Мне моя русская бабушка рассказывала много всяких историй. Она меня часто поражала уровнем своей образованности, при том, что закончила только первый класс церковно-приходской школы. Она знала много стихов Пушкина (почти все его сказки), Некрасова (где про народ), Никитина, Плещеева, Языкова… Фактически их учили только читать и учить наизусть стихи. Ну и арифметику — чуть-чуть.

От нее я помню про «домик над рекою, в окнах огонек…» или «будет вам и белка, будет и свисток…», «знай, работай да не трусь…». Давно забытая хрестоматия русской словесности. Говоря языком литературных штампов — «кладовая языка».

Повидала бабуля моя, Валентина Петровна Карпова, на своем веку немало. Рано осталась сиротой. Пошла в люди, была нянькой лет с семи-восьми, потом прачкой, уборщицей. Уже при Советах строила Турксиб, работала каменщиком… Было у нее пятеро детей. Сын и четыре дочери. В том числе вторая дочь — моя мать. Первенец ее, сын Александр, ребенком еще помер от тифа, на каком-то железнодорожном перегоне в бескрайней казахской степи! На ближайшей станции выбежали они с моим дедом Георгием Федоровичем, положили детский трупик в кучу таких же трупов (кругом — эпидемия, голод, как раз самый разгар коллективизации, специальные отряды собирали эти трупы по всем станциям и хоронили в общих могилах) — и обратно, в вагон: не дай бог отстать, могут ведь и в саботаже обвинить, мол, сбежали с трудового фронта.

Потом была война, деда моего сразу забрали в армию. Был он по профессии столяр, и, видимо, перепутав с плотником, забрали его в саперные части. А саперы — они ведь как: в наступление идут первыми — переправы наводят, в отступлении последними — переправы взрывают. Таким вот образом, во время огромного отступления летом сорок второго, дед мой попал в плен под Ростовом. Хорошо, наши на короткое время отбили Ростов обратно и успели деда освободить.

Был он сильно ранен в ногу и лицо, долго валялся по госпиталям и демобилизовался только году в сорок пятом или сорок шестом. Пришел домой и больше на работу не выходил. Бухал, как все фронтовики в то время. Иногда сделает табуретку, продаст ее на базаре и опять в загул. Грудь в медалях, лицо с красивым, во всю щеку шрамом, сам высокий, черноголовый. Слегка прихрамывающий фронтовик-мачо. Зачем работать? Так что всех дочек тащила на себе бабушка. Она и полы мыла в горсовете, и на мясокомбинате разнорабочим работала, и так просто — людям печки клала. Надрывалась на десяти работах. Впрочем, тогда все женщины так жили: мужиков-то мало, вот они над ними и тряслись.

Но я отклонился. Вернусь к бабушкиным рассказам. Один рассказ врезался в память мне особенно сильно. Мне было лет пять или шесть. Я был совсем маленький. Я помню, только что посмотрел фильм про Мальчиша-Кибальчиша, поплакал, как положено, над его героической смертью, и спросил бабушку: «Баба Валя, а расскажи, когда ты узнала, что царя уже нет и установилась Советская власть?» В голове у меня, естественно, рисовалась красивая картина входа красных в город. В буденновках, верхом, с большими, кривыми саблями, под красными знаменами, в кожанках, входят в город уставшие, пыльные, но добрые и справедливые красные конники, а на другой окраине, в набитых награбленным добром тарантайках, драпают беляки от справедливого гнева трудового народа…

Рассказ бабки был неожиданным для меня. Она сказала: «Было это в двадцатом году. А может, и позже. В Сибири и Казахстане Гражданская дольше шла, года до двадцать второго. Мы жили тогда в Петропавловске. (Сейчас это Петропавловск-Казахский, на севере Казахстана, рядом с Омском. Вставка моя. — А.К.) Мне шел девятый год, я считалась уже большая. Работала „в людях“. Прислугой. У мещан. Сапожники они были или торговали чем, уже не помню.

Помню, что по всему городу объявили, чтобы все местные вместе с детьми собрались в городском парке. Объявили, что теперь в городе советская власть рабочих и крестьян и всем нужно прийти в городской парк. Там они будут выступать. Рассказывать, какие теперь будут новые порядки.

Зашли-то они в город незаметно. Беляков уже несколько недель как не было. Но все работало. Почта, железная дорога, больница. На базаре торговля шла. Лавки были открытые. Дворы подметали. Скот пасся… Я помню, что и мне, и тем, кто постарше, было все равно: красные, белые. Полиция, говоришь? А я полиции не помню. Наверное, была… А может, и разбежались все… Нет, не помню я полицию. Да вот, как-то, наверное, без полиции обходились. Отстань, не знаю я. Ты меня слушай, а не дурацкие вопросы задавай. Полицию ему подавай. Зачем она нужна?

Ну вот. С утра собрались мы. Отец, Петро Бочанцев, еще тогда жив был, а мать уже померла. Или отец тоже помер? Нет, вроде жив был еще. В общем, собрались мы, я и еще несколько подружек, чистые платки повязали и пошли в парк, комиссаров слушать. Тогда их комиссарами называли. Да что мы тогда понимали? Ребятишки, им же все интересно. Вот и нам интересно было. Идем к парку, а со всех концов народ так и прет. Уже ближе к парку такая давка — не пробиться. Но мы удалые, между ног у больших, где пригнувшись, где ползком, пробиваемся. Зачем — сами не знаем. Все лезут, и мы лезем. Все равно — опоздали. Велено было прийти к девяти утра, а мы в самый центр попали только в десять.

В парке народ стоит большим полукругом, упираясь в сцену, на которой по воскресеньям оркестр пожарников играл музыку. Скамейки в сторонке свалены в одну кучу, а на месте, где зрители сидели, выкопана яма. Солдаты с ружьями стоят кругом ямы и не пускают народ подойти ближе к ее краю. А в яме видно: лежат офицеры в форме. А может, и солдаты? Откуда я знаю кто? В военной форме. Красные сказали, что офицеры. Уже убитые. Я крови на мундирах не помню, но волосы у всех были в крови. Наверное, они их в затылок.

Опоздали мы чуть-чуть. Минут на тридцать. Это красные пленных расстреливали. А народ собрали, чтобы все видели и боялись. Нам было и страшно и обидно, что мы опоздали. Все кругом рассказывали, как что было. Оказывается, яму еще ночью заставили беляков выкопать. А с утра, когда народу собралось побольше, начали их расстреливать. Их, наверное, много пленных набралось. Или не пленных. Может, они просто не стали уходить из города, а решили остаться? Не знаю я. А куда им идти-то было? В степь? В тайгу? Что говоришь? Почему не переоделись? Почему в форме? Поди спроси… Им небось больше надеть нечего было. Последние портки — и те беляцкие. Говоришь, офицеры богатые? Значит, это были бедные офицеры…

На сцене уже стоял стол и трибуна. На трибуну вышел человек и громко сказал, что это они убили кровососов и угнетателей трудового народа. Что теперь начинается новая жизнь и что все будет по справедливости. Не будет бедных и богатых, а будет власть народа — советская власть. Народ постоял-постоял и начал расходиться. Так я узнала, что царя больше нет и власть теперь советская. Какая и сейчас».

Такой рассказ. Простой и неяркий. Без кожанок и буденновок. Никакой романтики и народного энтузиазма. Как говорится, «народ безмолвствовал». И всегда потом безмолвствовал. И сейчас безмолвствует. И кончается потихоньку, народ-то. Скоро совсем кончатся русские люди. Останутся одни старики и лица кавказской национальности. И сучье, неистребимое племя — комиссары.