошли, не снимая шляп, как это повелось в армии, которая не вылезала из сражений и где не было и намека на какую-то дисциплину.

Дивизионный генерал Бонапарт принял таких же по чину генералов сухо. Когда они сели, впрочем, без приглашения, он снял свою шляпу. Генералы спохватились и сдернули свои. Немного погодя командующий вновь водрузил свой головной убор. И вот тут новый начальник так взглянул на своих подчиненных, что они отдернули свои руки, словно от раскаленных сковородок. После сего случая субординация оказалась восстановленной раз и навсегда.

Наверное, Массена вспомнил давний эпизод затем, подумал тогда Чернышев, чтобы подчеркнуть, какая дистанция лежит между великим полководцем и всеми ими, рядовыми военачальниками. Хотя — какими же рядовыми? Каждый из них, без малого исключения, сам самородный талант и блестящий полководец.

Лишь спустя время, когда Чернышев ближе узнал того же Массену и некоторых других маршалов, ему стал понятнее смысл рассказанного. Прежде чем покорять города и страны, Наполеону пришлось покорить и подчинить своей воле самых первых своих сподвижников. Иначе было нельзя. Не должно находиться рядом не только тех, кто мог превосходить его способностями и опытом, но не должно было оставаться рядом равных ему.

История знает генерала, который при восхождении бонапартовой звезды оказался светилом более ярким, — Жан Виктор Моро. Но прежде чем надеть на себя корону императора, вернее, чтобы ее без помех надеть и стать окончательно надо всеми, он выслал генерала-соперника из Франции.

Потеряли остальные свое достоинство? Не все. Те, что не ведали за собою доблести, как, например, жестокий, и хитрый Даву, делали карьеру, прибегая к лести. Мишелю Нею, напротив, не надо было никаких ухищрений — он по заслугам получил звание храбрейшего из храбрых, как сказал о нем Наполеон уже, правда, под Москвою.

Впрочем, мы забыли Массену — человека внушительного достоинства и вызывающей смелости, в железном теле которого пылала огненная душа.

Сколько прошло через Испанию военачальников первой руки, начиная с таких, как Мюрат и Ней? Не менее, видимо, десятка. Но более других поплатился за общие неудачи старый Андре Массена, герцог Риволи и князь Эсслингский.

Едва лишь начав подготовку к походу на Москву, Наполеон поставит на Массене крест. Приставит в сторожа к Дому инвалидов, как позволит горько пошутить над собою обиженный маршал. Кстати, всеми силами души противившийся авантюре, которая поставит крест уже на самом Наполеоне.

Почему же после Испании так сурово обойдется полководец номер один со своим достойным собратом, которого в самый безнадежный момент в этой восставшей стране определит во главе над всеми другими военачальниками, а когда отзовет назад, не удостоит даже аудиенции? Да все потому, чтобы не услышать правды о собственных ошибках и о том, как другие, вошедшие в любимчики, заняты были в Пиренеях не боевыми операциями, а подсиживали и склочничали друг на друга.

Кстати, Массена был далеко не ангел по многим статьям. У него, бывшего контрабандиста, к примеру, была своя страсть — вывозил из Испании награбленное десятками, если не сотнями пудов. Но не за корысть — за самостоятельность и непочтительность не в последнюю очередь сломал его карьеру «маленький генерал».

Умел такое делать с людьми Наполеон. Ломал. Пытался лепить по своим представлениям и меркам. И, как правило, это ему удавалось. Снова повторим здесь: нельзя было иметь рядом не только тех, кто мог в чем-то его превзойти, но — даже равного.

И все же один из самых ближайших сподвижников оказался исключением с самого, можно сказать, начала. И чем больше проходило времени, тем более строптивость и непокорность проявлял этот человек вопреки, казалось, всем надеждам и упованиям самого патрона. И произошло невероятное: Наполеон как бы сам покорился ему. Скажем точнее — пошел у него, строптивого и непокорного, на поводу.

Казалось, чего бы проще: при первом же удобном поводе — а он давал их бесчисленное множество, возьми и поступи с ним, как с Моро. Кстати, и связаны они одно время были чуть ли не одним обвинением в заговоре. Так нет же: одного — вон за пределы страны, второму — жезл маршала Франции и княжеский титул! А он в ответ — взбрык и еще раз взбрык!

Понятно, о ком речь? Да, о маршале Жане Батисте Бернадоте, князе Понтекорво.

В боях не избежать ошибок, накладок и нестыковок в действиях командиров и подчиненных. В послужном списке Бернадота таких, мягко скажем, недоразумений можно сыскать немало, впрочем, как, наверное, у любого генерала. Упомянем здесь хотя бы кампанию в Пруссии. Тогда, командуя первым корпусом (не случайная нумерация — свидетельство оказанной чести!), разбил пруссаков при Галле. А вот корпусу Даву вроде бы там же не помог. За оплошность или неподчинение — как оценить? — Наполеон подписал приказ о придании Бернадота суду, но затем распоряжение свое отменил.

При Ваграме — похожее: поздно и вяло ввел в бой свой корпус, из-за чего Евгений Богарне вынужден был отступить. И когда сам Наполеон исправил положение, через голову маршала отдав приказание, как и куда наступать, Бернадот вспылил и подал прошение об отставке. Отставку тогда, конечно же, не принял император.

Не был храбр или проявлял себя как худой распорядитель? Отнюдь. О храбрости свидетельствует не одна рана и масса выигранных сражений. Что же касается качеств администратора, то всего несколько месяцев на посту военного министра в бытность Наполеона в Египте начисто опровергают даже малейшие подозрения. Наоборот, обнаружил большой талант руководителя целым ведомством, которое принял доведенным до ручки, а сдал в порядке слаженном, даже, можно сказать, образцовом.

В самом деле, министр Бернадот за короткое время провел ревизию во всех родах войск — пехоте, коннице, артиллерии и инженерных службах. Полностью укомплектовал каждый полк и дивизию, перегруппировал все армии, находившиеся во Франции и за ее рубежами, разместил заказы на ружья и пушки, навел порядок в лазаретах, упорядочил даже пенсионное обслуживание инвалидов.

Не весь ли секрет в том, что гасконец с непомерными амбициями готовил себе место первого военачальника, занятое затем более удачливым корсиканцем? А такие основания легко находишь, когда прослеживаешь этапы борьбы Наполеона за должность первого консула. Еще только генерал Бонапарт бежит из Египта от своей армии, брошенной им на произвол судьбы, а военного министра вовсю славят как организатора побед. Что ж, разве не он эти виктории обеспечивал, ведая военным министерством? Однако весьма искусно вдруг ни с того ни с сего обойден и первым консулом Наполеоном, возведенным в сию должность Мюратом и Леклерком — мужьями своих двух сестер, отправлен бывший министр послом в Вену.

«Граждане директора! После двадцатилетия беспрерывных подвигов моих, рассудите сами, заслужил ли я такого с вашей стороны поступка?» — в отчаянии жаловался тогда Бернадот.

А ведь были и подвиги, и слава. «Сей отличный офицер, ознаменовавший себя славою на берегах Рейна, находится теперь в числе генералов, наиболее способствовавших славе итальянской армии. Он начальствует над тремя дивизиями… Прошу вас с возможною поспешностью отправить его обратно в армию… Вы зрите в генерале Бернадоте одного из надежнейших друзей ваших», — так писал генерал Бонапарт членам Директории, отправляя одного из лучших своих генералов в Париж с победоносными трофеями итальянской кампании.

Полина Боргезе была, несомненно, права, вспоминал Чернышев, когда утверждала, что ее брат император многое делает для Жана Бернадота, помня о своей прошлой любви к Дезире.

А может, в том и причина фрондерского поведения этого не совсем обычного маршала, что благодеяния, так сказать, с барского стола и оскорбляли его гордое гасконское сердце?

Однажды в Шенбрунне, знает Чернышев, Бернадот был вызван Наполеоном. И все в главной квартире, наверное, стали невольными свидетелями дикой брани, которая чуть ли не час неслась из апартаментов императора. Разбирались ошибки командующего корпусом, который подвел пасынка Наполеона? Или отставка, которую запросил маршал? И то, и другое могло быть поводом. Причиной же бурного объяснения явилось то упрямое самомнение, которое Наполеон не терпел рядом с собою. И при том император знал, что никакие бурные сцены с его стороны ничего не исправят и не изменят. Бернадот останется таким, каким он есть — несговорчивым и неколебимым. А главное, не желающим подчиниться не просто приказам стоящего выше по должности полководца, но скорее, понять ту непреложную разницу, которая самим Господом Богом установлена между гениальным стратегом Наполеоном и им, скажем, не бездарным, а скорее одаренным военачальником.

Вот таким — громким, кипящим, поразительно открытым и в то же время постоянно как бы себе на уме — узнал Чернышев маршала Бернадота впервые в австрийской кампании. И не было ничего удивительного в том, что очень быстро, как, впрочем, с Мюратом, коротко с ним сошелся.

Тут, однако, следует пояснить: при всей внешней схожести натур — свойственная южанам раскованность и словоохотливость, граничащая с хвастовством. — обе сии персоны имели существенное различие. Конечно, то верно: оба всем были обязаны Наполеону. Но если Мюрат вследствие этого полностью оказался у своего высокопоставленного родича под сапогом, кстати, как и под каблуком у его сестры, своей жены, то Бернадот зело щепетильно оберегал свою честь.

Наверное, сказывалось происхождение и воспитание. Бернадот был, как и Наполеон, сыном хотя не знатного, но все же дворянина, тоже, как и Карло Бонапарт, адвоката, и сам готовился стать правоведом. Однако, подхваченный порывом времени, в семнадцать лет добровольцем ушел в королевскую морскую пехоту, а вскоре стал сержантом революционных войск. Будущий же Неаполитанский король поднялся в своей карьере из самых низов — начал мальчиком-слугой в трактире, по-нашему, половым.

Независимость, с которой Бернадот позволял себе рассуждать о Наполеоне, поначалу даже шокировала Чернышева. Ясно, что подобная манера вызывалась непомерным честолюбием и преувеличенным представлением о собственной особе. Однако же и явные достоинства маршала при сем нельзя было сбросить со счета.

Однажды Бернадот у себя в доме достал из бюро тоненькую, как школьная тетрадка, книжечку, искусно наряженную в богатый сафьяновый переплет.

— Мой отчет первому консулу Бонапарту за три месяца моего пребывания в военном министерстве. — Глаза мгновенно вспыхнули огнем. — Никто не мог дать полной картины — ни один член Директории, ни один генерал. Только — я. И мне Наполеон верил. Он был не просто первый консул, а затем император. Прежде всего полководец. Тот, кто затем блестяще выиграл Аустерлиц, Фридланд, Ваграм. Но теперь, по прошествии времени, хотелось бы спросить: разве можно было одержать такие победы без того, что я в свое время разворошил и начал перестраивать? Так что солнце Аустерлица не должно оставлять в тени тех, кто начал первым! И тут следует подумать, чья заслуга поважнее — того, кто ковал меч в кузнице, или того, кто гарцевал впереди пехоты на резвом коне.

Далее уже было не остановить. Высокий, сильный, всего на пять лет постарше Наполеона, Бернадот напоминал действительно голенастого задиру-петуха, готового вмиг разогнать весь птичий двор. Но стоило лишь сделать как бы скидку на его петушиную, моментами просто мальчишескую задиристость и заносчивость, как многое в его высказываниях становилось весьма разумным. Да хотя бы его сентенции о том, что во многом успех на поле боя определяется состоянием тыла.

— Да, мой друг, пуля решает успех сражения, — размахивал руками, как крыльями, этот гасконский петух с раскрасневшимся лицом. — Но ведь пулю еще следует отлить, ружье изготовить, и притом следует знать, где выполнить это можно быстрее, дешевле и надежнее! И где изыскать деньги. Именно это я понял, сидя на стуле военного министра, и стал проводить в жизнь раньше Наполеона. Я стал распорядителем еще до того, как он сделался администратором на троне.

И уж совсем с откровенностью, которую не всякий позволит себе даже наедине с собственной персоной:

— Император плоды моих начинаний ныне присвоил себе. Что ж, кесарю — кесарево. Но и меня уже со счетов не сбросить: Бернадот был первым, кто объял своим взором такую сложную махину, как война и мир.

И широким росчерком пера воспроизвел на титуле своего министерского отчета дарственную надпись.

— Последний экземпляр. Но, ни минуты не колеблясь, дарю его вам, мой друг, в чьем сердце я нашел отзвук собственным мыслям и свершениям. Пусть этот скромный дар станет залогом нашей дружбы. Она — я верю — окажется долгой и плодотворной.

Запал, с каким все это произносилось, было не главным, над чем следовало Чернышеву задумываться. Даже слова здесь не столько были важны, как само отношение Бернадота к Наполеону. Меж ними шла война. И в ней строптивый маршал ни на йоту не собирался уступать императору.

Однако можно ли поверить до конца, что это не присущая гасконцу словесная эскапада, проще говоря, пустая и хвастливая болтовня, присущая к тому же человеку, не раз убедившемуся в безнаказанности и вдобавок прочно защищенному своими, скажем, родственными связями с императорской семьей?

Эту задачу следовало теперь решить Чернышеву быстро и безошибочно. Поверить Бернадоту и всецело положиться на него или, напротив, немедленно сообщить в Петербург, чтобы там царь и канцлер Румянцев изыскали возможность помешать приходу на шведский трон Наполеонова маршала?

Мысль работала лихорадочно, ища самый верный ответ. Да, был бы Бернадот Наполеоновым ставленником, ему тотчас следовало помешать, всеми средствами воспротивиться его избранию. Но ведь предложение последовало не от Наполеона. Более того, французский император едва ли знает о приезде некоего шведского барона и о встрече его с Бернадотом.

Раздумьям Чернышева положил конец сам хозяин Ла Гранжа.

— Я совершенно уверен, — сказал он, — в том, что, если бы с просьбой по поводу меня король Швеции обратился к Наполеону, император ни за что не дал бы согласия. Но рано или поздно, я обязан сам о сделанном мне предложении сказать Бонапарту, иначе я стал бы выглядеть в его глазах заговорщиком или же просто человеком без чести и совести. Но я — и интрига? Нет уж, сия низость несвойственна моей открытой натуре!

— Однако вы, надеюсь, сделаете это не до отъезда барона Мернера из Парижа в Стокгольм? — не замедлил осведомиться Чернышев.

— Могу уверить вас в одном — сообщу императору о сделанном мне предложении до собственного отъезда в Пломбьер. А затягивать далее с поездкой на курорт я не намерен. И Дезире, и Жюли только и мечтают о том, когда они смогут насладиться отдыхом.

Не так уж прост Бернадот, чтобы позволить ныне перейти ему дорогу! Но ежели Савари или кто-то другой из соглядатаев императора пронюхают о состоявшемся разговоре, разве не использует такую возможность Наполеон, чтобы вставить своему другу-недругу палку в колеса? И не поколеблется ли в своем выборе сам барон, которому легко можно будет подкинуть что-либо, компрометирующее его кандидата?

«Ждать в сем деле, полагаясь на Провидение, ни в коем случае нельзя! — сказал себе Чернышев. — Если я определил свое отношение к происходящему, взвесил все на весах выгоды для моего отечества, я должен не мешкая приложить и свои собственные усилия к тому, чтобы укрепить решение шведского посланца.

Укрепить? Но как? Есть ли для этого средства? Стоит лишь только обозначить мне самому свое участие в сем деле, даже косвенно проявить заинтересованность в нем, как замысел воинственной шведской элиты может сорваться. Ни намеком не должна проглянуть в сем предприятии корысть русской стороны!»

Так, значит, нет способа укрепить шведский выбор, дав Мернеру понять, что он — на верном пути и сам Наполеон как бы сей выбор благословляет? Не станет же поручик, неофициальное лицо, к тому же и не посланец короля, добиваться аудиенции у французского императора. Но мнение вершителя судеб Европы ох как было бы кстати и Карлу Тринадцатому и шведскому парламенту, которому будет доверено избрание принца!

«Есть способ, который надо незамедлительно использовать. К тому же способ верный и безошибочный», — решил Чернышев.

 

Не избегайте делать добро другим

У самых дверей дворца Нейли Чернышев чуть не столкнулся — лоб в лоб — с гусарским капитаном.

— Ба, Канувиль! Я — в дом, а вы — из дому? Составьте же мне компанию, не убегайте. — остановил Чернышев офицера.

Гусар вызывающе смерил взглядом русского атташе и процедил сквозь зубы:

— Княгиня предпочитает принимать меня одного. К тому же свидание с женщиной — это не игра в вист, где требуются партнеры.

— О, я не знал, что вы так изощрены в игре, которая не допускает соперников. Что ж, впредь буду помнить и поступать так же, как вы, мой уважаемый индивидуалист.

— Бьюсь об заклад, что вы в этом не преуспеете, несмотря на все ваши победы у иных дам. Дама, порог которой вы спешите переступить, как вы, надеюсь, догадываетесь, уже занята.

— В таком случае мне остается лишь позавидовать вам, мой капитан, — ответил улыбкой на явную усмешку Чернышев и отдал честь гусарскому офицеру.

Полина Боргезе вошла в гостиную одетая так, будто собиралась куда-то выезжать. На ней было платье из индийского муслина на бледно-розовом чехле, на голове — перья марабу, приколотые бриллиантовым аграфом. Ее взгляд очень напоминал взгляд брата императора, когда он был чем-то раздосадован или просто недоволен.

— Вы, Северная Оса, наносите визиты без предупреждения. А что, если бы я уже успела уехать?

— Для меня бы, ваше высочество, не составило труда приехать в другой раз.

— Ну а если бы я оказалась занята? Например, от меня только что уехал мой дантист, который, как обычно, раз в неделю осматривает мои зубы.

— Я как раз вашего врача встретил в дверях — такой высокий, красивый, с гусарским ментиком на плече. Мы с ним вместе были на австрийской войне, и тогда же я составил о нем мнение как о несносном хвастуне и грубияне. В остальном же это тем не менее хороший парень.

Полина разразилась жемчужным смехом.

— Вот за что вы мне нравитесь. Оса, — из любого положения всегда готовы найти выход. А Жюля вы верно определили. Представьте, у меня ведь действительно был дантист, а в это время вваливается он, Канувиль. Входит громкий такой, бесцеремонный и ложится на кушетку со словами: «Доктор, прошу вас самым аккуратнейшим образом манипулировать своими инструментами. Зубки моей Полины — самое дорогое сокровище!» — «Ах, как вас, ваше высочество, обожает ваш муж князь Боргезе!» — восторженно воскликнул доктор, когда я его провожала до двери. Наверное, в это мгновение здорово икалось моему бывшему супругу. Вы правы: Жюль бесподобный нахал и фанфарон.

— И все же — перефразируем то, что я уже сказал: хороший парень, — улыбнулся Чернышев.

— О, вы ревнуете, моя дорогая Оса, — обняла его за плечи Полина и поцеловала в щеку. — С Жюлем я знакома задолго до вас, и это, как вы знаете, не помешало мне сблизиться с вами. Впрочем, не станем касаться соперников. Вспомните, что я вам сказала однажды: вы будете делать только то, что я пожелаю сама. А теперь, мой не менее бесцеремонный друг, за кого выдать вас, если Жюль так славно сыграл сегодня роль князя Боргезе? Знаете, это будет как на маскараде. Я так обожаю маски!

— Вообразите, ваше высочество, что перед вами — наследный принц Швеции, — принял условия игры Чернышев.

Княгиня усмехнулась, но тут же свела брови, отчего выражение лица стало еще более напоминать Наполеоново.

— Ой, не расстраивайте меня вашими неуместными шутками! Вы думаете, что меня развеселили? Напротив, заставили вернуться к самому неприятному, что я пережила в последние дни. Можете вообразить, что произошло? У шведского короля несчастье. Он обращается к императору Франции с просьбой помочь в выборе принца. Представляете, какая это удача: получить нам, Бонапартам, еще один европейский трон! Император вызывает из Касселя Жерома и предлагает ему Шведское королевство. И чем, вы думаете, отвечает на предложение непутевый братец? Отказом! Он же — король Люстиг! Ему веселее пить пиво со своими розовощекими, как вестфальская ветчина, немцами, чем отправляться куда-то в северную страну, где, говорят, нет никакого пива и к столу на обед, ужин и завтрак подают одну селедку.

— Небогатая и суровая страна. И там не так весело, — осторожно вставил Чернышев, давая княгине возможность полностью высказаться.

— Да, невеселая страна, как сказал и император. Но это же древний королевский дом, несравнимый с ветчинным королевством! Но кому этот дом должен достаться? Без трона — брат Люсьен. Но — боже! — император поставил условие: развод с простушкой Александриной Блешан. Куда там! Лучше, говорит, останусь всю жизнь частным лицом, чем изменю той, которую люблю. Кто бы из нашей семьи смог с достоинством представлять власть в любой державе, — наша третья сестра, Элиза. Но у нее свой принципат в Италии — Лукка. И как она им управляет! Ее герцогство стало государством муз и науки. Но это я так, к слову.

— И что же теперь? — Чернышев осторожно направил княгиню к главной теме.

— Что теперь? — повторила Полина. — Теперь нас, Бонапартов, ожидает самое страшное и непоправимое, что только может произойти, — мы своими руками должны будем облагодетельствовать своих врагов. Да-да! И не смотрите на меня так укоризненно, я знаю, что говорю: брат решил передать шведский трон пасынку Евгению, этим Богарне. Я знаю это от Гортензии — она-то в курсе дела. Ах, какая жалость — Каролина и Мюрат уехали в свой Неаполь! Мы бы вместе обязательно что-нибудь придумали. Ну, кому отдать целую страну, которая свалилась нам в руки, точно ее послало само небо? Хоть все бросай и поезжай сама. Но какие я стану принимать там ванны, разве что вместе с белыми медведями в Ледовитом океане, так, кажется, называется тамошнее море?

— Простите, ваше высочество, но теперь и мне не до шуток, — остановил ее Чернышев. — Вы сказали, что некому передать шведский трон? Осмелюсь заметить, что это не так. Помните, вы однажды признались мне, что есть кровная связь и есть дружба, которая ей — ровня.

В глазах Полины мелькнула внезапная радость, и она схватила гостя за руку.

— Мать Мария! Да вас послало мне само Провидение! Как же я могла забыть о Жане и Дезире? Ну да, князь Понтекорво — он же шурин Жозефа и, конечно же, нам, Бонапартам, родственник! Но как заронить эту мысль тому, от решения кого может зависеть успех? Брат не примет ничьих советов, скорее сделает наоборот.

— Полагаю, вы здесь не правы. Императору как раз будет лестно, что именно на маршала Франции, одного из лучших его сподвижников, падет выбор дружественной державы, хотя сам он в этом выборе не будет принимать никакого участия.

— Так кто же определит успех в таком случае?

— Шведская нация, ваше высочество, — сказал Чернышев. — От ее имени князь Понтекорво уже получил предложение. И сделал это специально прибывший из Стокгольма посланец — шведский офицер Мернер.

— Так что же вы мне, граф, сразу не сказали? — вспыхнула Полина. — Не наведи я вас на эту мысль, вы бы так до главного и не дошли. Или вы с этим ко мне и примчались, хитрец вы этакий?

— Осмелюсь признаться, вы правильно угадали мое намерение, — согласился Чернышев. — Не далее как вчера, перед отъездом Жана, Дезире и Испанской королевы в Пломбьер, я побывал в Ла Гранже, где от самого князя услыхал эту новость. Как я понял, прибывший офицер представляет самую могущественную в Швеции партию — блестящих гвардейских и армейских офицеров. Именно они остановили свой выбор на маршале Бернадоте, отдавая должное его доблести и благородству. Выбор, между прочим, окончательный и твердый. В этом уверен сам Жан. Но мне думается, что было бы далеко не лишним выбор самих шведов подкрепить мнением, исходящим от французской императорской семьи.

Княгиня в раздумье закусила губку и вновь сдвинула брови.

— Куда это я собралась? Ах да, хотела в Тюильри к Марии Луизе. Но нет, велю отложить, — и она схватилась за колокольчик.

— Если мне будет дозволено знать, — вкрадчиво начал Чернышев, — ваше высочество желают послать к этому шведу приглашение посетить ваше высочество нынче в вашем замке?

— Ах, что бы я делала без таких верных и умных друзей, как вы! — склонилась она к нему и на сей раз поцеловала в губы, как делала уже не раз здесь ночами. — Теперь я знаю, что вы — подлинный друг Жана и, конечно же, мой друг. Я приму этого шведа. А кто и что он?

— Барон. Я навел уже о нем справки. Вот вам название отеля, где он поселился, и его имя и звание.

— Хм, барон? — игриво повторила Полина. — Немецкий барон, кажется, у меня уже был. А вот что касается шведской знати… — Ну что ж, может быть, и он удостоится чести пополнить мою интимную коллекцию. Он, как и вы, — с севера. Но не печальтесь, мой друг, вы из северян были у меня все-таки первым.

— Надеюсь, первым и останусь? — в тоне игры подхватил Чернышев.

— А Жюль Канувиль, вы его не боитесь? — улыбнулась Полина.

— Он не в счет, поскольку ваш же соотечественник. К тому же что может произойти между нами? Только новая франко-русская война, — засмеялся Чернышев. — Но до нее, полагаю, еще далеко.

 

Тот самый Жомини

Как только Чернышев в начале восемьсот десятого года появился в Париже в новой должности постоянного представителя российского императора при императоре французском, Наполеон через Савари приказал в обязательном порядке принимать его в домах самой высшей знати.

Круг лиц, до которых относился сей рескрипт, начинался с членов императорской семьи, маршалов и министров и завершался генералами и видными чиновниками различных департаментов и ведомств.

Жест этот означал: несмотря на то, что император Франции породнился с империей австрийской, его союз с Россией неколебим и тверд. И как доказательство сего — почет и подчеркнутое внимание к посланцу и «интимному другу императора Александра», как определил Чернышева сам Наполеон.

Вот почему нашего героя в понедельник, например, могли видеть в салоне Наполеоновой сестры, во вторник — у Талейрана или начальника штаба Великой армии Бертье, в среду, положим, у известного маршала или генерала, в четверг или пятницу — у заезжего короля или герцога какой-либо вассальной державы.

После же пожара у Шварценберга, где так мужественно и благородно проявил себя флигель-адъютант русского царя, Чернышев, что называется, оказался в Париже подлинно нарасхват.

Не только именитые особы угощали им друг друга, но люди, имевшие о нем еще недавно весьма поверхностное представление, раскидывали сети, чтобы любыми средствами заполучить к себе на вечер высокопоставленного гостя, друга сразу двух императоров.

Зато уж те, с кем хотя бы однажды пересеклась его судьба, с гордостью числили его среди самых обожаемых и близких друзей.

Нет, то не о княгине Боргезе. Она, как понимает читатель, особая статья. Речь, допустим, о доме маршала Мишеля Нея. Надеемся, что читатель не забыл, как отважный русский атлет, прижимая к груди пребывавшую в обмороке мадам Ней, выносил ее из огненного ала.

Отныне Аглая Ней называла Чернышева не иначе как своим спасителем и ангелом. Потому, как только вернулся из-за Пиренеев ее супруг, не проходило и недели, чтобы русский гость не был главным украшением званых неевых обедов.

Для нас же важно отмстить другое: здесь, у маршала, наш герой впервые познакомился и коротко сошелся с подвижным, как ртуть, ироничным и не лезущим в карман за острым словом тридцатилетним полковником Жомини.

Да-да, тем самым военным историком и писателем Антуаном Генрихом Жомини, сочинения которого в свое время так поразили Чернышева и с которым он давно уже мечтал войти в тесные сношения.

Командующий шестым корпусом Великой армии маршал Ней и начальник штаба этого корпуса полковник Жомини оказались давними друзьями. Вернее сказать, маршал Ней был первым, кто некогда открыл в еще совсем молодом офицере-швейцарце, добровольно вступившем во французскую службу, знатока военной науки.

Однако об этом лучше по порядку, как сам новый знакомый поведал о себе Чернышеву — в первый же вечер, когда они сошлись за столом у Неев.

— Говорите, в восторге от моих сочинений? — пытливо заглядывая в глаза Чернышеву, переспросил Жомини и вдруг рассмеялся. — А я, представьте, первый свой труд не мог напечатать в течение нескольких лет! И знаете, к кому бросился за содействием? Был такой поверенный в делах русской миссии в Париже Убри. Я пришел к нему и говорю: хотел бы посвятить свое сочинение о военной науке императору Александру и поступить в русскую службу. И представьте, что услышал в ответ: «Вы нас, вероятно, считаете варварами, если полагаете, что в ваши юные лета вы уже можете учить наших генералов военному искусству». А было мне, кстати, тогда столько же, сколько вам, — лет двадцать пять.

Чуть ли не с отрочества сын мэра швейцарского городка Пайерна стал бредить военной карьерой. Но страна, где он родился и жил, не имела армии. Война гремела где-то по ту сторону гор, на равнинах галльских и прусских. Лишь отголоски сражений достигали его отчего дома.

Солдаты Бонапарта прошли через швейцарские мирные кантоны, как иголка сквозь сукно, направляясь в сторону Австрии и Италии. В Швейцарии стали создаваться батальоны милиции, один из которых взялся собрать юный Антуан, до этого начавший служить биржевым маклером.

— Меж тем книги, которые я глотал пачками с самого детства, возбудили во мне такое страстное стремление стать великим вождем ратных легионов, что я ничего не смог с собою поделать, — охотно вспоминал о начале своего пути Жомини. — Так я поступил во французскую армию и, представьте, был зачислен адъютантом к Нею. Вероятно, виновниками взлета моей карьеры оказались все те же книги — из них-то я кое-что уже знал о великих полководцах древности.

Незадолго до Аустерлица Ней в награду за военную сметку и личную храбрость послал молодого офицера к Наполеону с донесением об окружении целой австрийской армии под командованием генерала Мака. То было триумфом Нея и Ланна, почти без кровопролития победивших многотысячного неприятеля и склонивших его к капитуляции.

Вместе с донесением о победе адъютант маршала осмелился представить императору свою рукопись под названием «Трактат о больших военных операциях», только что законченную в промежутках между боями.

— Еще говорят, что наш век не идет вперед! — сказал Наполеон своему адъютанту герцогу Бассано, познакомившись с трактатом. — Вот вам молодой офицер, да еще и швейцарец, излагает такие веши, каких я никогда не слыхал от наших ученых мужей и которые вряд ли поймет иной генерал.

К Нею Жомини вернулся в чине полковника и вскоре был назначен начальником штаба корпуса.

Непревзойденный талант объявился у швейцарца. Многие генералы, закончившее в свое время офицерские школы и накопившие немалый опыт войны, и впрямь оказались не в состоянии овладеть тем, чем обладал этот самоучка — даром предвидения, так необходимым в военном искусстве.

Даже самого Наполеона сей самородок однажды вверг в изумление. Дело было так. За месяц до войны с Пруссией Жомини передал императору записку, в которой изложил три варианта поведения неприятеля и высказал совет, как поступать в этих случаях французам. Наполеон одобрил выводы и приказал полковнику, сдав на время свои обязанности по корпусу, прибыть в его, императора, распоряжение.

Жомини сказал тогда Наполеону:

— Если мне будет позволено воспользоваться четырехдневной отлучкой, то я нагоню ваше величество в Бамберге.

При слове «Бамберг» Наполеон побледнел.

— Кто вам сказал, что я буду в Бамберге?

— Карта, ваше величество, карта Германии.

— Как карта? На ней сотни разных дорог, кроме бамбергской.

— Да, сир. Но всего вероятнее, что ваше величество употребите против левого фланга пруссаков тот маневр, который был использован в австрийской войне при движении на Донауверт против правого фланга Мака, и на Сен-Бернар против Меласа. При том же нет иного пути, как через Бамберг на Геру.

— Хорошо, — сказал, удивленный император, — я действительно намерился следовать в Бамберг. Будьте там ровно через четыре дня. Но не говорите о моем маршруте никому, даже Бертье: никто не должен знать о моем замысле.

— Так что же, мой друг, вас все-таки восхитило в моих печатных трудах? — продолжил через несколько дней разговор с юным военным атташе знаменитый ученый уже в своем доме, в небольшой комнатке, служившей ему кабинетом. — Лелеете мечту стать генералом и заранее познать науку побеждать? Что ж, у вас были свои гении. Например, Суворов. Да вот беда — никто из великих полководцев не умудрился оставить по себе полного и цельного описания хотя бы собственных побед! Не взялся пока за это и Наполеон. Вот почему приходится таким, как я, восполнять их пробелы. Ваше же стремление — похвально. Офицер, который тщится изучить опыт передовой военной державы, делает свое пребывание в столице чужого государства не праздным, а в высшей степени полезным и лично для себя, и в первую очередь для страны, которой служит.

Так, без лишних церемоний, определил интерес к своей особе военный писатель, и Чернышеву ничего не оставалось, как развести руками и сердечно поблагодарить.

— В таком случае, будущий генерал, извольте угадать, как удалось мне, лично не выигравшему ни единого сражения, проникнуть в святая святых военного искусства?

Взгляд угольно сверкавших глаз был ироничен. В руке, унизанной перстнем, рюмка с густым ликером в блестках солнечных лучей походила на волшебный сосуд с магическим зельем. И сам историк в своем кабинете, заваленном древними фолиантами и кипами всевозможных штабных бумаг, выглядел чародеем, которому доступны тайны, не подвластные простым смертным.

— Вероятно, вы овладели каким-нибудь петушиным слотом. Оно и помогло вам, как сказочным ключиком, открыть заветную тайну, — улыбнулся Чернышев.

— Вы угадали, мой друг. Я вывел удивительный закон, объяснивший мне многое — закон победы! Да, общее для всех войн и полководцев всех времен правило, которое одно только и ведет к виктории. И правило это — на редкость простое. Если хочешь одолеть врага, бросай в решающее место основную массу войск, охватывай противника с флангов. А когда фронт неприятеля растянут, бей по главным его силам, чтобы их расчленить и уничтожить порознь.

— Так это же излюбленный прием Наполеона! — воскликнул Чернышев.

— Естественно, мой друг. И я не сомневаюсь, что вы его познали, когда находились бок о бок с великим полководцем в австрийской войне. И у Наполеона, скажем так, от вас не было никаких секретов. Так ведь? А в свое время за разглашение сих тайн я чуть ли не поплатился.

И Жомини, усмехаясь, поведал, как Наполеон приказал однажды министру полиции Савари запретить печатание его трудов.

— Догадываетесь, почему? — засмеялся писатель. — Чтобы не разглашать секретов. А то, заявил Наполеон, все станут поступать, как я, и начнут одерживать надо мною верх.

Ликер так и остался нетронутым в рюмках, а Жомини хлопнул себя по лбу и еще пуще рассмеялся.

— Как до подобной, простите, глупости мог додуматься гений? Секреты, тайны, которыми якобы могут воспользоваться недруги! Да к сим тайнам надо еще иметь голову Наполеона!

— Искусство полководца, — подхватил мысль ученого Чернышев, — это как стрельба из пистолета: каждый вроде бы в состоянии нажать курок и произвести выстрел, но не каждому дано точно попасть в цель.

— Вот-вот, мой друг, замечательные слова! — воскликнул Жомини. — Закон, о котором я говорил, честно говоря, никакая вовсе не тайна. Сколько тысячелетий люди воюют и всегда побеждают именно превосходством в силе, внезапностью ударов, умением окружить, охватить противника с боков и с тылу. А как же иначе? Да все дело в том, когда и где применить тот или иной вроде бы всем известный маневр! А это доступно лишь подлинному вождю рати!

— Иначе получалось бы так, — дополнил Чернышев, — достаточно первому попавшемуся человеку усвоить определенный набор приемов — и виктория у него, как говорится, уже в кармане. Нет, побеждают не догмы и схемы, а умение из сотен вариантов сыскать в данном случае тот единственный, который и приведет армию к победе.

— Вы талантливый ученик, месье Чернышев. Если будете постигать военную науку с такой же, как теперь, скоростью, очень скоро ваши плечи украсят генеральские эполеты. Впрочем, тупицам всегда быстрее дают чины. Они берут не талантом и знаниями, а тем, что собираются, как волки в стаю, и грызут тех, кто их умнее и способнее.

Оказалось, что его, писателя, стали упрекать в том, что он-де навязывает в военном искусстве лишь мертвые схемы и шаблонные приемы.

— Я никому и ничего не навязываю, только разбираю те сражения, которые вошли в историю. А уж задача читателя приложить к моему изложению свою голову. Ну а у кого ее нет, тут уж не моя вина! — усмехнулся ученый. — Природный гений, вероятно, во многих случаях своими непосредственными действиями может превзойти любую теорию. Однако же знакомство с опытом предшествующим его лишь несказанно обогатит. Потому для острого и пытливого ума, желающего учиться, мои описания — толчок для собственных размышлений. Вот почему в конечном итоге Наполеон приказал печатать мои трактаты и учить по ним будущих офицеров. Он, прирожденный гений, добившийся всего собственным умом, тем не менее одним из первых понял, что хотя часто преуспевает в силу умения, все-таки лишь соединение знания и мастерства создает более совершенного человека. В нашем случае — военного гения.

Да, война была искусством. И учиться этому искусству, как любому другому, следовало постоянно, если сам полагаешь, что истинное твое призвание — ратная судьба.

Что же могло быть счастливее для нашего героя, который и сам, как Жомини, с ранних лет мечтал посвятить себя армейской службе, чем встреча с таким блестяще одаренным человеком! Потому беседы с Жомини, чем дальше, тем больше становились для Чернышева моментами наивысшего наслаждения, когда оба — учитель и ученик — ощущали в себе прилив вдохновения и радости сотворчества.

Однако как бы отвлеченный, философический разговор, который они вели, был только частью их бесед. А как все вдруг озарялось неожиданно ярким светом, когда острая и беспощадная мысль мэтра вдруг касалась события, над которым сам не раз размышлял, но главного будто и не углядел!

Да вот, к примеру, война восемьсот седьмого года в Пруссии, когда оба они, нынешние собеседники, были ее непосредственными участниками. Конечно, находясь в противоположных лагерях. Известно, что в баталиях тех победило французское оружие. Но могла ли та война по своим результатам оказаться иной?

— Естественно, силы русской, австрийской и прусской армий вместе превосходили мощь Наполеоновых войск, — пожал плечами ученик. — И если бы появилось более слада и взаимодействия…

— Это, дорогой друг, гадание на кофейной гуще. Нам же потребен точный ответ: кто, где, когда упустил возможную победу.

Выходило, Жомини давно нашел ответ, и не путем предположения, а сопоставляя шаг за шагом весь ход кампании. Потому с такой непререкаемой ясностью он и мог предложить свое решение.

— Итак, возвратимся мысленно на три года назад, — завертел рукою с перстнем ножку рюмочки, на дне которой — зеленый волшебный огонь. — Зима. Прусская армия разбита. Берлин пал. Наполеон перешел Вислу и рискнул продолжать движение к Кенигсбергу, имея в тылу Австрию, а перед собою — всю мощь России. Что предпринял бы в подобной ситуации сам Наполеон, поменяйся он ролями с той же Австрией?

Колкий взгляд насмешливо-ироничных глаз вопрошающе уставился на нашего героя. Чернышев всей пятерней взлохматил курчавый чуб, монгольские глаза прищурились, словно отыскивали в изумрудном огне напитка, разлитого в хрустальные рюмки, единственный безошибочный ответ.

— Наверное, полководец нанес бы стремительный удар по тылам войск, голова которых оказалась далеко от родимой Франции, аж на границе с Россией, — высказал он догадку.

— И какими же силами? — теперь прищурился мэтр.

— Достаточными, вероятно, чтобы произвести панику.

— А вот и не о панике речь — о полном и сокрушительном разгроме! Наполеон, имея дело с армией, далеко отошедшей от своей страны и растянувшейся по всей Европе, наверняка двинулся бы всеми своими силами в середину этой массы, иными словами, на Одер, дезорганизовал коммуникации, по которым шло снабжение войск, и стал бить бы в хвост и в голову неприятеля почем зря.

— Иными словами, полководец применил бы закон победы, о котором мы не раз с вами толковали? — обрадованно отозвался Чернышев.

— Вот именно! — воскликнул мэтр. — Прием мертв, маневр действительно ничего не стоящий шаблон, если не знать совершенно точно, когда и где его применить. Тут же была ситуация, в которой все говорило за успех. Поступи так Австрия, и я уверяю вас — со всемогуществом Наполеона было бы покончено навсегда. Его армия смогла бы считать себя счастливой, если бы ей удалось хотя бы половинным числом пробиться назад, к Рейну. А все данные заставляют полагать, что ей этого бы не удалось сделать.

Чернышев мысленно представил себе карту Европы, окинул взглядом пространство от Вислы к Одеру и от него к Рейну и границам Франции и понял: победа действительно была в руках коалиции, и Австрии после Аустерлица не пришлось бы второй раз терпеть позор поражения.

— А что же Австрия? — как бы угадал Жомини мысли Чернышева. — Она, имея к тому времени более ста тысяч прекрасного войска, лелеет мечту гада через два увеличить свою армию тысяч до трехсот и вот тогда… Но «тогда» в той кампании уже не оказалось ни для нее, ни для ее союзницы России. Хотя вы, русские, дрались и под Аустерлицем, и потом в Восточной Пруссии как настоящие храбрецы. Но никакое мужество, друг мой, не заменит умения грамотно воевать.

Ну хорошо — без тактики и стратегии не добиться победы. Но что же случилось в Испании с маршалами и самим великим полководцем, виртуозно владеющим искусством войны?

Павел Осипович Моренгейм, отправленный Репниным в Мадрид, сообщал: «Присоединение Испании к Франции в настоящее время почти наверняка вызвало бы еще больший размах повстанческого движения, которое в этом случае усилилось бы благодаря присоединению к нему всех тех, кого ни интересы, ни необходимость не связывали бы больше с партией кораля…»

Дала сбой и военная, и политическая стратегия Наполеона. Почему?

Маршал Ней, с которым не раз Чернышев заводил разговор об Испании, давал на удивление простое объяснение:

— Солдаты моего корпуса сражались, как львы. Вот если бы и другие так отчаянно дрались…

Увы, недалеко от «храбрейшего из храбрых» ушел и Наполеон. В разговорах с Чернышевым он не раз заявлял:

— В Испании не достает главного движителя событий. Каждый из моих маршалов хочет действовать там независимо. Только мое присутствие могло бы разрешить затянувшийся конфликт. Но у меня заняты руки здесь…

Лишь Жомини давал ответ, приближающийся к истине:

— До сих пор в Европе воевали армии против армий. В Пиренеях впервые — армия против народа.

Это знал и сам Чернышев. Но то, что однажды произнес Жомини, заставило задуматься:

— Приезд Наполеона в Испанию, конечно, на какое-то время может изменить положение: найдутся людские резервы, улучшится снабжение войск. Окончательной же победы все равно не будет. И знаете, почему? Наполеону уже испанская война не нужна. Ему нужна новая — молниеносная и с победою наверняка. Здесь же — дохлое дело, на котором не получишь ни военных, ни политических лавров. Посему — пусть, дескать, там тлеют тихонечко угли, подернутые золой. Может, и само со временем погаснет. А вот новой грандиозной войне, которая поднимет престиж полководца и славу нации, — все внимание… Впрочем, будущее — предмет не моих исследований, а скорее гадалок и прорицателей.

И, внимательно глянув на Чернышева, словно заглянул в душу:

— А может, сии угадывания — по вашей части, мой русский друг?

Так длился «роман» двух персон, внезапно и остро проявивших приязнь и симпатию друг к другу. И, как во всяком романе, наступила пора, когда сказалась необходимость объясниться.

— Я подал в отставку. Совсем, прочь из французской армии! — огорошил однажды Чернышева Жомини.

Произошло же с ним невероятное, чего никак нельзя было даже предположить. Кто-то из завистников донес маршалу Нею, что начальник штаба корпуса якобы все победы в кампаниях в Австрии, Пруссии и Испании приписывает в частных разговорах исключительно себе, командующего же Нея выставляет бездарным ничтожеством.

Так, вероятно, ловко оказалась закрученной сплетня, что оба, оскорбившись, один — будто бы предательством и непорядочностью, второй — недоверием и способностью верную дружбу предпочесть наглой клевете, иного выхода, как разойтись, увы, не нашли.

Рыжий Мишель вспыхивал как спичка. Читатель, наверное, помнит, как между ним и русским послом Толстым едва не состоялась дуэль. Может быть, он, как и в том случае, вскоре отошел бы. Однако и Жомини оказался из драчливых. Словом, о примирении никто из них не захотел и слушать.

— Ах, если бы в начале моей карьеры вместо заносчивого тупицы Убри оказались вы, мой друг! — в сердцах произнес Жомини.

— Поступили бы в русскую службу? — Чернышев еще не знал, к чему склонится сей разговор.

— Если у вас в России имеется хотя бы десяток таких офицеров, как вы, которым я настоятельно необходим, — непременно.

— Ошибку исправить никогда не поздно. Вы — не француз, и ваш переход на службу в другую армию и другую страну ни в коей мере не измена, — рассудил Чернышев.

— Э, надо говорить с Куракиным, этой, простите, куклой в камзоле, на котором золотых побрякушек, верно, на целых десять пудов, — махнул рукой в сердцах Жомини. — Хватит мне и здешних, парижских чиновников.

— А вы положитесь на меня. Зачем вам князь? Все решится через меня, — неожиданно произнес Чернышев, еще до конца сам не понимая, насколько серьезен их разговор.

— Простите, я не ослышался? Вы предлагаете… — спросил Жомини.

— Говорю с вами вполне официально, — возразил Чернышев. — Днями предполагается мой отъезд в Петербург, где я буду у государя, которого тотчас уведомлю о нашем разговоре. Уверен, вам будет предложено звание генерала и должность в военном министерстве, которая давала бы вам возможность заниматься тем, чему вы посвятили себя. Иначе говоря, заниматься военной наукой.

За стеклами шкафчика, как давеча, стоял штоф. Рука Жомини потянулась к рюмкам, чтобы их наполнить, но тут же опустилась.

— Не станем предвосхищать события. Вес будет зависеть от того, как решит ваш государь. Я свободный гражданин свободной страны и не стану испрашивать милости даже у самого Господа. Но если бы ваша страна и ваш государь оказали мне честь, я служил бы вам достойно и, смею надеяться, с несомненною пользой.

 

Мужской разговор в дамском обществе

«И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» — его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудесное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании, где не успевает означиться пропадающий предмет, только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи…»

Да, какой же русский не любит быстрой езды?

Эго будет сказано потом. Когда? Да, верно, лет тридцать спустя. В ту самую пору, когда наш герой — хотя сии слова будут написаны великим классиком нашим не о нем, — в чинах недосягаемо высоких, да не на тройке вовсе, скорее восьмериком будет нестись из одного края России в другой, а впереди, по бокам и сзади него — конвой лихих удальцов-молодцов уланов и казаков.

Но — стоп! — не станем залетать вперед, даже ежели тройка, которая мчит нашего героя теперь, — и впрямь птица-тройка.

Пока версты, которые проносятся мимо возка флигель-адъютанта, — не версты российские, а сначала — французские да немецкие, а вот уже за схваченной льдом Вислой — польские. И только за ними откроется Россия, что ровнем-гладнем разметнулась на полсвета.

Однако, лишь миновав Варшаву, тройка замедляет свой бег. Надо поворачивать строго на север, как уже без счету торил он здесь свой путь. Но черт побери, разве провалится мир или вовсе небо упадет на землю, коли сделает он крюк и завернет на часок-другой в местечко, куда его давно уже приглашали?

— Трогай! Па-а-шел!

И вот на пологом холме прямо перед путником — темная громада старинного замка, за которым костел. А далее, уже внизу — россыпь каменных и деревянных, поставленных улицами, домов. Бяла Подляска. Основанный вроде в незапамятные времена князьями Радзивиллами городок.

По устланной ковром лестнице — наверх. Высокая, с массивной мебелью гостиная. Со стен смотрят древние, словно взгляд их пронизывает тьму веков, лики. Основателей и продолжателей одной из самых известных литовско-польских фамилий, сподвижников королей Речи Посполитой — князей Радзивиллов.

— О, дорогой наш соотечественник! Наконец-то вы, граф, соизволили посетить нас в кромешном нашем уголке. Я очень этому рада.

Приятный знакомый голос заставил Чернышева оборотиться от полотен. В дверях показалась она, Теофила Радзивилл, еще более восхитительная, чем запечатлелась в его сознании с того памятного летнего дня на балу в австрийском посольстве в Париже. На сей раз княгиня была не в белом, а в темном платье, пепельные волосы были забраны сзади в тугой узел, светлые глаза спокойно и умно глядели из-под высокого чистого лба и губы улыбались едва заметной улыбкой. Ото всей ее фигуры веяло достоинством и вместе с тем мягкой и ласковой приветливостью.

Чернышев поднес к губам ее руку, и в груди его вспыхнуло чувство восторга и восхищения, которое давно уже не посещало его, несмотря на встречи со множеством первых красавиц Парижа и Петербурга.

Княгиня тотчас перехватила его возбужденный взгляд и поспешила заметить:

— Как жаль, что вы не остановитесь у нас хотя бы на несколько дней! Князь Доминик не далее как вчера отправился на охоту в Беловежье. Но если бы ведал о вашем приезде, непременно бы остался и вас никуда бы не отпустил.

— Для меня счастье увидеть вас, — словно не замечая того, о чем говорили ее слова, произнес Чернышев. — Однако я проездом. Я должен был после Варшавы повернуть к Кенигсбергу, но давнее мое обещание посетить вас заставило на несколько часов прервать мою фельдъегерскую гонку.

— О, вы проведете эти часы без сожаления о том, что нарушили свое предписание! — с легким волнением в голосе, безусловно, передавшимся ей от гостя, возразила княгиня.

«Господи, как озарилось его лицо», — заметила она, когда вслед за ее приветливыми словами гувернантка и кормилица ввели милых, как куколки, двух детей.

— Обе девочки? — склонил он колена, чтобы обласкать двух одетых в одинаковые платьица, из-под которых виднелись кружевные панталончики, ангелочков.

— Младшая — Стефания. Ей годик, и она только третьего дня как сделала свои первые шажки, — склонилась к детям рядом с гостем княгиня. — Старший же — Александр. Ваш тезка — так это по-русски?

Чернышев нежно привлек к себе девочку, а потом мальчика, поцеловав их в лобики, и оборотил свое просиявшее лицо к их юной маме:

— Вы счастливая, княгиня! И я, поверите ли, вероятно, впервые здесь, в вашем замке, ощутил светлую зависть к тому, что вам дал Господь Бог, — радость каждый день быть рядом с такими прелестными существами.

— Вы говорите от чистого сердца? — Нежные щеки княгини вспыхнули пунцовым румянцем.

— Никогда и ничто иное в мире меня так не волновало до глубины души, как вид сей божественной троицы — вы и оба ваших ангела, — произнес Чернышев, чувствуя, как его горло перехватывает спазм.

Взгляд княгини встретился с его взором, и она опустила глаза, чувствуя прилив теплой волны, вновь охватившей ее щеки и лоб.

Кроме детей, в доме еще жила мать княгини — графиня Моравская, носившая, как и ее дочь, имя Теофила. Выйдя к столу, она приятно поразила нашего героя моложавостью и живостью характера, хотя возраст ее, вероятно, приближался к пятидесяти годам. На графине была широкая черная бархатная мантилья, выигрышно оттенявшая природную, как и у дочери, белизну ее лица.

Здесь, за обедом, Чернышев узнал удивившую его деталь. Оказалось, что Теофила Моравская — урожденная княжна Радзивилл, ибо доводилась родной сестрой отцу Доминика — Иерониму. Посему и Бяла Подляска, и Несвиж, и десятки других владений в бывшей Речи Посполитой были и ее родовыми местами. Хотя формальным владельцем их ныне значился ее племянник, муж ее дочери Доминик Радзивилл. Все имущество рода к нему перешло от его дяди, старшего брата его отца и Теофилы Моравской — Кароля, воеводы Виленского.

Выходило, отметил про себя Чернышев, Теофила-младшая убежала от своего жениха к кузену. Их чувства друг к другу, видимо, возникли еще с детства, когда они, двоюродные, считались как бы одной семьей. А может, то была обычная привычка родственников-друзей, заменившая любовь? Вряд ли. Простая привязанность не вызвала бы с обеих сторон поступка, требовавшего решительности. Чтобы соединить свои жизни, им необходимо было расторгнуть предыдущие браки. Ей — с неким Старженским, с которым она, собственно говоря, и не жила вовсе, ему — с Эльжбетой Мнишек, которая долго не давала развода.

Первенец молодых Радзивиллов, Александр, родившийся в Вене еще до брака, по австрийским законам получил фамилию отца. Российские же порядки отказывали ему в праве на наследство. Таким образом, наследницей пока считалась годовалая Стефания, родившаяся также в скитаниях, но на сей раз в Париже.

«Романтическая история?» — припомнился рассказ Меттерниха, познакомившего Чернышева с Радзивиллами. Скорее подвиг, потребовавший от молодой женщины всех ее духовных сил. Потому, когда за обедом Теофила-младшая вновь заговорила о том, как жаль, что Доминик и их гость разминулись в дороге и Чернышеву теперь приходится разделять не мужскую, достойную боевого офицера компанию, а пребывать в обществе лишь двух женщин, Чернышев не мог не выразить свое преклонение перед княгиней:

— Напротив, общество такой дамы дарит мне двойное наслаждение. Я вижу в вас воплощение невыразимой нежности и вместе с тем — поразительной воли и самоотверженности, которые могли бы составить честь иному мужчине.

В ответ княгиня улыбнулась.

— О, нет, граф, вы приписываете мне достоинства, которых я, увы, лишена, — непритворно произнесла она. — Но если вам так уж непременно хочется видеть в компании отважную и решительную женщину, то она перед вами. Это моя мама.

Чернышев оборотился к графине и несколько конфузливо проговорил:

— Простите мою бестактность, милая графиня. Вы так очаровательны и женственно милы, что иные качества в вас были бы излишни.

— Охотно прощаю вас, граф, — улыбнулась графиня, давая понять, что слова Чернышева ей очень приятны.

— И напрасно, мама, вы стараетесь уверить нашего гостя в том, что вы — всего лишь очаровательная и милая дама, — вполне серьезно обиделась Теофила-младшая. — Вы — одна из тех, кто не с чужих слов знает, что такое сражение за свободу. В боях вы были солдатом. В огне и пороховом дыму рядом с моим папа, офицером армии Костюшки, вы делили все тяготы наравне с закаленными жолнежами. Разве не так?

И на сей раз Чернышев не скрыл удивления. Впрочем, он знал, что на польской земле вряд ли найдется семья, которая не помнила бы о жестокой поре войны, опалившей этот край. Прошло всего пятнадцать лет, как в Варшаве замолкли последние бои. Польша с тех пор перестала существовать. Это был последний ее раздел. Но еще до последнего передела дважды польские земли отходили к более сильным ее соседям — Австрии, Пруссии и России.

Но то, что считалось поражением в глазах соседей, для поляков было памятью об их несломленном мужестве и отваге, надеждой на то, что Речь Посполитая — былое государство польское, воскреснет и возродится.

Как уголья под остывшей золой, вера эта жила в душе, наверное, каждого — от мала до велика. И в любой семье, как в этой, сидевшей с ним, еще здравствовали живые герои тех битв.

Что делала она, молодая женщина, у которой уже была восьмилетняя дочь, на улицах истекавшей кровью Варшавы? Выносила из-под обстрела раненых, перевязывала, ухаживала за ними. И когда они, разбитые, отступали, спасая себя, терпела, как любой жолнеж, все лишения походной жизни.

В те дни, которые помнила графиня Моравская, Чернышеву едва ли минуло десять лет. Потому он мог открыто смотреть в глаза женщины, видевшие кровь и смерть, которые приносили на берега Вислы вместе с австрийцами и пруссаками и русские войска. Но кем могут оказаться они, сидящие сейчас мирно за столом, если пламя распри вновь опалит русских и поляков?

По окончании трапезы графиня предложила Чернышеву пройти на ее половину, поскольку ее дочери предстояло заняться детьми.

— Моя дочь передавала мне, что вы, граф, в совершенном очаровании от Наполеона. — Движением руки Моравская указала в собственной гостиной место на уютном пуфе рядом с собою. Сама же села в кресло и взяла с маленького столика спицы и начатое вязание.

— Я провел в Австрии возле великого полководца почти всю войну, — повторил гость те же слова, что когда-то в Париже сказал молодым Радзивиллам. Однако теперь не с расчетом придать себе вес и сбить спесь с несколько фатоватого князя, а с интонацией совершенно спокойной и дружеской. — Сие почитаю за превеликое счастье. Я ведь военный. А что может быть большей удачей в жизни для офицера, чем оказаться если и не первым, в силу, скажем, таланта, но все-таки учеником виднейшего полководца?

— Ну это вы, граф, намеренно себя принижаете! — Глаза графини, такие же светлые, как и у дочери, были располагающе приветливы. — Что значит «не первым»? Как раз о вас в Париже говорят, что именно вы изо всех иностранцев самая приближенная к французскому императору персона. Многие мечтают о подобной чести.

— Честь, несомненно, огромная, вы правы, ваше сиятельство, — слегка поклонился Чернышев. — Однако в своем положении я усматриваю прежде всего свой служебный долг — быть аккредитованным моим государем при его величестве императоре французском.

— Великий человек, которому мы, поляки, обязаны всем! — произнесла она, и, как показалось Чернышеву, в глазах ее появились слезы умиления. — Это он вдохнул в нас надежду и сделал так, что поляки снова почувствовали себя единой нацией.

«О каком единстве можно говорить?» — готов был задать вопрос Чернышев, но остановил себя, чтобы не оскорбить гордость женщины, годившейся ему в матери. Да, о какой единой нации речь, если большая часть бывших польских земель — в пределах России, иные же воеводства — по-прежнему под властью Австрии и Пруссии? И лишь в середине бывшей Речи Посполитой, когда-то простиравшейся только на востоке до Киева и Смоленска, — небольшое герцогство Варшавское. И то сие подобие государства — под рукой короля Саксонии и под верховным протекторатом Франции.

Однако Теофила Моравская предвосхитила резюме Чернышева.

— Третий и последний раздел Польши, совершенный по воле российской императрицы Екатерины Второй в семьсот девяносто пятом году, бесспорно, разметал нашу нацию. Однако кто же собрал нас вновь под польские знамена? Именно Наполеон. Он разрешил Яну Домбровскому в составе французской армии сформировать два польских легиона. И боевой дух вновь позволил нашему белому орлу расправить свои крылья.

— Все так. Только где и за что сражались ваши славные легионеры? — решился спросить гость. — Они обагряли кровью камни Италии, которую генерал Бонапарт подчинял французской короне.

— Да, но именно этой кровью поляки купили себе право создать Варшавское герцогство, — воскликнула графиня.

В памяти Чернышева возник Тильзит и слова Наполеона: «Река Висла отныне станет границей между Россией и Францией!» Это было намерение стереть с лица земли Пруссию и никогда не воскрешать уже до этого расчлененную Польшу. Но русский царь не захотел стать виновником еще одной величайшей несправедливости. «Я не намерен строить благополучие своей империи на несчастьи других народов», — отверг он предложение Наполеона. Французскому императору ничего другого не оставалось, как принять мину миротворца — из земель по Висле, которые Наполеон намеревался безжалостно разделить, он создал Варшавское герцогство — государство далеко не самостоятельное, скорее декоративное.

Чтобы напомнить графине все, что произошло на берегу Немана более трех лет назад, Чернышеву ничего иного не оставалось, как высказать свои рассуждения вслух. Графиня тотчас возразила:

— А разве ваш царь поступает великодушнее, числя восточные земли Польши вовсе в составе своей империи? В Варшавском герцогстве — собственная конституция, национальные учреждения, язык. Вильна же, Волынь, наши родовые Несвиж и Мир и все, что к западу от Минска, что было исконной частью Речи Посполитой, — ныне русские губернии, в которых умирает наш язык, где рекрутов-поляков ставят под знамена с ненавистным двуглавым орлом.

— В годы своей юности наш государь дал своему другу Адаму Чарторижскому слово — вернуть полякам полную свободу, возродить их как нацию, — сказал Чернышев. — И царь обязательно исполнит свою клятву.

При упоминании имени Чарторижского лицо графини пошло пятнами, глаза наполнились густой синевой.

— Не говорите при мне о Чарторижских! Родственники последнего польского короля Станислава Августа, низложенного вашей Екатериной, они оказались предателями нашего общего дела. Разве не они как последние холопы пошли в услужение к императрице, которая лишила их родины? Только племянник короля Юзеф Понятовский, как и десятки истинных сынов своей отчизны, оказался верен долгу и чести. Князь Понятовский, как вам известно, ныне военный министр Варшавского герцогства. И я, урожденная княжна Радзивилл, горжусь, что мой муж граф Кароль Моравский — генерал его службы.

— Простите, но мне кажется, что все упования ваши — на будущую из-за Польши войну между Россией и Францией? — спросил Чернышев и заметил, как вновь запылали щеки графини и она опустила вниз голову. — Поверьте, я сочувствую тому, что переживают многие и многие поляки. И — хочу еще раз засвидетельствовать как солдат — преклоняюсь перед вашим, графиня, далеко не женским мужеством и вашей горячей любовью к отчизне. Но намерен в то же время без обиняков вас спросить: неужели вы хотели бы видеть, как ваши прелестные внуки, которых и я сразу же полюбил, как только их давеча увидел, испытали все то, что выпало на вашу долю?

Жар уже схлынул с лица графини, и она снова подняла на гостя свои прекрасные глаза.

— А существует для нас, поляков, иной путь, чтоб обрести свободу и независимость?

— Я бы мог его предложить, — без тени менторства, совершенно дружелюбно произнес Чернышев. — Но выбирать самим вам, полякам — оставаться на крохотном земельном пространстве вдоль Вислы и быть придатком чьих-то чужих империй или прирасти землями с востока и стать вновь великим королевством польским под защитой единокровного братского славянского народа и царя русского. Только, ради Бога, не отвечайте мне теперь же вашим решительным «нет». Это вовсе не предложение через меня, флигель-адъютанта, российского императора, который, разумеется, ничего подобного в отношении вас мне не поручал. Это предложение к душевному размышлению, исходящее от искреннего друга вашего и друга вашей дочери княгини Радзивилл. Проще говоря, выражение моего желания встать на ваше место и подумать: а как бы я сам поступил, попади я в ваше, более чем непростое положение?..

На другой день, рано поутру, у ворот зазвенели колокольца уже снаряженной в дорогу тройки. Графиня Моравская вышла в гостиную попрощаться и благословить путника в дорогу.

Младшая Теофила показалась в дверях с заспанной Стефанией на руках.

— Как, право, неудачно, граф, что вы не дождались возвращения моего мужа! Скоро Сочельник и Рождество — славно бы вместе отпраздновали. Хотя у вас русских Рождество бывает позже? — растерянно блуждал ее взгляд, который она тщательно хотела укрыть. — Однако вам недосуг. Вы везете послание одного великого императора императору другому.

— Мы, Радзивиллы, всегда верно и ревностно служили своим королям, — проговорила графиня. — И нашему гостю графу следует торопиться — долг и честь превыше всего иного на земле, как бы оно, иное, не согревало и не умиляло душу.

Чернышев подошел к княгине и, прежде чем поцеловать на прощанье ее руку, прикоснулся губами ко лбу Стефании.

— Благослови, Господи, вас, дорогая княгиня, и ваших ангелов-детей, — произнес он, чувствуя, как спазмы снова почему-то подступили к горлу.

 

Гасконец с ликом Марса

Из снежной кутерьмы, вот уже много часов подряд бесновавшейся надо льдами Ботнического залива, неожиданно выросло темное пятно, и хриплый голос окликнул:

— Стой! Кто идет?

— Свои, — глотая холодный ветер, выкрикнул шедший чуть впереди Чернышева и Каблукова закутанный в башлык унтер-офицер.

— Пароль! А то буду стрелять. — Темное пятно превратилось в часового, одетого в длинный, до пят, тулуп с ружьем, вскинутым наизготовку.

— Пароль — штык, — выкрикнул унтер, отворачивая лицо от заряда снежной крупы.

— Огниво! — отозвался часовой. — Извиняйте, вашбродь. Проходите.

Куда же было дальше проходить, если лед кончился и впереди чернела полынья.

Двое сопровождающих рядовых и унтер вызвались поискать обход. Но Чернышев с Каблуковым вскочили в баркас, который тащила за собою охрана, и переправились через пролив.

— Что это за земля, братец? — поинтересовался Чернышев у старшего команды, сидевшего на веслах, когда лодка ткнулась в нагромождение валунов.

— Остров Сигнальный, вашбродь! — вытянувшись по стойке «смирно» отрапортовал унтер и, заметив под башлыком полковничий эполет, добавил: — Так что, ваше высокоблагородие, разрешите доложить: от главных Аланд до нас десять верст. А за энтим Сигнальным — аккурат главный ихний город Стекольный. Сейчас кликну ахвицера.

До Чернышева дошло, что унтер говорил об острове Сигнальскере, куда они теперь же ступили, Стекольным же называл шведскую столицу Стокгольм.

Пожилой, с заиндевевшими усами поручик выпятил грудь и живот колесом, бросил руку к фуражке, срываемой злым ветром, когда взглянул на врученную ему Чернышевым бумагу.

— Ваше высокоблагородие, пожалте в избу. Тут рядом, двадцать шагов.

Прошло всего чуть более недели, как государь император вручил Чернышеву полковничьи знаки, и ему самому доставляло скрытое удовольствие нет-нет да скашивать взгляд на новенькие эполеты. Густо свисала с плеч и тонко позванивала золотая канитель эполетов, когда он делал поворот головой или чуть склонялся в поклоне. Но теперь здесь, в продутой насквозь снеговой пустыне зимнего Балтийского моря было не до любования собою. Да, чуть более недели назад прибыл Чернышев из Парижа в Петербург, проскакав, почитай, через всю Европу, и снова оказался в дороге. Теперь — назад, во Францию, только кружным путем, через самую северную страну, Швецию.

В Санкт-Петербурге, как только объявился в Зимнем дворце, тотчас почувствовал на себе колкие взгляды придворных и уловил растерянный, а то и вовсе возмущенный ропот: опять Бонапарт обставил нашего Александра! Мало того, что-де отверг намерение России предложить шведскому королю в качестве наследного принца Георга Ольденбургского, так — нате вам! — нагло посадил на трон своего маршала, к тому же родственника!

Так под гул недовольных и перепуганных и вступил прискакавший прямо из Франции гонец в царский кабинет и в глазах самого государя прочел ту же самую тревогу.

А как было не проявляться беспокойству, ежели страх будущей войны может теперь оказаться у самого российского порога? Вот она, считай, за летними петербургскими дачами — Финляндия, а за нею — и давний недруг Швеция. Приструнили мы ее в прошлом и позапрошлом году, лишили, можно сказать, половины ее владений. Законно полагали: мирный договор заключен, отныне грозная соседка долго будет зализывать свою обиду, а нам теперь она не опасна. Только рано, видать, успокоились: вместо смирившегося со своею участью престарелого короля, по сути дела, оказался на шведском троне волк в овечьей шкуре — сподвижник и родственник Бонапарта, его боевой маршал Бернадот! Ну как тут, в самом деле, не забеспокоиться? Коль грянет с Бонапартом война, не токмо с польских и прусских границ объявится враг, но вот он, как снег на голову, свалится на нашу столицу — Петербург.

Из Парижа Чернышев доносил императору и канцлеру Румянцеву: маршал Бернадот чрезвычайно хорошо расположен к России и постоянно отзывается о ней очень похвально. А главное, заверял военный атташе, — избрание Бернадота наследным принцем — не каверза Наполеона, а скорее неприятная неожиданность для него самого. И то — не догадки и предположения, а сведения проверенные и из первых рук.

Когда в конце лета до Парижа дошло решение шведского риксдага, Наполеон пригласил к себе Чернышева.

— Я уже направил через Шампаньи в Петербург моему послу герцогу Виченцскому письмо, в котором прошу, чтобы он объяснил императору Александру, что к избранию князя Понтекорво я не имею ни малейшего отношения, — не скрывая раздражения по поводу происшедшего, заявил французский император. — Вас же, Чернышев, я прошу лично уведомить моего брата русского царя, что я в этом деле совершенно никакого участия не принимал.

К этим словам Наполеон прибавил, что если бы Россия в свое время формальною нотой потребовала бы помешать избранию Бернадота, он бы предпринял все меры.

— Как видите, — повторил Наполеон, — я чист перед моим братом российским императором. Отныне меня более интересует не тот, кто окажется в будущем на шведском престоле. Для меня важно другое — будет ли эта страна соблюдать условия континентальной блокады. Поэтому я хотел бы, чтобы император Александр сумел найти способы повлиять на свою непосредственную соседку в этом, важном для нас обоих смысле.

Все это Чернышев передал царю, как только вступил в его кабинет. Рассказал он и о последнем свидании с Бернадотом.

— Князь Понтекорво, отправляясь в Стокгольм, чтобы приступить к новым для него обязанностям наследного принца, просил передать вашему величеству, что он намерен все делать для того, чтобы узы между Российской империей и Швецией упрочились. «Я, — сказал бывший маршал, — буду счастлив дождаться мгновения, когда смогу лично заверить императора России в искренности моих чувств».

— Я помню твои, Чернышев, донесения мне о лояльности, даже сердечной любви маршала Бернадота к моей стране. — сказал Александр Павлович. — Но скажи мне, так уж без сучка и задоринки прошло выдвижение кандидатуры маршала, что, зная их сложные отношения, Наполеон не смог ему помешать?

— Правильнее будет сказать, не успел, ваше величество, — ответил Чернышев.

Александр Павлович вскинул брови, и легкая тень усмешки родилась на его губах.

— Что так? Уж не ты ли как-нибудь встрял в сие дело?

— Пожалуй, самым незначительным образом, государь. Но, вероятно, этого оказалось достаточно, чтобы барон Мернер, привезший Бернадоту предложение, уверился сам в верности выбора и уверил в сем шведского короля. Наполеону же о предложении уже сообщил сам Бернадот, когда дело было уже сделано, а шведский гонец отбыл в Стокгольм, — сообщил царю Чернышев и тут же поведал о том, как убедил княгиню Боргезе принять у себя шведского барона и тем самым как бы дать ему понять в разговоре, что их ставка на Бернадота благосклонно одобряется императорским домом.

— Как это говорится: путь к сердцу солдата лежит через его желудок? А успех дипломата, выходит, через будуар прекрасной дамы? К тому же — дамы императорской фамилии, — и Александр Павлович, усмехнувшись, взял Чернышева под руку и прошел с ним в дальний угол кабинета. — Только не будем говорить о сем дипломатическом маневре моему министру иностранных дел. У-у, он старый холостяк, отменный пуританин в женском вопросе. Впрочем, я подозреваю, только на словах. Есть, есть, Чернышев, и у старика свои милые шалости, которые он предпочитает хранить в секрете. Зачем же мы станем ему выдавать наши собственные, не так ли?

В дальнем углу, где окно и днем было зашторено и царил мягкий и уютный полумрак, за маленьким столиком Александр Павлович продолжил:

— Что ж, Чернышев, вино откупорено и его следует выпить. Придется, не мешкая, тебе отправляться в обратный путь.

— Я полагаю, ваше величество имеет в виду — с заездом в Стокгольм?

— Было бы неучтиво не поздравить мне нового шведского наследного принца, — лукаво произнес император. — Считаю, и тебе будет о чем переговорить со своим добрым другом. Не шутейно же говоря, следует по горячим следам получить от будущего короля и, по сути дела, уже фактического правителя Швеции его подлинные уверения в отношении Российской империи и наших общих дел. Однако меня не перестает беспокоить: не вызовет ли твоя поездка в шведскую столицу подозрений со стороны французского императора?

— Напротив, ваше величество, — возразил Чернышев. — Наполеон как раз просил меня передать вашему величеству свое пожелание, чтобы Россия как ближайшая соседка не упустила возможности напомнить Швеции о ее участии в континентальной блокаде. Почему бы мой визит в Стокгольм не счесть за прямое следование пожеланию французского императора? Более того, по возвращении в Париж я во всех выгодных, разумеется, для нас подробностях доложу Наполеону о моей поездке.

— Не могу, Чернышев, не сказать тебе: ну почему у меня так мало министров и генералов, которые имели бы твой ум? — воскликнул Александр Павлович.

Здесь он выдержал паузу, затем встал и направился к письменному столу.

— Твоя преданность мне и отечеству должна быть достойно вознаграждена, — сказал царь и, взяв со стола излучавшие золотое сияние эполеты, преподнес их к плечу флигель-адъютанта. — Поздравляю тебя, Чернышев, полковником! Смотри, скрепляю указ своею подписью в твоем же присутствии…

Стокгольм или Стекольный, как нарекли его русские солдаты, теперь был всего в каком-нибудь одном переходе, если направиться к нему прямо по льду. Но ветер усилился и уже ревел над всей ширью Ботнического залива настоящим штормом.

— Скажи на милость, Александр, разве мало у нас своих льдов? Эк куда нас с тобою занесло! — крутанул головою Каблуков, разуваясь перед горящей печкой. — Однако, недаром сложили тут русские люди свои головушки. Аланды — ключ от всей, брат, Балтики!

— И — замок на воротах к Петербургу, — согласился Чернышев. — Только надо, чтобы у ворот сих никто не забаловался, чего недружелюбного нам не умыслил.

— О том, чаю, теперь — твоя забота, — подхватил Платон. — Думаю, миссия твоя — не менее по значению, чем маневр в сих краях русских полков прошлой зимою.

В жарко натопленной избе их оставили вдвоем, чтобы могли помыться и перемениться с дороги.

— Ты, вижу, Платоша, меня в Багратионы произвел, который брал эти самые острова, — хотел отшутиться Чернышев.

— Куда там до тебя князю Петру Ивановичу! — не скрывая лукавства, засмеялся Платон. — Говорят, в молодости он и сам был ходок изрядный, но против тебя он оказался бы сосунком. Да и кому бы так перепало, чтобы все дамы Парижа были у твоих ног? Вместе с первой красавицей — самой бонапартовой сестрой. Признайся, Саша, было такое?

Только недавно о чем-то подобном говорил ему сам император. Эх, досужи же люди касаться чужих интриг! Будь то свой брат отчаянный повеса кавалергард или сам император, знаток и покоритель дамских сердец. Но самая верная мужская позиция в сих деликатных делах — обратить все в шутку, не дав ни малейшей возможности задеть ни свою собственную честь, ни честь тех, кого ты ни при каких обстоятельствах не можешь опорочить даже подозрением.

— Императорские постели, — засмеялся Чернышев, — они мне как бы завещаны по родству. Слыхал, Платоша, о Ланском Александре Дмитриевиче? Фаворите самой Екатерины Великой? То дядя мой. А ежели серьезно об амурных делах, иная занозила мое сердце. Да так, друг мой ты милый, что, едучи в Петербург, дал крюк, чтобы только в глаза ей посмотреть.

— Ну а что она-то как сама, Саша? Дальше-то как?

— Что дальше, говоришь? — не сразу отозвался Чернышев. — Дальше, Платон, пора нам с тобою на боковую. Завтра тронемся чуть свет.

На четвертый лишь день смогли сняться с места. И по целине, заметенной снегом, что со всего, наверное, белого света нанес сюда ураган, двинулись в путь.

И снова — то по тонкому, с коварными полыньями, льду Цехом, то через разводья на барке. В самом конце ночи с первого на второе декабря увидели перед собою острые, вознесенные в небо силуэты шведской столицы.

Представляться следовало королю Карлу Тринадцатому. Потому, чуть вздремнув с дороги и оставив Каблукова в российском посольстве, Чернышев направился во дворец.

Король плохо слышал, речь его была затруднена и на аскетически изможденном лице явно читались следы недавно перенесенного апоплексического удара. Меж тем ему, отрезанному и водой, и немеренными заснеженными пространствами от всего мира, и не видевшему целыми месяцами посланцев с далекого материка, очень хотелось поговорить с неожиданно нагрянувшим гостем.

Он, король немалой страны, раскинувшейся к северу от Германии и Дании, к востоку от Норвегии и к западу от России, почитал себя здесь, в стенах своего дворца, настоящим пленником.

И дело не в том, что ему трудно было порой выходить даже на короткую прогулку и днями сидеть в обществе кроткой и молчаливой жены, королевы, с ее постоянными клубками шерсти и спицами в руках.

Он ощущал себя пленником потому, что с горечью и грустью понимал: все, что происходило вокруг, что делалось как бы его именем и вроде бы его волей, на самом деле свершалось помимо его желаний и устремлений. Как недавний шторм, что разыгрался третьего дня над Балтикой и свирепо пронесся над крышами Стокгольма, безжалостно загоняя людей в узкие щели жилищ.

И теперь, принимая гостя, он чувствовал себя старым и добрым троллем из сказки. Если бы не перемены в королевстве, император огромной и грозной страны, что совсем недавно отняла у него почти половину державы, даже и не вспомнил бы о существовании своего соседа. Ныне же личный адъютант императора, красивый и статный молодой полковник, скорее всего прибыл даже не к нему, королю, а явно к Карлу Юхану, с недавних пор законному наследному принцу.

Какие же ветры забросили на их древнюю страну, осененную славой викингов и Карла Двенадцатого, державшего в страхе, считай, половину Европы, безродного наполеоновского капрала?

Видит Бог, он, король, держался стойко и никак не мог примириться с мыслью, что ему навязывают в наследники вышедшего в люди солдата, которому Наполеон для занятия трона не дал даже начальной практической подготовки и никогда не доверял в управление ни одного из своих вассальных государств.

Меж тем министры убеждали дать согласие. Король выглядел больным от бессонных ночей, лицо выражало подлинные муки. Он не переставал повторять:

— Вы все окончательно запутали меня. Сперва, принимая ваши советы, я остановился на принце Августенбурге. Он мой двоюродный брат и брат покойного принца. Но этот выбор не может состояться, вы сами восстали против него. Теперь же все пристают ко мне с Бернадотом. Мне говорят, что это желание французского императора. Однако от Наполеона — никаких подтверждений. Есть от чего сойти с ума, ей-богу! Если императору очень желательно, чтобы я усыновил французского генерала, он мог бы ясно высказаться по этому поводу, а не заставлять меня догадываться. Разве вы, министры, не говорили мне, что Наполеон не любит Бернадота?

— Да, ваше королевское величество, — отвечал один из самых-самых верноподданных и в то же время из самых изворотливых. — И это настолько общеизвестно, что, направляя в Париж барона Мернера, кое-кто советовал ему не добиваться аудиенции у императора, а прежде увидеться с маршалом.

— Однако Мернер привез будто бы убедительное свидетельство, исходящее из французского императорского дома, что выбор именно Бернадота Наполеону может оказаться приятным.

— Так точно, ваше величество, — склонялся в поклоне всезнающий министр, к тому же умеющий всегда держать нос по ветру. — К тому же ставка на сильную личность — это ставка нашей военной партии, что, полагаю, для нашей не совсем удачной войны с русскими немаловажно.

— Ну ладно, допустим, ваши аргументы убедительны, хотя они продолжают вызывать у меня сомнения, — у короля голова шла кругом. — А что вам известно о самом претенденте? Густав Мернер, воротясь, возносит его до небес.

— Маршал красивый мужчина. Очень вежлив. Хорошо и складно говорит. Надо признать, у него благородная осанка. Однако, я полагаю, что вряд ли кто из нас, включая и барона Мернера, может судить о его более важных качествах.

— Ничего в нем такого, что отдавало бы революцией?

— Господь с вами, ваше величество! Во Франции у него хорошая репутация. Его не причисляют к грабителям и тем, кто рубил головы знати. Говорят, его отец был адвокатом в городе По департамента Нижних Пиренеев и сам он в молодости изучал право. Затем вихрь событий, взбудораживший Францию, сделал его воином.

— Хм! Все это вроде бы похвально для человека, который выбился в генералы. Однако подумайте, разве это не смешно — избрать бывшего французского капрала в наследники моего престола?

— Государь, мы все согласны с вами. И нас, поверьте, коробит не менее, чем ваше величество. Но следует подумать о том, что вас могут принудить сделать то, от чего вы теперь отказываетесь.

— Вы считаете, что меня могут заставить?

— Ваше величество, подумайте о несчастном положении вашего королевства и о ваших преклонных годах.

— Боюсь, что один Бог в состоянии знать, чем все это кончится, — вздохнул король и добавил, что против судьбы, видимо, не пойдешь.

Пять дней спустя с соизволения короля кабинет министров официально представил кандидатуру Бернадота на решение сейма. Так на шведском престоле объявился новый наследный принц, принявший имя Карла Юхана, с восемьсот восемнадцатого года и король Швеции и Норвегии Карл Четырнадцатый Юхан.

И тут мне как автору хотелось лишь на самое короткое время прервать свое повествование и поведать маленькую историю. Восьмого марта восемьсот сорок четвертого года, когда король Карл Юхан почил в базе и доктора приступили к бальзамированию его тела, на королевской груди они к своему изумлению обнаружили татуировку. Игольчатыми, с пороховой синью, точечками на них смотрели слова: «Смерть королям и тиранам!»

Что ж, таковы они есть, дети и вершители всяких революций! Они с ненавистью и беспощадностью поднимают оружие против тех, кто является властью, чтобы самим потом занять их же троны. Но в минуты своего, как им думается, справедливого гнева они непримиримы. Им кажется, они никогда не пойдут тем путем, которым шли их враги, управляя жизнью и судьбами своих подданных. Они сделают все лучше и достойнее. На самом деле они поднимают за собой толпы, чтобы так же, как их предшественники, пользоваться привилегиями власти. Как правило, даже еще более алчно и ненасытно. Иначе, зачем же делать революции, если самим не извлекать из них наибольшую пользу? Полагаем, что Жан Бернадот, будущий король Карл Юхан, когда поддался на искушение и позволил разукрасить свою грудь словами священного гнева, и не думал, чем обернется для него сей поступок. Никому не дано провидеть свою планиду во всем ее объеме. Человеку свойственно лишь осмысливать наперед, может быть, шаг, может быть, другой. И эти-то явные свои шаги следует рассчитывать с наибольшей прозорливостью. Сделав неверными самые первые шаги — лишишься последующих.

Капрал Бернадот, перешедший из королевской морской пехоты в революционные войска, хотел видеть на своих плечах сначала эполеты полковника, затем генерала. И делал все так, чтобы задуманное непременно сбылось.

И теперь перед ним, наследным принцем, а фактически самым что ни на есть самостоятельным правителем при давно разменявшем седьмой десяток больном короле, стоял выбор: какие наивернейшие шаги ему предпринять, чтобы далее нога ступала твердо и уверенно, чувствуя не хлипкую гнилую зыбь, а твердую почву.

Этикет диктовал: в первый день аудиенция у короля и только на следующий — встреча с наследным принцем. Но бывший капрал и маршал махнул на дворцовые правила рукой, увидев выходившего от короля Чернышева, бросился к нему на шею и многократно его расцеловал. И тут же, не обращая внимания на удивленно переглядывавшихся придворных, увлек гостя в сторону и страстно, сбивчиво зашептал:

— Ну вот, все образовалось так, как я вам в Париже и обещал. На шведском троне — искренний и верный друг вашего государя и ваш друг. Передайте же императору Александру, что его величество отныне может двинуть свои войска на восток, на юг, на запад — Швеция будет надежно представлять его тыл, она будет нейтральна! Швеция отлично понимает, что ее собственная безопасность зависит только от ее великого соседа — государства Российского. Она может забыть весь свет, но не Россию.

Тут он оглянулся на придворных и рассыпался заразительным смехом:

— Мать Мария! Да что это я все так наскоро говорю, даже не дав вам опомниться, милый мой Чернышев! У нас завтра — встреча. И знаете: я обещаю говорить с вами, как с самим собою.

Назавтра было воскресенье, но утро началось с аудиенции.

Нет, нелегко оказалось начать откровенный разговор, когда следовало проявить себя государственным мужем, а не восторженным гасконцем, встретившим давнего приятеля. Принц начал с осторожного вопроса о том, правда ли, что Россия, как и Франция, хотела бы принудить Швецию к тому, чтобы она объявила войну Англии? Конечно, справедливость требует, чтобы шведы внесли свою лепту в континентальную блокаду. Но отчего же не принять в соображение ее положение и ее средства к существованию?

Более восьми и даже десяти месяцев в году, поведал принц, Швеция не в силах обойтись без тех товаров, что она привыкла получать из Великобритании. У нее нет даже соли! А не засоли во время летней путины треску и селедку, в стране настанет голод. Между тем Наполеон требует: конфисковывать и прямо в портах сжигать английские товары. Но ведь такое не допускают шведские законы, уважающие и охраняющие частную собственность купцов и капитанов!

Настала минута, подумал Чернышев, когда он может открыть безбоязненно то, что ему велел сообщить Бернадоту российский император.

— Благодарю ваше королевское высочество за то, что вы, как и обещали, вполне со мною откровенны. И я обязан поступить со своей стороны только таким же образом.

Наполеон, сказал далее Чернышев, действительно обратился к русскому царю с просьбой поддержать предъявляемые им к Швеции требования. Однако и по условиям мирного договора, и по своему личному расположению к Швеции российский император никоим образом не желает оказывать давление.

— В отношении к Англии, как и во всех иных случаях, — продолжил Чернышев, — император Александр просил передать вашему королевскому высочеству, что шведское королевство может и должно руководствоваться только своими собственными интересами, без всякой помехи со стороны России.

Едва были произнесены эти слова, как на лице принца явилось выражение величайшего удовлетворения, даже подлинного восторга. Будто в эти минуты с него свалился тяжкий груз.

— Отныне мне возвращен покой! — воскликнул Бернадот. — Я знал, что именно в России найду поддержку и опору. Чем же смогу я отплатить за такую искренность и доверие? Только одним. Даю вам и вашему императору честное слово, что ни при каких обстоятельствах не стану предпринимать ничего, что смогло бы даже в малой степени причинить неудовольствие России. Швеция никогда не станет действовать заодно ни с Польшею, ни с Турцией. Российский император может вести войну с Константинополем, Веной или Варшавой, и Швеция не шелохнется. Жить всегда в единении с Россией — вот моя цель.

«Кто же сейчас передо мною?» — подумал Чернышев, глядя, каким одухотворенным огнем запылало лицо бывшего наполеоновского маршала. По-прежнему он лишь командующий, способный водить полки и дивизии в сражения, или человек, на плечи которого свалилось тяжелое бремя власти, которое он должен, не уставая и не оступаясь, уверенно и долго нести? Иль это всего-навсего давний парижский знакомый, с которым столько было излито откровенных признаний за бокалом отменного французского вина?

— Давайте будем с вами, как когда-то за дружеским столом, — задорно подмигнул горящими глазами давний друг, словно угадал раздумья Чернышева. — Я отлично вижу сложности моего положения. Меня избрали по настоянию небольшой военной партии. И — не ради моих прекрасных глаз, как вы, мой друг, отлично понимаете. Меня выбрали будущим вождем с условием, которое теперь вроде бы пока обходится молчанием, — отвоевать назад Финляндию. Но вот вам моя рука — этого безумия я никогда не допущу. Я лучше сам погибну с оружием в руках, чем навлеку несчастье на народ, который вверил мне свою судьбу. Положим, я бы отвоевал Финляндию. Но что я тогда оставлю своему сыну? Бесконечную, на сотни лет распрю с Россией? Единоборство сорока миллионов россиян с двумя с половиной миллионами шведов? То было бы не просто, повторяю, несчастьем, но гибелью народа и гибелью трона.

Речь лилась без умолку, точно горный поток. И Чернышев даже не сделал усилия, чтобы ее прервать. Потому что это было не просто гасконское красноречие, но исповедь человека, которому надо было действительно сделать с самых первых дней наивернейшие шаги, чтобы не споткнуться затем и не ошибиться. Ибо, как он правильно говорил, ошибка сейчас означала бы для него в будущем потерю всего — потерю трона, а с ним и самой жизни. Потому и речь его была так необычна и торжественна.

— Я уже дал вам честное слово. Хотите, я принесу вам клятву верности? Или более того — подпишу торжественное обещание, которое вы передадите вашему императору? — произнес наследный принц, чем даже несколько смутил своего гостя. — Нет-нет, вы должны знать наверное, что с моей стороны это не театральная буффонада. Эго мой добровольный и обдуманный выбор. И — мое отношение к тому, кто надеется использовать мой меч для удара по России. Но если он начнет войну против вас, он найдет в Швеции вторую Испанию.

Было видно: чувства к Наполеону, которые постоянно жили в нем, здесь забродили с новою силой.

— Я совершенно уверен: он сначала попробует действовать на меня угрозами. Затем конфискует, наверное, все то, чем я владею во Франции. Вероятно, попытается повлиять на мою жену. Но разве подобного принуждения должен я ожидать от государства, которому в течение тридцати лет службы приносил только пользу и честь? Наполеон всегда действовал таким образом, чтобы погубить меня. Его заботою было, чтобы одной славою на свете стало меньше. Но если мне иногда приходилось укрощать мое негодование там, во Франции, здесь подобное отношение ко мне я расценю как посягательство на самостоятельность Швеции.

И далее он уже не мог остановить себя, чтобы не уколоть как можно больнее человека, под властью которого он был всего лишь какой-нибудь месяц назад.

— Я не Луи Бонапарт, у которого коронованный братец отобрал Голландию и присоединил ее к Франции только потому, что Луи пекся о благе тех, кем управлял. Он же, вообразивший себя властителем мира, думает не о народах — о собственной славе. Но мой меч отныне никогда не будет поставлен ему на службу.

Разговор длился долго. Но главное Чернышев выявил с такой определенностью, которой даже не мог ожидать. Маршал, окончательно бросивший вызов императору, которому служил, не может, будучи в здравом уме, бросать одновременно вызов своей судьбе. А судьба его отныне связана со страною, избравшей его на свой трон. И — с Россией, от расположения которой к соседней державе зависела вся ее жизнь.

— Завтра мы снова встретимся, мой друг, — принц обнял и опять расцеловал Чернышева. — Вы не можете себе представить, что за ритуал при королевском дворе! Оказывается, я, наследный принц, не могу пригласить к столу иностранца, не испросив на это позволения короля. Но я, разумеется, такое разрешение получил. Так что завтра мы обедаем вместе. А затем я покажу вам, дорогой полковник, свое королевское воинство. Я намерен создать настоящую армию, во главе которой я смогу постоять за независимость моего государства.

В середине следующего дня Чернышев увидел блестящего генерала, которого знавал в армии на Дунае, — военачальника с осанкою и ликом Марса, с орлиным взглядом и развевающимися по ветру густыми волосами.

К вечеру Чернышев явился в гостиницу к Каблукову и велел запереть дверь. Осторожно распечатал письмо Бернадота к Наполеону и письмо к Полине Боргезе и снял с них копии. Затем опять запечатал конверты и положил их в свой дорожный портфель. Зато оттуда вынул письмо наследного принца к императору Александру и собственное к нему же донесение. Присоединил к ним только что снятые списки и все это вручил Каблукову.

— Собирайся, Платон, домой, в Петербург. А оттуда, не мешкая, ко мне в Париж. Я же поспешу во Францию через Данию и немецкие земли.

 

Шуба с царского плеча

Ратуша Хельсинборга — в шведских и французских флагах. Праздник? В честь чего? А разве приезжий господин не знает, что город торжественно встречает только что вступившую на шведскую землю наследную принцессу?

— Ваше сиятельство, — улучив минуту, подошел возле ратуши к Дезире Чернышев и тут же поправился: — Ваше королевское высочество, рад приветствовать вас в вашей изумительной стране.

— О граф! Какими судьбами? Или вы так же, как и я, направляетесь в Стокгольм?

— Напротив, ваше высочество, я только что оттуда. И, смею уверить, наследный принц и ваш супруг с нетерпением ожидает ваше королевское высочество. Я уже не говорю о публике в столице, которая полна энтузиазма в связи с вашим прибытием.

— В Стокгольме тоже готовятся торжества? — Лицо Дезире озарилось радостью. — Наверное, Жан распорядился давать балы в мою честь во всех городах Швеции? Но, право, здесь, в Хельсинборге, слишком уж чопорная и скучная публика, и я боюсь, что все шведы окажутся такими провинциалами. Тогда зачем же я сюда ехала, испытывая ужасные лишения несносного путешествия и страхи в проливе Зунд?

— Что вы имеете в виду, ваше высочество?

— Как, вы разве не знаете, что всюду на море английские военные корабли? Мы едва остались живыми. Хорошо еще, что на всем побережье теперь французские войска. Чувствуешь себя точно в родном Париже.

— Войска на всем побережье? — переспросил Чернышев.

— А вы, граф, разве не знали? Наполеон отдал приказ присоединить к Франции Гамбург, Бремен, Любек и еще какие-то германские города. Император мне так и сказал, что он закрыл эти порты, чтобы немцам неповадно было нарушать условия блокады. Ой, как Наполеон был любезен, провожая меня в эту дальнюю дорогу!

Только теперь Чернышев заметил, что жена Бернадота была в собольей шубе — одной из трех, что Каблуков по осени привез Наполеону в качестве очередного подарка от нашего царя. Одну из них император подарил своей сестре Полине и, значит, эту — Дезире.

— Прелестная на вас, ваше высочество, доха. Настоящая царская, или по вашему положению, королевская мантия, — польстил Чернышев, что он делал, как мы уже знаем, весьма искусно.

— Вы находите? — зарделась наследная принцесса и кокетливо повела плечами, отчего живое серебро на ней засверкало переливчатыми оттенками. — Шуба — презент императора. А ему, сказал Наполеон, ее подарил ваш царь Александр.

— У нас в подобных случаях говорят: шуба с царского плеча. В вашем же случае, царский подарок — вдвойне. Однако важнее, конечно, по чьему благоволению эта роскошь нашла свое достойное местоположение на ваших очаровательных плечах, — хотя и витиевато, но, признаемся, очень ловко польстил Чернышев наследной принцессе.

— Да, вы правы, это было желание того человека, кто всегда находит возможность оказывать мне знаки внимания, — подняла Дезире на Чернышева свои прекрасные темно-карие глаза, в которых он не мог не прочесть проявление подлинного восхищения и восторга.

Всего несколько дней назад там, в Париже, она слышала его голос, обращенный к ней, чувствовала тепло его руки, видела губы, которые когда-то целовали ее и шептали слова любви и верности. Когда это было впервые? Ах да, ровно пятнадцать лет назад. Пятнадцать лет, которые их разделили, как казалось ей, навсегда, но вот совсем недавно неожиданно свели вместе — ее, бывшую молоденькую провинциалку из Марселя, и его, всемогущего императора и величайшего в мире полководца.

Поначалу она, признаться не поверила, когда через герцога Ровиго получила приглашение в Тюильри на семейный обед. Даже Савари не сумел скрыть недоумения, передавая ей просьбу императора, — такого редко кто удостаивался из тех, кто не входил в императорскую семью.

Что надеть? Как сделать, чтобы он сразу узнал в ней свою Евгению, что когда-то, в неполных семнадцать лет, поклялась ему в преданной и вечной любви?

Воспоминания нахлынули так бурно, что она ясно припомнила тот январский день семьсот девяносто пятого года, когда они впервые увидели друг друга.

Господи, какой он был тогда неловкий, застенчивый и совершенно неуверенный в себе двадцатишестилетний офицер, только что получивший чин бригадного генерала!

Первым вошел в их дом его брат Жозеф. Знакомство оказалось случайным и по трагическому, можно сказать, поводу. Старший брат сестер Клари — Этьен попал в тюрьму по обвинению в связях с роялистами. Жозеф числился тогда военным комиссаром департамента, и он взялся вызволить из беды человека, очутившегося за решеткой скорее всего по навету.

Опасное было предприятие — вступиться за врага. Но в груди старшего Бонапарта билось благородное сердце. Этьен вышел на свободу, а Жозеф и старшая сестра Жюли вскоре обвенчались.

Двадцать первого апреля — разве можно такое забыть! — Наполеон сделал и ей, Дезире, предложение. Он как раз уезжал к новому месту службы в Париже и хотел заручиться верностью своей Евгении, как он, в отличие от всех остальных, стал называть ее вторым именем. Мама поджала губы:

— Довольно нам и одного Бонапарта! Что они, голоштанные, нацелились на семейство Клари? Имя отца с почтением произносят на всем юге Франции. А они кто, нищие корсиканцы?

Лишь Жюли и Жозеф стали на сторону влюбленных. Молодой генерал на первых порах оказался в Париже без должности и без единой близкой души. Стоптанные сапоги, волосы, висящие словно собачьи уши, потертая шинель. Одна отрада, когда в мансарде, которую снимал, вдыхал аромат ее писем: «О, мой друг, заботься о себе для твоей Евгении, которая не могла бы жить без тебя. Исполняй так же хорошо клятву, данную тобою мне, как я исполняю клятву, данную мною тебе».

Он, несчастный, покинутый всеми в огромном городе, чуть прикрывал глаза, и перед его взором вставала она — молоденькая, очень миленькая, с бровями, словно нарисованными углем, с чистым и доверчивым взглядом, вздернутым носиком, ртом с приподнятыми уголками губ, целомудренная, сдержанная и вместе с тем нежная.

Он решил написать рассказ, в котором изобразил ее и ее сестру, дав той имя Амалии.

«Взгляд Амалии, — писал Наполеон, — казалось, говорил: «Вы влюблены в меня, но вы — не единственный. У меня много поклонников. Верный способ понравиться мне — льстить мне и осыпать комплиментами». Евгения не так красива, как Амалия, она никогда не смотрит смело и открыто на мужчину, лишь улыбается, показывая красивые зубы. Если подаете ей руку, она подает свою робко, только на одно мгновение и снова ее отводит. У нее прелестная рука с нежной кожей и голубыми жилками. Если Амалия — как музыка, гармония которой всем нравится, то Евгения — песнь соловья, поэзия, которую могут постичь и полюбить лишь чувствительные люди».

Однажды заторопил брата: сообщи, почему вдруг перестала писать она, возлюбленная? «Надо или закончить дело браком, или обо всем забыть. С нетерпением жду ответа». А обе сестры в то время путешествовали по Италии и не могли знать, какие страсти бушуют в сердце того, кто тоскует в далеком Париже.

Вскоре и от него перестали приходить письма. Любовь оборвалась внезапно: опытная креолка, знающая, как покорять мужчин, положила глаз на провинциала, неуверенно чувствовавшего себя в столичных домах, куда его постепенно стали вводить приятели. И вскоре, как мы знаем, — женитьба на ней, Жозефине, так быстро, скорее играючи, завладевшей его сердцем.

«Вы — женаты! — в отчаянии написала Евгения Дезире ему тотчас. — Я не могу свыкнуться с этой мыслью, она убивает меня, я не в состоянии ее пережить. Я покажу вам, что более верна клятвам и, несмотря на то, что вы порвали соединявшие нас узы, никогда не дам слово другому, никогда не вступлю в брак… Желаю вам благополучия и счастья в вашей женитьбе. Я желаю, чтобы женщина, которую вы избрали, сделала вас таким же счастливым, каким предполагала сделать я и каким вы заслуживаете быть. Но, будучи счастливы, не забывайте Евгению и пожалейте о ее судьбе».

Только через четыре года, когда Наполеон находился с армией в Египте, она вышла замуж. Вернувшись, он подарил Дезире и Бернадоту отель на улице Анжу, за который сам уплатил четыреста тысяч франков. А когда у нее родился сын Оскар, Наполеон сам выбрал ему это имя и стал его крестным отцом.

Что говорил за столом в Тюильри он, кого она когда-то любила? Что-то приятное и любезное. Он уже дал Жану миллион франков, когда тот уезжал в Стокгольм. Он поддержит его при необходимости еще, если тот не забудет, что он француз по рождению. И что он, император Франции, не упустит случай, чтобы вернуть шведам их честь и достоинство, если их наследный принц станет себя умно вести. Говорил еще что-то об Англии, России и Финляндии, как она теперь вспоминала.

Что еще? Да, советовал, как ей, будущей королеве, надлежит себя держать, как заставить новую страну ее высоко чтить.

Конечно, она сделает все, чтобы ее подданные относились к ней с великим почтением и любовью. Но будет ли ей так же весело там, в Стокгольме, как здесь, в Париже?

— Впрочем, — произнесла она за обедом в Тюильри, — я все же намерена, ваше величество, никогда не забывать, что я — француженка.

Брови Наполеона вскинулись.

— Это похвально, — сказал он. — Я надеюсь, что Швеция всегда будет гордиться тем, что на ее троне — французы.

— Конечно, ваше величество, — подняла глаза наследная принцесса. — Однако я хотела сказать вам, что не намерена забывать свою родину и большую часть года все-таки проводить в Париже, в своем особняке на улице Анжу и на французских курортах.

— Ну да, — как-то быстро согласился император и, взглянув на промолчавшую почти весь обеденный час Марию Луизу, встал из-за стола. — Часто наезжая сюда, вы можете невольно скомпрометировать себя. Вы обязаны показывать и вашим подданным, и народам других стран, что вы — принцесса Швеции, а не жена губернатора, которого якобы я, император Франции, навязал чужой стране. Этого мне еще не хватало! — с раздражением закончил он, но Дезире будто не слышала его последних слов — так она была счастлива уже одним тем, что она снова была рядом с ним.

Теперь Дезире смотрела на Чернышева, и по ее глазам он догадывался, как дорого ей то, что осталось в ее душе от незабываемого вечера в Тюильри. Наконец, словно отвечая на свои мысли, она произнесла:

— Вот я и покинула Париж! Но как это символично — и здесь, на краю света, Франция идет за мною следом. Будто император отдал своим солдатам приказ сопровождать и охранять меня, будущую шведскую королеву и француженку по рождению, чтобы я никогда не забывала, кому обязана своим счастьем. А скажите, граф, много ли моих соотечественников при шведском королевском дворе?

— Там я имел счастье встретить одного настоящего француза и в то же время — уже и шведа, — с удовольствием произнес Чернышев.

— Ах, вы о Жане. Однако я постараюсь напомнить ему о том, что сказал мне на прощание император: для наследного шведского принца главное — оставаться французом. — И без перехода: — Ах, как я завидую вам, граф! Скоро вы будете в моем благословенном Париже. Кстати, поднимемся ко мне, если вас не затруднит. Я хотела бы передать несколько строк моей сестре, испанской королеве, чтобы она наверное знала, что без осложнений я пробралась мимо английских кораблей с пушками и уже нахожусь на шведской земле. Не премину ей обязательно сообщить, что летом мы вместе с нею, как всегда, поедем в Пломбьер.

Дезире быстро перешла площадь, направляясь к гостинице.

— Бр-р! — запрятала она свой очаровательный носик в соболий мех. — И как вы можете переносить такой адский холод? Хотя что я говорю — вы же сами родом с севера. Как вас называет Полина — Северной Осой? А вы, между нами, ей нравитесь. Будете у нее, скажите, что я ее люблю по-прежнему. Впрочем, я всегда мысленно со всеми там, в Париже.

Чернышев слушал и улыбался про себя, представляя, как она вскоре окажется в древнем и мрачном королевском дворце в Стокгольме. Представил ее вечером в обществе короля и королевы. Он — впавший в детство, со слезящимися глазами. Королева — за непременным вязанием, а то еще — за прялкой по давнему обычаю всех женщин этой суровой и трудолюбивой страны. И только один Бернадот, играющий выпавшую ему роль принца и наследника престола, — без умолку развлекающий королевскую чету и ее окружение воспоминаниями о славных боях и походах… Нет, такое не выдержать никому, не то что избалованной парижанке, сердце которой, как крылышки бабочки, должно быть, до сих пор опалено великой любовью к великому человеку.

Ах, бедное сердце и бедный шведский трон!

Однако не станем злословить по поводу женщины. Тем более по поводу сердца той, что станет королевой Швеции. А сердце ее, что ж, обыкновенное сердце обыкновенной женщины. Кто-то любил ее. Кого-то любила она.

И о чем, вероятно, с достаточной долей уверенности можно сказать, — так и не принадлежала тому, кого впервые полюбила в неполных семнадцать.

Что известно нам наверняка — это то, что она до последних своих дней хранила его, Наполеона, письма с той, своей девичьей поры. Только случайно, через много-много лет после смерти, в ее королевской спальне, в старом шкафу, будет найдена связка писем, перевязанных то ли розовой, то ли голубой ленточкой, как водится у самых обыкновенных женщин.

 

Время откупоривать заждавшуюся бутылку

Приехав в Ганновер и сняв в гостинице нумер, Чернышев послал полового с запискою в дом Вальмоденов. Посыльный вернулся с ответом: ваше высокоблагородие просят прибыть в любое удобное для вас время. Отправился тотчас.

Когда-то в Ганновере жил дух древнего рыцарства. Ныне слава этого крупного северогерманского города стала торговой. Однако и ореол воинства не поблек: дом, к коему направлялся Чернышев, еще помнил прямую и высокую фигуру фельдмаршала Вальмодена, а нынче здесь пребывал его сын, тоже небезызвестный генерал.

Граф и генерал-лейтенант австрийской службы Людвиг Георг Теодор Вальмоден, такой же сухой и жердеобразный, как и его знаменитый отец, имел отменную прусскую выправку. Приветствуя гостя, он щелкнул каблуками и чуть склонил небольшую, аккуратно расчесанную на пробор голову с едва заметным шрамом на щеке.

— Рад вашему приезду, герр полковник, — сказал он. — О вашем возможном прибытии мне сообщил мой давний друг канцлер Румянцев в Вену. И вот по его совету я приехал в город, где когда-то родился, чтобы свидеться с вами.

Располагающая улыбка Чернышева была ответом на любезность генерала.

— Мне доставляет удовольствие и честь оказаться вашим гостем, — начал он, и тут его взгляд остановился на другом австрийском офицере, появившемся в дверях гостиной. Его лицо показалось слишком знакомым.

— Селение Уржиц? — воскликнул Чернышев. — Первая наша встреча, если не ошибаюсь, в доме пастора?

— Ну да, вино, не выпитое под Аустерлицем. И другой раз мы виделись в Тотисе, — подхватил офицер.

— Получается, вы тот адъютант императора Франца, с кем я дважды виделся, но кому, увы, не был представлен.

— Полковник барон Фридрих Теттенборн, — как и генерал, с отменной воинской выучкой, представился императорский адъютант и тут же открыто и дружески улыбнулся: — На сей раз красное венгерское я специально привез из Вены, зная о предстоящей с вами встрече. Будем считать, что настало наконец время откупорить токайское, что так долго вас ожидало.

— Благодарю, — с удовольствием пожал руку новому знакомому Чернышев. — Однако время, которое мы избрали, чтобы открыть заветную бутылку, скорее располагает не к радости, а к скорби. Как только перед Любеком я вступил на материк, тут же попал, что называется, в объятья французских солдат. В Гамбурге и Бремене их также целая туча. Как, впрочем, и здесь, в Ганновере, их обозы, спешащие на север.

— Значит, самое время, полковник, для нашей встречи, необходимость которой прозорливо предугадал российский министр иностранных дел, не правда ли? — произнес Вальмоден.

Еще в середине лета Чернышев сообщил в Петербург о том, что три французские дивизии внезапно покинули свои квартиры на юге Пруссии и направились в сторону северного побережья. Тогда же, по сводкам Мишеля, началась переброска огромного количества ружей и пушек в Варшавское герцогство.

Перед отъездом Чернышева из Петербурга в Стокгольм канцлер Румянцев пригласил его к себе.

— В Тильзите Бонапарт клятвенно обещал вывести свои войска из Пруссии и Польши. А он, по твоим сообщениям, все более нагнетает в сии опасные для нас края новые свои силы. Для нас же зело было бы важно, чтобы Европа, ежели откроется между нами и французами война, взбрыкнула и сбросила с себя бонапартово иго. Чуешь, какой резон вывожу я из твоих, друг мой, очень своевременных донесений, — сказал министр.

— В сих целях, ваше сиятельство, Европе следует помочь, — ответствовал Чернышев. — Я на этот предмет уже имел размышления. Помните, сообщал я о Талейрановом совете — обеспечить безопасность нашу с севера и юга? Со Швецией — тьфу, тьфу! — вроде бы дело может наладиться. Дальше бы — замириться с Турцией. Но и сие — не главная моя мысль. А первейшая — чтобы Европа стала для Наполеона не подспорьем супротив нас, а его второй Испанией.

Тонким батистовым платком Николай Петрович промокнул вспотевшее лицо. Пытливо острыми рачьими глазками поглядел на Чернышева.

— А что, если тебя, Александр Иваныч, свести там, в Европе, с людьми, коих желание, как и наше? Сиречь — подняться супротив Бонапарта. Я отпишу им…

Так и оказался Чернышев по пути из Стокгольма в Париж в нижненемецком городе Ганновере, в доме Вальмоденов.

Отец Людвига Георга, генерал-фельдмаршал, служил сначала родной Пруссии, затем Англии и Австрии. И сын поставил свою шпагу на службу этим же странам, соперницам супостатной Франции. Перед самым столкновением австрийцев с Наполеоном в восемьсот девятом году Людвиг Георг возглавил тайное посольство на берегах Альбиона, чтобы заручиться поддержкой Англии. Сам же, воротясь, поспешил туда, где уже заговорили пушки. В сражении под Ваграмом, несмотря на общее превосходство французов, генерал Вальмоден взял у неприятеля восемнадцать орудий.

Нет, не станет такой генерал и подобные ему офицеры под бонапартовы знамена, несмотря ни на заключенный мир, ни на брак австрийской эрцгерцогини Марии Луизы с Наполеоном.

Собственно, такую позицию с первых же слов выразили русскому гостю и Вальмоден, и адъютант австрийского императора.

«Долг платежом красен, — вспомнил поговорку Чернышев, подумав, разумеется, не о токае, а о своем свидании в Тотисе с австрийским императором Францем. — Когда-то я привез его величеству уверения моего государя в том, что Россия не поднимала и не поднимет меч против Австрии, как бы на том ни настаивал Наполеон. Ответит ли ныне и в будущем Австрия тем же? Исполнит ли она свое обещание хранить дружбу с Россией, если вдруг грянет франко-русская война?»

— Мой император, насколько мне известно, даже если его принудит всемогущий родственник, останется верен своему обещанию, которое он передал через вас в Тотисе русскому царю, — заявил Теттенборн. — В худшем случае — демонстрация у русских границ и ни шагу далее.

Многие знали: император Франц, отдав любимую дочь за Наполеона, даже не приехал в Париж на свадебные торжества.

«Мой господин брат, — выдавил он из себя сквозь зубы в письме, — вкладывая в ваши руки судьбу моей дорогой дочери, я представляю вашему величеству самое убедительное доказательство доверия и уважения, какое только могу».

Брак эрцгерцогини был сделкой, на которую когда-то намекал Чернышеву министр иностранных дел Австрии. Но удастся ли хитрому и ловкому Меттерниху уберечь страну от военного столкновения?

Армия, сохраненная после Ваграма, все еще оставалась серьезной силой. И она представляла собой козырь в игре, хотел или не хотел того изворотливый австрийский дипломат. Ведь козыри, как известно, имеют особенность переходить из рук в руки, и не завладеет ли ими более удачливый и опасный игрок?

— Издавна сыновья лучших семейств Германии поступали на службу Пруссии и Австрии и гордились этим. — сказал генерал. — Теперь же самые способные офицеры покидают прусскую и австрийскую армии. И знаете, куда иные из них устремляют путь? В Испанию. Чтобы там, где бьют Наполеона, приложить и свои силы.

Проезжая накануне через Любек, Гамбург и Бремен. Чернышев стал свидетелем того, как жители угрюмо, не скрывая своей ненависти, встречали бонапартовых пришельцев.

— Здесь, в Германии, всеобщее раздражение против оккупантов, — подтвердил Вальмоден. — Однако брожение это вряд ли приведет ко всенародной вспышке, подобно испанской. Надо знать немцев. Несмотря на унижения и огромные налоги, собираемые вооруженной рукой французов, немцы долго будут размышлять, брать ли топор или шпагу. В лучшем случае ими руководит более восторженность души, когда они негодуют, нежели готовность к истинному подвигу. И если их не зажечь примером отверженности, они не решатся на собственный порыв. А ведь имелся шанс, который Пруссия упустила, чтобы сбросить с себя оковы.

По Вальмодену, во время австро-французской последней войны достаточно было пятидесятитысячному корпусу пруссаков двинуться на государства Рейнского союза, когда вся Наполеонова рать находилась на Дунае, чтобы не только помочь австрийцам, но и зажечь во всей Германии пламя народного сопротивления. Даже если бы восстание до конца не удалось, огонь действенной ненависти и теперь тлел бы под слоем пепла.

— В свою очередь, и Австрия упустила возможность покончить с владычеством Наполеона не только в германских землях, но, может быть, в целой Европе, — Чернышев рассказал о своих беседах с Жомини по поводу несостоявшегося маневра — удара по коммуникациям французов, когда сам Наполеон со всем войском был у русских границ — в Восточной Пруссии. — Не худо бы иметь в голове сию возможность, если французский император растянется своими главными силами от Рейна к Висле и далее к Неману. Вот тут бы и отрубить внезапными ударами ему в нескольких местах хвост! Тогда и голова чудовища будет не страшна, когда парализовано все туловище. Только для подобных действий следовало бы загодя готовить силы именно здесь, в середине Европы.

— И вы, полковник, полагаете, что это возможно? — Лицо барона Теттенборна выразило явную заинтересованность. — Я потому и решился на нашу встречу, чтобы услышать ваши суждения. Думаю, и граф Вальмоден не прочь вас послушать, невзирая на то, что у него, как мне кажется, есть и собственные мысли насчет создания общегерманских сил.

— Я думаю, что ядром для создания таких сил мог бы стать специальный воинский корпус, который в начале войны следовало бы сформировать в пределах Австрии, — не заставил себя долго ждать генерал.

Чернышев как можно учтивее улыбнулся, но при этом пожал плечами и возразил:

— Прошу прощения, ваше превосходительство, но в вашем плане две уязвимые позиции. Во-первых, в пределах Австрии сформировать корпус представляется мне совершенно нереальным, даже если сие государство наружно останется нейтральным по отношению к России. И во-вторых, откладывая формирование корпуса до начала войны, мы упустим время. А уповая на успех, следовало бы, напротив, начать предприятие заранее, чтобы к открытию кампании оно достигло зрелости.

— И где же вы, полковник, полагаете развернуть сие огромное по масштабам дело, чтобы о нем, как вас, вероятно, беспокоит, не проведал Бонапарт? Уж не на луне ли, простите?

— Намного ближе, ваше превосходительство. В России, — усмехнулся Чернышев.

Не экспромтом ли выдал сию мысль молодой русский офицер? А ежели имел ее уже в голове, то когда попервости она его посетила?

Коли все припомнить, получится, что дал ход сим раздумьям несломленный дух австрийского войска, о чем в свое время он сказал сначала Меттерниху в Тотисе, а затем Наполеону в Шенбрунне. Только, разумеется, утаил от них вывод, к которому тогда сам пришел: ежели всех тех, кто не намерен сложить оружие, собрать воедино, выйдет сила отменная.

На это наталкивали и раздумья о польских легионах во французских войсках. Не так ли сам Наполеон собрал под крылом своих золотых орлов непокорных жолнежей, казалось, разбитой Речи Посполитой?

А последняя причина, вероятно, объявилась совсем недавно, когда после встречи с Дезире собственными глазами узрел на германском побережье французскую саранчу. Тогда вдруг осенило: собрать бы на российских просторах всех немецко-говорящих офицеров да солдат, посадить на корабли и высадить их сюда, в гавани портовых городов, насильно отторгнутых Францией. Коль совершена несправедливость в нарушение всех наличествующих договоров, зачем же наглость спускать? Не справедливее ли прийти на помощь несправедливо униженным и оскорбленным?

Теперь же, в доме Вальмодена, первоначальные соображения вдруг легко и ясно стали обретать свой строй.

Известно, что в пределах России — в Курляндской, Лифляндской и Эстляндской губерниях проживает немало дворян, выходцев из Германии. Одни из них служат с незапамятных времен в русской армии, иным незнание русского языка мешает вступать в военную службу. А ежели всех их собрать воедино под знаменами специального корпуса, где все команды будут только на немецком языке?

Чернышев вмиг прикинул: уже из тех немецких по происхождению офицеров и солдат, кои служат в разных российских частях и подразделениях, коли их собрать вместе, можно будет составить основу, положим, три полка пехоты, два полка кавалерии и не менее трех артиллерийских рот.

Но как же быть с теми, кто пожелал бы вступить в сии полки из Европы? Для этого с самого начала следует предусмотреть вакансии. Если в полку надобно иметь пятьдесят офицеров, то лишь двадцать должностей занять нашими балтийскими дворянами, тридцать же оставить для тех, кто придет к нам из Германии. То ж и в рассуждении рядовых.

Ядро такого корпуса будет сформировано, положим, в Риге или Ревеле, откуда удобнее всего посадить весь личный состав на корабли и доставить в германские гавани.

Кому придет в голову строить догадки — для каких целей создается сей корпус? Дело происходит в российской армии, расположенной в Российской империи.

Когда же придет время прибыть к театру войны, на корабли будет взят и арсенал вооружения специально для волонтеров, которые присоединятся к корпусу уже на немецкой земле.

Рассуждения Чернышева были встречены с одобрением. В самом деле, лучшего нельзя было и придумать! Однако кому возглавить легион и кому уже теперь в германских краях подбирать достойные кадры?

— Совершенно уверен в том, — сказал Чернышев, — что мой государь с благосклонностью отнесется к тому, если всеми уважаемый граф Вальмоден возьмет на себя честь стать во главе корпуса.

— Пожалуй, я принял бы предложение, — согласился генерал. — Начальствовать же над кавалерией в таком случае я порекомендовал бы барона Теттенборна.

— Я такого же мнения, ваше превосходительство, — обрадованно произнес Чернышев. — В таком случае, господа, о нашей договоренности я тотчас поставлю в известность моего государя. Однако полагаю, что не стоит напоминать о том, что только абсолютная тайна может служить условием нашего будущего успеха. Посему я буду вынужден предупредить моего государя, чтобы он предписал тем, кому вверит сей план для исполнения, беречь сей секрет строжайшим образом.

— Я же, дорогой мой друг, — попытался скрыть улыбку под пышными усами барон, — постараюсь избавить моего императора от излишнего соблазна. Как вы, вероятно, догадываетесь, во избежание ненужных разговоров, мой приезд на нашу встречу с вами — тоже наша общая маленькая тайна.

Хозяин дома поднялся, и его волевое и мужественное лицо, которое нисколько не обезображивал некогда полученный им сабельный удар, словно озарилось изнутри.

— А кто из нас троих здесь вначале произнес, что вряд ли имеется повод открыть бутылку токая? Я так не считаю. А вы, барон?

— Полагаю, пришло самое время загладить мою невольную вину перед нашим русским другом за первую нашу встречу в Уржице. — Барон улыбнулся Чернышеву.

— О нет! — возразил Чернышев. — Если долгожданной бутылке суждено быть открытой, то осушим ее в честь нашего боевого содружества.

 

Искренность и лживость его императорского величества

С утра Наполеон заседал в государственном совете, но, узнав о приезде флигель-адъютанта русского царя, велел ему дожидаться.

Наконец император появился и, не обращая внимания на толпящихся в приемной, сразу пригласил Чернышева к себе в кабинет.

Протянутый пакет нетерпеливо разорвал, быстро пробежал письмо, остановив внимание на том, что и ожидал:

«Мне кажется, что полковник Чернышев сумел снискать благосклонность вашего величества, почему я избрал его для передачи этого письма. Я приказал ему ехать через Стокгольм, дабы объявить шведскому правительству о желании вашего величества, чтобы я поддержал шаги, сделанные вами с целью понудить Швецию порвать с Англией, хотя мною уже получено известие, что это сделано… Александр».

В руках у него уже были листки, написанные Бернадотом. Что содержалось в них, Чернышев знал, сняв копию и отослав ее в Петербург. Похожее содержалось и в записке княгине Полине, которую, однако, еще не успел ей передать: «Дорогая сестра, я прошу передать вашему брату, что, если он не придет нам на помощь, эта страна погибнет. Найдите случай, сделайте что-нибудь для меня. Скажите, что он должен войти в мое положение. Верю, хотя мы так далеко друг от друга, что морозы севера не уменьшат живого чувства и уважения, которые я давно уже к вам питаю. Жан, он же Карл Юхан».

Наполеон скомкал письмо, адресованное ему Бернадотом, и бросил на пол.

— Я так и знал, что этот фанфарон превратит меня в дойную корову! — вскричат он. — Мало мне моих братьев-королей, так еще на мою голову этот выскочка, который мне вовсе и не родня. Но это, увы, только начало неприятностей, что посыплются на меня. Головы, не способные командовать и дивизиями, как они могут управлять государством? А после избрания на трон Бернадота сдвинутся набекрень мозги у остальных моих маршалов. Они вообразят, что так же имеют право на престолы, точно все они родились в покоях родовых дворцов и никогда не были простыми солдатами!

Чернышев про себя усмехнулся мелькнувшей мысли: с тех пор, как император путем династического брака возвысил себя в собственных глазах, он потерял всякую охоту размножать королей из своих подчиненных. Но гнев Наполеона был не столько по сему поводу, сколько из-за того, что он понял: Бернадот будет изворачиваться ужом, но не выполнит ни одного из его решительных предписаний.

Как уже много раз происходило в присутствии Чернышева, Наполеон резко оборвал свои шаги по кабинету и, остановившись у камина, по-солдатски, прямо ногой поправил горящее полено. Скольких уже сапог стоила ему эта скверная привычка? Впрочем, ни одной лишней пары. Прожженные у носков, они терпеливо донашивались, пока им не выходил положенный срок. И на правом сапоге нынче Чернышев успел заметить свежую рыжую подпалину, обретенную, верно, второго или третьего дня.

— Я ненамного ошибусь, полковник, если предположу, что и вы намерены выступать ходатаем за моего бывшего маршала? — обратился император к Чернышеву.

— Вы нисколько не ошибетесь, ваше величество, думая таким образом, — ответил Чернышев. — Тем более что мои выводы о положении шведского королевства совершенно согласны с тем, что говорил в Стокгольме посланник вашего императорского величества, с которым мне довелось беседовать совершенно откровенно.

— И что же вам поведал барон Алькье?

Желчный и резкий Шарль Алькье, несмотря на свое происхождение сохранивший революционные замашки и готовый казнить налево и направо, произвел на Чернышева гнетущее впечатление. У него дурно сложилась семейная жизнь в бытность его посланником в Неаполе. В Стокгольм он переехал с незаконной женой, чего пуритане-шведы не могли ему простить, и он не мог появляться в светском обществе даже в этой, как ему казалось, захолустной и провинциальной державе. Потому Алькье мстил шведам грубостью, полным отсутствием такта, что, естественно, перенес и на наследного принца. О нем и о шведах он с присущей ему надменностью говорил: «Два сапога пара. Шведы — те же гасконцы: легкомысленны и пустомели».

Однако даже этому недоброжелателю нельзя было отказать в серьезном понимании того, в какой беде находилась теперь Швеция, которую Франция вынуждала прекратить торговлю с Великобританией. Склады, говорил Алькье, завалены железной рудой, которая здесь издавна — главный источник дохода. Ограничена рыбная ловля — недостает соли и нельзя улов продать. Вряд ли в таких условиях страна сумеет продержаться даже самое короткое время.

Так, ссылаясь на Алькье, Чернышев сообщил Наполеону то, о чем просил его Бсрнадот и что, естественно, содержалось в его же скомканном письме.

— Швеция уже принесла мне зла больше, чем все пять вражеских коалиций, с которыми я, как вы знаете, успешно справился, — снова начал ходить взад-вперед император. — Но она меня водит за нос. А теперь, когда у трона оказался этот ловкий и хитрый себялюбец Бсрнадот, он нагло будет мне врать, что делает все, что положено верному союзнику, а сам станет по-прежнему принимать в своих портах английские суда. Что, Швеция одна, что ли, хочет служить складом, откуда английские товары могут найти свободный доступ на континент? Ну нет! Если бы даже появился новый Карл Двенадцатый и стал лагерем здесь, в Париже, на высотах Монмартра, он не добился бы от меня ни малейшего снисхождения!

Наполеон подошел к столу и бросился в кресло. Взгляд его несколько размягчился, складка, образовавшаяся на переносице, разошлась.

— Снисхождение, — как-то вполголоса повторил он слово, задержавшееся в его голове. — Все его ждут от меня, этого снисхождения! А снисхождение — это одолжение, которое я не должен и не имею права никому оказывать. Вот недавно здесь, в Тюильри, я говорил с наследной шведской принцессой, направлявшейся в Стокгольм. Вы, кстати, не встретили ее на своем пути?

— Я имел удовольствие, ваше величество, приветствовать принцессу в первом же шведском городе, куда она прибыла и где в ее честь был дан замечательный праздник. Милая и очаровательная женщина, она была в восторге. — Чернышев ловко и со смыслом построил свой ответ, желая, чтобы Наполеон сказал чуть больше, чем он уже успел сделать.

— Для меня, полковник, не может существовать просто милых и очаровательных женщин, когда речь идет о важных государственных делах. Это не прием, не бал, где я иногда говорю комплименты. Вы тому свидетель — даже на торжественных приемах для меня порою не существует дам просто приятных, а есть женщины, которые умеют быть верными своим мужьям, вести семью и рожать детей. Да, это мой идеал женщины и жены.

Нет, ничем не выдал он себя — ни сентиментальностью, ни умилением по отношению к той, что была когда-то предметом его страсти. А существовала ли тогда страсть, и вообще характерно ли было подобное чувство для него, человека холодного рассудка?

Как говорили в Париже, влечение к женщине у Наполеона вызывалось в большинстве случаев не физической чувственностью, а чувственностью скорее рассудочной. И часто случалось так, что, когда женщина находилась рядом, прихоть его исчезала. Чаше всего его голова, в которой только и могло возникнуть влечение и желание близости, оказывалась в этот момент целиком занятой делами, и все, что отвлекало от работы мысли, раздражало и сердило его.

Однажды в театре, когда он смотрел на сцену, ему вдруг показалось, что одна из танцовщиц произвела на него впечатление. Он велел привезти ее к себе. После театра он, однако, засел за письменный стол и погрузился в ворох неотложных бумаг. Камердинер Констан уже не однажды появлялся в дверях, осторожно покашливая, подавая сигнал императору о том, что актриса ждет, она уже приготовилась. Наконец император оторвался от дел, взглянул на верного слугу и спросил, в чем дело. Тот ответил, что приглашенная уже в постели.

— Пусть одевается и уходит! — резко бросил император и вновь окунулся в работу. — У меня много дел.

Впрочем, мы уже касались этой деликатной темы, когда говорили о любви Наполеона к Валевской. Здесь же речь о самой, может быть, первой женщине, которая могла бы стать его женой, когда он был еще никакой не император, а всего-навсего молодой провинциальный генерал. Окажись в свое время Дезире Клари рядом с ним в Париже, согрей его одинокую душу, они бы, вероятнее всего, стали бы мужем и женой. Но вышло, как мы знаем, по-другому. И то, что она, Дезире, в глубине души называла любовью и хранила где-то глубоко в душе, для него давно перестало существовать, поскольку потеряло смысл. И ныне та, которую он когда-то называл своей Евгенией, стала для него маленьким мостиком, через который его мысль могла быть переброшена к тому, кого он хотел заставить служить собственной воле, своим требованиям и расчетам.

— Я предсказывал наследному принцу все неприятности, которые он встретит и которые ему предстоят в будущем, если он не окажется тверд и решителен, — вновь вернулся к разговору Наполеон. — Мне сообщают, в том числе и Алькье, что закрыть все порты мешают шведские законы.

— Совершенно верно. — вставил Чернышев. — Торговля — частное дело. И так же, как частная собственность, она находится под зашитой конституции этой страны.

— Ах, конституция не позволяет! — вскочил на ноги император. — Тогда пусть Бернадот отменит эту самую конституцию, которая мешает ему выполнять мои законы. Так я сказал и принцессе, чтобы она передала мои слова его новоявленному высочеству. Не стоит и царствовать, заявил я, если руки не свободны и если обстоятельства вынуждают быть рабом своевольного народа, сознание которого исполнено хитрости. Разве Франция не страдает от последствий континентальной блокады? Или ваша Россия? Всем надо терпеть. Только так мы сломим Англию. Эти же северные гасконцы во главе с новым их вождем, гасконцем южным, хотят быть умнее всех. И вы, граф, напрасно пытаетесь вызвать во мне снисхождение. Я его, кстати, уже оказал, выдав Бернадоту миллион и обещав еще помощь. Однако — с условием: или он перестанет юлить, или я сам вынужден буду силой захлопнуть шведское побережье для английских судов.

Наполеон опять подошел к камину и пнул сапогом в задымившуюся головешку.

— Позволю себе заметить, ваше величество, — воспользовался паузой Чернышев, — проезжая через север Германии, я узнал о присоединении ганзейских городов к французской империи и об объявлении на новый, восемьсот одиннадцатый год набора рекрутов. Меж тем вы, ваше величество, уполномочили меня при моем отъезде в Петербург уверить моего императора, что конскрипции в новом году не намечается.

— В самом деле, — ничуть не смутился Наполеон, — я не хотел призывать новобранцев. Но, потеряв много солдат в Испании, обязан был пополнить убыль. И — не более того. Корпусу Даву, что взял под охрану от англичан северное немецкое побережье, из пополнения не перепадет ни одного новобранца.

Юркой тенью Наполеон метнулся от камина на середину кабинета и подошел вплотную к Чернышеву.

— Кстати, почему вас, граф, встревожило занятие северных немецких портов? Мера эта против англичан и нисколько не затрагивает интересов России. Не думаю, что маневр дивизий Даву в какой-то степени обеспокоит императора Александра. Во-первых, это из ряда тех мер, которые мы оба с моим братом, российским императором, предпринимаем, чтобы усилить блокаду нашего общего врага. А во-вторых, то, что я предпринял в Германии по части передвижения войск, сам Александр делает у себя. Разве не он сосредоточивает свои войска на берегах Немана, Двины и Днепра и возводит укрепления в приграничных местах? Я прекрасно осведомлен об этих начинаниях. Однако, смею уверить вас, что мне и в голову не придет упрекать Россию в том, что она готовится напасть на меня и занять, положим, герцогство Варшавское. Не так ли?

— Осмелюсь напомнить вашему величеству, что движение войск в пределах собственной страны не равнозначно движению дивизий и корпусов по пространствам чужих государств, которые, к слову сказать, соседствуют с Россией. И сооружение линий обороны на берегах своих рек не то же самое, что создание крепостей далеко к востоку от Рейна — на Одере и Висле, — решился возразить высокому собеседнику царский флигель-адъютант.

«Ого! — отметил про себя Наполеон, — это уже рассуждения не просто императорского курьера. Впрочем, молодой человек всегда имел отличную голову. Недаром я первым произвел его в полковники. Ныне и Александр, этот осторожный византиец, удосужился наконец определить его в сем чине. Надо непременно выразить Чернышеву мои поздравления. У меня он давно бы ходил в генералах. Впрочем, я ему об этом, кажется, уже говорил на Дунае.

Что же он знает о моих приготовлениях и насколько уполномочен говорить от имени Александра?

Я сейчас слукавил — русский император обязательно выразит недовольство относительно моих шагов на германском побережье. Но Чернышев, по сути дела, уже высказал это отношение. Следует поэтому теперь же усыпить их тревогу, еще раз повторить мои уверения: единственная цель Даву — закрытие портов от вездесущих англичан.

Еще не пришла пора ударить кулаком по столу — мои войска лишь только начали свое движение к востоку. И надо это перемещение довести до конца. Схватка с Россией, если на нее меня толкнут обстоятельства, — не прошлая война с Австрией или Пруссией. Эту страну невозможно завоевать. Но если император Александр, как ныне начал и мой бывший маршал Бернадот, станет обманывать меня на каждом шагу, мне ничего не останется, как перейти Неман и вступить в российские пределы. Зачем? Только с одной целью — в первом же грандиозном сражении нанести русской армии непоправимый урон и тем самым заставить Александра просить у меня мира.

Тогда это будет второй Тильзит. Но такой, где я поставлю свои условия: непримиримая война с Англией! От Александра я потребую только одного: полного прекращения сношений с Великобританией и ее колониями и приказа российским воинам идти со мною в Индию.

Да-да, чтобы вместе с храбрыми и выносливыми русскими солдатами мои бесстрашные воины наконец нанесли смертельный удар англичанам.

И ради этого я должен успеть перевести мою великую армию ближе к российским пределам и совершить все так, как я замыслил, и чтобы никакая неожиданность не сорвала мои планы. И ради этого я должен усыпить бдительность русских, развеять все их подозрения.

Я кое-что, разумеется, смыслю в военном искусстве и уверен: теперь, как никогда, у русского царя имеется определенный шанс упредить меня и перенести театр грядущей войны с берегов Немана и Двины на Вислу и даже Одер. Не случайно обеспокоился Чернышев выходом корпуса Даву к Балтийскому морю. Этим маневром я обеспечил себе надежный левый фланг. Ясно, что это как раз и не ускользнуло от Чернышева: он сам там был и может перечесть каждую дивизию и полк, их состав и вооружения. Ах, если бы я имел такого человека у них, который бы знал столько, сколько, уверен, известно о передвижениях и намерениях моих войск Чернышеву!

Я хорошо его изучил — он способен на очень серьезные выводы. И его сообщения в Петербург могут стать весомым подспорьем тем планам, что составляют сейчас генералы и полковники российского главного штаба.

Польша — вот яблоко раздора, которое оказалось между нами. Кто из нас первым завладеет этим предметом распри, тот выйдет победителем. Но надо отвести русских от подобной мысли, усыпить их тревогу».

— Вы не стали бы решительно возражать, граф, если бы я попросил вас вернуться на какое-то время в Петербург с моим письмом императору Александру? — Лицо Наполеона, как всегда, было неподвижно, лишь в его глазах на сей раз появились искорки живости и тепла. — Между Францией и Россией не должно быть и тени недоверия. Все, что я теперь осуществил и что предприму в будущем, должно быть правильно понято российским императором, ибо все это — во благо наших народов. И мне хотелось, чтобы с вашей, полковник, помощью выражение моих искренних чувств быстрее стало достоянием моего друга и брата.

 

Оскорбленное достоинство

Не было б несчастья, да счастье помогло. Или — не было бы счастья, да несчастье помогло?

Несмотря на свою необыкновенную память, Наполеон нередко перевирал пословицы и поговорки, как искажал впервые встречавшиеся ему географические названия.

А какая разница — Гамбург или Ганберг, Любек или Лобек? Лишь бы было достигнуто главное: те кружочки на карте, куда он показывал карандашом, отныне французские крепости.

Не в его привычке что-то разъяснять в собственных поступках, словно просить извинения. Слава Господу, что сгоряча не отправил Чернышева с посланием к царю. Медлил, будто втайне надеялся, что в последний момент Провидение избавит его от не свойственной ему роли. И точно услышал Всевышний — поменял их местами с императором Александром.

Из Петербурга пришло сообщение, что первого января 1811 года русский царь своим указом ввел в действие новый таможенный тариф. Согласно сей бумаге непомерно высокими пошлинами отныне станут облагаться предметы роскоши, ввозимые в Россию.

Точно игла вошла в сердце — вот оно, византийское коварство! Вместо того, чтобы законопатить все щели для английских изделий — читай: товаров повседневного спроса, не просто захлопываются, а запираются на ключ двери для французских предметов. Бархат, шелка, парфюмерия, вина, что до сего времени успешно и выгодно для себя продавала Франция в России, ныне обложены непомерными поборами. Это хуже, чем пощечина. Все равно, что обобрать дочиста того, кому клялся в дружбе.

На очередном приеме чиновников иностранной миссии в Тюильри Наполеон нарочито прошел мимо того места, где обычно стоял Чернышев и куда к нему первому всегда направлял свои стопы. Напротив, остановился возле дипломата из Варшавского герцогства, с кем, кажется, едва был знаком, и стал любезно с ним говорить, так ни разу не посмотрев на русского военного атташе.

Приглашенные с бледными от изумления лицами растерянно переглянулись: что, уже началась война?

Спустя несколько дней подобное повторилось на балу у Савари — император каждого приветствовал то ли за руку, то ли кивком головы, лишь мимо Чернышева опять прошел, отвернув лицо.

Куракина от сих демонстраций уберег очередной приступ подагры. Иначе расфуфыренную тушу наверняка хватила бы кондрашка. Чернышев же ухом не повел, что еще более вывело из себя Наполеона и Савари.

— Не я ли, сир, предостерегал ваше величество от предательства русского двора? А этого лазутчика и шпиона, прошу прощения, сир, я бы немедленно выдворил из Парижа, — скосил глаз в сторону Чернышева министр полиции.

— Опять вы, герцог Ровиго, принялись за свое? — взорвался император. — Вы, черт вас побери, плохой психолог и никудышный стратег! Русские, как всегда, сами того не сознавая, дали мне возможность выиграть у них важное для меня сражение. После него я выиграю у них всю войну. Да, герцог, новый таможенный тариф императора Александра — это мой новый Аустерлиц!

И он, победитель, прошел вдоль строя гостей. Но на сей раз, в отличие от давней, аустерлицкой ночи, ни единым намеком не выразив милосердия к побежденным.

На сей раз у него не было пленных. Перед ним был представитель страны, которая оскорбила его августейшее достоинство. А значит — непримиримый враг.

Впрочем, на второй или третий день он остыл. Потому что теперь он придумал, какое письмо отправит с Чернышевым в Петербург. Нет, он не опустится до вульгарной лексики базарных торговок. Но, не нарушая принятого этикета, выскажется таким образом, что объясняться придется не ему, а противной стороне.

А в это же время и до российской столицы дошел беспримерный афронт французского императора, мало того, что вероломно нарушивший состояние мира в Европе, но бесцеремонно оскорбивший достоинство русского двора. Дело в том, что своевольное занятие ганзейских городов было первым шагом агрессии. Вторым шагом оказалось выдворение из Ольденбургского герцогства его законных владельцев и присоединение сих земель к французской короне.

Как же такое могло произойти, чтобы герцогство Ольденбургское, независимое и суверенное государство на севере Германии, коим на протяжении многих веков владеет древний род, состоящий в родстве с российским императорским домом, могло уподобиться добыче разбойника?

Великая княгиня Екатерина Павловна и ее супруг и наследник герцогства великий князь Георг Ольденбургский прискакали из Твери за разъяснением происшедшего.

«Доигрались, дорогой мой братец, со своим ненаглядным корсиканцем!» — было написано на лице «Екатерины Третьей», когда она вошла в кабинет царя.

— Как это понять, ваше величество? С вами в Европе, простите, стали обращаться как с половой тряпкой, о которую Можно вытирать ноги? — надменно поджала она губы, и лицо ее одновременно напомнило облик их отца Павла Первого и бабки Екатерины Второй. — В таком случае, ваше величество, если вы не в состоянии постоять за свою собственную честь, оградите хотя бы своих подданных — меня и Георга — от позорного унижения.

Куда было деться ему, оскорбленному, враз будто растоптанному? Призвал собственноручной запиской друга — французского посла.

Арман Коленкур прятал глаза, тем самым как бы отделяя себя от того, что случилось не по его воле.

— Несчетное количество раз я убеждал мое правительство в неравенстве условий, в которое континентальная блокада поставила Францию и Россию, — начал посол, прикладывая руку к сердцу в знак конфиденциальной искренности. — В самом деле, товары нашей промышленности продаются у вас почти беспошлинно. Вы же лишены возможности вывозить свои товары не только в Англию, что, скажем, было бы понятно, но даже в Германию и во Францию. Чем же вашей стране жить, если нет торговли? Смею заметить, ваше величество, что я особо докладывал в Париж: когда я прибыл в Петербург, русский рубль стоил два франка и девяносто сантимов. Ныне он упал до одного франка и пятидесяти сантимов. Потому, полагаю я, ваше величество вправе были издать закон, защищающий ваши внутренние интересы.

Господи, да как же он был разумен, друг Арман! Почему ж не такие иные французы, что в каждом письме называют тебя своим братом, а сами поступают с тобою как с заклятым врагом?

— Лучшего понимания моего поступка, чем то, что выразили вы, мой друг, мне и не надо! — произнес Александр Павлович. — В самом деле, новые расценки на таможнях — то ж наше, российское внутреннее дело! И можно ли сравнить мой шаг с оккупацией чужих земель, в том числе Ольденбурга? Вам что-либо известно об условиях, которые выдвигает император Наполеон относительно сего щекотливого дела?

— Уже поспешая к вам, я был остановлен в дверях курьером, который привез мне депешу. Мое правительство предлагает герцогу Петру Ольденбургскому взамен его владений город Эрфурт. Нынешние земли Ольденбургов, сообщает мне Шампаньи специально для передачи вашему величеству, — это узкая полоска приморских песков и дюн. Но для Франции, на ее беду, — незапертые ворота для английской контрабанды. Эрфурт-де станет, по замыслу Наполеона, не только равнозначной заменой, но и ценным подарком герцогу, принимая во внимание уважение к вашему императорскому величеству, которое неизменно питает его величество император Франции…

Сие было выше человеческих сил — глотать одну обиду за другой!

Любезно проводив посла, тут же вызвал собственного министра иностранных дел с необходимыми бумагами. Расстелили на столе карту.

— Хотел бы обратить внимание вашего величества на, мягко говоря, неравноценность обмена, — напрягся канцлер Румянцев. — Эрфурт по площади возмещает лишь шестую часть герцогства и третью — по числу жителей. По доходам же сей подарок будет равняться половине ныне имеющихся в герцогстве.

Уже одно название города отвращало, не говоря о выкладках министра. Это там, в Эрфурте, Бонапарт затеял втянуть Россию в разбойный сговор против Австрии. А чтобы можно было и дальше вертеть своим союзником как заблагорассудится, заикнулся в том смысле, что не породниться ли домами…

Смахнул со стола карту, велел никого более не принимать, как доложили о прибытии Чернышева.

Что так нежданно? По какому случаю от Бонапарта, не с раскаянием, чай? Сам распахнул дверь, нетерпеливо кинулся навстречу. И — не забыл подобрать на лицо одну из своих обворожительных улыбок, что делало его в глазах всех ангелом.

— Что привез из Парижа — яд, опиум или рахат-лукум?

Спокойствие императора было зыбкое, деланное, но оно в то же время требовало: говорить как оно есть.

— Наша переписка с Наполеоном с некоторых пор стала ничего не значащим обменом любезностями, — усмехнулся Александр Павлович, как-то брезгливо выпустив из рук Наполеоново письмо. — Ольденбург как?

— Герцог отверг всяческие предложения замены. И, полагаю, поступил правильно, невзирая на то, что французские солдаты вошли в герцогство, отстранили от дел местную администрацию, завладели денежными кассами, — начал Чернышев.

— Но сие есть дерзостный вызов! — Деланная улыбка исчезла. — Этого вероломства я не потерплю!

— Ваше величество в глазах всей Европы поступит в этом смысле совершенно законно, — продолжил Чернышев. — Теперь вы будете вправе потребовать за Ольденбург не Эрфурт, как вам предлагают, а замены более достойной.

— Не Данциг ли? — Губы Александра Павловича истончились, уголки их капризно поднялись. — О сем месте я, признаюсь, не раз думал с тоскою: почему не принадлежит мне? Город этот — крепость, означающая ключ к Висле и всему Балтийскому морю.

— Простите, ваше величество, но я осмелился бы подсказать вам большее, чем один Данциг.

— Уж не имеешь ли ты, Чернышев, в виду герцогство Варшавское?

— А что, государь, — раздался голос из-за плеча Александра Павловича. — Вот это обмен более достойный — герцогство, так сказать, на герцогство!

Оказалось, что они вовсе не вдвоем — в кабинете остался Николай Петрович Румянцев, не посмевший уйти.

— А что, государь, — повторил министр, — коли имеем дело с разбойником, как заведено у разбойников, и поступим — метнем кости. Какая выпадет, а? Или того лучше — и Данциг, и герцогство Варшавское запихнем в мешок, там все это перемешаем да и вывалим наружу. Что первым выпадет, то и потребуем у супостата.

— Не исключаю, первым выйдет то, что размерами поболее, — усмехнулся Александр Павлович. — Николай Петрович, известное дело, шутник отменный. Однако нам не до игры в надежде на слепую удачу.

— А я, государь, менее всего думал о шутке или игре. — вышел совсем уже из-за спины Александра Павловича канцлер. — Я о том, что в каждой шутке всегда на первом месте — правда. Ганзейские города с Ольденбургом — только прицел, лишь первый шажок супостата к Балтийскому морю, что с петровских времен считаем мы надежно своим. Потому-то, чтобы нам насолить, он на пробном своем шаге не остановится — далее пойдет. А далее что? Польские земли да мы. Нет, тут, ваше величество, твердо надобно поставить вопрос: вот, мол, Висла-река, как вы, Наполеон Бонапартыч, в Тильзите рекли — по одной стороне вы, а что на другом, правом берегу, то, не обессудьте, — наше.

Чернышев чуть подался вперед, черные глаза так и полыхнули.

— Вашему величеству судьбу герцогства Варшавского в обстоятельствах, складывающихся ныне, никак не обойти, — произнес он, обрадованный тем, что теперь он не один в своих убеждениях. — В самом деле, ваше величество, тут такой расклад: если Наполеон намерен блюсти свои интересы в землях, что никак не соприкасаются с границами французской империи, как же нам оставаться безучастными к тому, что он замышляет от нас в непосредственной близости? Смею напомнить, как он простирает свое влияние да, проще говоря, захватывает чужие земли. Сначала выход на Рейн, за ним — на Одер. И вот уже он у наших границ. Варшавское герцогство — то ж одно название! А хозяин в нем кто? Опять же он, император Франции. И что ему стоит присоединить к сему герцогству другие польские территории, в том числе и то, чем мы владеем, — вот и самостоятельная якобы Польша! А что на самом деле? Польша под его, французской короной — непримиримый враг России…

«Вот она, моя давняя и не утихающая боль — Польша!» — подумал Александр Павлович.

Не далее как третьего дня сию старую рану разбередила Нарышкина:

— О, когда же, когда вы, Александр, сделаете меня совершенно счастливой? Когда я увижу мою любимую Польшу единой и свободной?

Во дни юности возродить польскую нацию он обещал Адаму Чарторижскому. Но что те слова по сравнению с клятвами той, которую продолжал любить чем дальше, тем сильнее?

— Я знаю, вы, друг мой, недавно давали поручение Чарторижскому съездить в Варшаву, проведать, поддержат ли вас поляки, если ваши войска перейдут границу. Ну и чего вы добились, мой друг, от любовника вашей жены?

— О, Мария, не надо, пощадите меня!

— Я прощаю вам вашу слабость как человеку, которого низко обманывают. Это потому, что вы имеете ангельское сердце. Но как императора я вас не могу простить. Вы доверили государственную тайну лицу, которое обольстило вашу жену. И чем же на этот раз он оплатил ваше доверие? Выдал князю Юзефу Понятовскому, подлому прислужнику Бонапарта, ваши сокровенные мысли о будущем Польши.

Боже, он же хотел добра, искал как лучше для самих же поляков! Разве думал он, что друг детства и юности передаст его намерения в руки тех, кто не приемлет и самой мысли о том, чтобы Польша возродилась под властью России? Но есть же истинные поляки, которые только и ждут, когда он, русский царь, станет и королем польским. И одна из них — она, Мария Нарышкина, урожденная Святополк-Четвертинская.

Кому же довериться, как не ей, знающей каждый потаенный уголок его души? Лиза? О нет, с нею все рано в жизни началось, совсем глупо и по-детски, точно игра в куклы, и рано перегорело, обретя рамки привычки и жалости.

Вспомнил скамеечку с подушечкой, вышитою женой для ушибленной ноги. Педантичная немецкая заботливость, бесспорно, достойная благодарности. Но ее сердце, разве оно ему безраздельно принадлежит, если когда-то сострадало другому? А может, в том он виноват был? Может, сам, излюбив, толкнул к тому, в ком более нашла она отзвука?

Однако будет о том. Живая, требующая выхода страсть не в состоянии копаться в ненужном уже прошлом. Она — безоглядна и безрассудна. Она и в счастье, и в горе — всегда в нераздельном единстве, любовь его и любовь Нарышкиной, которую он сделал первой дамой двора.

А Лизе уже спасибо за то, что она умеет молча и достойно нести свой крест, умной душою своею понимая, что лучше так, чем никак вообще, как бы не подбивала ее мама, великая герцогиня Баденская, на развод. Лиза и теперь как та, тринадцатилетняя девочка. Приласкай, погладь ее по головке, она и заплачет от счастья, прижимаясь к тебе крепко-крепко. Сама же меж тем знает: с другой у него — и другие ласки.

К кому бы еще он мог так — исстрадавшийся и обессиленный, броситься на грудь и всю ее омочить слезами, когда зимой, после Аустерлица, бросив свою армию, примчался в Петербург?

Не в Зимний, не в Гатчину, не в Царское Село или Петергоф — только к ней, Мэрии Антоновне, в ее дом, невзирая на мужа и все окружение. И все, включая в первую очередь мужа, обер-гофмейстера двора, получившего, конечно, эту высокую должность благодаря ей, — вон, на цыпочках, не дыша…

Однако — что же о Польше, как все же следует поступить с ней? Мария Антоновна ему более не простит. Теперь уже не как императору — как человеку, который во всем прежде всего обязан быть мужчиной.

— Да, вот о чем, Николай Петрович, я хотел бы попросить. Надо бы подготовить договор России и Франции именно о Польше.

— Проект такого соглашения, государь, ваше и французское иностранные министерства одобрили в предварительном чтении, — учтиво наклонил голову Румянцев.

Взгляд Александра Павловича выразил неодобрение.

— Первый же параграф сего соглашения вызвал мое неудовольствие. Следует написать так: «Франция торжественно обещает, что Польское королевство никогда не будет восстановлено».

— А что это даст, государь? — Острые рачьи глазки канцлера сошлись к переносью, лоб от напряжения заблестел. — Надобно действовать, ваше величество! Вот, кстати, разумный прожект о немецком легионе, доставленный на ваше высочайшее имя уважаемым Александром Ивановичем…

Император повернул голову к своему флигель-адъютанту.

— Твою, Чернышев, записку я одобрил. И Николай Петрович — слыхал? — такого же мнения. Дело передано в руки военного министра. И как ты верно мне писал, я строжайше повелел хранить сие предприятие в тайне. Корпус начнем формировать в Ревеле. А сих начальников его — генерал-лейтенанта графа Вальмодена и полковника барона Теттенборна в тех же самых чинах я зачислю в русскую службу. Однако повелеваю им пока находиться в прежних местах — также во избежание преждевременной огласки.

И, словно споткнувшись о какую-то свою, не дававшую успокоения мысль, спросил:

— Чаю, не в видах ли будущей судьбы герцогства Варшавского ты, Чернышев, задумал всю эту затею с немецким легионом? Ударить на Одер и на Вислу сим корпусом разом, так ведь, признайся?

— Не совсем так, ваше величество, — смело посмотрел в глаза царя его флигель-адъютант. — Как я имел честь вам донести в записке, у корпуса — своя цель: вывести Пруссию из числа верных союзниц Франции. А ради того, чтобы упредить выход Наполеоновых корпусов на Вислу, признаюсь, имею особый план.

— Превентивная война? — выразил догадку Александр Павлович.

— Совершенно верно, ваше величество. Только с одним уточнением — как раз чтобы избежать сим маневром большой войны, — ответил Чернышев и тут же развил свою мысль.

Пока не пришли в Варшаву главные силы французов, русским армиям и занять все герцогство. В Российской империи, известно, находятся целые губернии с польскими жителями. А вместе с герцогством это и станет единой Польшей. Император же всея Руси становится и королем польским.

— А ежели уж неизбежна война с Наполеоном, к коей неминуемо дело как раз и идет, — закончил Чернышев, — то станем драться не на нашей земле. И не по нашим городам и селам начнет гулять красный петух да разор. Да и кровью откупимся малой. Но вряд ли, еще не перебросив всю свою великую армию к Висле, решится Наполеон открыть кампанию. Кроме того, мне досконально известно: в своей армии Наполеон не имеет такой легкой конницы, как у нас. Весь расчет у него на подобную кавалерию герцогства Варшавского. А это по меньшей мере двадцать тысяч сабель. Заняв же Варшаву, мы тем самым лишим французов и сей дополнительной силы. Вот мои резоны, почему нам во всех смыслах выгодно Наполеона упредить.

— Государь, истину толкует Чернышев, — не удержался канцлер. — Есть, есть резоны в том, что он предлагает! И Барклаев штаб за сию мысль крепко ухватится. Иного выбора у нас нет, чтобы покончить с Бонапартом. Не пускать же его разбойничать в наши, исконно русские, губернии!

«Что ж это я никак не обрету опоры? — поморщился Александр Павлович. — То ж будто в моей собственной душе читают Чернышев и Румянцев, а чтобы ясно сказать: «быть по сему!», как начертал давеча на Чернышевой записке о немецком корпусе, — что-то сдерживает, что-то мешает. Крови и войны пугаюсь? Но от них не уйти. А так — кровь все же малая, прав Чернышев. Ибо не со всею бонапартовой мощью столкнемся. Да тут и немецкий легион с кораблей направится громить еще не дошедшие до предписанных позиций французские полки.

Нет, все верно расчел Чернышев — умная голова! Да ему и карты штабные — в руки: Бонапарта отменно изучил да всю его армию держит под пристальным своим глазом — Барклай каждые две недели получает депеши, по которым все передвижения французских сил как на ладони!

Однако ж меток и политический его глаз — не будет другого момента, чтобы стать мне избавителем и королем польским! Разве не об этом я мечтал, когда в аллеях Царского Села и Петергофа ходил, взяв руку Чарторижского Адама в свою? А потом — с нею, с Марией Антоновною, столько дней и ночей — все о том же. Чего ж не укрепить себя в сей простой мысли, что, верно, давно уже обретается в душах всех исконно русских людей и в душах верных мне поляков?

А вдруг — снова Аустерлиц и Фридланд? — память жгуче обожгла все внутри. — По чью голову придут сюда, в эти самые стены, те, кто прыток в интригах и, не дай Бог, в тайных заговорах?»

И тут же пред его мысленным взором предстали стеклянные, исполненные гнева, глаза брата Константина перед Тильзитом. И сразу за братом — жесткий рот сестры Екатерины и лицо ее, напоминающее сразу бабку и отца, еще не отомщенного.

Но спасительно вдруг, тесня сии образы, возникла она, молящая его о справедливости для ее народа и взывающая к действию — она, дорогая и ненаглядная Мария Антоновна.

«Да, я должен показать всем им, что я человек не только слова, но и дела, и что мною нельзя вертеть как кому-то заблагорассудится! Я — главный в семье и в империи, а ныне стану спасителем Польши и целой Европы. Прав Талейран — я обязан стать во главе всего цивилизованного мира, чтобы мое имя, а не Наполеоново, осталось в веках».

Медленно поворотился, все еще продолжая ощущать в себе сладость от тех слов, которые говорил себе, как увидел себя же — с головы до ступней — в большом напольном зеркале.

Выпятил грудь и распрямил плечи, не торопясь, словно выбирая шляпу или там еще какую-то вещь туалета, продумал и напустил на лицо улыбку глаз.

Между прочим, не забыл отмстить, как черное касторовое сукно мундира отлично гармонирует с белизною подбородка и высокого, все еще с венчиком пшеничных волос, лба.

Теперь бы вот так — одну ногу чуть вперед, другую же слегка отставить.

И вдруг там, в зеркальном отражении, узрел, как выставленная ляжка слегка вздрогнула, затем еще и еще. Верно, та, ушибленная нога? Да нет, другая, не поврежденная.

Скосил взгляд на Румянцева с Чернышевым — не заметили б они.

И дрожание унялось. Должно, нервный тик. С чего бы?

 

Просчет воздушного телеграфа

И опять — дорога. И вновь так и хочется повторить: и какой же русский не любит быстрой езды?

Только месяц март — не лучшая пора для скачки. Даже по дорогам Европы. Потому что девятнадцатый век — не наше время с его асфальтовыми и бетонными магистралями, к примеру, во Франции и Германии. Да и Польша — уже не Россия. Впрочем, и у нас, особенно к западу от Москвы, есть уже кое-что. А попадешь в Белоруссию — и того лучше, а в Балтии — кати не хочу.

В годы же, когда покорял пространства наш герой, даже самая разъевропейская Европа ненамного отстояла от российской ее половины. Впрочем, проследуем-ка за царским флигель-адъютантом в марте восемьсот одиннадцатого года из Санкт-Петербурга через Мемель в Кенигсберг, через Варшаву к Берлину.

В российской столице будет провожать нас злая, еще не унявшаяся метельная круговерть. В Германии же прихватят ледяные дожди, ближе к Берлину уже и не такие холодные, начисто слизнувшие снежный покров, если он где еще залежался. Зато всю дорогу — из-под копыт комья грязи. Стылые лужи в разъезженных колеях коварны, как волчьи ямы: чуть зазевался возница, и погружается экипаж вместе с лошадьми по брюхо в непролазь.

Но надо гнать и гнать лошадей, потому как промедление может истощить терпение того, кто там, в Париже, ждет посланца русского царя. Что стоит этому, уже заметно начинающему полнеть «маленькому капралу», сорвать со своей головы шляпу и начать топтать ее ногами, ища выход своему гневу, как он однажды уже отчубучил в Эрфурте? А поспеть во время значит упредить взрыв бескрайнего самолюбия и апломба.

Посему — не спи и гони во всю мочь!

Впрочем, и тут русский человек, крещенный и не такими дорогами, — первый не только по части прыткой езды, но приспособлен кемарить в любой, даже весьма неудобной позе. То откинувшись спиною на жесткие дорожные сиденья и спинки, то свернувшись вовсе калачиком в том месте, где представителю другого народа попросту не усесться. То уронив голову на плечо соседа или, если не в кибитке, а пешком. — совсем уж по-солдатски стоя или даже на марше в колонне на ходу.

Всеми этими возможностями урывать хоть минуту для сна, хоть даже полминутки, обладал, конечно же, наш герой. И потому казалось, что он будто и вовсе не спит — всегда бодр и свеж.

Вот и теперь летела из Петербурга в Париж его фельдъегерская тройка, а он, невзирая на тычки возка, то проваливался в дрему, то, высунувшись из окна и подставив лицо встречному ветру, разглядывал все, что проносилось мимо него по сторонам дороги и что маячило впереди.

Уже где-то за Неманом, только въехав в герцогство Варшавское, Чернышев в сгущавшейся вечерней мгле однажды углядел далеко впереди себя быструю игру ярких огней.

«Э, да это военный гелиограф передаст какую-то важную депешу!» — сразу определил Чернышев значение световых сигналов.

А они, эти сигналы, пока неслась его тройка, вспыхивали далеко впереди какими-то замысловатыми полосами, а то вдруг вовсе короткими вспышками, похожими на точки, и опять переходили в четкие линии.

Любопытно, какая депеша летит от одного французского поста к другому, о чем спешат уведомить Наполеона неусыпные стражи на маршрутах его вездесущих коней?

За сотни и тысячи лье от покоев дворца в Тюильри раскинуты гарнизоны французских крепостей, разбиты лагеря полков и дивизий. Одни из них снимаются со стоянок, другие заступают их место. Все это дважды в месяц фиксируется в специальных таблицах, которые предназначены только ему, императору и полководцу, по чьей воле совершаются все передвижения. Однако прежде чем пути следования и номера воинских частей лягут на бумагу, сведения о них стекаются в Париж с помощью вот этого светового семафора.

Семафорные аппараты братьев Шапп — первый телеграф Европы. Рожденное революцией в 1792 году вместе с новым календарем и метрической системой мер, изобретение это было предметом гордости Наполеона.

Зеркала и цветные прожекторы, установленные на специальных башнях и колокольнях церквей, заговорили сначала с самыми отдаленными департаментами империи, а по мере ее расширения связали в единое целое даже соседние государства, куда ступал французский сапог.

Из Кале в Париж световое сообщение передвигалось всего за три минуты. Его передавали друг другу двадцать семь телеграфных приборов, установленных на всем расстоянии между городами. Из Лилля двадцать два аппарата несли депешу за две минуты, из Страсбурга сорок пять прожекторов — за шесть с половиной минут, из Бреста на западе Франции уже восемьдесят зеркал — за восемь минут.

Ныне световые семафоры размешались на немецких кирхах и польских костелах. В скором же времени диковинные аппараты по велению Наполеона должны быть подняты французскими военными инженерами на виленские и смоленские соборы. И, что у него вызывало особенное удовлетворение, — на башни Московского Кремля. А от тех башен, как ему думалось, было рукою подать до пагод Индии.

Многое, верно, отдал бы наш герой, чтобы узнать, какая депеша летит сейчас в Париж вдоль его дороги, через леса и долы, через города и селения. Однако ему и в голову не могло прийти, что вездесущее световое око передает сообщение о том, где сегодня остановился и когда вновь пустился в путь личный адъютант российского императора, с какою скоростью он следует и когда его можно ожидать на парижской заставе.

Неужто так? И ничего автор здесь не придумал? Отнюдь. Первые слова Наполеона, когда к нему в кабинет войдет русский полковник, будут слова изумления в связи со скоростью, с какою он проделал свой путь. И — признание в том, что он, император, ожидая прибытия Чернышева и основываясь на данных воздушного телеграфа, ошибся ровно на сутки.

Так отмечено будет в донесении самого Чернышева царю, и сие, как видите, читатель, факт исторический, а вовсе не придуманный автором для придания, так сказать, занимательности и в видах украшательства повествования.

Да, так он мчался по дорогам, наш герой, с поспешностью и завидным упорством преодолевая необъятные просторы и ставя в тупик этою самой поспешностью и французского императора, и его чудное изобретение.

А для чего так? В самом деле, как мы сказали в начале сей главы, дабы не навлечь Наполеонова гнева? Полноте, читатель! Всегда у нашего героя была своя цель, ради которой он и стремился сэкономить часы и даже минуты. Так было и на сей раз. По пути в Париж Чернышеву предстояло сделать остановку в Берлине. У него в фельдъегерской сумке, которую он обязан был хранить пуще собственной жизни, рядом с письмом русского царя к Наполеону лежало еще и письмо Александра Павловича к прусскому королю. Это послание Чернышев должен был вручить лично. И, конечно же, ни о содержании сего послания, ни о самой задержке в Берлине ни в коем разе не должен был прознать Наполеон.

Однако вот уже и прусская столица. Точнее, Потсдам — резиденция прусских королей. Дворец Сан-Суси, под сводами которого — затхлость, тишина и пугливая растерянность.

Как же он сдал, сей государь, величаемый королем! Немного за сорок, но согбен, морщины избороздили чело. Без сомнения, состарило горе — три года назад потерял жену Луизу. При ней он, король, был как у Христа за пазухой.

Стоило припомнить только встречу в Тильзите, на которую сей король не был по воле Наполеона допущен. Он сам прибыл туда, ибо решалась судьба его же собственной державы, а его, как лакея, держали в передней. Что ему оставалось делать, как послать на свидание к императору-победителю свою жену! Королева оделась как на встречу с любовником. Шли минуты, пробил, кажется, уже час, и король прильнул к двери: что там, почему так долго не выходит Луиза? Наполеон показался в дверях сияющий: «Нам не хватило с королевой еще каких-нибудь полчаса. Может быть, я и пошел бы кое на какие уступки…»

Нет, теперь, наверное, король не вспоминал Тильзит. Он грустил. Он потерял все — и Луизу, и свою державу.

То, что осталось после Тильзита от некогда великой Пруссии, — обрубок, который Наполеон соизволил оставить лишь «из уважения к его величеству императору всероссийскому».

Ныне он, Фридрих Вильгельм, — заложник непредсказуемой воли и даже просто капризов французского цезаря. А как же Россия, недавняя заступница и надежная союзница? Император Александр пишет, что остается верным клятве, которую некогда дали они втроем у гроба великого Фридриха. Приятные слова, но много ли в них проку теперь, когда он один во вражеском окружении, точно попавший в капкан загнанный зверь?

Король прячет глаза, осторожно смахивая с них слезу.

— Пруссия — жертва войны. И прошедшей, и будущей. В прошедшей она получила смертельную рану. В будущей будет без остатка уничтожена. Вот все, молодой человек, что я могу через вас передать императору Александру.

— Российский император пишет вам и просил меня передать сие на словах — никогда не оставит Пруссию. Он двинет свои войска на ее освобождение.

— Будет поздно! — слабо отмахивается рукой король. — Представьте, где находится мой Берлин. Его легко обойти французам, чтобы сразиться с вами где-нибудь в Мазурских болотах или в белорусских лесах. А я так и останусь как узник, замурованный в своей цитадели. И если мой народ только попытается подняться против Наполеона, мы тут же будем стерты в порошок. Маршалу Даву дано такое предписание — при малейшем неповиновении занять Берлин и покончить с Пруссией.

— Иными словами, ваше величество, — произнес Чернышев, — или вы вступаете в союз с Наполеоном против России, или прощаетесь с короной?

— Таковы обстоятельства, которые подчас сильнее нас. В таком положении нахожусь теперь я. Единственное, что меня может спасти и развязать мне руки, это союз России с Австрией в предстоящей войне. И я молил бы Бога, если бы император Александр сделал попытку договориться с нашей соседкой.

— Насколько мне известно, ваше величество, мой государь намерен прибегнуть к этому средству. И если он не может пока рассчитывать на союз с сей державой, то сделает все возможное, чтобы быть уверенным в том, что Австрия не выступит против России так, как желал бы этого Наполеон.

— Видите ли, — осторожно продолжил король, — мой посланник в Австрии не может уверить меня в этом. В своих донесениях он, напротив, выражает беспокойство по поводу нерешительности венского кабинета. Его смущает в этом отношении образ мыслей Меттерниха. Этому господину кажется, что он сделал беспроигрышный ход, поставив на Наполеона. И если не найдется у императора Александра средств, чтобы его в этом разубедить, наша судьба может оказаться весьма плачевной.

— Не будем, ваше величество, спешить делать окончательные выводы, — попытался успокоить короля Чернышев. — То, что сообщает ваш посланник, это лишь одна сторона, которую он видит. У нас имеется и свой взгляд на положение дел, и собственные усилия на сей счет, смею вас уверить, ваше королевское величество.

Нет, никак не смел Чернышев здесь, в прусском дворце, сказать о том, что сберегалось в Петербурге как зеница ока — о немецком корпусе и о превентивном выходе русских войск на Вислу. И то, и другое, разумеется, имело прямое отношение к судьбе прусского королевства. И в определенной мере успех двух этих маневров, долженствующих следовать один за другим, также зависел от того, как поведет себя прусский король. Но сказать об этом теперь значило погубить все дело. Оставалось лишь постараться убедить его величество в том, что положение Пруссии не так безнадежно, как он себе его представляет. И, конечно же, хотелось как можно определеннее представить, как же все-таки намерен поступить король, когда, скажем так, его породистый заостренный нос уже чуял запах гари большой войны, как чувствовали смрад пожаров и крови уже многие императоры, короли и герцоги, наверное, почти во всех краях Европы.

Конечно, непросто было сломленному человеку взвалить на плечи судьбу страны, которую он уже однажды загубил. Да и вообще тяжел был сей головной убор, что красиво и гордо назывался короной. Всего несколько дней назад Чернышев был свидетелем того, как осторожно, с сомнениями и неуверенностью, с огромной душевной борьбой вынужден был идти к принятию государственных решений его собственный император, за которым все же стояла великая империя. Чего же следовало ожидать от короля, сидящего как пойманная птаха в клетке, вокруг которой — рык львов и тигров! И все же следовало вызнать, что же в самом деле на уме пусть у спеленутого и связанного по рукам и ногам, но как-никак, а правителя целого государства.

— Поскольку я должен дать ответ его императорскому величеству Александру, — понимая, чего ждет от него посланец царя, вынужден был как-то определеннее высказаться король, — я не премину откровенно сообщить ему свой образ мыслей. Вы понимаете, что, находясь далеко от России и ближе к Австрии, я не должен упускать из внимания в первую очередь ее намерений и ее поведения в таком сложном деле, как отношения с Наполеоном. Австрия — свободная страна. И тем не менее постоянно вынуждена соотносить свои действия с политикой Франции. И не только потому, что она — в династической связи с императором французов. Она уже не однажды сталкивалась на поле битвы с Францией, и ей небезразлично, выйдет ли она победителем или проиграет грядущую войну. Что уж в таком случае говорить о нас — стране, оккупированной чужими войсками, по сути дела, потерявшей полностью свою свободу?

«Яснее король вряд ли мог выразить свои мысли, — подумал Чернышев. — Не изживший в себе ужас поражения в минувшей схватке с Наполеоном, он не видит иного исхода новой войны как еще одного сокрушительного поражения всех участников прошлых коалиций и торжества французской военной мощи. И, наверное, в глубине души лелеет мечту: став тихим, послушным и покорным, выставив в помощь Наполеону тысяч пятьдесят-шестьдесят солдат, получить и свой выигрыш.

Какой же? А выпросить у всемогущего властелина, к примеру, Курляндию, Лифляндию и Эстляндию, отняв их у России. Взамен тех земель, что отошли к герцогству Варшавскому.

Ну, а как не выйдет у Наполеона? К кому же вы и Австрия броситесь в объятия, если не к той же России, ваше королевское величество?»

— Простите меня за смелость, ваше величество, — сказал вслух Чернышев, — но может настать день, когда территория вашей страны вдруг станет театром военных действий. Если через вас, двигаясь на восток, пройдут французские войска, то так же вероятно, что, устремляясь к Парижу, двинутся через Пруссию и наши, русские полки. И это обернется неисчислимыми бедствиями для вашего народа. Австрия не может оказаться в стороне от страшных боев и разрушений.

— Так что же предлагает мне ваш государь? — поднял глаза на Чернышева король.

— Полагаю, ваше величество, одно: иметь терпение и хранить надежду на то, что мой государь однажды уже спас Пруссию и спасет ее снова, если она окажется в беде. Коротко говоря, не брать примера в поведении с Австрии, а верить в Россию. Мы ведь ближе друг к другу и по географии, чем кажется вашему величеству. Вот наш Ревель, а рядом ваш Мемель, а там, в нескольких часах плавания, — и, скажем, Гамбург.

Как было не понять сего намека? Да и воспоминания вживе стояли перед королем: в прошлой войне одним спасением для него самого оказались пределы рядом с границей России. И здесь, именно здесь, под Кенигсбергом, тогда пришли на помощь к нему русские войска. Теперь же и впрямь, коли чуть склонится чаша весов не в пользу французов — ведь было такое и в той войне! — путь для русских фрегатов по Балтике — не дальний крюк!

Но, видно, смирился уже со своей подневольной планидой король, так съежился весь в своем кресле с высокой спинкой, что вроде бы стал похож на карлика. И как-то растерянно поспешил закончить разговор:

— Очень хотел бы встретиться с вами, молодой человек, и убедиться, что вы были правы.

— Что ж, — чуть наклонил голову в знак прощания Чернышев, — постараюсь приложить все мое усердие и все мои возможности, чтобы удовлетворить ваше пожелание. Берлин лежит как раз на прямой дороге между Москвою и Парижем. И, наверное, мне не всегда, как теперь, придется мирно скакать этим путем в карсте. Вдруг доведется и верхом, во всех, как говорится, доспехах…

Если помнит читатель, однажды мы уже приподняли завесу времени и, заглянув на два года вперед, сказали о том, как генералу Чернышеву суждено будет первому войти в Вестфальское королевство.

Но еще ранее, чем сей маневр, Чернышев осуществит иной, другой не менее блистательный — он первым ворвется в Берлин. И кстати, вместе с полковником бароном Теттенборном. Да-да, с тем самым, с которым совсем недавно на этих страницах они обсуждали создание корпуса для освобождения Германии.

В начале февраля восемьсот тринадцатого года генерал Чернышев со своим отрядом подошел к стенам Берлина и послал записку Фридриху Вильгельму, королю Пруссии: «Ваше величество, соизвольте удалиться из своей столицы в Бреславль и объявите войну Наполеону. Все остальное доверьте мне».

Чернышев не забыл о благородстве: он брал Берлин не у короля, а у французов, захвативших сей город силой. Потому и просил короля как бы отойти в сторонку и не мешаться в стычку.

Освобожденные берлинцы ликовали. На стенах домов, в витринах магазинов и кафе можно было увидеть портреты императора Александра и генерала Чернышева. Их даже принялись печатать на тканях, предназначенных для дамских нарядов. А уклонившиеся от службы Наполеону прусские офицеры и безусая молодежь тут же записывались волонтерами в отряд полковника Теттенборна.

Король, обрадованный до слез, поспешил выразить Чернышеву горячую благодарность: «С великим удовольствием узнал я, что вы первый вступили в Берлин. Я весьма уважаю дарование и храбрость, приведшие вас в мою столицу. Для меня особенно приятно принести вам за то мою благодарность и, принимая во внимание все ваши заслуги, прошу ваше превосходительство принять от меня высшую награду Пруссии, которую я только что вновь возродил мои указом, — орден Красного Орла первой степени…»

Поставим здесь точку в сей истории. Заглядывать в грядущее любопытно, но наш герой ровным счетом ничегошеньки не ведает пока о своей будущей судьбе и продолжает подремывать в карете, насколько позволяет ему это бешеная скачка по разбитым весенним дорогам. Его ждет Наполеон в Париже, который также ничего не знает о том, что ожидает его уже через полтора года в Москве, а затем в той же Польше и Германии и, конечно же, в его собственной столице. Помните дерзкую шутку нашего героя на первом же своем свидании с Наполеоном о том, что, может быть, и он когда-нибудь возьмет Париж? Но — стоп, стоп! Как и договорились, дальше ни слова о том, что за завесой времени.

Итак, полковник Чернышев спешит в Париж с письмом царя Александра. Путь от Берлина до Парижа короче, чем тот, что уже проделал наш гонец от границ России. Ровно через шесть дней он уже стоял в Тюильри перед французским императором, который встретил его в веселом настроении.

— Вы, граф, опрокинули ровно на сутки все мои расчеты. Я ожидал вас только завтра, но вы — уже здесь, у меня. Невероятная скорость! Так что же вы привезли — мир или войну? Только давайте условимся сразу: будем друг перед другом откровенны, как два солдата.

— Ваше величество, — улыбка осветила лицо царского флигель-адъютанта, — мой государь повелел мне самым положительным образом уверить ваше величество в его единственном желании — сохранить мир и дружбу и всегда решать все возникающие недоразумения только путем переговоров. Мой государь весьма сожалеет, что между вашей особой и особой российского императора отношения, тем не менее, не так тесны и открыты, как были прежде.

— Он так полагает? — оживленное выражение покинуло Наполеона. — Так что же хочет от меня император Александр? Каковы его требования ко мне?

Рука Наполеона сломала печать на письме, которое протянул ему Чернышев.

— Ну вот, снова уверения в дружбе, оправдания и скрытые обиды! Однако не я первый встревожил Европу приготовлениями к войне, не я стал передвигать войска к границам…

«Ну что же, — подумал Чернышев, — будем считать, что это и есть начало будущей войны — обмен упреками, как обмен артиллерийскими залпами. Отныне никто из них, императоров, не уступит, но каждый станет делать вид, что он ничем, ни единым помыслом, ни самым малейшим действием не приближает смертельную схватку, а всеми силами стремится ее отодвинуть и даже вовсе исключить.

Сколько будет продолжаться сия дуэль и чем она закончится, зависит и от меня, волею судьбы оказавшегося меж двух огней. А когда над тобою свистят ядра, невольно хочется втянуть голову в плечи. Но, кажется, ты не робкого десятка, кавалергард?!» — усмехнулся про себя Чернышев.

 

Коварство герцога Ровиго

— Ты нынче, Сашок, непременно будь у меня.

— Что так, Александр Борисович? Званый обед иль для интимного кружка приглашены некие молоденькие Сильфиды из кордебалета, в коих вы души не чаете?

— Да ну тебя, право! Не вводи меня, старика, в грех. — Князь Куракин притворно отмахнулся пухлою рукою, на которой каждый палец унизан перстнем. — Сюрприз тебе хочу представить. Так сказать, память о событии, коего и ты явился участником.

Часам к четырем пополудни гостиная миссии заполнилась разношерстной публикой. Среди актеров, которые составляли большинство и которых легко было отличить по их экстравагантным нарядам, выделялся пяток шустрых месье, внешностью своею оставлявших далеко позади служителей Мельпомены. То были живописцы с длинными, до плеч, волосами и острыми, под Генриха Четвертого, козлиными бородками и колкими, как пики в разные стороны, усами, одетые в какие-то то ли заляпанные красками, то ли специально на фабрике затейливо разрисованные широкие блузы.

Собственно, не сама экстравагантность гостей привлекла внимание Чернышева, скорее пышная, разукрашенная множеством бархата, парчи, кружев, орденов и бриллиантов фигура российского посла, которая, несомненно, затмевала все сборище.

Предметом же, что собрал эту яркую, азартно говорливую публику, оказалась картина, которую козлинобородые художники водрузили у стены на двух стульях. Полотно, эдак аршин в высоту да аршина три в длину, являло собою процессию служащих русского посольства с персоною самого посла в центре шествия.

«Ба! — мгновенно сообразил Чернышев. — Шествие сие — переезд князя Куракина прошедшим летом из Парижа на дачу в загородный замок Клиши».

На картине князь в бархатном халате и в соломенной шляпе восседает в золоченом кресле, которое несут слуги. За креслом попарно шествуют члены посольства. Причем, низкорослые — впереди, за ними — на голову или две повыше, а самыми последними — у кого рост чуть ли не под три аршина.

Но сам-то князь каков! Изображен в профиль, с забинтованной головой, вальяжно возлежащим на атласных подушках.

— Восхитительно! Непередаваемо правдоподобно! Это достойно сюжетов из римской истории! — раздавалось безумолчно из толпы, окружавшей полотно.

— Сие живописное произведение я специально заказал вот этим молодым людям, — сделал едва ли не реверанс в сторону блузников Александр Борисович. — И вам, восхитительные волшебники кисти, смею уверить, решительно удалось воплотить на холсте незабываемое событие в моей жизни — трагический случай в доме его высокопревосходительства австрийского князя Шварценберга. Помните ужас того дня? Что можно поставить рядом с сим происшествием — последние дни Помпеи, спасение Ноева ковчега или конец света? Но я, словно сказочная птица Феникс, видите, восстал из пепла и, опаленный пламенем, вышел живым из того огненного ада. Моему чудодейственному спасению и посвящено аллегорическое полотно, которое я сегодня решил показать вам, мои друзья, перед тем, как оно украсит мои апартаменты.

Настроение князя Александра Борисовича было расчудесное. От внушительного лица его и всей массивной фигуры так и веяло довольством и радостью жизни. А чего бы и не радоваться, если намедни получилось известие, что Петруша уже выехал из Петербурга сюда, в Париж, к нему, своему воспитателю? Значит, возымело действие письмецо к его высокопревосходительству и двоюродному брату, министру иностранных дел графу и канцлеру Николаю Петровичу Румянцеву. Послал, выходит, отрока к своему… Да будет кривить душою промеж своих! К отцу. Какие там «воспитанники» да «воспитатели», когда речь идет о кровных детях, хотя и прижитых на стороне, не от законной, так сказать, супруги.

Теперь за Петрушей будет его, отеческий, пригляд, да и карьера отрока наладится. А ведь куда как хорошее начало для молодого человека — направиться в миссию с письмом самого министра!

Здесь уже двое его, посла, незаконнорожденных — Николаша и Алексис. Оба — при деле, хотя и на сверхштатных должностях, оба его личные секретари. Надо бы последнего, кажется, Федором его зовут, пристроить. Тогда бы ему, уже в преклонных годах родителю, стало бы совсем спокойно. Но и так — радость, что едет Петруша.

Что же еще нынче так переполнило, так просветлило душу, кроме того, что живописцы обрадовали окончанием заказа? С утра заехал в «Комеди Франсез» и уладил неприятность, что случилась у Жюли с ее гадкой соперницей. Почему ее обидели, зачем обошли ролью? Хорошо, что он настоял, защитив свою милую пташечку, которая вон как сияет теперь среди гостей. Я приму ее благодарность, пусть только собравшиеся разъедутся и мы останемся с нею вдвоем.

Впрочем, до того мне надобно бы с глазу на глаз поговорить с Чернышевым. Тут дело серьезное. Не предупреди я кого заранее — не токмо ласки Жюли, всего иного мгновенно можно себя лишить. Хоть я, посол, и в стороне, а формально не ему, флигель-адъютанту и царскому баловню, а мне — первый кнут, ежели этот вертопрах влипнет в какую неприятность. А тучи, видать, собираются над его головою.

Когда остались вдвоем, все ж начал не о деле, а перво-наперво кивнул на живописное полотно, оставленное ушедшими художниками:

— Ты, Сашок, надеюсь, не в претензии, что в аллегории не предусмотрелось места для твоей особы? Полагаю, ты меня поймешь: хотелось, чтобы сие полотно было как бы семейным портретом. Видишь, за креслом шествуют Николаша и Алексис. А я еще приказал поместить — вон там, в третьем ряду — Петрушу и Феденьку. Остальные же персонажи — суть символы, как и слуги, несущие кресло.

— О да! — с готовностью согласился Чернышев. — Как бы мог я претендовать на отображение своей персоны среди сих достойных фигур? Прикажи ваше сиятельство нарисовать меня с вами вместе, как то и произошло в памятный день, всю композицию пришлось бы менять самым решительным образом.

— То есть как менять? — спросил князь Куракин, недоумевая.

— А вместо четверых слуг, что держатся за кресло, довелось бы живописцам изображать меня одного. Вернее, меня и вас, милейший Александр Борисович, простите, в несколько непривычной для вас позе — на моей, еще раз прошу прошения, собственной спине. А кругом — дым, огонь, горящие головешки.

Лицо князя побагровело, но быстро приняло прежнее выражение превосходства.

— Кабы с младенческих твоих лет я не числил тебя за вертопраха и фанфарона, мог бы твои слова счесть за дерзость. Да что с тебя взять, шалопая? Потому и отвечу в твоей же манере: иль мало тебе стало в ту злополучную ночь неевой жены да какой-то польки, что ты, прижимая к груди, нес на своих руках? Экая картина была бы! А что в твоем, прости господи, сюжете — почтенный сановник в объятиях молодца? Ты закажи, закажи-ка, братец, моим живописцам сию картину на память о твоих парижских похождениях. Только не показывай, слышь, никому. А то о твоих выкрутасах, боюсь, уже весь Париж говорит. Вот об этих-то твоих похождениях я и собрался нынче с тобою потолковать, да ты, вишь, все ерничаешь, тебе все как с гуся вода.

— Собрались поговорить о моих похождениях на том балу? — ухмыльнулся Чернышев. — Так то ж вы сами определили как событие, достойное анналов истории. Как Помпея или ковчег Ноя.

— Все насмешничаешь. Я же думал, отеческий разговор выйдет, — покачал головою Александр Борисович. — Намедни герцог Ровиго мне попенял на твое поведение, дав понять, что ты — как бы сие точнее передать? — лезешь подчас не в свои дела.

— Что же такое имел в виду мой давний друг Савари? — не скрывая ехидства, спросил Чернышев.

— А то и имел, сказав, что слишком большое любопытство якобы ты проявляешь к знакомствам, а сие может тебе повредить.

— Уж не себя ли почтенный герцог имел в виду? Не проходит и недели, чтобы я у него не обедал или не танцевал на балу. А ежели когда пропущу званый вечер, тут же он, министр, посылает за мною: не случилось ли чего, Александр, не захворал ли? А может, к нежелательным знакомствам герцог отнес мою дружбу с Неаполитанским королем Мюратом и королевой Каролиной, или маршалами Бертье и Неем, Массеной, или, наконец, с королевой Испанской? Не сам ли французский император приказал непременно принимать меня в лучших домах Парижа, о чем мне не раз говорил как о высоком знаке внимания ко мне, личному адъютанту русского царя, самого Наполеона?

— Ну ты не кипятись! — остановил его посол. — Тут, видно, дело не в этих самых знакомствах. Намек на иное — как бы эта полицейская собака Савари кое-чего не унюхал важного, что составляет предмет царских поручений к тебе. Сам понимаешь: не моего ума дело — вникать в твои, стажем так, секретные обязанности. Но предупредить об осторожности — мой долг. Ты же знаешь, как бывает коротко расстояние от одной искры до настоящего пламени.

Тут князь вздохнул и ненароком повернулся к картине, где он был запечатлен с забинтованной головою, пострадавшей на пожаре.

— Ты смел и умен. Иного о тебе и не скажешь, — после вздоха проговорил князь. — Да только прикинь: у Савари песья должность. Тем он и живет, чтобы все вынюхивать и все сторожить от чужого глаза. Потому ему и чудится, будто ты среди каких-то там знакомых, которых у тебя пол-Парижа, выуживаешь какие-то секреты да еще отсылаешь их дипломатической почтой в Петербург. Сие занятие — ставить в известность правительство о делах в чужом государстве, сказал он мне, — обязанность посла. А тебе-де, царскому курьеру и порученцу, пристало в Париже только веселиться на балах.

«Да, пес спущен с цепи и устремился по следу, — подумал Чернышев, оставшись один. — Но какой след я оставил? Неужто кого-то насторожила моя дружба с Жомини?»

В первых числах января, как только прибыл в Париж из Стокгольма, Чернышев сразу объявился у Жомини. Как и обещал опальному историку, он привез из Петербурга указ царя о пожаловании ему чина генерал-майора и приглашении на русскую службу. Но оказалось, фортуна опередила Чернышева. О ссоре Нея с его начальником штаба узнал сам Наполеон, вызвал к себе Жомини и приказал вернуться в строй.

— Император присвоил звание бригадного генерала и прикомандировал меня к маршалу Бертье, — встретил Жомини своего русского друга. — Так что мой нынешний чин — то же самое, что ваш генерал-майор, не так ли? Посему я поступлю таким образом — с благодарностью приму звание, пожалованное мне вашим императором, но до поры сохраню его в тайне.

— А явится ли такая возможность — надеть русские эполеты? — прямо спросил Чернышев.

— Не сомневаюсь, — не задумываясь ответил генерал сразу двух армий и двух государств. — Моя специальность — военное искусство. Ради познания его я, швейцарец, и вступил во французскую армию. А куда мне еще было податься, если армия эта сама к нам пришла? К тому же оказалась она под водительством величайшего полководца, каждый шаг которого — сама история. И я благодарен Небу, что оно подарило мне такую возможность — следовать за мыслью великого человека. Не хвастаясь, могу сказать: если дойдут походы Наполеона когда-нибудь до отдаленных потомков, в том будет, наверное, и моя заслуга. Не сочтете меня нахалом?

— Нисколько, мой друг, — улыбнулся Чернышев. — Потомки обязательно вспомнят, что вы и меня, будущего генерала, научили искусству побеждать.

Оба рассмеялись и обняли друг друга.

— Коли серьезно, русская армия была бы вам весьма признательна за науку, которую вы ей преподали бы. Знаете, когда поднимается целина, она одаривает невиданным урожаем, — произнес Чернышев.

— Именно об этом я и подумал в первую очередь, когда дал согласие на ваше предложение! — воскликнул Жомини. — Русский солдат — самый, вероятно, выносливый в мире и не менее храбрый, чем француз. Но вы правы: ваша армия еще во многом устроена по старинке. Скажите, какая еще армия в Европе сражается в линейном строю? Первая шеренга припадает на колено и дает залп. Затем ее место заступает вторая шеренга. А как движется строй в бою? Шестьдесят шагов в минуту! Я уж не говорю о таком инструменте, так розги, с помощью которых офицер управляет рядовыми! Вот почему я готов был принять ваше предложение — я увидел, как вы верно сказали, у вас целину и понял, каким урожаем она может одарить, если к ней приложить умелые руки. Здесь же, увы, меня самого начинают бить по рукам.

И Жомини рассказал, что в первый же день, когда он прибыл в распоряжение Бертье, маршал его не принял. Он дал указание, согласно которому генерал-историк будет иметь дело лишь с его адъютантом. Маршал, оказывается, сам решил писать историю Наполеоновых войн и ни в чьей помощи не нуждается. Более того, у Жомини изъяли все архивные документы, которыми он до сего времени пользовался.

— Знаете, мой друг, коли на вашем пути один за другим стали появляться завистники и ревнивцы, вскоре ваш мозг окажется словно в темнице. Они лишат вас главного — способности творить, раскрывать собственные мысли. Так что русский чин генерал-майора мне, несомненно, вскоре пригодится, заключил Жомини.

Не так быстро, так думалось, но Антуан Жомини окажется на русской службе. Во время боев в Европе он покинет французские аванпосты и перейдет на русскую службу. А в Петербурге, став уже генерал-лейтенантом, он многое сделает для обучения русских войск самой передовой стратегии и тактике. И еще его запомнит Россия за то, что именно по его инициативе у нас будет создана первая отечественная военная академия. И часто уже пожилой генерал-лейтенант в холодном и зябком Петербурге будет сходиться у горящего камина с рюмочкой коньяка в руках со своим давним парижским другом, тоже уже не так чтобы совсем молодым генералом от кавалерии Александром Ивановичем Чернышевым, вспоминая свои первые встречи и умные разговоры…

Но ныне далеко еще до тех дней — и на пути нашего героя объявился тот, кто пытается ему помешать. Нет, то не ревнивец и завистник, а сам министр тайной полиции, для которого Чернышев с самого начала своего появления во Франции — противник серьезный и опасный.

«Однако в тайных ухищрениях меня надобно еще уличить, месье Савари, — нисколечко не упал духом наш герой. — Были бы у вас хотя бы какие-нибудь явные улики, не стали бы вы прибегать к неуклюжему шантажу, вмешивая в дело чрезвычайного и полномочного посла или мелких, топорно работающих собственных клерков».

Заметил уже однажды: кто-то рылся в письмах. Слава Богу, тайных бумаг там не хранил, но на всякий случай наказал заменить замки на дверях нумера и в столах. Еще не раз заставал сомнительных субъектов, фланирующих по коридору, но с приходом его в нумер тут же исчезавших.

«Бульвар Тортони — место свиданий сплетников и праздношатающихся», — вспомнил слова Савари, сказанные ему в первые же дни его приезда в меблирашку на улице Тетбу. Сколько же человек из вашего персонала, месье министр, можно растворить под видом постоянных сомнительных завсегдатаев бульвара Тортони в этой пестрой толпе?

Только ничем не обогатили они, ваши соглядатаи, секретное досье на меня, ваше тайное превосходительство! Бедным оказывался всякий раз улов. Иногда нарочно дразнил их прилежание, оставляя у дверей клочки бумаги, заставляя их тут же набрасываться на добычу.

Однажды, уже ближе к ночи, в нумер к нему постучали. На пороге стоял, завернувшись в плащ, прямо-таки по канонам какого-нибудь бульварного романа, невзрачной наружности субъект.

— Позвольте войти и представиться, — шагнул он в гостиную и сбросил плащ. — Я Эсменар, занимаю в министерстве полиции должность цензора. Так что, как изволите видеть, не скрываю от вас свою личность. И вы, в свою очередь, должны мне полностью доверять. Коротко говоря, я — ваш друг и друг России. В доказательство этого готов предоставить вам секретные сведения, которыми располагаю. Причем — бескорыстно.

Эсменар протянул листок, на котором были проставлены какие-то цифры и поясняющие их слова. Чернышев пробежал написанное.

— Как я могу догадаться, — произнес он, — сие — расписание полков, из которых должна быть составлена армия, размещенная в Пруссии? Так вот, уважаемый месье, это лживое донесение, состряпанное вами или еще кем-то с единственной целью — запугать нас, русских. И если мы к тому же еще и клюнем на вашу фальшивку, — обвинить нас в шпионаже. Посему я вам заявляю: убирайтесь, пока я не спустил вас с лестницы! А тем, кто вас подослал, передайте: так глупо я в вашу ловушку не попадусь.

Грубо действовал Савари, топорно. Даже в голову ему не могло прийти, что сведения о германской армии давно уже получены Чернышевым и отправлены в Петербург. В фальшивке же, которая ему предлагалась, вооруженные силы были заведомо увеличены по крайней мере вчетверо.

На что был расчет — на глупость, неосведомленность? Окажись на месте Чернышева кто понаивнее и менее знающий, в русском императорском штабе могла бы возникнуть паника, следствием которой явились бы шаги, что наверняка заметили бы Наполеоновы соглядатаи у границ России. Но основной расчет был на неразборчивость вертопраха и танцора, ничего более серьезного, чем очаровывать светских красавиц, наверно, и неспособного.

«Однако, месье Савари, коль вы открыто делаете выпад против меня, то и я вступлю в поединок с поднятым забралом», — решил Чернышев и направился на улицу Святых Отцов, где находилась, как помнит читатель, резиденция министра полиции.

— Дорогой Александр! — встал из-за стола Савари. — Ну проходите же, друг мой, дайте вас обнять. Право, вы — обладатель сапог-скороходов: не успели покинуть Париж, как снова — здесь. Признайтесь, вы затем и отправились, чтобы только переменить в Петербурге лошадей?

— О, вы любопытны, Рене, — улыбнулся Чернышев. — А кому, как не вам, министру полиции, лучше других знать, что чрезмерное любопытство, особенно в делах, касающихся двух императоров, вещь наказуемая!

Удар, нанесенный в самом начале разговора, достиг цели — герцогу Ровиго не надо было все по порядку разжевывать и вкладывать в рот. Он был обязан понимать с первого намека и, конечно же, сразу догадался, что привело к нему флигель-адъютанта русского царя. Однако не в его правилах было тотчас капитулировать, поднимая вверх руки и вручая свою шпагу победителю. Напротив, он обязан был нанести ответный удар, причем такой силы, чтобы выбить оружие из рук соперника и чтобы тот, кто уже уверился в своей победе, вдруг нашел себя поверженным в прах.

— Вы теперь видите, друг мой, какая это неблагодарная должность — министр полиции! Я веду дружеский, доверительный разговор с кем-либо из самых уважаемых мною людей, а мою роль ни с того ни с сего могут истолковать как вмешательство в тайную тайных чьей-либо персоны. Да вот вам случай.

Савари вышел из-за стола и, взяв за руку Чернышева, увлек его к окну, чтобы обоим удобно разместиться на софе.

— Да, вот вам случай. На днях я встретился с Куракиным. Не стану вас заверять, как мне приятно всякий раз беседовать с очаровательным князем и искренним другом нашей Франции. И вот я пожаловался ему: представьте, князь, до чего же тяжка моя доля — всякий раз следить за тем, как выполняются некие формальные ограничения, введенные для встреч иностранцев с видными особами французской империи. Слава Богу, сказал я князю, что вас, русских, и, конечно же, в первую очередь господина посла, коим вы являетесь, и в особенности полковника графа Чернышева это распоряжение императора совершенно не касается. Напротив, подчеркнул я, перед вами и графом Чернышевым открыты двери самых первых в Париже домов. Кстати, Александр, почему вы тотчас по возвращении на берега Сены не появились у меня и мадам герцогини Ровиго? Это что — знак невнимания к нам, вашим лучшим друзьям, или — чего не могу даже вообразить! — выпад лично против меня?

Нет, то оказался, не просто ответный удар, а целая их серия. Его, опытного придворного высшего ранга, непросто было захватить врасплох. Может быть, он, дивизионный генерал, не был так дьявольски изворотлив и смел на поле боя, однако в том, что касалось обязанностей первого сторожевого пса императора, он свои обязанности выполнял блестяще.

С тех самых дней, когда в горах и над долинами Италии только начала восходить звезда Бонапарта, Савари находился рядом с ним. Нет, намного ранее он стал ему служить — еще в первых походах на французском юге всем своим поведением доказал «маленькому капралу», что готов, если потребуется, отдать за него жизнь.

Мюрат и Жюно, Массена и Ней доказывали свою преданность будущему императору личным мужеством и умением по его, Бонапарта, приказу увлечь за собою тысячи им подобных. Савари со столь же предельным усердием мог выполнить любой иной приказ, который не требовал передвижения на поле боя огромных людских масс. Он был незаменим там, где требовалась энергия всего нескольких посвященных. К примеру, у тюремного рва, куда следовало препроводить в последний и безвозвратный путь несчастного герцога Энгиенского.

Преданность личная вскоре стала преданностью семейной — один из красивейших и статных мужчин Парижа вскоре стал мужем двоюродной сестры Жозефины, женщины, честно говоря, внешне ничего особенного собой не представляющей.

Казалось, вскоре он должен был оказаться в станс, против которого непримиримо выступил род Бонапартов? Ничего подобного! Мадам герцогиня Ровиго, сохраняя родственную привязанность к бывшей уже императрице, сумела остаться самой задушевной, еще по пансиону мадам Кампан, подругой и королевы Неаполитанской, и королевы Голландской, и мадам Мишель Ней, и, конечно же, княгини Боргезе. И кто знает, какая связь в глазах сестер Наполеона и его братьев выглядела убедительнее — относительно поздняя, с появлением самой Жозефины Богарне, или более ранняя, когда Савари был сам как бы частичкой семейства Бонапартов, находясь на адъютантской должности у молодого и подающего надежды блистательного генерала.

Савари отлично вел свою роль. Но, служа преданно, не забывал о себе. Впрочем, вокруг Наполеона грели руки все, кроме, наверное, его самого. Савари, имея откупную монополию на игорные дома, сколотил состояние в пять или шесть миллионов, однако всякий раз выпрашивал у императора новых подачек. А сколько же было тайных путей, по которым стекались к нему ручьи и реки золота и бриллиантов, ибо все источники доходов находились под его, министра, опекой.

«Но что с того, если Савари жирел? — наверное, полагал Наполеон. — Он же, воруя и присваивая себе чужое, не предаст, как свинья в шелку Талейран! Тот — коварный бес. Этот — верный пес, за что, безусловно, можно было поручиться».

Вот и теперь, думая о том лишь, как обезопасить интересы императора и государства. Савари нес свою нелегкую службу. С первого дня он безошибочно определил: блестящий молодой русский офицер, приставленный императором Александром к особе Наполеона, — ловкий, умный и хитрый противник. Наверное, проще было бы его окружить плотным кольцом недоверия, умело перекрыть ему пути к тем лицам государства, в руках которых тайна и мощь всей империи.

Но это самое простое и надежное по своей конечной цели решение оказалось невыполнимым потому, что на пути встал сам император. У его величества к молодому русскому сначала проявилось человеческое расположение, все более укреплявшееся и в конце концов, несомненно, вылившееся в симпатию. А затем действиям Савари стала мешать и все усиливающаяся демонстрация самим же Наполеоном подчеркнуто дружественных чувств к России, что, естественно, выражалось опять-таки в его отношении к личному посланцу русского царя.

Впрочем, не станем забегать вперед и стараться расставить все точки над «i». Время придет, чтобы вернуться к этой теме. Ныне для нас важнее подчеркнуть, что Савари уже твердо стал на тропу слежки за Чернышевым и не думал с нее сворачивать, в то же время стараясь всячески замаскировать собственную охоту.

Игра есть игра — принял вызов Чернышев. Набросим и мы по условиям, которые избрал Савари, легкий флер на то, что ни в косм случае пока не должен обнаруживать противник. Это как в спектакле, где каждый актер имеет свою маску. Маски у Чернышева и Савари оказались как близнецы: внешняя приязнь друг к другу, переходящая в глазах других даже в нежнейшую дружбу. И сердечная доверительность в отношениях, рожденная еще якобы в те дни, когда они познакомились и сошлись в далеком Петербурге.

— Не знаю, право, что бы я делал с первых шагов в Париже, когда бы не вы, дорогой Рене, мой подлинный ангел-хранитель! — и теперь не забыл произнести Чернышев, выказывая другу всю глубину своего к нему расположения. — А каково тем иностранцам, которые, хотя и годами живут здесь, а все чувствуют себя чужаками? Иное дело, когда рядом — рука друга, на которую всегда можно опереться.

— О, вы преувеличиваете мою рать, — воскликнул Савари. — Справедливость требует признать, что это я вам обязан тем, как тепло вы приветили меня в вашем ледяном Петербурге. Так что я только пытаюсь хотя бы в самой малой степени отблагодарить вас за то, что вы когда-то сделали для меня.

— Ну, какие могут быть счеты между друзьями! — в том же тоне, скрывающем тонко рассчитанную игру, отозвался Чернышев. — Друзья — это всегда открытость. Кстати, недавно у меня, как и у вас с князем Куракиным, тоже произошла презабавная встреча с одною персоною. Однако сразу хочу взять с вас, Рене, слово друга, что вы даже намеком не покажете этому человеку, что вам стало о нем известно.

И Чернышев поведал, конечно, в самых незлобивых, даже скорее шутливых выражениях о визите к нему провокатора Эсменара.

Прекрасный высокий лоб герцога Ровиго нахмурился, глаза чуть прищурились и похолодели, чего, собственно, и хотел достичь своим рассказом наш герой.

— Ах, какая свинья этот Эсменар! — брезгливо поморщился министр полиции. — И здесь виной мое доброе сердце. Представьте, никчемный литератор, которому валяться бы в сточной канаве и помереть в жалкой нищете. Я же его вытащил и дал работу. И что же? Оказывается, он не побрезговал тем, чтобы заработать на гнусной афере! А может, он намеревался… Да, как бы это сказать? — намеревался проверить ваше, иностранного подданного, отношение к Франции? Тогда это дважды подло! Сомневаться в ваших исключительно чистых и дружеских чувствах к нашей стране, будучи в полном доверии к вам со стороны нашего императора, — это верх глупости и бесстыдства. Хорошо, что вы мне об этом сказали. Поверьте, я найду способ урезонить этого негодяя.

— Нет-нет, Рене, вы дали слово: все останется между нами!

— Вы не просто мой друг. Вы такая же добрая и открытая душа, как и я сам! — Глаза Савари слегка увлажнились. — Я беспрекословно исполню ваше пожелание и ничем не выдам своего отношения к проступку этого оболтуса. Однако вы можете быть уверены в том, что подобное со стороны моих людей в отношении вас никогда не повторится.

— Ну вот, Рене, вы уже и расстроились, приняли смешной случай близко к сердцу. Право, напрасно я вам рассказал! Это явное недоразумение. Ну, прямо как в вашем случае с князем Куракиным.

— Ах, Александр, — тень досады вновь отпечаталась на челе герцога, — ну как мог князь даже на одно мгновение вообразить, что распоряжение об иностранцах каким-то боком может касаться его или вас, мой самый искренний друг? Только и вы, ради всех святых, о нашем с вами разговоре князю — ни слова. Ну-с, передавать от вас привет герцогине Ровиго? Но лишь наперед обещайте: в среду вы обедаете у нас.

Едва дверь за Чернышевым закрылась, как из-за ширмы в углу вышел Эсменар и, хихикнув в кулак, положил на стол патрона свежий типографский оттиск.

— Не только сочинил, но и успел составить набор и сделать оттиск? — бросил довольный взгляд на печатный текст герцог Ровиго. — Говоришь, завтра появится в приложении к «Монитору»? Дай-ка взгляну, что насочиняла твоя фантазия.

Статья называлась «Любители новостей» и с первых же строк обращалась к читателю с вопросом, не перевелись ли в наше время люди, стремящиеся возбуждать общественное мнение, придавая подчас событиям и лицам преувеличенное значение. Увы, говорил тот, кто не поставил свою подпись под статьей, но явно был ее автором: как и в далекие, невежественные времена, многие из нас еще падки на всякую мишуру и готовы муху принять за слона.

«Впрочем, к чему иносказания? — продолжал автор. — Вот вам пример того, как в нашем обществе одного ничтожного заезжего курьера приняли за особу высокого значения».

— Не ожидал от тебя такого яда, — не скрывая удовлетворения, Савари глянул на своего подручного, который стоял рядом и довольно прыскал в кулак. — Однако начало — лишь завязка памфлета. Поглядим, как ты дальше обрисовал интересующую нас фигуру.

«Как рождается ложная значительность? — спрашивалось в памфлете. — Да легче легкого! Когда о самом человеке нечего сказать, вокруг него следует нагромоздить столько невероятных чудес, что он и впрямь станет неповторимым. Да вот, тот самый курьер, о котором мы упомянули вначале.

Эго, скажем прямо, один иностранный офицер. Все значение его измеряется не количеством сражений, в которых он имел честь участвовать, а числом почтовых станций, через которые он проехал, например, в течение полугола.

Ну и что, спросите вы. Как что? — удивятся любители новостей, умеющие из ничего сделать жупел. Да одно расстояние, которое проделал сей знаменитый курьер, в три раза больше, чем экватор земного шара! Значит, этот человек самый значительный, самый великий на земле.

Посему не случайно в иных кругах нашего общества о нем, курьере, с восхищением и восторгом говорят, что нет в мире такого фельдъегеря, который мог бы ездить с невероятною скоростью и что именно от него, простого пересыльного, теперь зависит судьба не только двух самых могущественных империй, но еще пяти или шести королевств».

— А не очень ли прозрачный намек? — поморщился герцог, держа карандаш над текстом статьи. — Учти, так можно задеть особу его императорского величества и даже вызвать международный скандал.

— Простите, мой генерал, но ведь памфлет — это, смею заметить, не донос. В памфлете ни одно лицо не следует понимать буквально. И в то же время — все как бы и сама правда. Посему и империя с королевствами, которые здесь упомянуты, как бы не всамделишные, а скорее сказочные государства. Далее у меня, кстати, и вовсе анекдот.

«У князя Потемкина, — продолжил чтение Савари, — дававшего в свое время пищу воображению охотникам до новостей, был среди его офицеров некто майор Бауэр. Он слыл одним из тех, кто доставлял немало хлопот немецким газетчикам и русским ямщикам. Оказывается, он мчался с поручениями князя с такой неимоверной скоростью, появляясь на пространствах от берегов Невы до устья Дуная, от границ Туркестана до предместий Парижа, что политиканы, сидящие в кафе разных европейских стран, терялись в догадках, что завтра окажется следствием таких вояжей? Означает ли сие, что готовится завоевание Константинополя или переселение народов севера на юг, или какие еще тайны и немыслимые поручения развозит по свету этот вездесущий курьер?

На самом же деле все было не так угрожающе. В Париж, как выяснилось вскоре, князь посылал своего адъютанта, чтобы пригласить в Петербург на гастроли известного танцовщика, в Албанию — чтобы привез апельсинов, в Астрахань — за арбузами и паюсной икрой. Сей офицер, говорят, более всего в своей жизни боялся, что когда-нибудь сломает себе шею в дороге, и просил сочинить для него надгробную эпитафию. Один из его друзей подарил ему всего два слова: «Гони, ямщик!» Полагаем, что эта надпись, выражающая подлинный смысл деятельности и нашего знакомца, могла бы стать украшением и его надгробного камня. Увы, ничего иного за сей дутой фигурой не значится более».

— Гм! — закончив чтение статьи, промычал себе под нос герцог Ровиго. — Хорошо было бы, коли и впрямь «ничего иного»! Но шельмец Эсменар прав, избрав смех своим оружием. Именно злой иронией, скорее даже издевкой, мы насмерть поразим опасного врага. Теперь в какой бы дом он ни зашел, все станут показывать на него пальцем и хохотать до упаду.

А утром герцог Ровиго уже стоял перед Наполеоном, вытянувшись во весь свой рост.

— Вы знали об этом пасквиле в «Журнале империи»? Ах так, даже предварительно читали. Так, значит, вы хотите заставить меня начать войну с русскими, когда у меня к ней еще ничего не готово?

— Сир! Какая война, если предмет насмешки какой-то там мифический офицер даже без указания его национальной принадлежности? — попытался защититься Савари.

— Мифический, говорите вы? Только безмозглый дурак, такой, как сочинитель этого доноса, мог так полагать, а не вы, министр моей тайной полиции. Офицер — личный адъютант императора Александра, с которым я, император Франции, в дружбе и союзе, слышите ли вы? Посему автора — от службы отстранить. Кто он? Эсменар? Уволить и выслать из Парижа за сорок лье. Чернышеву же предоставить полную свободу: приходить куда он пожелает, смотреть и слушать что захочет, быть по-прежнему приглашаемым в самые первые дома Парижа. Вы поняли?

— Естественно, сир. Однако недоставало, чтобы мне вашим величеством было приказано самому известить его о вашем распоряжении.

— Вы догадливы, черт возьми! Именно это я и приказываю вам сделать! Что, разве вам впервые лицемерить, в том числе и перед вашим лучшим петербургским другом графом Чернышевым? Вы тотчас, герцог, отправитесь к нему и от моего имени пригласите Чернышева на мою императорскую охоту завтра и Сен-Жерменском лесу. Вы дали промах, мой милый друг, какого я от вас не ожидал. Переусердствовать иногда означает больше, чем пройти мимо чего-то скрытого и опасного. Однако благодарите Создателя, что рядом с вами оказался я, кто умеет, как искусный игрок в шахматы, просчитывать на несколько ходов вперед.

 

На кого идет охота?

Мы надеемся, что читатели не забыли тост «За Римского короля!». Его произнес весной прошлого, восемьсот десятого, года Клеменс Меттерних в Лувре на свадебных торжествах. Я, автор, тоже помню об этих словах, потому и спешу сообщить: австрийский министр иностранных дел с прозорливостью оракула предвосхитил событие, которое случилось в Париже двадцатого марта восемьсот одиннадцатого года, о котором и пойдет теперь речь. В тот день императрица Мария Луиза разрешилась сыном, которого нарекли Франсуа Шарлем Жозефом. И, разумеется, сразу же удостоили титула Римского короля.

В то утро, ровно в десять часов, парижане, толпившиеся на улицах в ожидании вестей из Тюильри, радостно вздрогнули от первого пушечного залпа: «Императрица, слава Богу, разродилась!» Но кем оказался новорожденный ребенок? Все с замиранием сердца ожидали: если грянет двадцать один выстрел — дочь, если же сто один — поздравлять следует с сыном.

Гулко разносится в небе Парижа второй, за ним третий, четвертый залпы… Вот их уже двадцать один. Грянет ли двадцать второй, ведущий счет за сотню, или пушки уже выполнили данный им приказ? Люди, собравшиеся на тротуарах и мостовых, сгрудившиеся на набережных и в садах и парках, отчаянно высунувшиеся из сотен окон, оцепенели в неведении — хлопать в ладоши и кричать «виват» сейчас или ждать продолжения пальбы?

Наконец разнесся тот, двадцать второй орудийный выстрел, означавший, что их будет ровно сто один, и Париж взорвался радостными криками: у императора — сын, наследник и продолжатель его славных и великих дел!

Так менее чем через год после вихря празднеств и карнавалов в честь императорской свадьбы — снова впал Париж в полосу ликования и веселья. Балы во дворцах и маскарады на улицах. А в течение трех дней Святой Пасхи, с пятнадцатого по семнадцатое апреля — народные гулянья на террасах Тюильри, где с балкона являлась народу августейшая родительница с младенцем на руках.

Как раз на шестнадцатое апреля была назначена охота, чтобы также пышным собранием самых именитых гостей войти в череду незабываемых торжеств, знаменующих значимость величайшего события в жизни императорской семьи и всей великой империи.

Ах, эта хваленая французская учтивость и деликатность! Только ведь за день до того Савари пылал ненавистью и злобой, строя козни против Чернышева, а уже снова рассыпался в таких любезностях и уверениях в вечной дружбе, что и сам, казалось, не сомневался в искренности своего поведения.

— О, мой друг! — Герцог Ровиго обнял и многократно осыпал поцелуями своего давнего знакомца. — Вы не поверите, с какой радостью бросился я к вам, едва заслышав, что император намерен вас пригласить в Сен-Жерменский лес. «Сир! — воскликнул я. — Соизвольте сие поручение возложить только на меня, вашего давнего слугу. Передать от вас приглашение личному другу русского царя для меня будет величайшим счастьем и знаком высочайшего доверия ко мне вашего величества и его величества императора Александра, которому верно и преданно служит мой друг полковник Чернышев!» Да, вот так я, милый Александр, прямо и откровенно сказал моему императору, и он не мог лишить меня этого приятнейшего удовольствия.

Казалось, излияниям восторга и преданности не будет конца, если бы рано поутру не надо было отправляться в лес. К тому же Чернышеву следовало срочно позаботиться об охотничьем костюме и снаряжении, которых у него не было. Не желая быть зависимым от Савари, который тотчас прислал бы ему все необходимое для поездки, Чернышев рискнул сам в короткое время раздобыть искомое.

Он знал, кто может оказать ему подлинную услугу — Каблуков. Платон только что вернулся из Петербурга и взялся в течение одной ночи слетать к своему маркизу за одеждой и ружьями. Но мало того — Каблуков заехал к знакомому портному, и тот буквально за какой-то час снабдил егерское снаряжение такими восхитительными воротниками, жабо и различными опушками и отделками, что наши друзья в своих нарядах оказались в центре внимания всех, кто, как и они, поутру прибыли в Сен-Жермен.

Утро выдалось очаровательное — ясное, чистое, напоенное хрустально-прозрачным воздухом, который бодрил, как хороший бокал шампанского.

К павильону, построенному для гостей в одном из самых живописных лесных уголков, один за другим подъезжали роскошные экипажи и не менее живописно и даже вызывающе разодетые всадники. Прибывавших дам и господ тут же встречал многочисленный служебный персонал, определявший гостям места для их экипажей и привязи для верховых лошадей, а также указывая, где каждому уготовано местоположение во время движения по лесу и, конечно же, во время самой охоты.

Хотя Чернышев с Каблуковым приехали очень рано, Савари уже распоряжался возле павильона. Завидя Чернышева, он сразу же бросился к нему, источая поток сладкоречивых приветствий и восторгов по поводу его егерской экипировки.

— Скажу вам, Александр, по секрету: император по приезде намерен пригласить вас в свою свиту. Так что поручите все ваши заботы месье Каблукову и постарайтесь сами не отлучаться от моей особы далее чем на расстояние видимости. Я обязан буду дать вам знак, чтобы исполнить волю моего императора.

Нет, положительно это был хитрющий лис, от которого едва ли что можно было сокрыть. Еще только подъехав к Чернышеву и начав с ним разговор, Савари не просто взглядом, а каким-то внутренним чутьем определил, куда направлен взор нашего героя.

Чуть поодаль от павильона, шагах в сорока, виднелась группа всадниц, оживленно о чем-то переговаривающихся между собою.

Одного взгляда было достаточно, чтобы безошибочно определить — то была княгиня Боргезе со своими фрейлинами. Все они, как и сама Полина, были одеты в камзолы из темно-зеленого бархата и юбки из тяжелого белого шелка.

Чернышев, только из учтивости дослушав сентенцию Савари, тотчас тронул своего иноходца и оказался рядом с восхитительными амазонками.

— Если бы не вездесущий герцог Ровиго, я бы давно оказался у ваших ног, ваше императорское высочество. — Легко спрыгнув с лошади, Чернышев картинно опустился на одно колено и поднес к губам край тяжелой шелковой юбки княгини.

— Каков рыцарь моего сердца! — Полина обвела восхитительными глазами свою свиту и звонко рассмеялась. — Вы оказались первым, мой друг. Видите, вокруг меня — ни одного моего кавалера. Впрочем, нет, вы не один, Северная Оса. Разве я могу не отдать должное месье Каблукову, который с недавнего времени не устает оказывать мне милые знаки внимания? Не так ли, мой новый друг Платон?

Каблуков так же коленопреклоненно стоял у ног лошади Полины и целовал ее наряд амазонки.

— Ну, а теперь встаньте, мои кавалеры, и поднимите меня из седла, — снова рассыпался звонкий смех княгини Полины. — Нынешняя охота, которую устроил мой брат, наверное, последнее торжество, на котором я появлюсь в Париже. Собралась на воды. Не распространится ли, мои преданные рыцари, ваша любезность и обожание настолько, чтобы хотя бы одного из вас я могла зачислить в свое окружение?

— О, я был бы польщен, ваше высочество, если бы наши пути на водах так счастливо переплелись, — произнес Каблуков и, ничуть не краснея, соврал: — Не далее как вчера я упросил полковника Чернышева отпустить меня на воды для пользования моих старых ран. И вот — такое счастливое со стороны вашего высочества расположение к моей персоне.

Взгляд Полины кокетливо перешел от Каблукова к Чернышеву.

— Вот видите. Северная Оса, кто из вас истинно предан мне, — протянула она руку Платону, который поднес ее к губам.

— Ваше несравненное высочество! — Чернышев сделал шаг навстречу княгине. — Если бы только ваш любезный брат и император смог хотя бы на самое малое время освободить меня от необходимости постоянно находиться при его августейшей особе, я тотчас перешел бы на службу к вам! Однако я подневольный. Обратите внимание — герцог Ровиго подает мне знаки о том, что меня требует император.

Полина снова рассмеялась:

— Ах вы, милый проказник! Я всегда восхищалась вашей находчивостью и ловкостью, с помощью которых вы всегда находите выход из любого положения! Ну спешите же, спешите, мой друг, к его императорскому величеству. Он, как вы знаете, не любит ждать. К тому же мой брат с некоторых пор стал неприкрыто выражать недовольство моим поведением. Так что я не желала бы, чтобы он свой гнев смог перенести и на вас. Надеюсь, месье Платону вы позволите остаться в моем обществе?

Уже отъезжая, Чернышев услышал, как княгиня говорила Каблукову:

— Вы читали пасквиль на одного русского офицера? Я, представьте, сразу определила, как только прочла: выпад против Чернышева. Кто же этот грязный клеветник? Определенно здесь замешана какая-нибудь женщина, из-за которой пасквилянт решил рассчитаться с нашим другом. Не правда ли, милый Платон?

— Да, это явно сведение гнусных счетов. — согласился Каблуков. — Однако смею заверить ваше высочество, что мой друг Александр не связан в Париже ни с одной особой женского пола, из-за которой могла бы вспыхнуть такая необузданная ревность.

— Нет-нет, не ручайтесь так решительно и определенно, — остановила его княгиня. — Вы не знаете, сколько женщин виснет на вашем друге и сколько готовы, только моргни им, отдать ему свои сердце и тело. Вы же, я почему-то уверена, можете быть преданы лишь одной и — до конца. Ах, вы не ведаете, мой друг, какой одинокой может чувствовать себя женщина, от которой вдруг отвернулись все ее поклонники, испугавшись за свою судьбу!

— О, вашему высочеству ни в коей мере не грозит когда-нибудь испытать горечь одиночества! — склонился перед княгиней Каблуков. — Впрочем, скажу вам совершенно искренно: я бы только мечтал о том, если бы вы вдруг оказались одна. Тогда бы я смог доказать вам, что такое мужская преданность даме! Но это, увы, невозможно! Вы и одиночество — вещи несовместимые, ибо вы рождены лишь для одного — безграничного и бесконечного обожания!

Брови княгини изумленно поднялись, легкий румянец восторга покрыл ее щечки и алый чувственный рот раскрылся в довольной улыбке, обнажая два ряда белоснежных зубов.

— Я не ошиблась в вас, милый Платон, — произнесла она и протянула ему свою изящную руку для поцелуя. — Преданность, подобная вашей, будет непременно вознаграждена, если, конечно, вы сами захотите эту награду получить.

Наверное, только в бою таким жарким огнем вдохновения могло дышать мужественное и решительное лицо Платона, каким увидела его теперь княгиня Боргезе.

— Вам лишь стоит повелеть, — прошептал Каблуков, — и я совершу самое невозможное…

Наполеон меж тем ехал верхом вдоль выстроившихся длинной шпалерой иностранных послов и других высокопоставленных дипломатов, мимо королей и герцогов соседних с Францией королевств и княжеств, мимо своих собственных маршалов и генералов, прибывших на своеобразный высочайший смотр. Голова императора по обыкновению была чуть наклонена, и поэтому тем, рядом с которыми он проезжал, казалось, что он кивком с ними здоровается, и они отвечали ему заранее подготовленной улыбкой и ревностно выполняемыми поклонами.

Савари, адъютанты, кто-то еще из дежурных особ свиты двигались плотной кучкой, но на некотором отдалении.

Чернышев приблизился к кортежу, когда Наполеон еще не закончил свой проезд вдоль строя почетных гостей. Однако, увидев флигель-адъютанта русского царя, император резко поворотил коня и направился к нему.

— А, вот и вы, граф, — вскинув голову, обрадованно произнес он. — Узнаете, что за лошадь нынче подо мною?

Под ним был молодой, напряженный, как струна, серебристо-серого окраса красавец конь. Чернышев, несомненно, узнал подарок императора Александра, который, как мы знаем уже, доставил из Петербурга Каблуков. Собственно, лошадей было две — конь, на котором сидел Наполеон, названный им Таурисом, и молодая кобылка, которую чуть в стороне держал под уздцы мальчик-паж. Та, как было известно Чернышеву, получила кличку Коко.

— Сегодня я велел оседлать Тауриса и Коко специально, чтобы вы, граф, сделали мне приятное: сообщили в своем письме моему брату императору Александру, как я ценю его презент, — сказал Наполеон, совсем близко подъезжая к Чернышеву. — А он, русский царь, уже объездил лошадей, которых я послал ему также с подполковником Каблуковым?

— Его величество все еще воздерживается от верховой езды из-за поврежденного колена, — ответил Чернышев.

Подбородок Наполеона несколько вдавился в ворот зеленого егерского мундира. Видно, он ожидал слов восторга, связанных с его ответным подарком.

— Вы помните, граф, ранение моей ноги на Дунае, — произнес Наполеон. — Тогда мне пришлось его скрыть, дабы не вызвать панику среди моих солдат. Но сапог изрядно пропитался кровью. Ушиб же, я полагаю, не такая уж опасная травма, чтобы лишать себя удовольствия проскакать в день несколько лье. Кстати, не возражаете, граф, если мы с вами вдвоем совершим в лесу небольшую прогулку, пока будут идти приготовления к охоте?

Они выехали на поляну. Сопровождающие недоуменно переглянулись и в нерешительности остановились. Шпалера гостей чуть смешалась. Лица королей и герцогов, послов и маршалов выражали растерянность и едва скрываемую обиду. Если хорошенько прислушаться, можно было разобрать в их приглушенных голосах недовольство:

— Зачем император вздумал так вызывающе демонстрировать нам свою привязанность к фельетонному персонажу?

— Право, такое амикошонство со стороны его величества может уронить в глазах многих почтенных особ его августейший авторитет.

Отъехав от приглашенных шагов на сто, не более, Наполеон остановил Тауриса.

— Простите, граф, но вы сегодня выглядите несколько бледнее, чем обычно. Нездоровы?

— Вероятно, сказалось переутомление, вызванное моими быстрыми передвижениями по просторам Европы, — не скрывая намека на журнальный инцидент, проговорил Чернышев.

— Воистину, — подхватил император, — способности человека, которые следовало бы ставить иным в пример, многие готовы из одного лишь чувства зависти выставить в предосудительном виде. Надеюсь, вы не очень обиделись на грязную выходку писаки?

— Вы о памфлете, ваше величество? — В голосе Чернышева прозвучало равнодушие. — Откровенно говоря, я совершенно не принял сей выпад на свой счет. Однако если кто-то посчитал, что пасквилянт имел намерение оскорбить именно меня, то в первую очередь он, к величайшему сожалению, действительно нанес оскорбление императору России и, смею высказаться, вашему величеству, поскольку вы оказываете внимание сему одиозному фельдкурьеру. Не так ли? Надеюсь, ваше величество согласится со мною?

Только огромным усилием воли император подавил в себе желание ответить дерзостью на выпад Чернышева. Но он ведь сам навел его на весьма щекотливую тему. Чего же он ожидал от гордого и независимого человека, долженствующего защищать собственную честь?

— Вы знаете, граф, какова была моя реакция на случившееся? — погасил в себе раздражение Наполеон. — Надеюсь, герцог Ровиго передал вам свои извинения по поводу недоразумения. Вы правы: как мне стало известно, статья совершенно не имела в виду вас лично. Она, как выяснил герцог Ровиго, была написана задолго до вашего приезда в Париж и преследовала цель вывести на осмеяние наших парижских любителей сенсаций, падких даже на анекдоты. И я рад, что вы, граф, эту статью так расценили. Что касается тех, кто стремится увидеть в пасквиле иное содержание, то они рискуют иметь дело с министром полиции и даже лично со мною. Я не потерплю, чтобы кто-то позволил себе углядеть в писаниях бездарного журналиста хотя бы отдаленный намек на честь моего брата императора Александра или, того хуже, на мою собственную. Надеюсь, что если вдруг когда-нибудь в Петербурге у вас ненароком зайдет в разговоре с императором речь об этом, скорее нелепом, чем оскорбляющем чье-либо достоинство происшествии, не преминете сослаться и на мое мнение.

Имея в виду последнюю просьбу, Наполеон не кривил душой. Ему в самом деле очень важно было, чтобы, не дай Бог, глупая выходка Савари и его подручного не поссорила его с русским императором. Устроив нахлобучку министру полиции, он тут же вызвал министра иностранных дел Шампаньи и отдал ему строжайшее указание:

— Я желаю, чтобы вы сегодня же отправили в Россию курьера с письмом, в котором вы сообщите Коленкуру, что я с негодованием прочел статью в приложении к «Монитору», где в безобразном виде выставлен граф Чернышев. Скажите в письме, будто в Париже уверяют, что статья была написана еще до приезда этого офицера и явно имела в виду не личного адъютанта царя. Но что тем не менее я приказал отстранить от должности виновника, которому была поручена в министерстве полиции журнальная цензура, и что я выдворил его из столицы. Коленкуру посоветуйте, чтобы он передал это сообщение канцлеру Румянцеву, а по возможности и царю как курьезную новость.

«Неужели Наполеон затем пригласил меня на охоту и так явно на глазах у ошеломленного двора и сонма гостей вступил со мною в приватную беседу, что задумал лично извиниться за наглейший поступок Савари? — подумал Чернышев и сам же ответил себе: — Не я и не император Александр, а он сам, Наполеон, попал в положение, из которого теперь мучительно ищет выход. И дело, конечно же, не в бездарной выходке Савари. Дело в вызове, который он бросил России, продвинув свои войска к Балтийскому морю, а значит, к русским границам. Он полагал, что тем самым сломит волю русского императора и заставит его стать верным ему вассалом. Но натолкнулся на сталь, которая и не думала сгибаться».

Что дальше последует за этим несломленным упорством русских, не желающих покоряться, а даже бросающих в ответ вызов в виде их нового таможенного тарифа? И что следует теперь предпринять ему, императору Франции, и существует ли хотя бы какая-либо надежда не оттолкнуть окончательно, а еще более приблизить к себе этого загадочного византийского сфинкса — русского царя? — размышлял Наполеон.

— Так о чем же вы, полковник, не договорили мне во время нашей недавней с вами встречи? — неожиданно, казалось, без всякой связи с только что произошедшим разговором, спросил император.

«Да, вот что мучает его, что тяжелым камнем лежит у него на сердце — как поступить с Россией», — укрепился в своей мысли Чернышев. На западе — война с Испанией. Тысячи и тысячи французов под ружьем стерегут строптивую Европу. Англия же не побеждена и сегодня так далека от поражения, как никогда. Единственная надежда на будущее — союз с Россией. Однако и эта надежда исчезает на глазах как дым. Сила и угроза, с помощью которых Франция хочет держать Россию в покорности и послушании, как незрелого школяра, только озлобляют ее и делают все более и более непослушной. Так что же на уме у русского царя? Что он таит и не хочет прямо сказать, хотя обида — почти в неприкрытом виде так и проступает в его письмах?

— Прошу прошения, ваше величество, но продолжительный наш с вами разговор, как мне показалось, был весьма исчерпывающим, — сказал Чернышев. — Я имел честь передать вам все, о чем изволил меня просить мой император.

— Нет, полковник, — быстро перебил Чернышева Наполеон, — вы так и не сказали мне прямо, какое удовлетворение требует от меня русский царь за Ольденбургское герцогство.

— Насколько я помню, я передал вам слова моего императора: предлагать должна ваша сторона.

— Опять игра в кошки-мышки? — слегка повысил голос Наполеон. — Я настаиваю на ясном ответе, вы же, русские, уходите от прямого ответа. Что это за игра втемную, к тому же с вашим мешком, в который вы предлагаете свалить все, что попадется под руку, а затем на ощупь вытащить то, что вам более приглянется?

В прошлый раз в Тюильри у императора было прекрасное настроение, и он, как любил поступать с пажами, демонстрируя им свое расположение, взял Чернышева за ухо, сказав при этом, что не отпустит, пока тот не скажет, что же хотела получить Россия взамен Ольденбурга.

Ухо он зажал сильно и даже стал его слегка выворачивать, отчего Чернышев ощутил жар.

— А вы освободите мое ухо, если скажу? — превозмогая боль, засмеялся Чернышев.

— Даю слово, — ответно улыбнулся Наполеон.

— В разговоре со мною наш министр иностранных дел канцлер Румянцев в шутку предложил свалить все спорные земли в мешок, хорошенько его встряхнуть, а затем содержимое вывалить наружу. Что выйдет первым, тем и удовлетвориться, — весело произнес тогда Чернышев, чувствуя, что Наполеон отпустил ухо.

— А первым вывалиться должен, конечно, самый большой кусок, так? И этот кусок — герцогство Варшавское. Вы его хотели бы получить взамен Ольденбурга?

— А вдруг выпадет Данциг? — будто не замечая настороженности Наполеона, продолжил игру Чернышев, как некоторое время назад в разговоре с царем и Румянцевым в Зимнем дворце.

— Теперь вы, мой друг, проговорились! — вскричал Наполеон. — Год назад, даже шесть месяцев назад я бы отдал вам этот портовый город и крепость. Но сейчас я вам не доверяю. По милости Александра я живу под постоянной угрозой русской армии, которая множит и множит свои силы у Немана, чтобы перейти к Висле. Как же мне отдать вам единственную крепость, которая в случае войны с вами станет опорой для моих сил? Что ж, перед лицом вашей угрозы мне следует сдать вам Данциг, а самому с Вислы уйти на Одер и затем еще очистить Пруссию? Вы же знаете, что все другие крепости на побережье, где мои гарнизоны, можно закидать не ядрами, а печеными яблоками.

— Мы ничем не угрожаем Франции. И если наши войска размешаются вдоль собственной границы, сие лишь для того, чтобы обеспечить собственную безопасность, — повторил тогда Чернышев слова императора Александра из письма, которое он привез от него Наполеону.

Теперь здесь, в Сен-Жерменском лесу, отвечая на настойчивые требования французского императора, посланцу русского царя ничего не оставалось, как напомнить свои предыдущие высказывания.

«Готов поклясться новорожденным сыном — русские решили водить меня за нос, упорно продвигаясь к собственной цели! — Наполеон не мог сдержаться, чтобы не прийти в своих размышлениях к подобному заключению. — Вот так, как я схватил давеча за ухо Чернышева, они вцепились уже в меня, все более и более делая мне больно. Иначе к чему бы этому умному и проницательному молодому человеку, каким является Чернышев, строить из себя попугая, заладившего в ответ одни и те же ничего не значащие заверения? Польша — вот на чем остановили русские свое внимание, зная, что я им не уступлю здесь ни пяди! А если так, полагают они вместе со своим лукавым и неискренним византийцем, мы заставим французского императора признаться в своем решении вслух, и тогда-де наши руки будут развязаны для решительных действий. Только не мне вас бояться и не от вас бегать моим храбрым солдатам! Я принимаю ваш вызов и в ответ бросаю свою перчатку».

Всадив Таурису в бок шпоры, Наполеон рванул с места в галоп туда, где все еще продолжали пребывать в ожидании сигнала к началу охоты почетные гости.

— Вы здесь, князь Понятовский? — Наполеон остановился возле пяти или шести польских офицеров, одетых в форму легионеров. Среди них Чернышев сразу увидел князя Доминика Радзивилла. На нем были знаки полковника и он стоял рядом с красавцем Юзефом Понятовским, военным министром герцогства Варшавского.

— Ах, вы здесь, генерал, — повторил Наполеон. — Тогда прошу вас, передайте уважаемому русскому полковнику, что думают о них, русских, в герцогстве Варшавском. Ждут ли их как избавителей на Висле или, напротив, питают к ним ненависть? Да, ненависть, как только вообразят себе казаков, которые готовы еще раз растерзать и перекроить польские земли и присоединить ваши воеводства к Российской империи.

Похожие на две крупные маслины красивые глаза князя Понятовского иронично, даже с ухмылкой остановились на русском офицере.

— Скорее мы, поляки, дадим своим коням испить воды из Немана и Днепра, чем позволим сынам Дона увидеть берега нашей Вислы, — произнес будущий маршал и, бросив два пальца к лакированному козырьку своей конфедератки, еще раз оглядел Чернышева, довольный своим ответом.

— Слыхали, полковник, с какими жаркими объятиями ждут вас поляки? — воскликнул Наполеон, обратившись вновь к Чернышеву. — Вы, граф, давеча привезли мне от моего брата императора Александра письмо, в котором он уверяет меня в дружбе, любви и мире. Но мне докладывают, что вы, русские, по самым скромным подсчетам, уже собрали на границе полтораста тысяч солдат. Ежедневно из Турции возвращается по одному полку, а то и целой дивизии. Не значит ли это, что вы готовитесь к внезапному нападению? Конечно, вам, может быть, удастся вторгнуться в герцогство Варшавское. Только военное счастье переменчиво, и стоит ли им рисковать, имея дело с армией, которой предводительствую я?

Приглушенный шепот зашелестел, перебегая от одних гостей к другим: «Эго война?»

Лицо Наполеона побагровело, подбородок глубоко впечатался в туго опоясывавший шею воротник мундира. Наконец он вскинул голову и постарался придать своему голосу некую шутливость.

— Вот видите, граф, что означает не уметь вовремя остановиться в разговоре, который мы с вами так интересно и, главное, искренно и доверительно начали, — сказал он, вновь близко подъезжая к русскому флигель-адъютанту. — А меж тем — слышите? — к нам уже приближаются победные кличи загонщиков и бешеный лай собак. Бьюсь об заклад, измученный и загнанный олень вот-вот будет повержен. Неужели мы лишим себя удовольствия присоединить свои голоса к победным возгласам наилучших стрелков? Прошу вас, граф Чернышев, и всех моих гостей — вперед!

И уже на ходу, но так, чтобы слышали и остальные, скакавшие следом, император бросил:

— Не правда ли, вот единственный род войны, который должен в наше время остаться мужчинам — благородная охота на дикого зверя? Поэтому передайте, граф, императору Александру: давайте, как и прежде, договариваться, а не угрожать друг другу.

Меж тем в голове Наполеона сидела мысль, которая ни несколько дней назад в Тюильри, ни теперь в разговоре с доверенным лицом русского царя не давала ему ни минуты покоя: как мне узнать, в конце концов, какою ценою смогу я, не прибегая к войне, вновь заручиться содействием России в моей борьбе с извечным и ненавистным моим врагом — Англией? Смогу ли я сломить Александра без того, чтобы, не вступая в бескрайние и погибельные просторы Московии, заставить его выполнить мою волю? Или этот византийский сфинкс все-таки переиграет, перехитрит и повергнет меня самого, став сам во главе всей Европы?

Поздно ночью, заперев дверь и опустив плотные гардины на окна, Чернышев зажег свечи и взял в руку перо.

«Ваше величество, только час назад я воротился с охоты в Сен-Жерменском лесу, куда был приглашен Наполеоном и где вновь имел с ним тяжелый и неприятный для нас разговор», — легко и стройно вывел он первую фразу и далее подробно описал, как его поначалу встретил в лесу император, как мило увлек на прогулку, о чем начал спрашивать и о чем стал сам говорить.

«Прошло для нас время переговоров, — заключил он переложение разговора. — Никакие снисхождения не поколеблют отныне намерения Наполеона напасть на Россию. Он не может терпеть в Европе равного себе и потому ищет нашей погибели. Война неизбежна, ваше величество, посему готовьте войска, спешите с миром с турками, заключайте тайный союз с Англией. Спасайте Россию: от ее жребия зависит участь вселенной».

Голова была легкой, но озноб начинал чувствоваться где-то со спины. Он зажег спиртовку, чтобы приготовить пунш, и вновь обратился к бумаге.

«Первое правило в политике и на войне — делать то, чего не хочет противник, то есть ниспровергать ответными действиями все его планы, — начал следующую мысль Чернышев, которая с некоторых пор казалась ему главной. — Желания и выгоды Наполеона заключаются в скорейшем окончании замышляемой им войны против России. Почему так? Ему, ваше величество, опасно удаляться на долгое время из Франции, и, двинувшись на север, он так же будет озабочен тем, чтобы в этом неимоверном походе против нас постоянно поддерживать свою армию в надлежащем положении. Напротив, нам должно тянуть сколько можно с войною, если мы вынуждены будем в нее вступить.

Только так мы сможем сокрушить военные планы Наполеона, принудив его отказаться от быстрых действий, истомить его в ожидании подкреплений и подвоза продовольствия, приготовляя ему на каждом шагу затруднения. Таково, ваше величество, на мой взгляд, единственное средство восторжествовать над угнетателем мира и спасти Европу. Но для достижения сей высокой цели нужна твердая воля и немедление в составлении резервов. Особенно необходимо кончать дела с турками, которых Наполеон ободряет и возбуждает к войне с нами. И другое — сделать уступки Австрии. В таких пожертвованиях наших Европа увидит действие добровольное, внушенное нам желанием сосредоточить все наши силы для поборения общего врага. От того зависит целость России и свобода Европы, коею ей может доставить только Россия, во главе которой стоите вы, ваше величество».

Пунш приятно обжигал. Чернышев чувствовал, как тепло начинает разливаться по всему телу. Наполеон оказался недалек от истины, когда осведомился, почему я выгляжу не совсем здоровым. В самом деле, что это — простуда, переутомление?

Тут же вспомнилась сцена с поляками. А князь Доминик, оказывается, уже в армии герцогства! Гм, хорош «соотечественник», — пришло на ум словечко, впервые произнесенное, кажется, Меттернихом. Подданный России — и в стане тех, кто мечтает напоить своих коней в Немане или даже в Днепре.

Нет, нам обязательно следует быть на Висле, чтобы упредить Наполеона и тем самым уже в начале движения его к нашим пределам смешать все его карты!

Чернышев обмакнул перо в чернила и, быстро пробежав перед тем написанные слова о необходимости мира с Турцией и обещании части Молдавии и Валахии Австрии, добавил:

«…при сих совокупных условиях мы без сомнения возможем двинуться к Висле, занять там крепкие позиции, устроить мостовые укрепления, посылать легкую конницу к Одеру, уничтожая запасы неприятельские, приготовляя Наполеону тысячу затруднений…»

Казалось, сегодня во время охоты разговор с Наполеоном не был достаточно широк. Но именно теперь перед Чернышевым встали все предыдущие беседы с французским императором, которые позволили вдруг отчетливо увидеть все Наполеоновы замыслы. И так же отчетливо в его собственной голове сложились и выстроились мысли о том, как единственно правильно и безошибочно должна строить Россия свои политические и военные устремления.

Он растопил воск и запечатал конверт личной печаткою. Завтра донесение дипломатической почтою уйдет в Россию. Долгий путь. Но пока и не так скоро здесь, во Франции, становятся под ружье новобранцы, чтобы слиться в полки и дивизии великой армии. И пока никто, даже их великий стратег, не ведает, где этим молодым парням доведется сложить свои кости — на Одере или Висле, а может, на Немане и Днепре.

 

Как герцог Виченцский сделался русским

Едва Коленкур пересек границу России и его экипаж покатил к Варшаве, аппараты инженеров братьев Шапп начали свою световую игру. Из каждого населенного пункта, где герцог Виченцский делал остановку и менял лошадей, воздушный телеграф пересылал краткую, но точную эстафету в Париж о движении французского посла. И как когда-то в ожидании Чернышева Наполеон бросал нетерпеливый взгляд на литерные сообщения и подсчитывал, сколько еще дней отделяют его от свидания, на которое он возлагал самые большие надежды.

Теперь, когда, можно сказать, шел к завершению восемьсот одиннадцатый год. Наполеон не мог обманываться в том, что войны не избежать. И что ни он сам, ни император Александр уже не в состоянии что-либо предпринять, чтобы остановить столкновение. Тем не менее, как казалось ему самому, он многое дал бы сейчас, чтобы они, оба императора, снова сошлись где-нибудь на плоту или в покоях какого-либо дворца, чтобы с глазу на глаз договориться и убрать с их пути завалы, которые нагромоздило время. Однако как нельзя было второй раз спустить плот в те же самые воды Немана, так невозможно было вновь припасть к чистым, ничем не замутненным истокам их былой дружбы.

Впрочем, встречи хотелось скорее всего не потому, чтобы попытаться воскресить дух Тильзита, а в первую очередь для того, чтобы он, могущественный император Франции, смог доказать императору российскому, в чем тот не прав и несправедлив и что вся вина за возможную схватку всецело будет лежать на нем, якобы первым допустившим вероломство.

Более всего Наполеона выводило из себя хладнокровие, похожее на упорство мула, с каким русский царь писал ему короткие и любезные письма, исполненные уверений в любви и дружбе, сам же ничего не предпринимал на деле, чтобы эти любовь и дружбу доказать.

И еще прямо-таки чуть не сводило с ума то, что стоявший между ними в качестве посредника в разговоре умный и хитрый Чернышев, как его ни обласкивал, ни умолял и пристрастно ни допрашивал Наполеон, ни единым словом не выдавал истинных намерений Александра.

«Как можно было вести беседу, когда другая сторона притворяется глухой и никак не приоткрывает своих истинных целей?» — возмущался Наполеон.

Теперь же, по возвращении из Петербурга французского посла Коленкура, поведение России наконец-то должно окончательно проясниться. Три с половиною года рядом с Александром — этого было немало, чтобы досконально изучить все его повадки и манеры, изведать характер ловкого обманщика и низкого хитреца.

У Коленкура же, несомненно, острый и цепкий ум, от которого не укроется ни одна тайна и загадка славянской души, о которой столько наговорено и столько написано. Арман Коленкур, прирожденный дипломат и храбрый генерал, истинный француз до самого донышка души, не может не ответить на множество вопросов, что теснились в голове Наполеона и которые он, в соответствии со своей быстрой, энергической натурой, захотел разрешить для себя сразу и до конца.

Время изменило обоих. Коленкур, глядя на заметно отяжелевшую фигуру и желтое, чуть отекшее лицо сорокадвухлетнего императора, не мог не удивиться этой перемене. Но, будучи хорошо воспитанным и помня о придворном этикете, произнес то, что он, согласно этому этикету, и должен был произнести.

— Ваше величество, я счастлив снова увидеть вас, как всегда, полного сил и в отличном состоянии здоровья.

Наполеон знал, что это ложь. И высказанную всяким другим эту, ничего, собственно, не выражающую фразу, он бы едва ли заметил. Но сейчас она вызвала в нем неудовольствие, и по его лицу пробежала гримаса.

«Дурное начало для разговора, который мне представлялся открытым, что называется, по душам. Что ж, с кем поведешься… Немало не удивлюсь, если Александр, этот двуликий Сфинкс или Янус — не имеет значения! — сделал русским и моего собственного посла», — злясь на себя, что в самом начале встречи допустил такие недобрые мысли, подумал Наполеон и усилием своей железной воли взял себя в руки.

— Надеюсь, герцог Виченцский, вы рады возвращению на родину.

— Не то слово, сир! Я безмерно, бесконечно счастлив!

Простые, казалось бы, слова, но они сразу сняли ту горечь, которая так внезапно возникла вначале.

Коленкур рассказал, как он встретил графа Лористона, прибывшего его сменить в Петербурге, и как тот начал обживаться в северной столице.

— Полагаю, герцог, вы успели ввести графа в общество русских красавиц, у которых, без сомнения, и сами пользовались особым вниманием? — спросил, казалось бы, просто Наполеон и добавил, опять не сумев сдержать себя: — Что касается успеха у женщин, в этом отношении, думаю, вы имели возможность взять немало уроков у императора Александра. Помните, как в Эрфурте все дамы оказались без ума от очаровательного русского царя.

— Об императоре Александре я, ваше величество, сохраню самые теплые воспоминания, если угодно вам узнать мое отношение к этому человеку, — не пряча глаз и не наклоняя головы, ответил Коленкур.

Рубикон был перейден. Отныне можно брать быка за рога.

— Может быть, вы, герцог, посчитаете необходимым уверить меня в том, что император Александр, к тому, что он несравненный обольститель дамских сердец, еще и подлинный миротворец и не желает со мною войны?

— Это правда, ваше величество, о чем я действительно намеревался заявить вам с самого начала нашей встречи.

— Тогда, выходит, я был прав, когда подумал, лишь только вы переступили мой порог: Александр преуспел в том, чтобы сделать вас русским.

На аристократическом лице Коленкура не дрогнула ни одна жилка, но выражение его заставило императора отвести глаза.

— Я всегда был и останусь до конца исконным французом и подданным вашего величества, — с достоинством ответил Коленкур. — Но, даже служа вам, сир, я, как и мои славные предки, не могу не служить истине и собственной чести.

— В таком случае, — снова поднял глаза на герцога и бывшего посла император, — русские вас ловко окрутили и, простите, оставили в дураках. Разве передвижение их дивизий к польской границе не означает готовность к нападению? Мои полководцы Даву и Рапп, выходит, лучше осведомлены о происходящем, чем мой полномочный посол.

— Пусть ваши маршалы и генералы, сир, раздувают огонь вражды, повторяя сказки каких-нибудь низких соглядатаев, подкупленных в качестве агентов и желающих оправдать свое жалованье. Я же готов отдаться под арест и положить свою голову под нож гильотины, если вы, сир, усмотрите хотя бы в одном из моих донесений из России ложь, — по-прежнему с выражением достоинства произнес Коленкур.

— Значит, вы, считаете, что все меры Александра вызваны моими действиями? — настаивал император. — Удивительно, но ваши слова напоминают уверения полковника Чернышева. Он так же, ссылаясь на высказывания Александра, не перестает убеждать меня, что если бы я не двинул корпус Даву в северную Германию и к берегам Балтики, союз Франции и России не омрачился бы ни одною тучкою.

— С вашего разрешения, сир, позволю напомнить лишь один прискорбный случай — изгнание родственника российского императора из Ольденбурга. Не кажется ли вашему величеству, что благоразумнее и приличнее было бы воздержаться от этого шага? Только один этот факт, не принимая в рассуждение другие вещи, мог насторожить Россию и заставить ее думать, как противостоять откровенной агрессии.

— Скоро я буду просить у Александра разрешения на устройство парада в Майнце! — театрально воздел руки Наполеон.

— Нет, государь. Но парад в Данциге задевает русского царя. Он уверен, и его ничем вы не сможете переубедить, что ваши войска в Данциге — против России. И все газеты Европы пишут о том же: французы движутся от Вислы к Неману, что значит без пяти минут война.

— Ах, герцог, вы прекрасно знаете, что придирок можно найти целую кучу, когда человек ищет ссоры, — попенял бывшему послу император. — Так и Александр. Он, именно он хочет расторгнуть союз со мною, поскольку его, видите ли, стесняет континентальная блокада! А может, они сговорились уже с моим бывшим маршалом Бернадотом, которому нужна непременно английская соль, чтобы засаливать свою треску? Потому и Россия, и Швеция продолжают принимать у себя якобы нейтральные суда, а товары они везут английские. Разве не так?

Наверное, это нарушало этикет, но герцог в течение трех с половиною лет привык говорить с императором как с человеком, к которому у него было полное доверие и который, в свою очередь, питал к Колен куру такое же чувство. Правда, императором тем был русский царь. Допустима ли такая вольность с тем, кто говорит с ним не как равный с равным, или точнее, не как два доверяющих друг другу собеседника, а как властелин со своим вассалом? Но герцог уже ничего не мог с собою поделать, чтобы предать истину, которой служил, и чтобы позволить втоптать в грязь намерения и поступки главы пусть и чужого государства, но благу и достоинству которого, так же, как и своей родной Франции, он, посол, служил искренно и честно.

Герцог взял на себя смелость напомнить только об одном случае, когда в прошлом году в России был арестован французский корабль «Вильям Густов», который вез английские товары в Бордо. Оказалось, у капитана была лицензия. А кто ее выдал ему? Французское правительство. И таких нарушений блокады допускается немало. Не лучше ли спросить с себя, чем обвинять другого?

— Если бы парижские дамы слышали вас, герцог, они бы еще больше стали вздыхать по императору Александру, — вновь не удержался Наполеон. — Рассказы о его манерах, благородстве и галантном обхождении вскружили им головы. Из всего того, что вы говорите мне о его поступках, увы, можно сочинить не одну прелестную сказку. А он — лжец! На что же он рассчитывает, вызывая меня на войну, не имея военных талантов! Он, смею уверить, авантюрист ко всему в придачу.

— Нет, сир. Российский император вынужден изыскивать меры, чтобы не быть застигнутым врасплох. Сам же он, скажу прямо, обладает тем редким чувством достоинства и вместе с ним полным отсутствием зазнайства и бахвальства, что, действительно, может вызвать любовь к нему не только прекрасных дам, — не отступал Коленкур. — Вполне воздавая должное вашему военному гению, он мне говорил: если император Наполеон начнет войну, то, возможно, даже вероятнее всего, он нас побьет. Ваши таланты, сир, будут иметь немало преимуществ над его генералами. Но если они не найдут случая дать вам бой при выгодных для них условиях, то у них имеется достаточно территории, чтобы уступить вам пространство. А удалить вас от Франции и от ваших баз снабжения — значит продолжать с успехом сражаться против вас. Эта война не ограничится одним днем и одним-единственным сражением. Ваше величество вынуждено будет возвратиться во Францию, и тогда все преимущества окажутся на стороне русских. Так поведал мне император Александр, добавив, что к преимуществам затяжной войны, по его же выражению, могут присоединиться жестокий климат, бездорожье, зима.

Наполеон зло ударил ладонью по столу, за которым они сидели. Чашечки с остывшим чаем пугливо звякнули.

— Вы хотите сказать, что меня ждет вторая Испания? — Теперь Наполеон сам вскочил из-за стола. — Вы, чего доброго, накаркаете!

— В Испании, сир, правительство и король склонили перед вами головы. Лишь брошенные ими на произвол судьбы крестьяне и ремесленники взялись за ножи и мушкеты. — Лицо Коленкура ничем не выдавало волнения и боязни говорить правду, как бы она ни была горька. — Там, в России, народ будет заедино со своим государем. Император мне прямо сказал, что ни при каких условиях он не поддастся слабости, выражающейся в готовности подписать мир. Лучше, сказал он мне, я буду питаться одним картофелем где-нибудь в Сибири или стану императором Камчатки на другом конце России, но мир с Наполеоном не подпишу никогда, тем более в собственной столице, как поступали иные монархи.

Возникла пауза, в течение которой на лице императора сменилось несколько выражений — негодование, вызов, затем расслабленность и снова решимость.

— Это уже стратегия, совсем не похожая на упреждающий удар на Вислу, когда еще там нет в достаточном количестве моих войск, — задумчиво произнес Наполеон. — Значит, русские серьезно относятся к войне, если прорабатывают всевозможные варианты. На их месте я, несомненно, поступил бы именно таким образом. Полагаю, это делает им честь — они способны учиться. Однако, коли Александр не хочет позорного мира, тогда проще всего и вовсе не начинать, не так ли, герцог Виченцский?

— Тогда, сир, перво-наперво, как мне кажется, следовало бы объясниться, почему дивизии вашего величества в Данциге и на севере Пруссии, — сказал Коленкур.

— Ах, так! — снова вскочил на ноги император. — Значит, этот византиец все-таки намерен меня перехитрить. Я — отступаю за Рейн, он же — укрепляется на Двине и в Молдавии, а далее — Константинополь и Варшава? Нет, я его разгромлю на его же земле, как разгромил Австрию под Веной. А это, согласитесь, позор. Это — как обесчестить девку в ее же собственном доме.

Глаза герцога чуть опустились долу. Видно, не по душе пришлось сильное, но вульгарное сравнение великой державы с распятой во грехе девкой. Только не возразить он не смог. И в том же резком, как и сам император, тоне.

— Однако, вспомнив Австрию, сир, не забудьте вспомнить Ваграм. Даже после той блистательной вашей победы австрийцы сохранили свою армию. И вы, по собственному вашему признанию, должны были уже в силу этого обстоятельства пойти с нею на мировую.

Когда-то об этом они говорили с Чернышевым. Выходит, о разговоре стало известно Александру, который, намереваясь отступать, также думает о том, что сохранение армии — сохранение и собственного лица, и надежды на победу.

— Нет, он не глуп, этот человек, которого я называю византийцем, в его рассуждениях есть свой резон. А если так, почему бы с обеих сторон не отвести войска?

— Как мне кажется, именно это и устроило бы русского царя, — согласился Коленкур с высказыванием императора, в глубине души все же полагая, что сам он так никогда не поступит. — Да, сир, зачем за три сотни лье, говорил мне Александр, выдвигать французские полки?

— Опять ваш любимец принимается считать в чужом кармане? — вскипел Наполеон. — С некоторых пор я задаюсь загадкой: откуда русским известно о том, что происходит у меня в армии? Они, как мне кажется, знают о передвижении не только каждой моей дивизии или полка, но даже роты. И я подозреваю, кто этот человек — очень осведомленный и вездесущий. Он тот, кто пользуется неограниченным доверием российского императора и им же приставлен ко мне. А вы еще толкуете об ангельски чистом и святом Александре! Почему от вас, мой полномочный посол, почему от консула в Петербурге Лессепса не было и нет того, о чем постоянно сообщает русскому царю его флигель-адъютант Чернышев? Я вас, герцог, не раз просил: мне нужны точные данные о торговле, политике, войсках, слухах.

— В каждом моем отчете, как и положено послу любой державы, я стремился постоянно сообщать о состоянии дел в стране, в которой я аккредитован. Это — обязанности дипломата. Что же касается слухов…

— Я знаю: Лессепс оказался плохим французом. Белоручка! — перебил Наполеон Коленкура. — Он, видите ли, наотрез, как мне передавали, отказался склонять к доставлению полезных для нас сведений русских людей, допущенных к государственным секретам. О вас, герцог, я уже тем более не говорю… так вот, я отзываю Лессепса из России, лишая его всех привилегий за выслугу и беспорочную службу.

— Побойтесь Бога, сир! У Лессепса восемь детей, — только и сумел возразить Коленкур.

В первый день в Париже навестить следовало многих. А хотелось одну-единственную Адриенну. Но она все еще пребывала в ссылке.

Напоминать императору о его обещании посреди бурного разговора, который произошел, было, конечно, некстати.

Бросился к герцогу Ровиго. Савари успокоил: настроение императора изменится, и все обернется к лучшему. Он же со своей стороны вызвался непременно посодействовать возвращению той, по которой и теперь, по прошествии длительного времени, Коленкур продолжал тосковать.

Через несколько дней от того же Савари пришло сообщение: император приглашает вновь, на этот раз для решения судьбы Адриенны.

— Видите ли, герцог, — начал Наполеон, — дама вашего сердца сама создала обстоятельства, в которых неожиданно оказалась. Строптивость характера, капризность, нежелание выполнять те обязанности, которые на нее возлагались как на фрейлину двора. Теперь же, я полагаю, она смогла бы вернуться не только в Париж, но и к своему служебному долгу.

— В обмен на любезность вашего величества чем-то вас отблагодарить? — неожиданно вырвалось у Коленкура.

— Никаких благодарностей. Дело в том, что я устал объясняться с князем Куракиным по поводу его запросов в мое иностранное ведомство — думаю ли я восстанавливать Польшу. Какое мне дело до поляков, которые представляют легкомысленную нацию и не способны ни к какой самостоятельной роли? Уверьте его, май друг, в искренности моих заверений. Надеюсь, что ваш ответ успокоит и вашего друга императора Александра, от которого, как вы догадываетесь, исходит запрос.

Коленкур закусил губу: ловко подстроенная ловушка, равносильная бесчестию.

— Сир, я предпочел бы просить у вас о моей отставке, чем выступать в роли, которую вы только что мне предложили.

— Ага, выходит, так вы дорожите любовью к женщине, о которой мы только что вели речь? В таком случае для меня ее судьба и вовсе не представляет интереса. И вместе с тем, я все же полагаю, что вы образумитесь и перестанете ставить на одну доску интересы империи и ваши любовные увлечения!

Оставшись один. Наполеон подошел к окну и с шумом растворил его настежь. Не хватало воздуха.

«Но у меня ведь, слава Господу, вроде бы не больное сердце. Впрочем, они меня когда-нибудь доведут до могилы — и мои враги, и те, кто мне обязан преданно служить.

Что на них, моих ближайших сподвижников, нашло в последнее время? Почему перестали меня понимать? В отличие от них у меня нет личных интересов. Все, что я делаю, я свершаю для блага нации. У них же на первом месте собственное счастье в четырех домашних стенах и ложно понимаемое чувство достоинства и чести. Вот и этот Коленкур… Да только ли он, а Мюрат вместе с моей единоутробной сестрой Каролиной?»

Совсем недавно он вызвал в Париж Неаполитанского короля и, вне себя от гнева, устроил ему разнос.

— Вы кто, сударь, француз или объявивший мне войну принц сопредельного государства? — стал он топотать ногами. — Да так, как ведете себя вы, поступают лишь в том случае, когда хотят идти на «вы». Однако, сударь, вы забыли, с кем имеете дело и кто посадил вас на королевский трон!

Мюрат вскипел:

— Прошу объяснить мне, ваше величество, по какой причине вы вызвали меня из Италии. Я не имею ни малейшего желания, чтобы меня унижали, как вы унизили Голландского короля и третируете до сих пор короля Испанского — ваших собственных братьев.

— И ты, бывший гарсон грязного деревенского трактира, позволяешь себе так говорить со своим императором?

Кровь ударила в голову Иоахима. Он не заметил, как перешел на итальянский.

— Ты забываешь, кто тебя привел к власти. Если бы не гренадеры, с которыми я, твой зять, ворвался в Директорию и разогнал не желавших лишаться своих привилегий депутатов, ты не смог бы стать даже первым консулом! И о какой короне могла бы вообще идти речь? Поэтому выбирай: или я вновь становлюсь твоим покорным генералом и ты забираешь у меня все, что я получил, или ты предоставляешь мне полную свободу действий в моем королевстве, народ которого, смею заметить, не голландцы, а скорее — те же испанцы!

Они, родственники, были вдвоем. И перепалка между ними, разумеется, была не первой. На сей раз императора возмутил декрет, который издал у себя Неаполитанский король. Согласно этому распоряжению, всякий иностранец, находящийся на службе в Неаполе, должен отныне принести присягу на верность королевству и принять неаполитанское подданство.

— Что, и это распространяется на французов? — вскипел Наполеон, узнав о происшедшем.

— В первую очередь на них, сир, — пояснил Савари. — Начиная, разумеется, с самих короля и королевы.

— Да-да, я так и подумал сразу, — вскричал Наполеон. — Каролине Бонапарт и этому дылде из дорожной таверны вспомнилось детство, когда они только и лопотали на языке макаронников. А теперь вообразили, что никогда не были французами. Но это не зов крови. Как в жадной скупердяйской крестьянской семье, они, неблагодарные, хотят отделиться от меня, их кормильца! Но еще чище — оставить меня одного перед лицом все растущих затруднений. Нет уж, хлебать — так из общего котла, а не каждому под надежной крышей, где не каплет и не свистит ветер!

Сейчас император вызвал Мюрата для того, чтобы вручить ему свой вердикт, в котором четко и ясно было сказано: «Неаполитанское королевство находится в зависимости от нашей великой империи… Декрет Неаполитанского короля не имеет силы».

Упрямство и неуступчивость Мюрата оказались напрасными — он вновь становился одним из Наполеоновых военачальников, с тем лишь различием от многих других, что содержанием его на службе оставался неаполитанский трон.

— Получается, что ты… что ваше величество намерены начать новую войну? — почти остыл Мюрат. — И — против русских?

— Вам, Неаполитанский король, как лучшему и храбрейшему маршалу Франции, — Наполеон так же, как и Мюрат, перешел с итальянского на французский, — я поручаю начальствование надо всею моею кавалерией. В походе вы будете моею правой рукой.

Лицо кораля и маршала вновь налилось краской.

— Ради всех святых! Готов перед тобою стать на колени — не допускай этого безумства! Ты можешь погубить всех, в том числе и себя!

— Я знаю, это моя сестра, скопидомка и эгоистка, наделила тебя такой алчностью! — быстро заговорил Наполеон по-итальянски. — Вы боитесь потерять то, что нежданно свалилось на ваши пустые головы. И ты под ее каблуком сам превратился в бабу. Ты — не знавший страха и упрека в боях! Нет уж, мой дорогой родственничек, мы с тобою вместе пойдем в поход против русских и вместе победим или же вместе умрем…

Да, они все, получившие от меня троны, дворцы, уже не хотят умирать и проливать свою кровь за великую Францию. Но у меня, который сделал их богачами и властелинами, нет иной судьбы. Мое богатство — моя власть над миром, где на первом месте Франция и тот образ жизни, который она показывает всем народам. Разве все, что я дал Франции, — гражданский кодекс, который уравнял в правах богатых и неимущих, доступные всем школы и полное, до конца жизни, обеспечение в старости ветеранов войны, наконец, отмена феодального рабства и наделение крестьян собственной землею, — разве всего этого не достойны те же поляки и немцы, австрийцы или русские? Из меня же делают кровожадного зверя, которым пугают детей. А я всего лишь враг тронов, которые оберегают свои собственные привилегии и выгоды! Не будет меня — Европа снова обратится в один огромный сундук, из которого станут черпать сокровища для собственных утех все новые и новые нувориши, ничуть не думающие о благе народов, о благе государств.

Вот почему те, кого рядом со мною не брала пуля и миновали сабельные удары, вдруг забыли о своей доблести. Павлиньи перья и золотая расшивка на военном мундире стали им дороже чести солдата. Но я верну ему, Мюрату, ощущение отваги и воинской доблести. Он снова почувствует, что есть на свете одна священная ценность — великая Франция, за которую не страшно умереть!

Но чего боится Коленкур? Он потерял даже единственное из того, что считал своим счастьем, — любимую женщину. Так почему же он перестал понимать меня?

На очень похожий вопрос, наверное, хотел найти ответ и сам герцог Виченцский. Всегда случается так: требуется умный, хорошо знающий тебя собеседник, чтобы снять с души незаслуженную обиду.

Таким для Коленкура в прежние годы, помнится, был Талейран. В доме на улице Флорантен князь Беневетский встретил давнего друга с распростертыми объятиями и с кривой в то же время, ехидной ухмылкой:

— Говорят, вы, мой друг герцог Виченцский, поставили на императора Александра?

— Будет вам так шутить, — насторожился Коленкур. — Вот и Наполеон мне почти о том же прямо в глаза: сознайтесь, ваш обворожительный друг сделал вас там, в Петербурге, совершенно русским. Вам не кажется, князь, что это крайняя степень оскорбления, которое может испытать такой преданный родине человек, как я?

— Вы и вправду расстроились, милый друг? — склонил набок свою голову Шарль Морис Перигор, и на губах снова зазмеилась коварная ухмылка. — А я, признаюсь, давно поставил на него, Александра. Не удивляйтесь. Мне надо вновь выходить на арену большой политики. Во-первых, поджимает собственный возраст. А во-вторых, подходит, поверьте, время, когда мой талант вновь окажется востребованным Европой. И Европой уже не Наполеона, а скорее — Александра.

— Сознательно ставите на сильного? — не скрыл некоего сарказма Коленкур.

— Не совсем так. Александром надо будет управлять. Он, безусловно, образованный и воспитанный монарх, но вот его дикая страна с отсталыми порядками и темным народом вряд ли может быть допущена в содружество равных наций. Отсюда — сильный как бы с урезанными правами. И это еще не все в том раскладе, который я предвижу и которому обязан способствовать.

— И что же это — «еще»? — начинал чувствовать себя неуютно Коленкур.

— Австрия, мой друг, — кукольное лицо Талейрана стало совсем по-женски кокетливым и одновременно, как случается у жриц светских салонов, исполненным решимости хищницы, знающей, чего она хочет и как этого достичь.

— Да, мой друг, обстоятельство, которое ни в коем случае нельзя упускать из виду, это роль Австрии в будущей Европе. Представьте, Наполеонова Франция может, или, вернее, будет разрушена. Разлетится вновь в клочья Польша, пройдет через катаклизм Пруссия, а с нею вместе прочие германские княжества. Но вот Австрию любыми усилиями следует сберечь от гибели и разрушения. Она — оплот Европы. И на сей счет у меня уже выработана политика, которую я пока не выдам ни вам, ни императору Александру, ни плуту Меттерниху.

Из дома Талейрана Коленкур уходил, унося в сердце досаду.

Нет, я никогда не предам императора Александра. И — никогда не сделаю на него ставку, о которой мне говорил Талейран. Но я в первую очередь не предам своего императора. Изменить ему значит изменить Франции, изменить чести.

 

Канувиль настигает соперника

В немецком курортном городке Ахене Каблуков поселился на Кёльнской улице у мадам Замбра. Русский полковник говорил по-французски как истый парижанин, был отменно воспитан, предупредителен и чистоплотен, не замечался ни в каких предосудительных компаниях. А главное, не водил к себе женщин сомнительного поведения и, говорят, вообще не знался в городе ни с одной из них. А что еще можно было требовать от постояльца, приехавшего, как он заявил, пользовать свои старые раны? Мадам Замбра была в высшей степени довольна своим постояльцем и не могла нахвалиться им перед соседями.

Каблуков же и впрямь держал себя отменно. Рано поутру, всегда в определенный час, он появлялся в конце прямой аллеи, и, завидев его издали, дежурившая в ротонде служащая, обычно на удивление флегматичная особа, расплывалась в очаровательной улыбке.

В ротонде у него, как и у всех знатных больных, был свой, хранившийся в специальном шкапчике, стакан. Служащая в белоснежном чепце и в широком, всегда опрятном фартуке, не переставая сиять, наполняла стакан водою источника, испускавшей мелкие, лопающиеся на глазах пузырьки, и галантно преподносила его месье полковнику. Он также галантно принимал стакан, улыбался в ответ и, не спеша выпив целебную влагу, справлялся о здоровье и настроении духа и, пожелав всех благ и удовольствий и, конечно же, оставив на столике золотой, удалялся на короткую прогулку перед завтраком.

Основной же процедурой у Каблукова была ванна перед обедом. Он принимал ее в другом, более солидном помещении, где его всякий раз так же радушно и гостеприимно встречала постоянная прислуга. Ванна предназначалась для раны, как помнит читатель, полученной в бою под Аустерлицем.

Вторая половина дня, после непродолжительного отдыха обычно на софе с каким-нибудь французским романом в руках, отводилась для выхода в город и встреч с такими же, как и он, лечащимися господами и дамами, прибывшими из столицы. Но среди публики всегда выделялись один или два десятка офицеров, заезжавших на курорт что называется по пути, пока их полки и дивизии продвигались дальше, к городам и селениям Пруссии по главной дороге на восток, проходившей вблизи курорта.

Офицеры в основном были из так называемой золотой молодежи — словоохотливые красавцы, стремившиеся среди такой же, как и они, знатной курортной публики познакомиться с какой-нибудь тоже словоохотливой красоткой и приятно провести время, хотя бы на день или два избавив себя от невзгод и тягот походной жизни.

В кафе «Горячие ключи», что располагалось на центральной площади города, молодые лейтенанты, капитаны и полковники держались весело, открыто, вели разговоры непринужденные.

Без труда можно было составить представление, откуда и куда движутся их части, полностью или только частично они укомплектованы солдатами и офицерами, как обстоит дело с провиантом, двигающимся за ними следом, хватает ли лошадей, телег, хомутов, сбруи, имеются ли запасные железные оси к орудийным лафетам, выплачено ли денежное довольствие вперед, как и положено, когда начат большой поход, предвещающий большую войну.

Словом, многое здесь доходило до ушей Каблукова. Ему оставалось только просеивать все услышанное, отбрасывая прочь шелуху и сохраняя, напротив, в памяти самое ценное и нужное.

Нужное и ценное, как отдельные зерна в ворохе плевел, изо дня в день подбирались вместе, составляя то, что в любой армии считается строгой тайной и что всегда оберегается от глаз и ушей неприятельских соглядатаев.

Однако он, человек общительный и компанейский, всем своим поведением показывал, что его совершенно не влекут военные разговоры и что у него, такого же, как большинство армейской молодежи, двадцатишестилетнего, пышущего с виду отменным здоровьем, интересы, как у каждого из них, совершенно определенного свойства.

Очень быстро — и в глазах более или менее постоянной курортной публики, и среди заезжавших сюда офицеров — Каблуков заслужил репутацию душки и приятного «русского князя», который стал предметом всеобщего уважения.

Однако интерес к нему поднялся куда как неизмеримо высоко, когда на курорт прибыл двор княгини Боргезе, и Каблуков в первый же день был удостоен приглашения к очаровательной сестре Наполеона.

Модный курорт каждый сезон принимал, можно сказать, только самую высшую знать Парижа. Казалось, он видел богатство лучших домов Франции и блеск самых изысканных нарядов. Но приезд ее императорского высочества затмил все, доселе виденное Ахеном. Так въехать в город мог, наверное, сам император или правитель какого-либо сказочного государства.

Пышный эскорт верховых, нескончаемая вереница карет, и снова конные, замыкавшие шествие. А в центре кавалькады, под огромным балдахином, украшенным золотом, бриллиантами и изумрудами, на алых подушках возлежала она, княгиня.

Подушки и софа — все было в золоте. И даже на голове у княгини сиял, как тысяча солнц, огромный золотой шлем.

В конце же колонны, как бы замыкая ее, везли золотую ванну. С этой ванной княгиня никогда не расставалась в своих поездках. И всякий раз, когда она только входила в отведенные ей апартаменты и переменяла дорожные одежды, ванну эту уже успевали наполнить теплым молоком, в котором она нежилась не менее часа.

Каблуков предстал перед княгиней, когда она только что закончила прием своей любимой молочной ванны и возлежала на тахте в легком атласном халате в большой комнате, служившей, наверное, гостиной.

Против нее, на другой тахте, в небрежной позе развалился молодой, атлетического сложения мужчина в ярком восточном халате.

— Я рада, мой друг, что вы сдержали слово и прибыли в Ахен даже раньше, чем я сама, — приветливо встретила Каблукова княгиня. — Вы, смею надеяться, сыграли роль моего гонца. Я обожаю, когда впереди меня уже летит молва о моем приезде и все наполняется торжеством и трепетом ожидания. Не правда ли, мой друг?

— О, ваше высочество, Ахен только и жил ожиданием вашего прибытия, — не моргнув, соврал Каблуков.

Громкий смех раздался с тахты напротив, и ее обладатель, вскочив на ноги, подошел к Каблукову.

— Первые же ваши слова убедили меня в том, что вы удивительно забавный парень, — снова захохотал атлет в восточном халате. — Я сам любитель невероятных выдумок и надеюсь, что мы сойдемся. Полина, познакомь же нас!

— Жюль Канувиль — мой друг. И русский полковник Каблуков — тоже мой друг, — представила мужчин друг другу княгиня.

— Как? — вскричал Канувиль. — Снова русский, снова полковник и снова — твой друг? Не находишь ли ты, что в один прекрасный день я буду представлен всей русской армии?

Каблуков так же позволил себе рассмеяться как бы с некоторым вызовом и в то же время со свойственным ему всегдашним добродушием:

— А вас это страшит, сударь, — знакомство с русской армией? Судя по вашей фигуре, вы в отличной форме.

На лице Канувиля отобразилась растерянность, затем она мгновенно схлынула.

— А вы, сударь, оказывается, нахал. Это меня-то заподозрить в трусости? Да знаете ли вы, с кем говорите? Я капитан гусарского полка, который под Прейсиш-Эйлау и Фридландом не раз видел, как вы, русские, показывали нам пятки!

— О нет! Мы, кавалергарды, всегда предпочитаем подставлять не спину, а смотреть в лицо достойному противнику. Такое правило я усвоил для себя с Аустерлица, — возразил Каблуков.

Словесную дуэль, грозившую перейти в настоящую, прервала княгиня.

— Должна вам заметить, мои рыцари, что вы в высшей степени ведете себя неучтиво в моем присутствии. Мало того, что вы затеяли неприличный словесный турнир, но еще избрали отвратительный предмет спора. Фи! Сплошное бахвальство сражениями, о которых мне совершенно неинтересно знать. Если вам уж так хотелось сразиться, неужели вы не могли избрать предметом распри мою особу?

Мужчины переглянулись, и каждый из них бросился к ручке Полины.

— Княгиня, — вскричал Канувиль, — я изрублю любого, в ком увижу соперника! За вас я готов умереть!

— Воистину, ваше высочество, — сказал Каблуков, — мы оба готовы умереть за вас. Но я охотно уступлю свою очередь вашему самому ревностному рыцарю месье Жюлю.

Смех Полины раскатился звонким колокольчиком.

— Ну, признайся, хвастун и фанфарон, кто из вас вышел победителем? — обратила она нежный взгляд на Канувиля и тут же перевела глаза на русского офицера, продолжавшего лукаво улыбаться. — Объявляю победителем вас, месье Каблуков, как более галантного рыцаря, и требую, чтобы вы оба в знак уважения подали друг другу руки.

Веселая жизнь закружилась в курортном городке — карнавалы, приемы, музыкальные вечера, ночные катания в экипажах. Однако, как частенько случается, неудержимое веселье быстро сменилось горьким похмельем.

Через Ахен, направляясь в Антверпен, проезжал сам император. И надо же — ему на дороге попался красавец гусар, которым оказался Канувиль. Картинно восседая на лошади, он остановился на обочине, пропуская кортеж Наполеона, и даже, говорили, послал вдогонку воздушный поцелуй.

— Тот самый, что набрался наглости компрометировать княгиню Боргезе? — Не скрывая раздражения, император обратился к находившемуся в карсте Савари. — Куда вы смотрите, герцог Ровиго, позволяя каким-то проходимцам вертеться возле двора особы императорской фамилии? Мало того, что при вашем попустительстве к княгине проникли такие сомнительные личности, как некий граф Монтрон, вы продолжаете попустительствовать и другим сомнительным личностям. Кстати, Монтрон уже арестован? Я предпочел бы, чтобы он оказался в тюрьме. А лучше бы его выслать куда-нибудь вовсе из Парижа и даже из Франции.

Савари склонил голову в знак того, что готов выполнить любую волю императора, но Наполеон уже обратился к Бертье:

— Прошу вас, князь Невшательский, дать распоряжение по поводу этого нахала, встреченного нами только что на дороге. Он, кажется, из гусар? Пошлите его немедленно с каким-либо срочным поручением в Испанию. Ему следует понюхать пороха, а не крутиться вокруг юбок.

— Будет исполнено, сир, — склонил голову и другой давний сподвижник великого полководца. — Может быть, оставить его там на одном из самых ответственных участков?

Император понял, что это могло означать неминуемую гибель гусарского капитана.

— Не следует усердствовать более, чем вас о том просят, князь, — раздраженно произнес император. — Мне еще понадобятся офицеры в русском походе. Я считаю, что наглость этого молодого человека в боевой обстановке непременно обернется храбростью и мужеством, которые вскоре окажутся так необходимыми моей Франции.

— Кстати, о русских, сир. — Савари указал кивком на окно кареты. — Здесь, в Ахене, как мне доносили мои люди, находится на излечении полковник Каблуков. Я приказал собирать о нем все, бросающееся в глаза. Между прочим, прошу прощения, сир, и он пользуется благорасположением ее императорского высочества княгини Боргезе. Так сказать, еще с Парижа вхож в ее дом.

Тон, которым это было сказано, и выражение лица министра полиции говорили: нет, ваше величество, вы не правы, упрекая меня в нерадивости. Я и мои люди никому не попустительствуют и знают все, что может вас заинтересовать. Разве не мы напали на след графа Монтрона, который, прикрываясь покровительством княгини, свел сомнительные знакомства с ее фрейлинами и стал в их обществе своим человеком? Однако сие — деликатная штука, жизнь императорской сестры! Это ведь нами, полицией, была избрана формулировка: «сомнительная связь с фрейлинами». А связь-то была с нею, с ее императорским высочеством! И то наш доклад вызвал гнев вашего императорского величества. Куда ж было вновь соваться с сообщениями по поводу Канувиля, гусарского капитана, да и этого русского Каблукова?

— Вы говорите о Каблукове? — вернулся к сообщению министра Наполеон. — Можно сказать, я его знаю давно, еще с Аустерлица. Помните, это он доставил мне из Петербурга Тауриса и Коко. В отличном состоянии доставил! Что же касается его пребывания на водах — у него, насколько помню, старая рана. Ну а мое распоряжение о том, чтобы русских принимать во всех знатных домах, кажется, я пока еще не отменял.

— Простите, ваше величество, об этом русском я — к слову, — попытался дать как бы обратный ход министр полиции.

— Нет уж, герцог Ровиго, вы не юлите, — остановил его император. — Я не намерен вмешиваться в дела вашего ведомства. Надо — так следите! Что же касается гусарского капитана, распорядитесь, Бертье, не затягивать дела.

Гроза разразилась нежданно. На следующий день Канувиль вынужден был оставить курорт и скакать в Париж. Оттуда — в штаб при его католическом величестве короле Испании Жозефе Бонапарте. Отчаянию Полины не было предела.

— Чьи это козни, кто завидует мне? — Рыдала она, не скрывая слез отчаяния в присутствии Каблукова. — Ради всех святых, хоть вы-то, полковник, не оставляйте меня! Надеюсь, что вас не коснется гнев моего брата?

Она не скрывала, что гроза исходила от брата-императора. Он знал, насколько она избалована и своевольна. Не одобряя многих ее прихотей, которые, безусловно, выводили его из себя, до поры до времени он все же прощал ей фривольное поведение.

Кто только не увивался вокруг княгини Боргезе и в Нейли, и на различных курортах, куда она постоянно наезжала во все времена года. Если была зима, направлялась в Ниццу, летом — в Пломбьер, где не было так душно, как в пыльном Париже. Глубокой осенью, как теперь, с наслаждением проводила время в Ахене. И повсюду не было недостатка в спутниках — от знаменитого актера Тальма до возникавших невесть откуда почти в каждой поездке все новых и новых молодых и прелестных херувимчиков с эполетами капитанов и даже лейтенантов.

Кумир парижской публики Тальма — уже далеко за пятьдесят — еще с юности был другом генерала Бонапарта, своего давнего поклонника. Но сейчас его роль никак не могла устроить императора. Поэтому Полина, всячески стараясь скрыть от брата свое очередное сердечное увлечение, делала вид, что в ней вдруг проснулась неудержимая тяга к сцене и она решила брать уроки у несравненного маэстро.

Многих своих обожателей она старалась публично связать с именами фрейлин собственного двора, чтобы не так уж густо падали на нее, особу императорской фамилии, зловещие тени сплетен и пересудов. Но не с детьми же она имела дело, эта своенравная притворщица! Никакие ее ухищрения не могли обмануть досужую до чужих тайн людскую молву и, конечно же, как мы видели, наблюдателей Савари.

Так недавно в свите княгини молва обнаружила графа Филиппа Франсуа Казимира Монтрона. Ровесник ее брата-императора, а значит, на одиннадцать лет старше Полины, он обладал славой не только головокружительного обольстителя, но и персоны с загадочным и даже не совсем чистым прошлым. Когда-то ярый роялист, офицер королевской гвардии, он бежал в Англию, прихватив с собою одну из восхитительных женщин Парижа, герцогиню Флюри. Об их романтических странствиях поэт Шенье сложил даже стихи, придав ореол романтики юному авантюристу.

По возвращении во Францию блудного сына ждала тюрьма. Однако вскоре у него нашелся всемогущий заступник — Талейран, вызволивший его на свободу и на первое время снабдивший деньгами. Монтрон стал играть на скачках и, говорят, составил кое-какой капитал. Тем не менее основные его подвиги связывались с именами красавиц из высшего света.

Женни Милло, одна из фавориток княгини Боргезе, вероятно, и оказалась вначале очередным увлечением красавца графа. Однако вскоре весь Париж начал говорить о тайной связи ловкого проходимца с сестрой императора.

Имя авантюриста, поставленное в ряд с честью императорского дома, не могло не взорвать Наполеона. Он, как это ни было ему досадно и неприятно, поручил Савари выследить проходимца и арестовать. В результате Монтрона и мадам Милло выслали из столицы. Полине брат пригрозил тем, что вынужден будет отправить ее в Италию, в одно из принадлежащих ей имений.

В силах ли был даже он, могущественный властелин полумира, устоять перед слезами, ловкостью и хитростью своей милой и лукавой сестры? Ее раскаяния и, казалось, чистосердечные уверения смягчили сердце Наполеона, и гроза на тот раз прошла стороной.

Но вот появился Канувиль. Несдержанный на язык молодой смазливый капитан сразу обратил внимание так охочей до чужих секретов публики своим бахвальством и развязностью.

— Красивая женщина — это крепость, которую надо брать штурмом, — хвастался среди друзей Канувиль, всякий раз прозрачно намекая на свою связь с одной из самых высокопоставленных дам.

Что было для Полины существование без бесконечной череды увлечений? После потери Монтрона даже Канувиль ее не всегда мог утешить. Когда за ней волочится бесконечный шлейф, а она каждый день отдаст предпочтение новому избраннику, — вот ее привычное состояние. А тут — еще и дала брату слово. Помните, как она сетовала на свое одиночество Чернышеву и Каблукову в Сен-Жерменском лесу? Ныне ее лишили и Канувиля, и она оказалась действительно теперь как пташка-пленница в золоченой клетке.

Отправила гонцов к Неаполитанской королеве с мольбою приехать, чтобы вдвоем повлиять на брата и вернуть Канувиля. Но у Каролины оказались свои заботы — о собственном троне, который чуть не зашатался под ними, Мюратами. И тоже — из-за брата-императора.

Так и случился, можно сказать, единственным утешителем княгини Боргезе поздней осенью восемьсот одиннадцатого года Платон Иванович Каблуков, помощник русского военного атташе в Париже. А лучше сказать, правая рука тайного агента российского императора — и сам тайный агент.

А соглядатаи Савари уже строчили в Париж донесения, в которых то и дело мелькала фамилия: Каблунков, Кулунков, а иногда и правильно — Каблуков. Следовало покидать не только Ахен, но и сам Париж. Неопровержимые свидетельства того, что война разразится сразу, как кончится зима, в крайнем случае с конца весны, Чернышев отправлял и отправлял домой, в Петербург и с особыми, приставленными к нему курьерами, и посольской связью. Теперь явилась задача — вызволить из-под надзора Каблукова и себя.

С Платоном оказалось проще — Чернышев сам приказал ему собираться в дорогу, благо накопилось немало настоятельных сообщений, которых ждал Петербург.

С конца восемьсот одиннадцатого года, несмотря на все видимые ласки Наполеона и пылкое примирение с Савари, слежка за Чернышевым становилась все более явной и представляла все возрастающую опасность.

Он уже не однажды намекал на то, чтобы в Петербурге нашли способ его отозвать. Вот и теперь в конце донесения канцлеру Румянцеву, которое посылал с Каблуковым, Чернышев писал: «Благоволите, ваше сиятельство, повергнуть мои неизменные верноподданнические чувства к стопам его императорского величества и примите участие, чтобы было исполнено мое желание и мне дозволено было бы теперь, когда император Наполеон не имеет никаких поводов удерживать меня, возвратиться в Санкт-Петербург, под видом ли вызова меня или отпуска, или по каким-либо другим причинам, которые сочтут более приличными…»

Уже за Варшавою завьюживало, а чем ближе к Мемелю и Курляндии, тем больше стужа начинала пробирать до костей.

«Вот этот экипировался по сезону», — подумал Каблуков, когда на почтовую станцию совсем недалеко от границы ввалился только что прибывший путник. Был он в короткой, но дорогой собольей шубе, а сам смуглолиц, с лихими гусарскими усами под тонким, с горбинкою, носом, с манерами довольно-таки не стеснительными, скорее даже развязными.

— О, да это Каблуков, не сойти мне с моего места! — громко воскликнул вошедший и кинулся к столу, за которым сидел обедающий — проезжий русский офицер.

— Жюль! Каким судьбами? — обрадованно встал из-за стола Платон Каблуков, крепко пожал протянутую руку и вдруг увидел за плечами Канувиля жандармского офицера.

«Это что же — по мою душу? Но как понять — гусарский капитан и жандармерия?»

— Вы представляете, Платон, вот эти фараоны хотят произвести обыск в вашем экипаже, — отстраняя офицера, начал объяснять Канувиль. — Но я им решительно заявил: только через мой труп! Вы же знаете. Каблуков, кто я такой! Стоит мне лишь обратиться к одной из особ императорского дома, как все они полетят к чертовой матери! Не так ли, Каблуков?

Офицер бросил ладонь к киверу и доложил:

— У нас имеется высочайшее повеление осмотреть ваш багаж, месье полковник.

— Не мешайте им, Жюль, выполнять свои обязанности, — спокойно распорядился Каблуков. — Мои вещи в вашем распоряжении. А пока господа стражники занимаются своим делом, мы с вами, дружище Канувиль, пропустим по стаканчику, и вы расскажете мне о своих испанских приключениях.

— Ха-ха-ха! — отозвался Канувиль. — Я в Мадриде добрался до самого его католического величества Жозефа Бонапарта и, представляете, лишь сумел ему намекнуть, кто меня ждет во Франции, как все случилось будто в сказке! Мне вручили какой-то дурацкий пакет, назвав его спешным донесением лично маршалу Бертье. И — словно меня в этой проклятой Испании никогда не было!

— Забавно! — рассмеялся Каблуков. — Один брат вас загнал, как говорим мы, русские, куда Макар телят не гонял, другой вызволил оттуда. Что значат связи!

— Связи? Нет, это пламенная любовь, которую, надеюсь, не остудят и ваши снега, — осушив бокал, патетически воскликнул Канувиль.

— Не представляю, как вы защитите от стужи свою любовь, но тело вы уже предусмотрительно утеплили.

Каблуков кивнул на доху, которую Канувиль снял и небрежно бросил на стул. Это была, как сразу определил Платон, одна из трех собольих шуб, которые он сам привез из России в качестве подарка Наполеону от русского паря. Одну из них французский император, как мы знаем, подарил Дезире, другую оставил себе, а эту, третью, подарил Полине. Но она, выходит, уступила ее ненаглядному Жюлю. Впрочем, он ее укоротил, должно быть, для того, чтобы можно было ездить в ней верхом, и, будучи пижоном, велел украсить наряд бриллиантовыми пуговицами. Каблуков, глядя на бриллианты, готов был побиться об заклад, что дорогие сии пуговицы также были презентованы Жюлю княгиней. Сколько всевозможных подарков предлагала она и ему, русскому полковнику, но он принял от нее один лишь перстень с изумрудом, который носил как память на руке. Теперь, встретившись с соперником, он незаметно снял с пальца подарок, чтобы не возбуждать ревности Канувиля здесь, на границе, да еще на глазах у жандармов.

— Эта прелестная и дорогая шуба, полковник, подарок моей Полины. — также кивком головы показал Канувиль на стул, где покоилась шуба. — Княгиня сказала, что это презент вашего царя Наполеону.

— Однако теперь презент сей выглядит не подарком, а скорее трофеем, — усмехнулся Каблуков. — Носить на плечах дар дружбы и устремляться с оружием в страну, откуда этот дар был доставлен, согласитесь, нонсенс, нелепость.

— Ах, вы опять, полковник, стремитесь уличить меня в коварстве? — вскочил Канувиль и зло обернулся к двери, в которую вошел жандармский офицер.

— Приносим извинения, месье Каблуков. Можете следовать согласно вашему предписанию, — козырнул он, почему-то улыбаясь.

Содержимое дорожного сундука и баулов было основательно перерыто, но все осталось целехонько. Осмотрено было и содержимое дорожного ларца, в котором хранились письма из дома и другие не имеющие ценности для стражников бумаги. То же, что могло представлять неоценимый интерес, находилось при Каблукове — у него на груди под мундиром. Это были самая последняя роспись французских войск, доставленная Мишелем Чернышеву, и его, Чернышева, секретное донесение царю.

«Не сии ли секреты искали, предпринимая, в сущности, незаконный обыск? — подумал Каблуков и вдруг поразился пришедшей догадке: — А не он ли, Канувиль, привел по следу людей Савари? Может, хотел оказать услугу, чтобы отвести навсегда от себя слежку? Иль, может, то была месть ревнивца? Соперничество — подлое чувство, и оно подчас может оказаться побудительнее и острее, чем даже святая любовь к родине и ненависть к ее врагам. Но не мне судить его, Канувиля. У каждого из нас — свое понимание долга. И, наверное, у каждого — своя любовь и к собственному отечеству, и к единственной женщине».

У Каблукова была самая дорогая ему страна, за которую он уже успел пролить свою кровь и ради блага которой теперь рисковал своею жизнью. А вот единственной и на всю жизнь любимой женщины у него пока еще не было.

Капитан Жюль Канувиль будет найден среди убитых на поле Бородина, под Москвою. На его груди свои же французские солдаты обнаружат портрет той, которую он, наверное, и вправду обожал. И когда медальон с изображением княгини Боргезе доставят ей вместе с печальным известием, она будет долго и безутешно рыдать.

Слезы, однако, высохнут, и хотя число поклонников и станет уменьшаться с годами, но недостатка в утешителях не будет. Даже в тот печальный день, когда она сама окажется на пороге лучшего из миров, она прикажет подать себе не спасительных лекарств, не иную возможную помощь, а обыкновенное зеркало, с которым при своей жизни обычно женщины расстаются весьма редко. Слабеющей рукою она поднесет зеркало к своему лицу и, в последний раз послав окружающим свою очаровательную улыбку, произнесет удовлетворенно:

— А я все еще хороша!

Однако повторим вслед за Каблуковым: не нам кого-либо судить.

 

Перед дорогой

— Герцог Бассано, прикажите послать за Чернышевым. Пусть он прибудет ко мне как можно скорее.

— Будет тотчас исполнено, сир. Однако позвольте вас спросить: не означает ли ваш вызов, что вы решились по отношению к этому русскому на самые крайние меры?

— Вы правильно меня поняли, Марс. Но «крайние меры» означают не то, чего вам бы вместе с герцогом Ровиго хотелось.

«Как, в сущности, ограничены и примитивны все, кто меня окружает, даже те из них, с кем мы вместе начинали! — подумал Наполеон. — Их мысли вялы, малоподвижны, словно это не молнии, которые должны опережать одна другую, а медленные черепахи. За то время, пока большинство моих сподвижников еще только приступает к обдумыванию какой-нибудь порученной им задачи, я успеваю выдвинуть и отбросить прочь дюжину вариантов и безошибочно выберу самый беспроигрышный.

Меж тем Гюг Маре и Савари выбраны были мною в адъютанты именно за то, как мне тогда казалось, что обладали особенностью угадывать желания. Как иначе может служить адъютант, если он не подхватывает на лету приказ, большею частью еще даже не высказанный, а только задуманный?

Может, они стареют? Но каждый из них — мой сверстник. Приходится признать, что с возрастом у меня не только не исчезают, но как бы совершенствуются способности, данные мне Господом еще при рождении.

Было бы, наверное, смешно, если бы все, общающиеся с гением, сами становились с ним вровень. Но и другое верно: все они проявляют способности к чему-либо стоящему, когда находятся в непосредственной близости со мной, чтобы постоянно заряжать свои пустые головы моей энергией. Только так они в состоянии служить делу, на которое я их когда-то подвигнул.

Маре — мой третий министр иностранных дел. Герцога Кадарского, его предшественника, я, что называется, выжал как лимон, постоянно держа в руках. И более Шампаньи оказался мне не нужен. С Талейраном, первым моим министром, этого проделать мне не удалось: он постоянно проскальзывал сквозь пальцы, только я пытался сжать кулак, потому что его собственные мысли были не менее быстры, чем мои. Правда, лишь в одном направлении, как то, что выгодно империи, поставить на службу собственной корысти.

Вот кому по заслугам должен принадлежать портфель министра международных связей, так это, несомненно, Коленкуру. Обостренное понятие чести? Но разве лучше ловкая беспринципность Талейрана? Человек с благородными идеалами никогда не предаст. И в этом смысле на герцога Виченцского можно смело полагаться. Я назначу его главою моей внешней политики после моего похода против России. Но теперь он мне нужен там, в дикой Московии, которую он знает как свои пять пальцев. Ведь я не случайно его туда направлял. У него, кроме всего прочего, далеко не пустая голова, хотя и она способна будет лучше работать, если станет постоянно испытывать мое влияние. Только мое!

Хватит! Я доверял и, кстати, продолжаю доверять самостоятельности посланников Франции в России. Но чем же доверие оборачивается? Мои посланники быстро становятся куртизанами Александра. Своей льстивой обходительностью и вкрадчивой милостивостью русский царь развратил и Коленкура и, вероятно, уже обольстил Лористона. Его манера приглашать моих послов к обеду, делать им дорогие подарки, включая превосходных арабских скакунов, ведет к тому, что они на все начинают смотреть глазами императора Александра.

Только читать мои мысли, следовать моим собственным требованиям — удел тех, кто мне служит!»

— Вы вернулись, Маре? За Чернышевым уже послан ваш человек? В таком случае садитесь и записывайте то, что я вам продиктую. Это — мои инструкции Лористону, на основе которых вы должны сегодня же написать и отправить ему в Петербург письмо.

Наполеон сделал несколько быстрых шагов по кабинету, что всегда как бы придавало разгон его внутренней, и так постоянно клокотавшей в нем энергии.

— Первое требование, которое вы, герцог Бассано, обязаны довести до Лористона, — новый поворот, который начинается в моей политике по отношению к России. Поворот к позиции резкой, бескомпромиссной. Для проведения этой политики там, в Петербурге, Лористон должен заранее обдумывать каждый свой шаг, не давая противной стороне ни малейшей возможности проникнуть в подлинность моих, императора Франции, намерений. Вы следите за моими рассуждениями, герцог?

— Только этим и занят мой мозг, ваше величество, и моя правая рука, которая заносит на бумагу все, что вы изволите излагать. Главное, сказали вы. — проводить вашу политику и ни в чем не дать понять русским, что вы готовите против них.

Император удовлетворенно кивнул. Да, он был прав — лишь его собственная воля, внедренная в головы исполнителей, может сделать их полезными нации.

Герцог Бассано, его недавний верный адъютант Гюг Маре, правильно схватил мысль: ничем не спугнуть русских! Создание великой армии завершено. Полки, дивизии и целые корпуса уже пришли в движение, напоминающее работу четкого и точного механизма. Достаточно малейшей ошибки, самого мизерного сбоя, чтобы на всем пути вызвать загромождение, замешательство, беспорядок и из разноязычных, спаянных пока железной дисциплиной воинов создать вавилонское столпотворение.

«Посему, главная сложность задачи, которая свершается по моей воле, — подумал Наполеон, — довести массы вооруженных людей до Вислы и далее через нее до Немана с возможно меньшей оглаской, незримо и неслышно.

На дворе — конец февраля восемьсот двенадцатого года. Русские, если разгадают мое скрытое движение, еще в состоянии воспользоваться своим численным преимуществом и начать раньше меня выдвигать свои аванпосты к Висле. Тогда я, еще не начав боевых действий, уже потерплю поражение. Они опустошат Варшавское герцогство, предназначение которого — снабжать провиантом мою армию в самом начале кампании. Таким образом Россия отбросит от себя уже надвигающееся вторжение. Но они почему-то медлят, упускают время — и слава Богу! Их нерешительность — теперь главный мой союзник».

И чтобы этот мой союзник с успехом служил мне, ныне надо пустить в дело все средства — лесть, заверения в дружбе, обман и обещания нерушимого мира.

Последнюю фразу император высказал вслух и тут же ее разъяснил:

— Напишите Лористону прямо: когда заговорят с ним в Петербурге о движениях моих войск, которые начали марш от Майнца к северу, он сначала никак не должен на это отвечать. Таким образом посол выиграет время, сказав, что запросит свое правительство. Спустя несколько дней он должен сделать вид, что получил разъяснения: на севере необходимо иметь смену войск. А кроме того, скажет он, мое правительство мне передало, что хлеб в Париже дорожает, поэтому резонно отправить из окрестностей столицы часть едоков сюда, где обещает быть хороший урожай. Только в том случае, если утверждения Лористона сочтут несерьезными, он может дать понять петербургскому правительству, что, пока французские войска не перешли за Одер, где крепости и так заняты нами, у русских нет ни малейшего повода беспокоиться. Это движение войск совершенно для них не опасное, ибо оно производится, так сказать, почти внутри империи. Ведь Пруссия — в тесном союзе с Францией.

Мысли Наполеона строго следовали одна за другой.

Когда настанет момент и вам, Лористон, — перешел он на прямое обращение к послу, — уже нельзя будет отрицать движения дивизий, вы обязаны прибегнуть к не раз высказанной мною Чернышеву претензии: Россия тоже продвигает свои войска к границе, однако, по вашим же уверениям, вы, русские, не готовитесь к наступлению. Коротко говоря, вы, Лористон, должны соизмерять свои слова с тем, как выгоднее выиграть время, — продолжал Наполеон диктовать министру. — Вы обязаны каждый новый день говорить не то, что произносили вчера, и признаваться в чем-либо лишь тогда, когда в присланных вам из Парижа депешах будет указано, что это уже известно во всех странах.

Наполеон заставил герцога написать еще несколько фраз, показывающих, как следует лавировать между правдой и ложью. Затем с непередаваемым цинизмом добавил:

— Лористону следует быть скупым на проявление своих чувств, говоря с российским императором или канцлером Румянцевым. В его речах угроза должна быть скрыта, лишь как бы ощущаться. Гораздо лучше, если он будет пользоваться кротостью и убеждением.

Взгляд Маре оторвался от бумаги и устремился на императора.

«А ведь он великий актер, под стать Тальма! Выходит, недаром когда-то они водили дружбу — подающий большие надежды генерал и великий трагик, — подумал бывший адъютант. — Впрочем, куда там Тальма — тот играет сам за себя, этот же, лицедействуя, учит и других. Что ж, в пьесе важны не просто слова сами по себе, а главное, может быть, с какой интонацией и скрытым смыслом они произносятся».

— Особо подчеркните, герцог: вы, Лористон, о чем бы ни говорили с императором Александром, не переставайте его уверять на все лады и в самых разнообразнейших выражениях, что я, император Франции, хочу лишь одного — мира и укрепления нашего союза. Написали, герцог?

— Конечно, сир! Это замечательное и своевременное указание с вашей стороны. Однако, смею заметить, не слишком ли это знакомая Александру тактика? Во-первых, он и сам к ней прибегает, когда производит маневры своих войск. И во-вторых, ваше величество, позволю остановить ваше внимание, — окружение царя не так глупо. Возьмите хотя бы известного нам всем его флигель-адъютанта полковника Чернышева. На его острый ум вы, сир, сами не однажды обращали внимание.

— Гм! На сей раз, Марс, вы взялись опережать мои мысли? — хмыкнул Наполеон. — Я в самом деле приберег для Лористона последнее средство, которое ему надлежит пустить в ход, когда все другие будут уже испробованы и исчерпают себя. Средство это — намек на переговоры, которые можно было бы предпринять между мною и императором Александром. Кстати, эту мысль я собираюсь заронить и в голову Чернышева. Но говорить в Петербурге о возможном свидании Лористону следует расплывчато. Не как о деле уже решенном, но — скорее желанном. И то лишь в том, думается, случае, чтобы помешать русским двинуться к Висле. Словом, Лористону следует в таком щепетильном предложении, как свидание императоров, компрометировать лишь себя самого, не обязывая ничем ни меня, ни мое правительство. Впрочем, я бы и вправду согласился на переговоры, если бы Александр беспрекословно принял все мои условия.

Мысль эта и оказалась главной на протяжении, пожалуй, всего разговора Наполеона с Чернышевым. Однако, как в игре по-настоящему великого актера, она, что называется, как бы неуловимо сквозила, то обнаруживая, то пряча себя.

Подлинная же причина аудиенции была иная: Наполеон высылал из Парижа Чернышева, пребывание которого в самом центре империи уже становилось крайне нежелательным для интересов Франции.

Мог ли офицер чужой армии, пребывая в самом сердце чужой страны и, главное, пользуясь безграничной расположенностью и доверием к нему всех высших военных и гражданских чинов государства, начиная с самого императора, представлять угрозу, как уже давно об этом не уставал говорить Наполеону Савари?

Безусловно, мог, с чем в душе соглашался император с министром полиции.

Так почему же он, человек гениального ума, с самого начала не придал сему должного значения? Почему всякий раз, когда говорил о Чернышеве с Савари, напротив, старался сдержать, а то и просто нейтрализовать его полицейское усердие?

Ответ прост: выгоды от пребывания доверенного лица российского императора, чей статус фактически был значимее, чем положение даже чрезвычайного и полномочного посла, оказывались более существенными для Наполеона, чем неудобства, связанные с этим пребыванием.

И в самом деле, вероятно, не раз рассуждал с собою Наполеон, какой особый ущерб империи мог нанести офицер, водивший дружбу с маршалами и генералами, близко знакомый с членами императорской семьи, ими охотно и постоянно принимаемый?

Ну, скажем, подслушанные обрывки разговоров даже на военные темы, даже попавшие к нему сведения о том, когда и куда направлен тот или иной полк — какой в этом урон могуществу Наполеона? И какая польза в том для самой России? Подчас газеты Франции, не говоря уже о печати Австрии, Пруссии или других стран, выбалтывали больше, чем доходило до ушей русского офицера.

А разве не самим императором в разгар австрийской войны Чернышев был допущен в святая святых французской армии — в ее главный штаб? Что ж, умалило это победы французского оружия? Напротив, Наполеон, прочитав секретное послание Чернышева в Петербург, убедился лишний раз в том, какую высокую оценку его полководческому искусству дал военный человек, находившийся с ним рядом на протяжении самых тяжелых месяцев кампании.

И еще: русский мундир во французской армии, а затем в Париже был живым символом союза двух самых великих государств. Таким образом, выгоды, которые вытекали из пребывания русского военного атташе во Франции, явно перевешивали все те опасности, которые могли бы иметь место, положим, в условиях, когда бы между Францией и Россией шла, к примеру, война.

Но вскоре открылось с очевидностью: русские стали узнавать то, что в самой Франции лежало за семью печатями. Из слухов, обрывков разговоров? Да нет, больше походило на профессиональный шпионаж.

Савари поклялся: он поймает Чернышева за руку. Оказалось, более нанес вреда, проделав неуклюжий ход с журнальным пасквилем. Но по всем донесениям выходило: Савари прав, более некому выведывать секреты, кроме Чернышева. И сам император в разговорах с флигель-адъютантом русского царя убеждался: многое, слишком многое известно русскому полковнику.

И все же герцога Ровиго следовало держать за фалды — нельзя еще одним скандалом, вроде того фельетона, сорвать плавный ход механизма войны, который был так удачно и, как казалось Наполеону, скрытно и негласно запущен. Потому император счел за благо Чернышева как бы выслать, в то же время в последнем разговоре с ним дав понять: он открыт, но то, что ему удалось сделать, вряд ли представляет очень уж большую ценность. Его, великого полководца и императора, не так-то легко провести!

— Я пригласил вас, полковник, чтобы попросить доставить в Петербург мое письмо императору Александру, — встретил Наполеон русского офицера, которого к нему ввел министр герцог Бассано.

Сердце Чернышева радостно забилось: вот он, выход, который сам дается в руки и лучше которого вряд ли что иное можно было придумать. Отзыв из Петербурга мог бы навлечь подозрение. Теперь же сам Наполеон, не ведая о благодеянии, которое совершает, выпускает птицу из клетки на волю.

— Всегда рад оказать услугу вашему величеству! — Голос Чернышева был искренне восторжен.

— Мое письмо короткое, всего две-три фразы, — меж тем продолжил Наполеон. — Монархи не должны писать много, если не имеют сказать что-либо приятное. Да вот, собственно, этот текст: «Я остановился на решении поговорить с полковником Чернышевым о прискорбных делах последних пятнадцати месяцев. Только от вашего величества зависит положить всему конец. Прошу ваше величество никогда не сомневаться в моем желании доказать вам мое глубокое к вам уважение».

Оставалось задать вопрос:

— Ваше величество предлагает начать переговоры?

— Именно их я и ждал в течение целых пятнадцати месяцев! — раздраженно и в то же время обиженно произнес Наполеон. — Не так давно я прямо спросил князя Куракина, почему его не наделили полномочиями, чтобы враз снять все недоразумения? Как я узнал, будто бы для этой цели намеревались прислать Нессельроде, где же он? Или вот вы… Император Александр в последний раз два года назад прислал вас в Париж в качестве постоянного своего атташе при моей особе. Почему же, если он не доверяет Куракину или еще кому-либо вести официальные переговоры с моим кабинетом, не уполномочил на это именно вас? Как раз вы, полковник, подходите для роли более других. Полагаю, что нет большого секрета в том, что вы находитесь в Париже, чтобы доставлять в Петербург сведения о моей армии. Значит, вы, как никто иной, знаете весь ход дел. К тому же вы показали воочию свои способности вникать в самые сложные вопросы — и политические, и военные — и хорошо в них разбираетесь. Поступи Александр так, еще год назад все наши недоразумения можно было свести на нет совершенно играючи.

— Благодарю ваше величество за очень лестное обо мне мнение, — поклонился Чернышев. — Однако я не раз передавал лично вам намерения моего императора разрешать все возникающие недоразумения лишь путем разъяснений, а не угроз.

— Да, вы, полковник, постоянно передавали мне упреки императора Александра в том, что это не он, а я занимаюсь военными приготовлениями. Однако вы, кто долго жил у нас, лучше других могли судить о разнице, которая была во Франции относительно вооружений год тому назад и теперь. Ни год, даже ни полгода назад я не помышлял вовсе наращивать мою военную мощь. Лишь в самое последнее время я поневоле стал оснащать армию и подвигать кое-какие ее части навстречу тем войскам, которые первыми стали двигать навстречу мне именно вы, русские.

«Несомненно, — подумал Чернышев, — Наполеон подозревает меня в том, что мне досконально известно и о росте вооружений, и о дислокации и перемещениях войск. Иначе он не говорил бы со мною как с человеком, который в самом деле знает, что было и год, и два назад, когда проводились и в каком количестве новые наборы, в каких объемах росли заказы на вооружения, на поставку лошадей и обозных фур, обмундирования и продовольствия. Но надо держать ухо востро и ни в коем случае не поддаваться на его уловки. Приглашение к откровенности в создавшихся условиях — верный путь в ловушку».

— Видите ли, ваше величество, мне трудно судить о том, как и в каких размерах росла военная мощь французской империи, — позволил улыбнуться и даже слегка пожать плечами Чернышев. — Думаю, сие под силу лишь вашему главному штабу.

— Ах так — не вашего ума дело? Так я вас кое в чем просвещу, подойдемте к карте. Военные силы, которые вы сконцентрировали у себя, расположены так. Правый фланг их опирается на Ригу, левый — на Каменец-Подольск. Я не мог в связи с этим оставить армию Варшавского герцогства без прикрытия и был вынужден двинуть мои войска вперед. Когда вы сейчас поедете через Пруссию, вы найдете корпус Даву в движении к Штеттину. Другие корпуса будут следовать в недалеком расстоянии от него, чтобы я мог выставить мои аванпосты на Висле, а главные силы расположить на Одере. Может быть, если я получу скорый ответ из Петербурга и такой, которого я желаю, я не прикажу своим корпусам переходить Вислу, а направлю их лишь к Данцигу. Я имею право идти туда?

Чернышев опять чуть заметно пожал плечами:

— Данциг давно уже местопребывание французского гарнизона. В том нет секрета, что ваши дивизии прочно обосновались на всем почти побережье Балтийского моря.

В глубине кабинета продолжал безмолвно сидеть герцог Бассано. Министр так и не решился вставить хотя бы слово в разговор, который по причудливой логике императора напоминал катание на американских горках — то резко вверх, то с бешеною скоростью вниз. Наполеон бросил взгляд на своего министра и сразу понял, о чем он думает, силясь в стремительном движении не упустить императорову мысль.

Только каких-нибудь полтора часа назад он, император, наставлял своего петербургского посла, как лукавить, чтобы всячески скрывать правду. Теперь, перед адъютантом русского царя, он сам, казалось, не сдержался и пошел ва-банк. Однако, как иначе он должен был вести себя с Чернышевым, если не разыграть еще одну, теперь уже не Лористона, а свою собственную роль — предельно искреннего человека, у которого чистая и открытая душа, в которой нет и не может быть и намека на коварство?

Целых две недели Чернышев будет мчаться в возке по дорогам Европы, забитым передвигающимися войсками. И разве он, боевой офицер, не усмотрит в том грозное движение надвигающейся войны?

Но нет, ему здесь, в императорском кабинете в Тюильри, пока он даже не сделал в своем возке ни одного лье, следует внушить, что то, что он увидит, никак не подготовка к наступлению, а такие же меры к обороне, какие предпринимает его Россия. Короче, посланца царя следует сбить с толку. И для сего употребить те же самые приемы, что он, император, предписал применять своему послу — имитацию открытости и откровенную ложь, скрытую угрозу и туманно же выражаемую надежду на перемены к лучшему.

— Я знаю, о чем вы думаете сейчас, полковник, — подошел к Чернышеву император. — Вы, наверное, не ожидали, что я буду с вами так откровенен. Но скажите, когда в наших с вами общениях я скрывал от вас правду? И сегодня, говоря о дислокации моих корпусов, я в первую очередь хочу внушить вам свою самую заветную мысль: я, император Франции, не желаю войны с Россией! Да, именно так. Но не потому, что боюсь вас. Наоборот, я показываю вам, как я силен.

Скажу более. Хотите, я перед вами открою даже свои подвалы здесь, в Тюильри. Вы увидите гам, в моих сундуках, триста миллионов франков! На эти средства я из года в год буду иметь возможность набирать новые армии. Вы же, русские, для подобных целей должны прибегнуть к налогам, а это разорит вашу страну. Так чью же выгоду я преследую, когда говорю, что не хочу войны?

— Смею уверить ваше величество, что мы правильно оцениваем военную мощь Франции и ее союзников, — решился произнести Чернышев.

— Вот видите, — подхватил Наполеон, — вы сами подтвердили, что ваше пребывание в Париже не было напрасным и праздным. Теперь остается, чтобы вы, воротясь домой, постарались убедить императора Александра в реальности происходящего. Зачем нам и вам, двум могущественным в Европе империям, сходиться в бою, зачем нам реки крови? Не лучше ли мне и русскому императору сойтись на аванпостах и позавтракать вдвоем на виду наших армий? Право, это достойнее, чем дуться друг на друга, как девчонкам из-за таких пустяков, как, скажем, цвет банта в косичках, что вызывает у них иногда слезы зависти. Но сами понимаете, полковник, ультиматумов я не приму.

Неожиданно он пристально посмотрел в глаза Чернышева и спросил:

— Сколько вам лет, граф?

— Двадцать шесть, ваше величество.

— Завидный возраст. У вас все еще впереди.

Их глаза встретились. В последний раз. Однако великий полководец и будущий генерал еще вспомнят друг о друге и об этой их прощальной встрече.

Следовало спешить домой, в меблированные комнаты на улицу Тетбу, и велеть на завтра укладываться.

Но нет, предстояло еще одно неотложное дело, без которого отъезд был невозможен. И дело это — встреча с Мишелем.

Еще третьего дня Чернышев строго-настрого наказал своему тайному конфиденту доставить ему роспись императорской гвардии, выходящей следом за другими воинскими частями из Парижа в дальний восточный поход.

О том, что такая роспись готовится в штабе Бертье, проговорился сам Мишель. Однако при этом он сделал скорбно-постное лицо великомученика и стал, по обыкновению, причитать, стремясь изо всех сил вызвать жалость и снисхождение.

— Граф, вы осаждаете меня вашими просьбами. Но видит Господь, могу ли я делать для вас больше того, чем уже вас обязал? А сколько опасностей приходится мне преодолевать ради бесследно тающих вознаграждений!

«Снова заладил свое, каторжник, — как всегда при встрече с Мишелем, брезгливо подумал Чернышев. — Знаю, что он рискует. А я? Потому и снабжаю его гонорарами, коим мог бы позавидовать любой маэстро, дающий свои концерты в самых блестящих салонах Парижа. Но надо видеть, как принимает дар, положим, известный певец или дирижер оркестра и как канючит, теряя подчас собственное достоинство, этот червь парижских мансард! А надо признать, взглянув на его каллиграфию, которой он переписывает для меня тайные сводки, — художник, гений искусства! О сути сообщений нечего и говорить — каждая копия, узнай о ней император, повергла бы его, изведавшего не однажды нечеловеческие потрясения, в самый неподдельный ужас».

— Не набивайте себе цену, Мишель, — оборвал стенания поставщика секретов Чернышев. — Как уже вам обещал, постараюсь добиться для вашей персоны покровительства моего императора, возможно, и пенсии.

Услышав сие, Мишель засуетился:

— Дозвольте, граф, приложиться к вашей ручке, хотя вы, знаю, этого не допускаете. Однако за все ваши благодеяния… Проще говоря, вы будете приятно удивлены тем, что я обещаю вам передать ровно через три дня.

— Что это? Мне следует знать наверное, чтобы определить ценность вашего сообщения. — Чернышев досконально изучил, каким ключом открывать ларец души своего сообщника.

— И вы прибавите мне, обещаете? — заискрились глаза Мишеля. — Так знайте: кроме обычной за две недели росписи великой армии, я предоставлю в ваше распоряжение все касательно императорской гвардии, которой тоже отдана команда сниматься и двигаться к Майнцу.

Сейчас, вернувшись домой из Тюильри, Чернышев нашел в условном месте за плинтусом двери свернутую под видом папироски записку: «Будьте дома завтра в семь часов утра». И внизу таким же художественно превосходным почерком выведена литера «М».

Утром, ровно в семь, они встретились на бульваре Тартони, что в двух шагах от отеля.

Зная, что видит Мишеля в последний раз. Чернышев скосил взгляд на испитое, обрамленное давно не мытыми патлами лицо своего конфидента и быстро произнес:

— Я, вероятно, отлучусь из Парижа на неопределенное время. Вернусь — сразу дам знать. Вот вам сверх договоренного, — ссыпал ему в ловко подставленную ковшиком ладонь монеты.

Прохожих на бульваре не было. Те, кто торопился по делам, уже прошли, для гуляющих час был ранний. Потому Чернышев, отпустив Мишеля и только мельком взглянув на таблицу, предусмотрительно вложенную в нумер утренней газеты, обрадованно подумал: вот и последний штрих, которого недоставало, чтобы прояснилась вся картина.

В таблице значилось все: число штыков и сабель, фамилии командиров батальонов и полков, количество вакансий. А перед взором Чернышева, привыкшего читать как бы между строк, вставала действительно настоящая картина. Вернее сказать, вставала сама жизнь, тайно проходившая в эти последние дни февраля восемьсот двенадцатого года в Париже и его пригородах.

Да, все, как о том заботился сам Наполеон, происходило сверхтайно и сверхскрытно. Согласно приказам, подписанным Бертье еще восьмого и десятого февраля, гвардейским стрелкам и артиллеристам, которые стояли гарнизоном на окраинах столицы, предписывалось сняться и направиться в Брюссель, чтобы там вместе с другими отрядами гвардии сформироваться в отдельную дивизию.

Приказано было выступить ночью и выйти на брюссельскую дорогу кружным путем, минуя сам Париж.

«Восхитительно! — отметил про себя Чернышев. — Гордость гениального полководца, цвет великой армии должна была выходить из главного города империи в величайший поход века, как шайка бандитов на воровское дело — под покровом темноты, крадучись».

С такой же тщательной предосторожностью отправлялись из Компьена на Мец и гвардейские гренадеры. Даже генералу Кольберу, который должен был принять командование надо всею гвардиею, предписывалось выехать в Бельгию непременно в ночное время, ни с кем не прощаясь из самых даже близких друзей во избежание огласки.

Действовать быстро, но скрытно и молча — вот строжайший приказ, который, выйдя из главного штаба Наполеона, несся теперь с конца Франции через всю Пруссию.

Как и велел Чернышев, нехитрая поклажа была увязана и уложена. Оба экипажа — его и предназначенный для багажа — были готовы к отправлению.

Начинался и тут же, как мы видим, завершался последний день пребывания нашего героя во французской столице — день двадцать шестого февраля восемьсот двенадцатого года. Как мы уже знаем, до начала военных действий оставалось без малого ровно четыре месяца.

Но сей, еще мирный, день не так просто закончится для тех, кто, в отличие от Чернышева, оставался здесь, в столице Франции, оставался за окнами кареты нашего героя, выезжавшей уже за городскую заставу.

 

Записка под ковром

Однако не рано ли мы успокоились за судьбу нашего героя?

Едва поезд Чернышева успел скрыться за углом улицы, как в двери гостиницы вошел префект парижской полиции барон Паскье, а следом за ним — несколько его сослуживцев.

— Проведите нас в номера русского постояльца, — потребовал от хозяина Паскье.

— Какая жалость, месье префект, но граф только что изволил отбыть, и, кажется, насовсем! — огорчился содержатель отеля. — Однако гость щедро расплатился со мной. Вряд ли я когда-нибудь найду такого доброго и обходительного постояльца. К тому же он, как вы, вероятно, знаете, был другом самого герцога Ровиго. Да-да, министр полиции не однажды запросто заходил в гости к месье Чернышеву. Теперь — вот и вы, месье барон. Однако какая досада, что вы разминулись!

— Да заткнитесь вы, старая винная бочка! — Голос префекта взвился до визга. — Делайте, что вам приказано. Ключи!

«Пресвятая Дева Мария! Да что же такое происходит у меня на глазах — персона, которую, говорили, запросто принимал сам император, и вдруг за ним приходят как за преступником? — не мог прийти в себя хозяин, поднимаясь на дрожащих ногах вверх по лестнице. — Однако мое дело сторона — далее ни единого слова. Какое же, право, я нелепое создание и как мне не повезло с русским! В первый же день меня за него могли упечь за решетку, когда я такое ему ляпнул! Но тогда с министром пронесло. Сегодня же от префекта мне не увернуться, как пить дать засадят. Но нет, отныне вы из меня не вытяните ни слова об этом русском. А что мне вообще-то о нем известно, святые отцы?»

— Осмотрите гостиную, кабинет и спальню! — распорядился префект, обращаясь к чинам полиции.

Обычная для меблированных комнат обстановка — безвкусное смешение стилей и эпох. В спальне — кровать из черного дуба, навощенного до глянца. На ее спинках — искусно выточенные колонки с коринфскими капителями, подпирающими карниз из переплетения роз и купидонов. Покрывало на постели и драпировки полога — из тяжелого синего шелка.

В кабинете обращал на себя внимание великолепный комод времен Людовика Четырнадцатого, одетый в броню сверкающей меди. Здесь же — бюро розового дерева, стоящее против камина. На каминной полке под круглым стеклянным колпаком — часы: бронзовый улей над букетом из позолоченных цветов.

— Гарь! Чувствуете, пахнет паленым, ваше превосходительство, — указал на решетку камина полицейский офицер. — В последний момент что-то жгли, никак что-то секретное из бумаг.

Один из полицейских проворно наклонился над решеткой и выудил кочергою вместе с теплой еще золою тонкие завитушки сгоревших листков.

— Ищите в мусорной корзине, в ящиках бюро — всюду! — приказал Паскье и, присев на стул, задумался.

«Странная у меня роль: нахожусь в непосредственном подчинении министра полиции, а выполняю приватное поручение давнего своего друга Гюга Маре. Недоставало еще здесь, в этих меблирашках, лицом к лицу столкнуться с людьми герцога Ровиго! Что ж это вы, смерит меня своим презрительным взглядом министр полиции, получаете жалованье у меня, а таскаете из огня каштаны министру международных сношений? Тут мне, префекту, и крыть нечем. А все потому, что каждому хочется отличиться в ревностном служении его императорскому величеству. Тут не только станешь выхватывать из пламени обжигающие каштаны — сам готов ринуться с головою в пекло. Только я не так прост, месье министры! Каштаны в первую очередь я буду выуживать для собственной, так сказать, персоны. А вы, герцоги, Бассано и Ровиго, получите от меня каждый свое. Но так, как определю это я, барон Паскье. Чтобы, значит, и одному, и другому угодить, а для себя от них — извлечь двойную пользу… Однако что это там белеет из-под ковра?»

С проворством, никак не ожидаемом в префекте, уже открывшем счет пятого десятка своей почтенной жизни, Паскье подскочил к камину, перед которым из-под ковра как раз что-то белело.

— Поднимите-ка ковер, сударь. — обратился он к хозяину гостиницы. — Ага, вот он, кажется, не успевший погибнуть в огне клочок бумажки!

«Граф, будьте дома в семь часов утра. Теперь десять часов вечера. Я оставляю перо, чтобы добыть то, что вам третьего дня обещал. Итак, до завтра в семь утра. М», — прочел префект на бумажном лоскутке.

«Наконец-то вы, господин русский шпион, как ни выскальзывали, а все же попались в мои руки!» — обрадованно подумал префект и, аккуратно сложив записку, упрятал ее в часовой кармашек жилетки.

— Продолжайте обыск, месье Фудра, — приказал он старшему полицейскому офицеру. — Я еду к себе. Если найдете что-либо еще — немедленно пришлите ко мне.

Оказавшись в своем кабинете, Паскье уже потирал руки. Перед ним на столе лежала только что обнаруженная в гостинице записка и снятая с нее копия. Теперь оставалось решить, как выгоднее для себя следует распорядиться трофеем.

«Оригинал, конечно, лучше вручить Маре. Почему? Ему, так сказать, и карты в руки, поскольку предстоящий скандал по его, международной части. Савари же, полагаю, удовлетворится списком, снятым с подлинника. Все равно дело о предосудительном поведении русского будет возбуждено иностранным департаментом, и тогда все протоколы и сама улика будут переданы в ведомство полиции. Ну а мне — благодарность с обеих сторон! Что, недурно придумано, старина Паскье?» — и префект снова удовлетворенно потер руки и засмеялся.

Но не успел он нарадоваться всласть, как дверь распахнулась и в нее вошел не кто иной, как сам герцог Ровиго.

— Искренне поздравляю вас, барон, с редкостной удачей, — приветливо заулыбался министр полиции, сев напротив префекта. — Я ничуть не сомневался в том, что именно вы, префект Парижа, выйдете на след русского шпиона. Более того, я сам дал команду всячески незримо содействовать вашему успеху. И когда вы сегодня утром вошли с обыском в номера, занимаемые Чернышевым, я не стал вам мешать. Я сказал себе: пальма первенства должна принадлежать молодчине Паскье. Не так ли, мой друг?

— И я, — покраснел барон, — с таким же удовольствием плачу вам, герцог, доказательством своей дружбы. Вот улика, которую я вручаю вам. Надеюсь, вы позволите мне оставить копию? Может, с нею захочет познакомиться герцог Бассано?

— Конечно же, мой друг! Я думаю, дело это не должно оставить равнодушным нашего общего друга, ведающего иностранными делами. Это ведь его компетенция — дипломаты, которые не только присутствуют на приемах, но и подглядывают в замочную скважину, к тому же еще и какую! — съязвил Савари.

«Вы оба — ослы, каких еще никогда не создавала мать-природа! — со злорадством подумал министр полиции, покидая префектуру. — Заполучить в свои руки такую улику и полагать, что дело сделано. Черта с два! А что за этой бумагой? Только я один знаю, что, прежде чем спешить с докладом к императору, надо немедленно провести расследование. Кто такой «М»? И что он Чернышеву передавал? Ну, конечно, как я давно уже догадывался, Чернышев связался с кем-то из главного штаба. Дружба с высшими военными чинами, разговоры в дамских салонах — все это было для отвода глаз. Как же я этого сразу не понял? Нет, этот курьер не за парижскими винами к нам гонял, напрасно мы с Эсменаром его безмозглым фельдъегерем старались изобразить. Он, бестия, нас провел! Теперь скорей в главный штаб».

Маршал Бертье взглянул на клочок бумаги и вызвал начальника отдела, ведающего писцами.

— Это почерк писца из отдела экипировки войск, некоего Мишеля, — без ошибки определил глава отдела. — Смею заметить, такою каллиграфией вряд ли обладает кто-либо другой, наверное, во всем Париже!

— Недоставало еще восторгов по поводу изменника! — оборвал чиновника Савари и, обратившись к Бертье: — Надеюсь, Луи, вы не станете возражать, если я велю немедленно арестовать этого негодяя?

Цепочка раскрутилась мгновенно. Мишель, признав записку своею, тут же сознался в том, что чуть ли не целых два года снабжал русского графа самыми секретными сведениями.

Оказалось, сводки о состоянии и размещении корпусов, включая все части вплоть до батальонов и рот, в ведомстве Бертье составляли писцы Саже и Салмон. Их и подкупил Мишель. Он когда-то сам занимался этим делом, но, перейдя затем в отдел экипировки, передал ремесло своим ученикам.

Саже и Салмон, составив таблицу, должны были затем отсылать ее в переплет. Вернее, для наклейки на картон, чтобы его величеству удобно было пользоваться сводкой.

Относил таблицу в переплет рассыльный канцелярии мальчишка Мозе. Но прежде чем объявиться у переплетчика, парень забегал к Мишелю и, получив от него несколько монет, пережидал, пока тот что-то там делал со списком, что, разумеется, мальчишки не касалось.

Теперь Савари с чувством исполненного долга спешил предстать перед императором. Он даже заготовил в уме речь, в которой хотел не просто доложить о триумфе собственной деятельности, но как бы даже, разумеется, в завуалированной форме, показать его величеству, как он был в свое время прав по отношению к этой русской бестии, полковнику Чернышеву.

Но и тут события, как многое в моем романе, развернулись не совсем в предвиденном направлении.

— Нате, — насмешливо встретил Наполеон своего верного слугу, вручая ему копию записки Мишеля и протокол обыска. — Взгляните, что в этих бумагах. Вам бы, герцог, одному не раскрыть тайных проделок русского офицера, если бы не министр международных сношений мой преданный помощник герцог Бассано.

Лицо Савари, напоминающее своими чертами античного героя, покрылось багровыми пятнами.

— Сир! Не сочтите мои слова за дерзость, но у герцога Бассано что-то произошло с глазами. Он не сумел отличить копию от оригинала. Подлинная записка вот она, у меня, — заявил Савари.

— Так значит… — начал император.

— Так точно, ваше величество, — учтиво помог Наполеону закончить фразу министр полиции, — все материалы, изобличающие Чернышева и его сообщников, находятся у меня, и я, с чувством исполненного долга, передаю их в ваши, сир, руки.

С невероятной быстротою, которой обладал гениальный полководец — читать не слово за словом, не фразу за фразой, а как бы одним взглядом охватывать целую страницу и не упускать при этом ни одной буквы, Наполеон пробежал протоколы допросов.

— Выходит, герцог Ровиго, вы пришли со своим докладом ко мне после Маре, чтобы быть во всеоружии? — не скрывая удовлетворения расторопностью Савари, произнес Наполеон.

— Естественно, ваше величество, — обрадованно подтвердил Савари. — Дело, как вы изволили понять, весьма щекотливое. С одной стороны — измена тех, кто, являясь подданными вашего величества, пошел на сговор с лазутчиком чужого государства. С другой стороны — сама персона, которая долгое время пребывала возле вашей императорской особы в качестве личного представителя русского царя.

— Вы правы, герцог, подобное поведение — предел низости, — вскипел император. — И все это — в духе петербургского византийца Александра, которого так искренно я называл своим другом и братом. Вот они, доказательства его вероломства! Аккредитовать при мне своего тайного агента, которого я, человек чистой и открытой души, всегда принимал с сердечностью и подлинным расположением… Что же теперь?

— Я бы настойчиво рекомендовал вам, сир, передать по воздушному телеграфу ваш приказ: немедленно задержать Чернышева, пока он, смею надеяться, еще находится в пределах вашей империи.

Лицо императора побагровело. — Вы вновь в который уже раз — за свое, Савари! — вскричал он. — Великая армия только начала свое движение к цели — к Одеру, Висле и далее к Неману. Вы же хотите, чтобы плоды моих бессонных ночей, тайна моих планов разлетелись в прах? Вы, сударь, француз, наконец, или тоже работаете на руку императору Александру?

— Смею заметить, сир, все ваши секреты давно перед его светлыми очами, — с некоею, даже мало скрытою беспощадностью, произнес Савари. — Чернышеву, оказывается, ранее вашего величества доставлялось все, что составляет тайну великой армии. Так что все планы ее движения к границам России — уже никакая ни тайна.

Крепко сбитая, несмотря на уже заметную тучность, небольшая фигура императора устремилась к окну.

— Как много я дал бы сейчас, герцог Ровиго, тому, кто оказался бы в состоянии остановить меня от похода, который я предпринял! — отозвался от окна Наполеон. — Но, увы, вино уже откупорено, и его остается только выпить. Однако выпить так, чтобы, еще не донеся до рта, не расплескать по скатерти.

И, возвращаясь к собеседнику:

— Нет, я не велю задержать Чернышева. Это означало бы преждевременно пролить не вино, а может быть, кровь. Но я все же этого не спущу Александру. Я направлю по дипломатическим каналам ноту, в которой объясню всю гнусность и низость поведения российского императора.

Тотчас по уходе Савари он вызвал Маре. И пока не угас запал, стал быстро, как всегда, опережая одну мысль следующей, диктовать ноту, которую министр от своего имени должен будет немедленно вручить русскому послу:

«Его величество был тягостно огорчен поведением графа Чернышева. Он с удивлением увидел, что человек, с которым император всегда хорошо обходился, человек, который находился в Париже не в качестве политического агента, но в качестве флигель-адъютанта русского императора, аккредитованный личным письмом русского монарха, имеющий характер более интимного доверия, чем посол, воспользовался всем этим, чтобы злоупотребить тем, что наиболее свято между людьми».

Фраза оказалась тяжелой, но император не стал ее переделывать. Несмотря на ее видимую тяжеловесность, в ней он выложил что называется единым духом все, чтобы в самом начале и объяснить положение дел, и свое отношение к произошедшему. Но раздражение не улетучивалось, оно все еще кипело в нем и требовало дальнейшего выхода.

«Его величество император. — продолжал писать под диктовку Наполеона Маре, — жалуется, что под названием, вызывающим доверие, к нему поместили шпионов, и еще в мирное время, что позволено только в военное время и только относительно врага. Император жалуется, что шпионы эти были выбраны не в последнем классе общества, но между людьми, которых положение ставит так близко к государю».

В этом месте Наполеон передернул плечом — что ж, удар за удар. Мало оказалось одного Чернышева, ему еще отрядили в помощники Каблукова. А где гарантии, что шпионская сеть не вобрала в себя и других чиновников той же русской миссии? Хорошо, что еще в конце прошлого года не попал в Мадрид, а уехал назад князь Репнин. Разве и он не стал бы соглядатаем? Но то — посол. Ему по службе положено быть глазами правительства. Только послы вряд ли получают доступ к секретам. В случае же с Чернышевым — намеренный шпионаж, глубоко засекреченная деятельность, о которой не знал, надеюсь, и князь Куракин. Кстати, здесь бы надо моему министру обратиться к русскому послу.

— Пишите далее, Маре, — произнес Наполеон.

«Мне хорошо известно, господин посол, понятие чести, которое вас отличало в течение всей вашей долгой карьеры, чтобы не верить, что и вы лично огорчены делом, столь противным достоинству государей. Если бы князь Куракин, сказал мне император, мог принять участие в подобных маневрах, я бы его извинил: но другое дело — полковник, облеченный доверием своего монарха и так близко стоящий к его особе. Его величество только что дал графу Чернышеву большое доказательство доверия, имея с ним долгую и непосредственную беседу; император был тогда далек от мысли, что он разговаривает со шпионом и с агентом по подкупу».

На записке Маре проставил дату: «3 марта 1812 года». Нота же так и не была отправлена.

Наполеон не захотел, вернее, он не мог пролить даже каплю чернил, чтобы из-за этого преждевременно пролилась кровь солдат Великой армии, еще не занявшей уверенных позиций для победы.

Только на какие-то несколько минут император дал выход своему оскорбленному самолюбию, чтобы продиктовать текст ноты. Но в следующие мгновения он снова оказался человеком железной воли. Человеком, который умеет ждать, умеет смирять себя во имя того, чтобы выиграть наверняка.