«Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег

Кохановский Игорь Васильевич

Поэт

 

 

Евгений ЕВТУШЕНКО

[46]

Прощание

Редко кому доводилось при жизни стать сказочным персонажем, чей каждый шаг обрастает легендами, когда обманчиво кажется, что всё ему дается легко – и обаяние, и слава, и ярко выраженное мужское начало, и любовь сошедшей с киноэкрана вольнолюбивой красавицы. Увидев Марину Влади во французском фильме «Колдунья», Высоцкий был околдован этой дикаркой с магической поволокой глаз, от чьего взгляда кружились наши головы. Володя, как Иван-царевич, подхватил Марину на лету, усадил на серого волка, несущегося в запутанной, пугающей, но только не этих двоих, чащобе всё еще продолжавшейся «холодной войны», а не покоренная доселе никем красавица влюбленно прижалась к нему, как будто именно его ожидала всю жизнь.

В детстве отец-майор в наших войсках в Германии увез его с собой. И как раз в давящей серой скуке тамошнего гарнизонного городка воспитался будущий певец-бунтарь, ставший воплощением насмешливого протеста против превращения всей жизни в гарнизонную. В одной из самых пронзительных его песен есть строки:

А на нейтральной полосе цветы — Необычайной красоты.

Высоцкий на примере Берлинской стены знал, как опасна нейтральная полоса, на которой тебя могут убить.

Он пришел к Юрию Любимову, как Хлопуша к Пугачеву, – душа юного мятежника искала мятежника-главаря. Поэтому Высоцкий так потрясающе сыграл Хлопушу – в цепях, впивающихся в его голое тело на наклонной плахе. И даже в Гамлете Высоцкого проступал Хлопуша. Высоцкий мечтал сыграть роль своего друга – бывшего заключенного, а затем золотоискателя Вадима Туманова, который несколько раз бежал из лагеря.

Высоцкий сам был гениальным беглецом из несвободы в свободу собственных песен. Любимов обожал его за независимость, но только когда она не противоречила нормальной актерской дисциплине. А у Володи просто тормоза иногда срывались, особенно с большого разгона, и Любимов пару раз, тоже с разгона, увольнял его.

За два дня до предпремьерного показа «Гамлета» «для папы и мамы», что актерам бывает не менее важно, чем премьера, Володя вдруг исчез, и никто не знал, где он. До спектакля оставалось полчаса. Зал уже буквально разламывался, а члены худсовета собрались в кабинете Ю.П.Любимова и смотрели на телефон. Наконец Любимов не выдержал и встал из-за стола.

– Сядьте к телефону, Женя. Если он позвонит, лучше вам разговаривать с ним, а не мне. Но если он сорвет спектакль, больше его здесь не будет.

Сразу же зазвонил телефон, и к нашему ужасу, – звонок был междугородный. Я взял трубку.

– Алло! – откуда-то издалека донесся по-детски виноватый голос. – Юрий Петрович, это я, Володя.

– Володя, это Женя Евтушенко. Где ты сейчас?

– Ой, как хорошо, что это не Юрь Петрович. Женечка, милый, я на коленях перед Юрь Петровичем и перед всеми вами. Я во Владивостоке. Позавчера загулял во Внуковском ресторане, когда все другие закрылись, а там была летчицкая команда, улетавшая в ночь. Чудные ребята. Уговорили слетать вместе. Гарантировали вернуться на следующий день. А тут нелётка двое суток. Объясни, что метеоусловия так сложились. И предложи вместо спектакля почитать свои стихи. Лады, Женечка? Только ты уж упроси Юрь Петровича меня не увольнять. Я же вправду не виноват. Приеду – хоть полы в театре буду драить… – и короткие гудки.

– Вы готовы читать, Женя? – спросил припавший ухом к той же трубке Любимов.

– Готов. Только вы уж…

– Ладно, но приказ пусть повисит денька два. Чтобы почувствовал.

Марина Влади по природе тоже была беглянкой от скуки богемно-светской жизни, щедро предложенной ей собственной славой и красотой. Она предпочла прыгнуть в распростертые руки нищего беглеца, который мог предложить ей только любовь. И она приняла ее как подарок судьбы – с презрением дикарки к богатству нищих духом. Если бы ее не было рядом с Володей, он бы погиб гораздо раньше, ибо жил и пел «на разрыв аорты».

Так случилось, что до того, как они встретились с Володей, я дня три был одним из гидов Марины в Москве, учил ее по вывескам и плакатам читать по-русски, хотя разговорным русским она владела очень неплохо. Ее рассмешила надпись при въезде в темный тоннель под площадью Маяковского: «Коммунизм неизбежен. В.И.Ленин», и она с недоумением и отталкивающим чувством от неприятного звука, присущим актерам, еле-еле выговорила аббревиатуру КПСС:

– Но ведь здесь же явно звучит «эсэс», – простосердечно сказала она.

Марина тогда оставила в пионерлагере под Москвой своего сына-подростка, надеясь, что он найдет себе друзей среди русских ровесников. И вдруг часа в два ночи она позвонила мне:

– Женя, ты можешь сейчас же поехать со мной в пионерский лагерь, чтобы забрать моего сына? Не знаю, что там случилось, но этого требует директриса. Она говорит, что у него нервный припадок.

Мальчик сидел, затравленно забившись в угол. Увидев мать, бросился к ней на шею в слезах. Черные подусники директрисы гневно вздрагивали при ее обвинительном рассказе:

– Наши ребята всего-навсего хотели повеселить вашего сына, не лучшим, правда, способом, но от чистой души. Они поймали лягушку и стали надувать ее велосипедным насосом. Ну, лопнула она – мало ли что бывает?

Марина схватила сына за руку и бросилась к двери. Полдороги она проплакала. Когда мальчик уснул, а мы всё еще ехали, Марина мне сказала:

– Ты знаешь, я сильная, но мне одной все-таки очень трудно. Я бы так хотела встретить друга, которого смогла бы полюбить и быть с ним вместе. Но сейчас настоящих мужчин очень мало…

– Ты что, знаешь эту песню Окуджавы?

– Нет.

– Ух, какая ты счастливая, тебе еще предстоит его услышать. А Высоцкого слышала хотя бы в записях?

– Нет.

– Вот это как раз настоящий мужчина. Он и поэт, и певец, и актер Таганки.

– А меня как раз позвали на Таганку, – сказала Марина.

– Между прочим, его недавно в Париж приглашали с концертом, да наши не выпустили. Может, ты бы помогла с выездом? Его песни тебе должны понравиться, я уверен.

Никаким сватовством я не занимался, но хорошо помню, что Марина впервые услышала о Володе от меня. Она не упоминает об этом в своей книге. Зато упрекает меня и заодно Андрея Вознесенского в том, что мы будто бы пальцем не шевельнули, чтобы помочь Володе издать его книгу. Любящим женщинам всегда кажется, что их мужчин все любят недостаточно. В общем-то они правы… Но столько, сколько Андрей, никто не обивал пороги издательств, хотя, увы, безуспешно. Да и я каждый раз натыкался на стену. Так, после письма с ходатайством об издании большой пластинки Высоцкого меня вызвал В.Ф.Шауро, завотделом культуры ЦК той самой партии, аббревиатуру которой не могла без смущения выговорить Марина Влади. По ходу долгой изнурительной беседы он решил передохнуть и, к моему изумлению, поставил песню Высоцкого:

У братских могил нет заплаканных вдов — Сюда ходят люди покрепче. На братских могилах не ставят крестов… Но разве от этого легче?!

Мне даже показалось, что глаза собеседника увлажнились. Или это он хотел показать, что в глубине души тоже знает цену Высоцкому. И я обрадовался:

– Вот и выпустите наконец большую, настоящую пластинку. Для всех.

Но Шауро вздохнул и посуровел:

– «Я волком бы выгрыз бюрократизм» – лучше Маяковского не скажешь. Но не сразу Москва строилась. Надо проявлять выдержку и Высоцкому, и вам, – и возобновилась усыпляющая проповедь не спешить и советоваться, чтобы избежать необдуманных шагов.

Когда я составил антологию «Строфы века» для перевода на английский, Марина Влади сама вызвалась переправить машинопись за границу. Она вступила в Компартию Франции и после этого могла проходить таможню без досмотра. Хотя в машинописи ничего слишком уж нелегального не было, но для таможенников хватило бы и того, что это машинопись. Да еще килограммов десять. Мы с Володей тащили ее в сумке, держа каждый за свою ручку. Потом Марина перехватила у нас всю русскую поэзию от символистов до Бродского, соединив обе ручки, и, покачивая бедрами чуть больше, чем обычно, и блистая улыбкой, пронесла сумку с такой легкостью, как будто она была наполнена лебяжьим пухом, еще и очаровательно помахала нам свободной рукой. Так что русская поэзия должна быть благодарна ей не только за Володю.

Марина назвала свою книгу «Владимир, или Прерванный полет». Но все эти тридцать лет, которые мы прожили без Володи, их двойной полет на сером волке сквозь чащу домыслов, сплетен и легенд продолжался и продолжается. Володе удалось нечто редкое – в отсутствие свободы он сам выдышал ее воздух вокруг себя.

Его хоронило более ста тысяч человек. Я был тогда в сибирской глубинке, у нас не было радиосвязи, и о его смерти и похоронах я узнал лишь через полмесяца. Уже после его смерти ко мне пришел подарок от Володи – ставшая потом знаменитой фотография на фоне моей станции «Зима» вместе с нашим общим другом Вадимом Тумановым. Поезд стоял там только пять минут. Володя вытащил Туманова на перрон, упросил кого-то щелкнуть. «Женьке будет приятно». Он умел быть трогательным другом. Главцензор Романов не хотел подписывать в печать мое стихотворение «Киоск звукозаписи», посвященное Володе, и сказал Андрею Дементьеву, тогда заместителю редактора «Юности»: «Да вашего Высоцкого через пару лет забудут. Что вы его раздуваете!» Однако Андрей стоял, что называется, насмерть и пробил стихотворение. Все, кто мешали Высоцкому при жизни и многим другим людям творчества, в том числе и главцензор Романов, действительно забыты. Володя, сыгравший Гамлета в свитере, да еще и спевший в этой роли стихи Пастернака, стал не просто частью истории театрального искусства, или поэзии, или кино в незабываемой роли Жеглова, – он стал частью самой истории России. Его полюбили миллионы людей за то, что он доказал, что можно быть свободным и в несвободе. А из окон и на родине, и всюду, куда судьба заносит русских людей, звучат песни нашего Ивана-царевича, многие из которых станут фольклором будущего, и среди них:

А на нейтральной полосе цветы Необычайной красоты.

Доживем ли мы до того, когда вся наша большая Земля станет нейтральной полосой, где никто никого не убивает?

НЕПРЕРВАННЫЙ ПОЛЕТ

Ты несвободины нахлебался, но сказкой родины навек остался. Иван-царевичем летишь, не глядя, на волке реющем с Мариной Влади. Что выше смелости — сквозь кривотолки удрать от серости на сером волке. Кто не высовывается, тот будет в жиже, а жизнь Высоцкого — в Москве, в Париже, и в Магадане, и в Бодайбо. Тебя годами скрутить – слабо! Царевич в свитере, ты выжил в драме и между свитами и царями. Ты познакомил народ с народом. Унасекомил всех морд по мордам. И привередливые твои кони страну проветрили в разгоне. А песни совести и печали к свободе собственной нас приучали. Кто были первыми, те – навсегда. Полет непрерванный — твоя звезда.

КИОСК ЗВУКОЗАПИСИ

Памяти В.Высоцкого

Бок о бок с шашлычной, шипящей так сочно, киоск звукозаписи около Сочи. И голос знакомый с хрипинкой несется, и наглая надпись: «В продаже – Высоцкий». Володя, ах, как тебя вдруг полюбили Со стереомагами автомобили! Толкнут прошашлыченным пальцем кассету, И пой, даже если тебя уже нету. Торгаш тебя ставит в игрушечке-«Ладе» Со шлюхой, измазанной в шоколаде, и цедит, чтоб не задремать за рулем: «А ну-ка Высоцкого мы крутанем!» Володя, как страшно меж адом и раем крутиться для тех, кого мы презираем! Но, к нашему счастью, магнитофоны Не выкрадут наши предсмертные стоны. Ты пел для студентов Москвы и Нью-Йорка, Для части планеты, чье имя – «галерка». И ты к приискателям на вертолете Спускался и пел у костров на болоте. Ты был полу-Гамлет и полу-Челкаш. Тебя торгаши не отнимут. Ты наш… Тебя хоронили, как будто ты гений. Кто – гений эпохи. Кто – гений мгновений. Ты – бедный наш гений семидесятых И бедными гениями небогатых. Для нас Окуджава был Чехов с гитарой. Ты – Зощенко песни с есенинкой ярой, И в песнях твоих, раздирающих душу, Есть что-то от сиплого хрипа Хлопуши! …Киоск звукозаписи около пляжа. Жизнь кончилась. И началась распродажа.

 

Василий АКСЕНОВ

[47]

Высоцкий в альманахе «Метрополь»

Познакомились мы с Володей Высоцким году примерно в 1966-м или 1967-м в какой-то богемной компании. Я о нем уже много слышал к тому времени, он был известный бард, песни его уже пелись. А немного попозже, когда начала приезжать Марина Влади, вокруг нее начал образовываться круг людей, в числе которых был и Володя. У них тогда, по-моему, уже начинался роман, и Володя очень старался, просто выкладывался на этих вечеринках. Он там многие вещи впервые пел. Я свидетелем был, как он говорил: «Вот это я вчера сочинил», – и пел, например, «Охоту на волков» или «Протопи ты мне баньку по-белому».

– Вы принимали участие в документальном фильме «The Voice from Russia. The World of Vysotsky». Там вы сказали: «Он был очень нестабильный». Что вы имели в виду?

Я имел в виду его жизнь. Он действительно был очень нестабильный. Он и пил-то от этого. От ощущения зыбкости жизни, уходящей куда-то. У него нервная система всегда была очень взвинчена.

– Официальное непризнание накладывало отпечаток?

Это было делом второстепенным. Он как-то так лукаво к этому относился: «Ну вот, опять мне концерт запретили, афиши сняли». Но конечно, горечь у него была. Народ знает его, любит, его песни повсюду поют, и в то же время его как бы не существует.

– Ваше мнение о прозе Высоцкого?

Он мне читал свою прозу. Уже позже было, когда он жил на Малой Грузинской. Это были куски из повести, которую он задумал, о проститутках валютных («Роман о девочках»). Там было много интересного, но, конечно, все это было еще очень сыро. Он так и не закончил эту вещь.

– Кто пригласил Высоцкого в альманах «Метрополь»?

Я, это была моя идея. Когда мы думали о возможных авторах, я предложил ему участвовать. Он с энтузиазмом к этому отнесся, дал огромную подборку стихов. Мы отобрали то, что потом вошло в «Метрополь».

– В работе над «Метрополем» Высоцкий принимал участие?

Нет, в работе он никакого участия не принимал, но иногда приходил на наши сборища. Они были такого, знаете, богемного характера. Он, конечно, был в курсе того, что делается, но как бы в стороне. Это была его такая постоянная позиция. Даже, может быть, не продуманная, а просто такая… Потому что его жизнь все-таки – другая сфера: мы все литераторы, а он был артистом.

Он приходил с гитарой пару раз, и как-то всё взвинчивалось. Он же был еще к тому же «выездной», а мы в то время были совсем наглухо заблокированы. Он пересекал границу без особых проблем, и словно привозил с собой воздух Парижа, Америки…

– Вы в те годы встречались вне «Метрополя»?

Он иногда приезжал ко мне с Мариной просто вдруг, ни с того ни с сего (я тогда в Переделкино жил). Часто это было после срывов его страшных, и он, как-то так, слегка дрожа, советовался со мной. Главная идея была – отъезд.

Это примерно 77-78-й год. Эта мысль тревожила его постоянно, он все время думал об этом и много говорил. У него была идея открыть русский клуб в Нью-Йорке, насчет Парижа тоже думал что-то. Была идея фильма в Голливуде, он говорил мне: «Давай напишем сценарий». Мы даже начинали на эту тему размышлять.

Я говорил: «Конечно, Володя, если хочешь, то оставайся там, пошли ты их всех. Они это заслужили. Но только учти, что нас там никто не знает, даже тебя никто не знает. Но вообще-то говоря, уже ради того, чтобы их послать, может быть, и стоит». Вот такие были разговоры.

– Вы вместе с Высоцким встречали Новый, 1980 год. Пожалуйста, расскажите об этом.

Собственно говоря, мы встречали Новый год на своей даче очень маленькой компанией, а потом мы договорились, что придем на дачу к Володарскому. Там был и Володя. У Володарского дача была теплая, а у Володи очень холодная, я не знаю, как они могли там жить зимой.

У Володарского собралось много народу. Володя был очень взволнован тогда. Он был совершенно трезв, вообще не пил. Все вокруг сидели жутко мрачные. Мы-то пришли веселые – и вдруг увидели человек тридцать, мрачно сидящих перед телевизором. Помню, Володя сказал: «Я их видеть всех не могу». А первого числа он попал в аварию. Я уже потом сообразил, что он поехал за «иголочкой».

– Это была ваша последняя встреча с Высоцким?

Нет-нет, не последняя. Я с ним виделся на премьере «Дома на набережной» в Театре на Таганке, и потом еще несколько раз встречались.

Месяца за два до кончины он позвонил мне и сказал: «Я тебе хочу дать тысячу рублей». Я говорю: «Володя, зачем?» Он ответил: «Ну, чтобы ты мог жить так, как ты живешь». Такой был жест, он знал, что мне нигде уже нельзя заработать. Я его поблагодарил: «Спасибо, ничего, я обхожусь».

Потом он мне сказал: «Ты знаешь, я тут умер». Я говорю: «Как это умер?» – «А вот я был в Средней Азии, рыбу какую-то съел и отравился. Со мной врач был, Толя, он мне укол в сердце сделал». По-моему, это был наш последний разговор.

– У вас было ощущение, что Высоцкий близок к концу жизни?

Нет. Очень он был веселый, энергичный. Но я задним числом вспоминаю… Мне кажется, что он уже очень сильно зависел от «иголочки». Потому что я помню: он мрачный бывал, потом вдруг куда-то исчезал и появлялся молодой, веселый, живой, со сверкающими глазами. А ощущения близости его конца у меня не было. Я, когда узнал о его смерти, – это было как удар, как извержение вулкана…

1994

 

Андрей БИТОВ

[48]

Последний огненный бык

Я ленинградец, потомственный петербуржец, – а у нас, как спел Высоцкий, блокада затянулась, даже слишком. Никакого шестидесятничества, даже Высоцкого не было. Я и видел-то его только два раза. Знакомством это не назовешь.

В первый раз меня привезла к нему Белла, с которой я уже дружил. Мы с Беллой и Борей Мессером приехали на Малую Грузинскую. Высоцкий уже был в полной славе. Я просто приглядывался. Помню, сначала меня поразила квартира, поскольку в то время я в Москве был неприкаян. Довольно аляповатая обстановка – и бездна ненужных людей. Вот это я запомнил. Бездна ненужных людей, а его самого не было. А посмотреть на него уже хотелось, любопытно мне было.

И вот мы сидели, а он то ли был в театре, то ли где-то выступал, и припозднился. Мы его дожидались. Я вот сейчас воскрешаю это в памяти… Мне кажется, обстановка бездомья была внутри самой квартиры. Все кому не лень налипали.

Мне даже показалось, что он и не хотел петь. Всех выручил, как всегда, Евтух. Открывается дверь – и входит Евтушенко в каком-то невозможном пиджаке, и первое, что начинает делать, – это заказывать Высоцкому песни… Заказ Евтушенко выглядел важней самой песни.

Позже у меня появилась очень хорошая аппаратура, из Германии привезли как гонорар. Мой брат старший как раз в это время очень увлекался Высоцким. Он меня просил что-то на этой аппаратуре переписать. И тогда я послушал много песен Высоцкого. Особенно – был там такой ряд – «Купола в России кроют чистым золотом…», «Охота на волков», «Банька». Такой черный, страшный ряд. И я попросил брата сделать подборку из этих песен. Он действительно сделал такую кассету, которую я полюбил и ставил на свою аппаратуру, там она звучала хорошо.

Когда случился «Метрополь», то уже Аксенов заказал Высоцкого. Мол, он страдает от того, что все его воспринимают как песенника и никто не воспринимает как поэта. «Метрополь» был, насколько я знаю, его первой поэтической публикацией, и он этому очень радовался.

На квартирке матери Аксенова всё это версталось и лепилось. Евгений Попов сидел и клеил там этот огромный талмуд. Оттуда я подвозил Высоцкого до его дома. У меня была машина, а у него в тот момент почему-то не было его знаменитого «мерседеса».

Знакомы мы практически не были. Я не знал и не был уверен, что он вообще когда-нибудь читал меня. По-моему, он был из другого мира. А может, и читал – не мое это было дело. Но меня он уже интересовал. В машине были еще Юз Алешковский и Виктор Тростников, это запомнилось. И тогда я его спросил… Тогда уже много говорилось, что его вынимали из небытия, из так называемого «туннеля». И я его спросил об этих песнях, которые на меня произвели наиболее сильное впечатление, – они возникли после «туннеля» или до? И он согласился со мной, что это было после «туннеля».

– После «Метрополя» у вас были еще встречи с Высоцким?

Нет, всё, больше ничего. Были только странные виртуальные встречи с ним. Это было довольно занятно. У меня есть два стихотворения, которые оказались с ним связаны. Одно называется «Чрезвычайное происшествие, бывшее с автором 25 января 1980 года». Действительно, у меня было такое видение, которое я записал дословно. Я проснулся с этим видением, и в конце оно уже у меня укладывалось в поэтический размер. Я проснулся с последними двумя строчками:

Как будто бы хотели взять… А нам – вернули.

Из этих двух последних строчек я восстановил картину – как дело было со мной, с этим поэтическим «я».

У этого стихотворения два эпиграфа. Один из пушкинского «Пророка» – «И он мне грудь рассек мечом», а второй – «Свеча горела», поскольку это Переделкино и Пастернак. И стихотворение написано в этих двух размерах, которые чередуются. Это довольно длинное стихотворение. Я и понятия не имел, что это день рождения Высоцкого, помнил, что это Татьянин день.

Когда я это видение записал, показал Арсению Тарковскому. Арсений Александрович жаловал меня своей дружбой. Я показал ему эти стихи, и он сразу угадал две последние строчки, от которых я начал идти вверх.

А было еще одно стихотворение, посвященное Высоцкому. История его такова. В 1977 году я потерял отца и сильно переживал это. Это была первая серьезная смерть, которую я пережил. Мне было сорок лет тогда. Год он мне не снился. Потом приснился – резким, свободным, веселым и голодным. И я помню, что во сне моем он жадно поедал макароны из кастрюли, чего он никогда бы себе не позволил. Макароны падали, он продолжал их есть. Такой бомж межзвездный – и в то же время свободный и веселый. Я понимал во сне, что это встреча загробная, и спросил его: «Сколько мне осталось?» Он мне выкинул два пальца, и я от этого числа и отсчитал два года. Сон был в ночь на 25 июля 1978 года.

25 июля 1980 года мне казалось, что у меня все в порядке, я был влюблен в свою будущую жену. Она уехала в экспедицию, а мне оставила ключи от своей квартирки. Я пошел к ней в пустую квартиру. Я решил, что если со мной что-то случится, то пусть я буду в этой комнате.

Я сел, положил руку на книгу. Это оказалась Библия, я стал читать. Потом почувствовал какое-то жжение на груди. Оказалось, что вся комната набита клопами, которые меня кусали. Оставшуюся часть ночи я провел в битве с клопами. Естественно, я забыл про предсказание, день прошел – и я понял, что не надо быть суеверным, если ты – верующий человек.

Утром я вышел из квартиры и узнал, что умер Высоцкий, после чего написал стихотворение «Памяти Высоцкого». Оно заканчивается так:

Я не умер, я не умер, Я не умер – вот мотив. Неужели это в сумме Означает, что я жив?

Была ли какая-то связь с моим сном? Честно говоря, не знаю, утверждать не берусь, но такой факт был. Само рождение этого стихотворения является фактом. Помечено оно 28 июля, я собрался писать его не сразу, не сгоряча. Это стихотворение было издано в сборнике, который вышел к моему шестидесятилетию в издательстве «Пушкинский фонд». Назывался сборник «В четверг после дождя», это моя первая поэтическая книжка. Там есть оба стихотворения, о которых я вам рассказал. Вот эти стихи каким-то невидимым образом связали меня с Владимиром Высоцким.

2011

P.S. Всё вышеизложенное не текст, а случайный документ. Это интервью было записано по телефону, из Америки. Настоящий постскриптум я бы обозначил как «К 80-летию Указа о запрещении абортов». Единственная неточная строчка Высоцкого в хорошей песне – «час зачатья я помню неточно… но зачат я был точно порочно по указу от 37-го». Тридцать седьмой год более знаменит, чем тридцать шестой из-за репрессий (а Высоцкий родился в 38-м), может, поэтому и ошибка. Больше ошибок я за ним не знаю. Хоть он не воевал и не сидел, ни уголовником, ни альпинистом не был. Я не видел его ни в театре, ни на сцене, – но он так умел войти во всенародную судьбу страны, в сам образ народа, что какой он артист, и рассуждать не стоит. Всё, что он спел и пережил, повернуло массовое сознание народа не менее, чем запретный Солженицын. На магнитофонную ленту цензуры не было, это первая наша гласность, и он первый ее поэт. Поэт на этот раз прежде всего.

Была еще одна виртуальная встреча. Когда я сам прошел свой «туннель» в 1994-м. Мне приснилось, что я на том свете и озираюсь где-то в туманной местности, в коридоре, огороженном колючей проволокой. Первым знакомым, встретившим меня, оказался Высоцкий. Я не стал с ним обсуждать, умер ли он вместо меня. «И огромный этап – тысяч пять – на коленях сидел» – любимая моя строка из его песен. Так странно мне, старику, пережившему его уже несколько раз после его смерти, вдруг было понять, что он младше меня даже по рождению, хоть и на одну всего беременность. Я занимался немножко восточным календарем, он не вполне совпадает с общепринятым. Тридцать седьмой год – год красного быка – кончается лишь к февралю 38-го. Высоцкий последний в ряду наших вынужденных рождений. Ну и Беллы тоже уже нет.

2016

ПАМЯТИ ВЫСОЦКОГО

С дорожденья горечь хины Я познал как жизни вкус: Выжить – нам важнее кино — любых других искусств. Начинал я – то, что надо — С глада, хлада и свинца, Но на жизнь мою блокады Не хватило до конца. Недоумер и от водки, Не свалился со стропил, И не сделалась короткой Та, где я страдал и пил. И кирпич не откололся Ни один мне промеж рог, И на нож не напоролся — В этом тоже виден рок. Потрясет лишь лихоманка Да помучает прострел… Не сгорел я вместе с танком И без танка – не сгорел. И хотя не ведал броду, Изживал в себе раба, Но не умер за Свободу — Ждал Судьбы, но не судьба… От разлуки, от печали, Горя, боли и стыда — Раз не умер я вначале, Значит, больше никогда. Горстка образного праха Эти смерти… Знали б вы! Как не умер я от страха… Как не умер от любви! В жизни, как звезда успеха, Светит нам частица «не»: Я не умер, не уехал И не продался вполне. Глубже истины не выдашь И не превзойдешь умы: «Раньше сядешь – раньше выйдешь», «От тюрьмы да от сумы…» Дом казенный – свет в окошке — Нас в обиду нам не даст. Недомучит понарошке, Через век переиздаст. Я не умер, я не умер, Я не умер… вот мотив! Неужели это в сумме Означает, что я жив?

 

Андрей СИНЯВСКИЙ

[49]

Певец и сочинитель песен

– Андрей Донатович, кто для вас Высоцкий в первую очередь? Актер? Поэт? Бард? Как вы его видите?

Певец и сочинитель песен в первую очередь, конечно. Но для начала я хотел бы просто рассказать в таком чисто житейском, бытовом плане, откуда я знаю Высоцкого.

Я его давно очень знал. Просто в силу случайных обстоятельств я преподавал в Школе-студии МХАТ. Я уже не помню, в каком году это было, но так оказалось, что Володя Высоцкий был моим студентом. И как-то мы вместе с женой пригласили просто всех этих студентов к себе домой. Кажется, это было после того, как они закончили курс. Они пришли, мы веселились. Они пели разные песни. В том числе был и Володя. Тогда он пел песни не свои, он пел блатные песни, очень хорошо. А блатные песни я очень люблю. Помнится, он пел Окуджаву. Вот. И как-то совершенно незаметно со временем перешел к сочинению собственных песен.

Периодически он бывал у нас и пел песни, какие он сочинил новые, и так продолжалось довольно долго. Потом, когда меня арестовали, он встречался с Марией, моей женой. И после того, как я вернулся из лагеря, он был у нас и пел песни, какие сочинил за те годы, когда меня не было. Один раз, по-моему, или два раза мы встречались в Париже. Но здесь мало встречались. Может быть, он несколько опасался… Так что, в общем, его творчество как бы на глазах проходило у меня.

Я его очень люблю именно как сочинителя песен и как исполнителя этих песен. Актер… Актер, мне кажется, он был средний. Уже после лагеря он меня пригласил на «Гамлета», на Таганку. Мы были, смотрели – и не понравилась эта вещь. Мне приходилось видеть его в других каких-то ролях или в кино. Я думаю, он, как это бывает свойственно незаурядным натурам, он играл, мне кажется, чаще всего самого себя, и поэтому я не думаю, что это был большой актёр, но поэт-песенник, безусловно, – явление очень большое.

Если брать самых крупных наших поэтов-песенников, то есть Окуджаву, Галича и Высоцкого, я лично Высоцкого вижу на первом месте.

– Вы так тепло сказали о том периоде, когда Владимир Высоцкий пел так называемые блатные песни. Означает ли это, что тот период вам нравился больше в нем? Ведь позднее он отошел… Его песни стали, ну, что ли, менее блатными. Любите ли вы больше раннего Высоцкого или позднего?

Видите ли, и у позднего Высоцкого есть такие песни, которые связаны с этой стихией. Условно говоря, с блатной стихией. Под словом «блатной» я не имею в виду непременно нечто, что ли, безнравственное или криминальное. Блатная стихия, на мой взгляд, во многом вообще свойственна России как таковой. Тем более, может быть, Советской России. Это какое-то ярчайшее выражение национального духа. И поэтому Высоцкий именно поэт народный. Я думаю, что, скажем, Есенин именно как народный поэт не прошел мимо этой блатной стихии. Тем более в поздний период, когда какие-то корни у народа вырваны. Скажем, крестьянские корни. Так блатная стихия как раз и является одним из сильнейших выражений национального характера, национального духа.

– То есть вы видите в этом целый жанр?

Я вижу в этом даже не жанр… Это не жанр, это – природа. Да, конечно, ранние песни Высоцкого с этим связаны, но я думаю, что и некоторые поздние… Ну, скажем, его такая песня пророческая, печально-пророческая по отношению к самому себе. Ну, скажем, вот эта – «Постою на краю…» – «Кони привередливые». Вот такой вечный риск и как бы переполнение души, и тоска, переходящая в восторг, и восторг, переходящий в тоску, – это вообще свойственно русской песне.

– В одном из интервью Высоцкий как-то сказал, что ему всегда легче всего писать о людях в крайних обстоятельствах. Канатоходцы, летчики-истребители – вот такие ситуации он выбирал. «Солдаты группы „Центр“», «Разведка боем». А об обыденном у него очень мало. Просто так, короткие юмористические зарисовки. И тем не менее и те и другие песни находили своего слушателя, они были безумно популярны, как мы это хорошо знаем. Мне бы хотелось узнать, в чем, по-вашему, состоит популярность, притягательность песен Высоцкого? Ведь его поют и зэки, и охрана, и пьянчуги, и академики, и литературные критики, и домохозяйки, и диссиденты, и гэбэшники.

Я думаю, что, хотя это слово очень затрёпано, это то, что определяется понятием «народность». Так же, как вот Есенина любят и какие-нибудь эстеты, и пьянчуги, и партийцы, и бандиты – кто угодно любит. Народность, выраженная, конечно, через поэтическую эмоцию.

Кстати, с гэбэшниками… Может быть, сейчас они любят, но у меня был такой эпизод в жизни довольно забавный. Уже к концу следствия (дело происходило в Лефортово) вдруг меня к вечеру вытащили. Я думал, что на допрос, но повели куда-то в другой кабинет. Когда меня привели, я удивился – было очень много народу, все в форме, гэбэшники. Мне сказали: «Садитесь», – и вдруг, ничего не объясняя, включили магнитофон и часа два крутили вот эти пленки. Пленки, которые, как я догадался, изъяты при обыске у меня. Сплошь песни и рассказы Высоцкого.

Я не мог сначала понять, зачем это было сделано, я просто наслаждался два часа. Забегая вперед, скажу, что это было сделано для устрашения, чтобы я согласился их ликвидировать. А дело в том, что – естественно, это от меня скрывали – моя жена требовала возврата этих пленок. Ну и поскольку не было у них такого определения, что это криминальный до конца материал, они просто думали так чисто психологически повлиять, чтобы я сказал, что давайте ликвидируем или заберите эти пленки.

Слушая, я за ними следил. Там, где я улыбался, у них не было ни одной улыбки. Ну, они хорошие актеры. Они слушали с таким мрачным, зверским выражением на лицах, и самые смешные песни не возбуждали у них никакой улыбки. Они создавали такую атмосферу – какое, дескать, безобразие, какой ужас то, что поется! А я сказал как раз: «Какие замечательные песни». Они говорят: «Но это же почти антисоветчина». Я говорю: «Почему? По-моему, эти песни надо по радио передавать. Это патриотические песни».

Тут у нас возник легкий спор. В качестве примера патриотической я привел песню, которую, как мне казалось, можно было сразу передавать по радио: «Нынче все срока закончены, а у лагерных ворот, что крестнакрест заколочены, надпись: „Все ушли на фронт“». Я говорю: «Это же патриотическая песня», на что было сказано, я это запомнил: «Ну как же патриотическая песня, а кончается же эта песня: „И другие заключенные прочитают у ворот нашу память застеклённую, надпись: „Все ушли на фронт““. Что же получается? Другие заключенные? Лагеря?» Я говорю: «А куда вы меня отправляете? Что ж – лагеря исчезли, что ли? Лагеря остались, а песня патриотическая, военная». Или другая – «Идут штрафные батальоны», я очень люблю ее.

И они тогда изъяли только один рассказ. Высоцкий еще был мастер рассказа. Вот, к сожалению, это малоизвестно. Или он сам сочинял эти рассказы, или кто-то сочинял, но он удивительно их рассказывал. Такие алогичные, безумно алогичные рассказы. Среди тех записей, которые там проигрывали чекисты, была запись о двух крокодилах, которые плывут по Красному морю и друг с другом разговаривают. Дальше идет совершеннейший абсурд, потому что маленький крокодил спрашивает большого, что есть такая песенка: «Сидели три медведя на ветке золотой, один медведь был маленький, другой мотал ногой», – и пытается видеть, кто эти медведи. И один из этих медведей оказался Лениным, другой – Александром Вторым и так далее. Они сказали: «Вот это мы сотрем», поскольку там Ленин фигурировал.

Они, видимо, пытались стереть, но, как это часто бывает даже в КГБ, техника, видно, плохо работала, а они не проверили. Они все пленки вернули, и когда я из лагеря приехал и поставил эти пленки, рассказ этот слегка был притушен, но не стерт до конца.

Кстати, из таких тоже забавных, связанных с органами государственной безопасности эпизодов, касающихся Высоцкого… Как-то – это было еще до ареста – мы собирались ехать на день рождения к Даниэлю. Даниэль мой большой друг, впоследствии – подельник. И буквально вечером уже выходим, телефона у нас не было, – вдруг звонок в дверь. Пришел Высоцкий в гости. Что же делать? Мы решили просто взять его к Даниэлю. Одновременно это был бы как подарок Даниэлю, потому что когда приходит Высоцкий, невозможно, чтобы он не пел, не рассказывал.

Там было очень много народу. Даниэль человек очень радушный, компанейский, в отличие от меня. И даже были какие-то незнакомые мне люди, я немножко опасался за Высоцкого. Мы с ним перешептались, так сказать, или как-то перемигнулись. Он пел, конечно. Весь вечер он держал в руках всех, но через каждую песню он пел одну песню – песню о стукаче – «В наш тесный круг не каждый попадал, но вот однажды – проклятая дата…» Буквально через каждую песню, – давая понять, что если кто-нибудь здесь настучит, его убьют. (Смеётся.) Это было очень здорово.

Кстати, я уже сидел, мне рассказывала Мария, моя жена. Он как-то пришел к ней в таком немножко истерическом состоянии – что, в общем, его возьмут, что его посадят. Он как раз тогда сочинил эту песню, которая, я думаю, песня о диссидентах. Замечательная песня – «Идет охота на волков». Жена мне эту песню рассказывала, когда на свидании была.

Я не свожу совершенно, конечно, значение песни Высоцкого к диссидентству, но поскольку диссидентство – явление органическое для современной России, каким-то боком он с этим явлением тоже связан. Хотя о работягах, я думаю, тоже никто так хорошо не написал, как Высоцкий.

– Считаете ли вы, что его творчество уже получило максимальную оценку, или со временем его песни будут осмыслены лучше, полнее, шире, глубже?

Ну, я думаю, что со временем всякий крупный талант осмысляется глубже. Просто история тому учит. Но думаю, что оценку получил он большую. Вот недавно рассказали нам… Один советский человек (иногда ведь приходится и с советскими общаться – они приходят в гости тайком) рассказал такую деталь, недавнюю деталь. Где-то на вокзале – на Казанском или каком-то другом – он шел и видел, что какой-то старичок-еврей продавал портреты. Два портрета – один портрет Сталина, другой – Высоцкого. Так сказать, как бы на все вкусы. Я, когда про это услышал, то подумал, что эта деталь специально для Высоцкого, и ему бы это понравилось, конечно, с его-то чувством юмора. Ироничность ситуации, и, конечно, это говорит о такой всенародной славе.

– Традиционен ли Высоцкий в России? Закономерно ли его появление? Является ли он продолжателем поэтической традиции какой-то, или же он возник на пустом месте?

Нет не на пустом, только другое дело, что после большого перерыва. Он традиционен прежде всего. В основе традиции – блатная песня. Я думаю, что блатная песня – это удивительное явление советского фольклора. При Советской власти много что было уничтожено, но вместе с тем, как это бывает иногда, некоторые жанры даже в таких вот ситуациях, антикультурных как бы, могут существовать и даже набирают силу и расцветают.

Я думаю, что если говорить всерьез о советском фольклоре, о русском советском фольклоре, то два жанра получили необыкновенное развитие – это вот блатная песня и анекдот. Если бы Советской власти не было, анекдотов бы тоже не было.

Блатная песня, к сожалению, сейчас уходит. Это все-таки больше относится к предшествующему какому-то периоду. Уходит, по-видимому, вместе с концом воровского закона. Этот воровской закон был сломан в результате так называемой «сучьей войны». Про это Шаламов очень хорошо писал в своих рассказах. Поэтому как профессия воры остаются, но исчезла эта громадная сила. А расцвет блатной песни – это двадцатые и тридцатые годы. И я как раз думаю, что Высоцкий, хотя он не покрывается совершенно этой традицией, но происходит это отсюда.

– Высоцкий часто бывал за рубежом. Очень часто и много ездил, много видел. Говорят, что чем больше он жил за границей, тем больше он рвался назад в Россию. Наверное, закономерно для большого художника, в особенности для русского художника, – стремление творить на родине. Как вы думаете?

Я думаю, что для него, конечно, это было совершенно необходимо. И его аудитория, конечно, там. Если бы он эмигрировал, конечно бы, он здесь захирел и зачах.

– Вы не представляете его в эмиграции?

Ну, всё можно представить. И Галич эмигрировал, как известно, и разные ситуации бывают, но, во всяком случае, ему бы пришлось очень трудно, поскольку он связан, что называется, с почвой и с языком, с улицей, с российской улицей.

– Как вы понимаете строчку Высоцкого «Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души»? Это буквально или за этим он видит поэта не только в России, но Поэта как представителя чистого искусства.

Да, я думаю, что это примерно то же самое, как, скажем, у Цветаевой сказано, что все поэты – жиды. В том смысле, что они – изгои, люди презираемые, унижаемые и так далее. Так и здесь, конечно. Речь идет об искусстве как таковом.

– Какая ваша самая любимая песня Высоцкого и почему?

Я бы затруднился назвать одну песню, у меня несколько любимых песен. Это «Штрафные батальоны», это «Охота на волков». Из ранних песен его я очень люблю «У меня гитара есть – расступитесь, стены». Это вот первые песни, которые я услышал. Мне жена принесла в подарок на день рождения. У нас был магнитофон, и она вдруг включила. Оказались песни Высоцкого, она записала по секрету от меня – и вот такой был подарок. Первая песня, которую я услышал, – это «Где мои семнадцать лет». Для меня как будто он с этой песни начал сочинять собственные песни.

1983

 

Наум КОРЖАВИН

[50]

«Хорошо, что Высоцкого поют сейчас»

Я познакомился с Высоцким на Таганке, в здании театра. Я ходил туда довольно часто в шестидесятые годы, когда у меня было время. Я не помню сейчас подробностей знакомства, но, по-моему, познакомил нас Юрий Карякин. У нас с Высоцким были дружественные отношения.

А к нему лично и к его творчеству я всегда хорошо относился: и тогда – в шестидесятые годы, и сейчас. Мне нравились многие его песни, некоторые из них были просто потрясающие. И актером он был очень сильным, очень хорошим. Я ведь тогда, до 74-го года, почти всё на Таганке смотрел: «Павших и живых», «Пугачева», «Галилея», «Гамлета». К сожалению, не успел посмотреть «Десять дней, которые потрясли мир» – очень хотел, но почему-то не получилось. И еще я не ходил на «Антимиры» – мне это было неинтересно. Все спектакли с ним мне нравились. Правда, «Гамлета» с Высоцким я почти не помню, видимо, трактовка была слишком злободневной…

Из песен мне нравятся его бытовые драмы: «Ой, Вань, смотри, какие клоуны», «Про Первую Мещанскую…» У него очень много хороших песен о жизни! А вот громкие его песни – «Баньку», например – я не люблю. Может, она и очень хорошая, но я ее не знаю – как только «Банька» начинается, я ничего не могу с собой сделать, я ее просто не слышу.

– А как вы относитесь к мнению отдельных критиков, что творчество Высоцкого – не поэзия, а просто «песенки под гитару»?

Понимаете, в чем дело? Это – хорошо! А как это называется, пускай спорят те, кому это интересно. Я как-то говорил по этому поводу с Юликом Кимом: поэзия это или не поэзия? Потом мне даже самому неприятно было, что я об этом спорил. Просто это – песни, которые мне очень нравятся, и они все хорошие: и со вкусом, и со всем!.. И зачем я буду их как-то определять, ставить их выше или ниже? Они хорошие – и всё! И поэтому не надо там копаться!

Я вообще поэзией в чистом виде редко что считаю. Но если вы спрашиваете мое мнение, то мне кажется, что стихи Булата Окуджавы больше подходят под определение «поэзии». Это не значит, что Окуджаву с Высоцким надо сравнивать, ведь тогда получается, что Высоцкий – плохой! А он не плохой. Он такой, каким он должен быть, и это хорошо! И поэтому как это определять – не имеет никакого значения. Можно найти некоторую злободневность в некоторых вещах, но это не является оценкой. Это произведение искусства, хорошего искусства и здорового!

– В чем, по вашему мнению, заключается причина огромной популярности Высоцкого, учитывая, что при жизни он почти не имел доступа к средствам массовой информации?

Во-первых, конечно, из-за своих песен – они звучали повсюду! Видимо, его песни очень подходили к тогдашнему моменту, к духовному состоянию общества. Ведь страна подспудно была в отчаянном положении. Это теперь говорят, что вот – «золотые годы застоя». А на самом деле – кругом было отчаяние. И этому отчаянию, видимо, очень соответствовала какая-то такая «лихость» его песен, если можно так сказать.

Потом, он ведь был и хорошим киноактером. Пусть и не много снимался, но благодаря кино его знали в лицо: он был очень обаятельным актером. И это тоже усиливало популярность.

– Вам не приходилось бывать на каком-нибудь выступлении Высоцкого, где бы он исполнял свои песни «вживую»?

Я был только один раз на его концерте в Бостоне, в США. Это было году в 79-м, по-моему, зимой, когда он дал несколько концертов-выступлений в нескольких колледжах на восточном побережье США. Он вообще-то собирался не по колледжам выступать, а по синагогам – это было бы ему выгоднее с материальной стороны: намного дешевле была бы стоимость зала. Но ему в посольстве сказали, что если он будет петь по сионистским центрам, то… Почему синагога у них – сионистский центр, не очень понятно. Ведь он собирался это делать не из идеологических соображений. А я его слушал в роскошном зале тысячи на полторы зрителей. Что это означает? Что Высоцкий меньше денег получил, только и всего.

Зрителей было много, полный зал. Там в основном присутствовала наша эмиграция. Из старой эмиграции было меньше людей, потому что они хуже это понимают. Они и Галича хуже понимают. В массе своей они больше понимают Окуджаву.

– Понятно. Реалии нашей советской жизни сильно отличаются от жизни первой, да даже и второй волны эмиграции.

Конечно. У них же – и у Галича, и у Высоцкого – совсем другой русский язык:

Спустились в штрек, И бывший зэк, Большого риска человек, Сказал: «Беда для нас для всех, Для всех одна: Вот раскопаем – он опять Начнет три нормы выполнять, Начнет стране угля давать — И нам хана!..»

Это же не каждый может понять, что такое «зэк», да к тому же еще «большого риска человек», – для этого нужно было самому повариться в нашей каше.

– Высоцкий останется в истории русской литературы?

Я думаю, что многое у него – долговечно. А многое было очень злободневно. Но это тоже имеет право быть. Ситуация в стране была кошмарная, очень тяжелая…

А в истории? Я вообще не знаю, честно говоря, что останется от всех нас. Не знаю. Все будет зависеть от того, какая вообще дальше будет История… Я этого сейчас не представляю.

1990-е

 

Валерий ЗОЛОТУХИН

Как скажу, так и было, или Этюд о беглой гласной

В мутный и скорый поток спешных воспоминаний, негодований, винений и ликований о Владимире Высоцком мне бы не хотелось тут же выплеснуть и свою ложку дегтя или вывалить свою бочку меда, ибо «конкуренция у гроба», по выражению Томаса Манна, продолжается, закончится не скоро, и я, по-видимому, еще успею проконкурировать и «прокукарекать» свое слово во славу этого имени. И получить за это свои «сребреники». Но вы, уважаемый редактор, просили меня, не вдаваясь шибко в анализ словотворчества поэта, в оценку его актерской сообразительности, не определяя масштабности явления, а также без попытки употребить его подвиг для нужд личного самоутверждения сообщить какой-нибудь частный случай, пример, эпизод или что-то в этом роде, свидетелем которого являлся бы, по вашему тезису, только я и никто другой. И я согласился ваш тезис принять за руководство к действию, ибо лично известный факт (факт действительного случая и фантазия сообщившего) в любом случае непроверяем на достоверность: как скажу, так и было… К гиппократовой присяге, к сожалению, мемуаристов не приводили и не приводят; совесть, к сожалению, во все века понятие относительное, а так как мы, по счастью и воспитанию, многие в глубине души атеисты, то и Евангелие нам не устав. А стало быть… как скажу, так и было. А было так. У меня есть автограф: «Валерию Золотухину – соучастнику „Баньки“… сибирскому мужику и писателю с дружбой Владимир Высоцкий». Я расшифрую этот автограф.

Судьба подарила мне быть свидетелем, непосредственным соглядатаем сочинения Владимиром Высоцким нескольких своих значительных песен, в том числе моей любимой «Баньки». «Протопи ты мне баньку по-белому – я от белого свету отвык. Угорю я, и мне, угорелому, пар горячий развяжет язык…» и т. д. Хотя слово «песня» терминологически не подходит к определению жанра его созданий. Потомки подберут, ладно.

Итак, «Банька»… 1968 год. Лето. Съемки фильма «Хозяин тайги». Сибирь. Красноярский край. Манский район, село Выезжий Лог. Говорят, когда-то здесь кроваво проходил Колчак. Мы жили на постое у хозяйки Анны Филипповны в пустом брошенном доме ее сына, который оставил всё хозяйство матери на продажу и уехал жить в город, как многие из нас.

«Мосфильм» определил нам две раскладушки с принадлежностями; на осиротевшей железной панцирной кровати, которую мы для уютности глаза заправили байковым одеялом, всегда лежала гитара, когда не была в деле. И в этом позаброшенном жилье без занавесок на окнах висела почему-то огромная электрическая лампа в пятьсот, однако, свечей. Кем и для кого она была забыта и кому предназначалась светить? Владимир потом говорил, что эту лампу выделил нам мосфильмовский фотограф. Я не помню, значит, фотограф выделил ее ему. Работал он по ночам. Днем снимался. Иногда он меня будил, чтобы радостью удачной строки мне радость доставить. Удачных строк было довольно, так что… мне в этой компании ночевать было весело.

А в окна глядели люди – жители Сибири. Постарше поодаль стояли, покуривая и поплевывая семечками, помоложе лежали в бурьяне; может, даже не дыша; они видели живого Высоцкого, они успевали подглядеть, как он работает. А я спал, мне надоело гонять их, а занавески сделать было не из чего. Милицейскую форму я не снимал, чтобы она стала моей второй шкурой для роли, а жители села думали, что я его охранник. Я не шучу, это понятно, в 1968 году моя физиономия была совсем никому не знакома. И ребятишки постарше (а с ними и взрослые, самим-то вроде неловко), когда видели, что мы днем дома, приходили и просили меня, как сторожа, «показать им живого Высоцкого вблизи». И я показывал. Вызывал Владимира, шутил, дескать, «выйди, сынку, покажись своему народу…». Раз пришли, другой, третий, и повадились – «вблизи поглядеть на живого…» И я вежливо и культурно, часто, разумеется, обманно, выманивал Володю на крыльцо… пусть, думаю, народ глядит, когда еще увидит… А потом, думаю (ух, голова!), – а чего ради я его за так показываю, когда можно за что-нибудь?

Другой раз, когда «ходоки» пришли, я говорю: «Несите, ребята, молока ему, тогда покажу». Молока наносили, батюшки!.. Не за один сеанс, конечно. Я стал сливки снимать, сметану организовал… излишки в подполье спускал или коллегам относил, творог отбрасывать научился, чуть было масло сбивать не приноровился, но тут Владимир Семенович пресек мое хозяйское усердие. «Кончай, – говорит, – Золотухин, молочную ферму разводить. Заставил весь дом горшками, не пройдешь… Куда нам столько? Вези на базар в выходной день». Он-то не знал, что я им приторговываю помаленьку. И тут я подумал: а не дешевлю ли я с молоком-то?… А не брать ли за него чего… покрепче? Самогон, к примеру… Мне ведь бабки не продавали, я ведь милицейскую форму-то не снимал ни днем ни ночью. Ну, на самогон-то я, конечно, деньги сам давал, лишь бы нашли-принесли, что они и делали охотно… лишь бы поглядеть на живого. «Прости ты меня, Владимир Семенович, грешен был, грешен и остался, винюсь, каюсь… Но сколько бы и чего кому теперь сам не дал, чтоб на тебя на живого одним глазком взглянуть… Ну, да свидимся, куда денемся, теперь уже, конечно, там, где всем места хватит, где аншлагов не бывает, как на твоих спектаклях бывало…»

«Чем отличается баня по-белому от бани по-черному?» – спросил он меня однажды. За консультацией по крестьянскому быту, надо сказать, обращался он ко мне часто, думая, раз я коренной чалдон алтайский и колхозник, стало быть, быт, словарь и уклад гнезда своего должен знать досконально, в чем, конечно, ошибался сильно, но я не спешил разуверять его в том, играя роль крестьянского делегата охотно и до конца, завираясь подчас до стыдного. На этот раз ответ я знал не приблизительный, потому что отец переделывал нашу баню каждый год то с черной на белую, то с белой на черную и наоборот – по охоте тела. «Баня по-черному – это когда каменка из булыжника или породного камня сложена внутри самого покоя, без всяких дымоотводов. Огонь раскаляет докрасна непосредственно те камни, на которые потом будем плескать воду для образования горячего пара. Соображаешь? От каменки стены нагреваются, тоже не шибко дотронешься. Дым от сгорания дров заполняет всю внутренность строения и выходит в двери, в щели, где найдет лаз. Такая баня, когда топится, кажется, горит. Естественно, стены и потолок слоем сажи покрываются, которую обметают, конечно, но… Эта баня проста в устройстве, но не так проста в приготовлении. Тут – искусство, что ты! Надо, допустим, угар весь до остатка выжить, а жар первородный сохранить. Что ты, что ты, Володя… Это целая церемония: кто идет в первый пар, кто во второй, в третий… А веники приготовить? Распарить так, чтобы голиками от двух взмахов не сделались? Что ты!

Баня по-белому – баня культурная, внутри чистая. Дым – по дымоходу, по трубе и в белый свет. Часто сама топка наружу выведена. Но чего-то в такой бане не хватает, для меня, по крайней мере, все равно что уха на газу. Моя банька – банька черная, дымная, хотя мы с братом иной раз с черными задницами из бани приходили и нас вдругорядь посылали, уже в холодную…» В то лето Владимир парился в банях по-разному: недостатку в банях в Сибири нет.

И вот разбудил он меня среди ночи очередной своей светлой и спрашивает: «Как, говоришь, место называется, где парятся, полок?» – «Полок, – говорю, – Володя, полок, ага…» – «Ну спи, спи…» В эту ночь или в другую, уже не помню сейчас, только растряс он меня снова – истошный, с гитарой наизготовке, и в гулком брошенном доме, заставленном корчагами с молоком, при свете лампы в пятьсот очевидных свечей зазвучала «Банька».

Протопи ты мне баньку, хозяюшка, — Раскалю я себя, распалю, На полоке, у самого краюшка, Я сомненья в себе истреблю! Разомлею я до неприличности, Ковш холодной – и всё позади, — И наколка времен культа личности Засинеет на левой груди.

Где-то с середины песни я стал невольно подмыкивать ему втору, так близка оказалась мне песня по ладу, по настроению, по словам.

Я мычал и плакал от радости и счастья свидетельства… А когда прошел угар радости, в гордости соучастия я заметил Владимиру, что «на полоке» неверно сказано, правильно будет – на полкé. «Почему?» – «Не знаю, так у нас не говорят». «У нас на Алтае», «у нас в Сибири», «у нас в народе» и т. д. – фанаберился я, хотя объяснение было простое, но, к сожалению, пришло потом. Гласная «о» в слове полóк при формообразовании становится беглой гласной, как см.: потолок – потолке и пр. Но что нам было до этой гласной! Правда, в исполнении последних лет ясно слышалось, что Владимир великодушно разрешал гласной «о» все-таки убегать, компенсируя ее отсутствие в ритмической пружине строенной звучащей соседкой «л» – «на пол-л-л-ке у самого краюшка…» и т. д.

В этом замечании, которому я не мог дать объяснение, и в том, что мы часто пели потом «Баньку» вместе, и есть вся тайна моего автографа, вся тайна моего соучастия – счастливого и горючего. А еще потом я уж не мог ему подпевать, кишки не хватало, такие мощности нездешние, просто нечеловеческие он подключал, аж робость охватывала.

В добавление. Или в послесловие. На одном из выступлений мне пришла записка: «Правда или сплетня, что вы завидуете чистой завистью Владимиру Высоцкому?» Ответ мой был не столь удачным, сколько почти искренним.

«Да, я завидую Владимиру Высоцкому, только не чистой, а самой черной завистью, какая только бывает. Я, может быть, так – только здесь, уважаемые зрители, ради бога, поймите меня верно, – я, может быть, так самому Александру Сергеевичу Пушкину не завидую, как Высоцкому, да потому что имел честь и несчастье быть современником последнего».

Громко! Несоразмерно?! Но ведь иные считают и говорят как обухом, под дых и наотмашь: «Высоцкий? Мы такого поэта не знаем…»

А истина… Да разве не существует она вне наших мнений, вкусов, словесных определений?

1992

 

Юлий КИМ

[51]

Словесный эквилибрист

С Высоцким я был знаком шапочно, виделся мало и редко, при мимолетных встречах – в той или иной тусовке – дружески здоровались, перекидывались парой слов, это всё мое с ним знакомство. Самый долгий разговор у нас с ним был в его машине, когда он подбросил меня от Таганской площади до Смоленской. Он ругал автовандалов, покусившихся на его «рено» (или «пежо»?).

Другое дело мои впечатления от его вещей. Шестидесятые-семидесятые годы – триумф бардовской песни, и Володины песни звучали для меня вровень с Булатом, Галичем, Визбором, Новеллой. То есть его голос, почерк, лихая словесная эквилибристика уже, конечно, различались среди других голосов и почерков, но вровень, а не отдельно. Захватил же он меня – мощно и целиком – лишь когда у меня оказался винил с его парижской записью, где ему подыгрывал на гитаре сам Алеша Дмитриевич. Это, стало быть, где-то начало семидесятых. Вот тут-то я и ощутил масштаб и глубину Володиной песни. А чуть позже догадался, чем же она брала душу всех – от зэков до генсеков: «всё не так, как надо» – это чувство было общее. Вековая российская тоска по свободе. «Меня к себе зовут большие люди, чтоб я им пел „Охоту на волков“» – вот ведь и им воли не хватало! Так и мерещится картина маслом – «Бурлаки на Волге», где общую лямку тянут все до единого российские люди, упорно, надрывно, исторгая из себя этот отчаянный вой:

Эх – раз! Да ищо – раз! Да ищо много-много раз! Нет, ребята, все не так…

Но заметил я у Володи и еще одну закономерность: у его, казалось бы, совсем безнадежных песен – все-таки в финале, как правило, хэппи-энд, все-таки победа. Кони понесли – а все же остановились у самого края. Волков обложили – а я таки махнул за флажки! Кругом пятьсот – а тягач пришел. И это не потому, что так и в жизни, а потому, что Володе так хочется. Его порыв к свободе так силен, что не может, не имеет права быть напрасным.

Володе обязан я и своей первой пьесой (1975) «Иван-солдат», сюжет для нее я нашел в его смешной песне про «Чуду-юду». Из этого семечка я за три недели вырастил свой цветочек, он и посейчас мне нравится, хотя никто его не ставит.

В 1978 году мне вдруг остро захотелось собраться втроем: Булат, Володя и я – у кого-то дома, за столом, и образовать некий узкий круг с пением и беседами («Зеленая лампа»), допуская в него очень немногих. Я даже сочинил песню-письмо на мотив из Булата.

* * *

Дорогой Булат Шалвович, а также Владимир Семеныч! Как живется-здоровится вам в ваши светлые дни? Ничего, помаленечку, как говорится, Бог в помощь… Бог в помощь вам, друзья мои, (2 раза) Бог в помощь вам! На гитаре играем, на сцене, на писчей машинке, Вроде врозь, а с другой стороны, вроде как в унисон. Все пытаемся, пробуем, ловим на слух по-старинке Глагол времен, металла звон… Бог в помощь вам, друзья мои, (2 раза) Бог в помощь вам! Но мне все-таки жаль, извините, Булат, за цитату, Что никак мы не встретились на перекрестках Москвы. Пять минут на такси, две копеечки по автомату, Но, увы! Я ужасно жалею. Не знаю, как вы. Посидели бы, как бы попили, а как бы попели… Но не вышло, не выйдет, поскольку по нашим часам Слишком мы опоздали, приходится гнать на пределе. Потому и не выйдет. Мне жаль, я не знаю, как вам. Потому и спешу, и к тому все слова и мелодья, Что я очень спешу объясниться вам в нежной любви. Я люблю вас, Булат, я люблю вас, Володя! Бог в помощь вам, друзья мои, (2 раза) Бог в помощь вам, (2 раза) Бог в помощь вам, друзья мои, (2 раза) Бог в помощь вам! (2 раза)

Володе я отправил текст (получил ли, читал ли, сказал ли что-нибудь – неизвестно), а Булату пел, и не раз.

И «Иван-солдата» я Володе пересылал с посвящением, и моего «Недоросля», и моего «Фауста» слушал он в знаменитом кабинете Ю.П. Любимова, но оба раза ушел, не дослушав (либо не понравилось, либо недосуг было, не знаю), один только раз передали мне его доброжелательный отзыв о моих песнях, когда он отвечал на записки на одном из своих выступлений. Вот я и жалею, что не собрались мы тогда, в 78-м году.

2015

 

Александр МЕЖИРОВ

[52]

«Он был дьявольски, пронзительно умен»

О Высоцком очень трудно говорить. Он был очень не похож на тот образ, который создал в своих песнях. Он был совершенно другой человек. Я думаю, самое главное, что в нем было, – это ум. Он был дьявольски умен, пронзительно. Он был странным образом не по-современному воспитан. Он был светский человек, настоящий светский человек, когда светскость не видна, а растворена в нем. Общение с ним было радостью любому человеку. Тогда он был поразительно тактичен, необыкновенно…

Он, конечно, был мученик. Иногда он звонил довольно поздно, позже, чем обычно, абсолютно не больной, но, видимо, ощущающий, что на него находит эта болезнь. И он начинал петь по телефону, и чувствовалось, что ему неважно, кто его слушает, а важно попробовать в муках преодолеть наступающую болезнь.

Одновременно он был наивен как ребенок. Однажды Высоцкий у Слуцкого организовал встречу, очень нелегкую. Были Слуцкий, Самойлов и я. Он хотел, чтобы мы ему сказали, может ли он уйти из театра и существовать (не материально, а духовно, умственно) как поэт. Это было так трогательно и наивно, потому что он это знал вовсе не хуже, чем любой из нас, но считал, что он этого не знает. Он не притворялся, он думал, что это какое-то разграничение жанров и искусств, – он поет, а мы не поем.

Слуцкий большой поэт и одновременно странный человек – у него была нравоучительная интонация. Я помню, Слуцкий Высоцкому что-то сказал, очень дружески и с большим уважением, но поучительное, и я понял, что этот монолог надо как-то прервать. Ведь создавалась комическая ситуация – на каком основании поэт учит поэта? Но Высоцкий с непосредственностью ребенка и простодушием – при его очень сильном уме – добивался ответа на столь наивный вопрос. Но кто мог ответить ему, кроме природы и Бога?

Эта встреча продолжалась невероятно, нечеловечески долго. Он пел восемь часов! Как он не умер, я не понимаю. Причем он пел не только свои тексты, я думаю, что, может быть, никто, кроме нас, этого не слышал. Вот, например, у Мартынова есть такое стихотворение: «Ты жива, ты жива, не сожгли тебя пламя и лава…» У Высоцкого, когда он это пел, получались какие-то колокола! Когда умер Мартынов, я вспомнил, как он это пел, и мне показалось, что эти колокола отпевают Мартынова с каких-то звонниц неведомых.

Потом он пел песню Вертинского, которой в новых записях нет, я не спросил, откуда он ее знал: «Я помню этот день, Вы плакали, малютка…» Он ее спел совершенно волшебно, совершенно независимо от Вертинского, потому что понимал, что подражать Вертинскому невозможно. Эта песня, казалось бы, абсолютно вне его жанра, но он ее спел божественно.

– Какие качества личности Высоцкого вы могли бы отметить?

Он был человек необыкновенного ума, редчайшего обаяния и огромного такта. Он очень взвешенно говорил всегда, никакого легкомыслия. Если он что-то высказывал, чувствовалось, что это не с кондачка, что он об этом думал, и думал много и мучительно.

– Позвольте теперь задать вам профессиональный вопрос. Какие недостатки вы видите у Высоцкого-поэта?

Я у него никогда не любил риторические куски, это ему никогда не удавалось, тут он сразу терял высоту. Он мог сформулировать какие-то вещи, но не способом риторики. Он не был Виктором Гюго или Барбье, ему была необходима какая-то конкретика.

Я убежден, что все-таки его надо осторожнее отбирать для публикации, он неровный поэт. Ну, что это означает: «И с тягой ладится в печи, и с поддувалом»? Человек, который хоть раз в жизни топил печку, понимает, что так сказать нельзя – и с тягой, и с поддувалом.

Высоцкий не реализовался. Он много накричал того, чего кричать было не нужно абсолютно. Когда он овладел техникой, то долго упивался ею, а это очень опасный период для поэта – техника применительно к поэзии сама себя ставит в кавычки.

– Вам доводилось встречаться с ним за границей?

Мы, я помню, однажды встретились в Париже и весь день бродили по городу. Потом он повел меня к ним домой. Я чувствовал, что ему плохо, что он пытается не сорваться. Когда мы вошли в дом, я увидел какие-то эспандеры, гири, гантели. И все это – в сочетании с ощущением, что болезнь подстерегает его, подтачивает, как капли яда.

– А какие еще встречи с Высоцким вам запомнились?

Однажды произошла русская, нелепая ситуация. Мы приехали с Евтушенко в Ленинград на вечер поэзии, и меня явно по ошибке вселили в номер Евтушенко. Я не исключаю, что Высоцкий пришел тогда не ко мне, а к нему.

Высоцкий начал петь и пел очень долго и замечательно. Я ему сказал тогда, что очень люблю его короткие, ранние песни. Я сказал, что, например, песня «Сегодня я с большой охотою…» такая чистая, что она для меня – как сонет Лауре. И он начал петь, выбирая песни для меня. Это было совершенно упоительно.

И еще одна встреча. Помню, однажды Высоцкий приехал с женой ко мне. У меня была высокая температура, сильный жар, но я не лежал в постели, а был одет. Однако он сразу почувствовал, что я болен, и хотел тут же уехать. Я же говорю, он был светский человек, и об этом, к сожалению, никто никогда не узнает, потому что образ остался совершенно иной.

1995

 

Юрий ЭНТИН

[53]

«Мы с тобой одной крови – ты и я!»

– Юрий Сергеевич, в одном из интервью вы рассказывали, что помогли Высоцкому издать его первую пластинку с песнями из «Вертикали». Как вам это удалось? Ведь был 1968 год, когда советская пресса буквально ополчилась на Высоцкого и его творчество. И вдруг – пластинка!

С 1962 года я работал во Всесоюзной студии грамзаписи. Это было еще до того, как она была переименована в «Мелодию». Я был ведущим редактором детским и еще редактором литературным, эстрадным. На студии были более свободные нравы, чем, допустим, на радио или телевидении. Пластинка была чуть-чуть в стороне. Не случайно именно там появлялись какие-нибудь «Ландыши», которые потом критиковались за мещанство.

У нас работала редактор Анна Качалина, которая очень хорошо относилась к тому, что делал Высоцкий. Мы с ней вели разговоры о том, что хорошо бы издать его пластинку, но нас каждый раз самым решительным образом пресекали.

Но вот вышел фильм «Вертикаль». Я его посмотрел, побежал к Качалиной и говорю: «Вот смотри. Там есть четыре песни, и все они не имеют никакого политического подтекста». Действительно, песни как-то очень хорошо вписывались в имидж того времени.

Самого меня покорила «Песня о друге». Я очень любил точные рифмы, как в этой песне: «Если друг оказался вдруг // И не друг, и не враг, а так». Настолько красиво, ловко зарифмовано – и притом не натужно. Я понял, что это мог написать только поэт, который работает над стихом. Это явно было другое, чем КСП.

Вместе с Анной мы пошли к директору студии и стали его убеждать. Директор Борис Давидович Владимирский был очень образованный, интеллигентнейший человек. Во всем, что связано с эстрадой или вообще с неклассическим жанром, он абсолютно ничего не понимал. Он жил Бетховеном и Бахом, остального для него не существовало. Иногда к нему стояла очередь тех, кого сейчас называют попсовиками, а из кабинета раздавалась музыка Баха. Ему нужна была разрядка, он садился за инструмент и играл. Мы стали ему объяснять и убеждать, что настал момент, когда Высоцкого не просто надо издать, но и что это политически выгодно, – я настаивал на том, что издание такой пластинки важно с политической точки зрения. Владимирский боялся начальства и боялся промахнуться, сделать ошибку, но я на него какое-то влияние имел.

Еще важный момент. Тогда появились первые гибкие пластинки. Там как раз помещалось четыре песни. И вот такую пластиночку Высоцкого издали, к нашей радости. Тираж был огромный. Если не ошибаюсь, шесть миллионов. Гибкие пластинки часто издавались миллионными тиражами, но все равно шесть миллионов – это очень много. И Качалина выписала Высоцкому гонорар.

Когда я пришел в 1962 году на студию, гонорары еще не выдавали, потому что когда-то во время войны авторы отказались от гонораров, и долгое время так и было. Но к моменту издания пластинки Высоцкого авторам платили уже очень неплохие деньги. Я помню, как после выхода пластинки ко мне пришла жена Высоцкого, Людмила Абрамова, и говорит: «Вы знаете, вы спасли нашу семью. Мы вам очень благодарны!»

– Вы на тот момент уже были лично знакомы с Высоцким?

Я сейчас уже не помню, но, кажется, мы познакомились позднее. Мы не были друзьями, но когда встречались, то обнимались, и он как-то всегда мне на ухо что-то такое напевал. И какой-то клич у нас родился… Когда мы шли друг другу навстречу на улице или где-то встречались в учреждении, он издалека начинал: «Мы с тобой одной крови – ты и я! Я „развращаю“ взрослых, а ты – детей». У меня тогда уже вышли «Бременские музыканты», которые лежали на полке из-за опасных фраз.

Поэтому мы с Высоцким на самом деле чувствовали такое родство. У нас с ним была друг к другу большая приязнь, тем не менее, когда я сам стал писать, у меня к нему появилась некоторая снисходительность. И он, как ни странно, это принимал. У меня начинали выходить пластинки, каждая песня – «Антошка», «Чунга-Чанга» и так далее – становилась известной, были записаны «Бременские музыканты»… Начинало появляться чувство, что, дескать, он поет под гитару, что, в общем, близко к КСП, а я – профессиональный поэт. Так продолжалось довольно долго, и он ко мне в какой-то степени обращался почти как к старшему товарищу. Может быть, он мне подыгрывал в этом, я не знаю.

Но вот однажды звонит мне Ролан Быков: «Ты не хочешь завтра ко мне приехать?» Я говорю: «А что случилось?» – «Ну, праздник, 2 мая, нерабочий день». Я говорю: «И что? Ты отмечаешь второе мая?» Он в ответ: «Да нет! Ко мне придет Михаил Львовский. Он собрал полное собрание сочинений Высоцкого и хочет показать мне». И я так неуверенно – но все-таки это же Ролан – пошел к нему вместе с женой.

Началось все часов в восемь вечера, а закончилось в шесть или в семь утра. Мы с комментариями Львовского слушали как бы огромный концерт, разбитый по темам – спорт, война, космос.

Вы знаете, Ролана Антоновича заставить замолчать было невозможно. Я ему всегда показывал то, что писал. Допустим, я хочу показать пять песен, а показал две – и он уже начинает кричать, что-то рассказывать… Я говорю: «Ну обожди! Еще три песни есть!» Да куда там… А тут мы все молчали. И Быков молчал и только слушал. Только посматривал на нас. И в его взоре читалось: «Ну как? Вы понимаете, что это гениально?»

И вдруг у меня как будто волосы начали шевелиться. Я понял, что Высоцкий – как Пимен, описал всю нашу жизнь. Практически он рассказал обо всем, проник во все уголки. Мне даже стало чуть-чуть страшновато, потому что если человек все сказал, он должен умереть. Как Пушкин, например. Он попробовал себя во всех жанрах и умер.

Мне стало жутко стыдно… Но я стеснялся позвонить Высоцкому и рассказать о своем впечатлении. Думал, что вот когда мы встретимся, я обязательно подойду к нему и расскажу, и покаюсь. Я хотел объясниться в любви. Но так случилось, что это был уже 1980 год, и через несколько месяцев он умер. Я слишком поздно узнал, кто такой Высоцкий…

– Вы не имели отношения к выпуску других пластинок Высоцкого?

Нет. Я присутствовал при записи на «Мелодии», когда записывалась Марина Влади для их совместной пластинки. Записывались в кирхе на улице Станкевича. Высоцкий все время выбегал, мы стояли, разговаривали, потом он снова бежал записываться.

А с той пластинкой из «Вертикали» произошел интересный случай. Я тогда каждый год ездил отдыхать в Дом творчества композиторов в Сортавалу. Это такое местечко на финской границе, там каждому композитору выделялся шикарный двух-трехкомнатный коттедж. Так как я не композитор, то мне ничего не давали, я снимал у крестьян комнату. И вот одному человеку, у которого я снимал постоянно, я подарил эту пластинку. Это был очень простой человек, он жил охотой и рыбалкой, вел натуральное хозяйство.

С этого момента все композиторы, которые там жили, возненавидели Сортавалу, Высоцкого и меня, потому что этот человек выставлял динамики в окно и врубал эту пластинку на полную мощность. Голос Высоцкого летел над Ладожским озером, и в течение месяца композиторы – Мартынов, Артемьев, Таривердиев, Гладков, дирижер Светланов – насильственно слушали эти четыре песни.

Потом, когда я уходил с «Мелодии», на мое место пришла девушка по имени Женя Лозинская. Она стала редактором альбома «Алиса в Стране чудес».

– Как вы относитесь к этой работе Высоцкого?

Вы знаете, у меня была даже некоторая ревность. Я не считал, что мы с Высоцким соревнуемся, а тут он выступил в моем жанре, в том жанре, где я себя считал почти королем, – и сделал такую мощную, интереснейшую работу. Меня в «Алисе» чуть-чуть смущала музыкальная часть (композитор пластинки – Е.Геворгян), а стихи Высоцкого восхищали. Они написаны мастерской рукой профессионального поэта.

– Вы, наверное, не только слушаете Высоцкого, но и читаете его?

Я вам расскажу один случай. У меня в гостях был корреспондент датского телевидения, и ему приглянулась одна стоящая у меня скульптура. Он у меня чуть не на коленях ее выпрашивал, а я мялся, не хотел дарить, она мне самому нравилась. Потом он сказал: «Знаете, у меня в багажнике лежит двухтомник Высоцкого, изданный в Америке». Он побежал, принес этот двухтомник – и тут я уже не мог ему отказать.

Стихи Высоцкого я постоянно перечитываю, он стоит в моей библиотеке на самом видном месте.

2008

 

Константин МУСТАФИДИ

[54]

«А жизнь кругом бурлила…»

Заметки о том, как записывался музыкальный архив

В конце 1970 года, в декабре, в составе группы Минсвязи по проектированию и строительству станции спутниковой связи я уехал на Кубу. В это же время в Гавану приехала группа наших телефонисток с международной станции Москвы. Мы, естественно, там перезнакомились, делились своими впечатлениями о Кубе и рассказывали, кто где работает в Москве… В этой группе была Люся Орлова. Она работала начальником смены международной телефонной станции и, как выяснилось, хорошо знала Владимира Высоцкого. Я, как все нормальные люди, был поклонником Высоцкого, с его песнями я был знаком с конца шестидесятых годов, а Люся рассказывала об активных телефонных переговорах Володи с Мариной. Мне все это было интересно, и Люся предложила: «А хочешь, я тебя с ним познакомлю?» – и в Театр на Таганке обещала сводить. Надо сказать, что и познакомиться с Высоцким для меня было из области фантастики, и в театр попасть, куда билетов не купить, – тоже… В общем, мы договорились, и когда я вернулся весной, созвонился с Люсей…

И вот мы с ней встретились, пошли в театр, и там она познакомила меня с Высоцким. Сами понимаете, что для обычного человека значило такое знакомство… Володя был очень обаятельный человек, это понятно: актер все-таки известный, но и общительный очень – говорит, не пропадай, телефонами мы обменялись. Я рассказал про НИИ Радио. Спутниковая связь… и так далее… Володя все мои рассказы впитывал как губка – для него это вообще любимое занятие было, у него всегда была склонность ко всяким вещам, которые он не знает, интерес к науке, технике, профессиям разным… С тех пор мы стали общаться довольно часто.

Потом, через несколько месяцев, точно не помню, я предложил Володе датъ концерт у нас в НИИ Радио. Он говорит: «Нет проблем, пожалуйста». Таким образом был организован этот концерт – вернее, их было два. В первый раз полностью, битком зал был забит, человек четыреста пришло, и не хватило мест, а там из министерства просились, вот и пришлось второй организовывать. Тогда концертов официальных Володя давать не мог, и они организовывались как «творческие встречи» и, разумеется, не афишировались особенно. Хотя партком держал ушки на макушке, тем не менее они противодействия не оказывали. Партком парткомом, а Высоцкий Высоцким. И вот концерты состоялись. Я, конечно, видел неоднократно Володю в театре, но на концертах он просто гипнотизировал зал. Его воздействие на аудиторию было невероятным. За все время нашего знакомства с Высоцким я побывал, наверное, на десятках концертов. В другие закрытые институты его возил, и когда мы писали с ним пленки почти каждый день, я его много видел, мы были в простых отношениях более-менее, но это было настолько завораживающе, гипноз какой-то.

После Кубы я купил первый стереомагнитофон, AIWA катушечный, большой, и когда Володя узнал, что я радиоинженер и разбираюсь в звукозаписывающей аппаратуре, микрофонах, возник разговор. Он говорит: я к тебе заеду посмотреть, повидаемся, может быть, чего и запишем. И мы договорились на какой-то день. Ко мне пришли два близких моих друга, я жил тогда на Обручева, в комнате десять метров в двухкомнатной квартире с соседкой, но соседки, слава богу, дома не было. Володя приехал в двенадцать ночи примерно после спектакля, и до двух часов мы записывали. Песни были новые в основном. Володя пел, и мы слушали сразу, как записали, – ему очень понравилось, видимо, он на такой аппаратуре не писал раньше. Что-то ему не понравилось, помню, в песне «Переворот в мозгах…» – там был какой-то куплет в конце, которого я не слышал потом. Вот я жалею, что ее стерли. А поверх он сразу записал что-то другое. И мы записали, по-моему, десять песен. И когда он уехал, мы уже, конечно, это всё опять крутили, сидели до утра, и соседи в доме вызвали милицию – сказали, что там вот Высоцкий орет всю ночь. А это уже магнитофон был.

Потом мы с ним в театре часто встречались, он на спектакли приглашал. Я на Матвеевской у него часто бывал, когда он там жил, и к маме его мы с ним приезжали на улицу Шверника. Не знаю почему, но как-то мы с ним быстро не то чтобы сдружились, но, по крайней мере, он к себе допустил. Много с кем довелось познакомиться у Володи: с Севой Абдуловым, например, с актерами Театра на Таганке – с Бортником, Дыховичным, Хмельницким, Филатовым.

Второй раз мы писали уже дома у Володи на Матвеевской. Я попросил своего товарища одного привезти специально из Японии систему, Володя за нее деньги заплатил – всё как положено. И вот тогда или, скорее, во время первой записи возникла идея, что надо все записать. Это была моя идея. Володя говорит, что да, конечно, это хорошо, но на что? И вот после купили эту технику – магнитофон «Акай», «Пионер» – там был усилитель, колонки – ему это жутко нравилось. Аппаратура была очень хорошая.

В первый раз пленка была записана у меня. А дальше как бы пошло продолжение – на его аппаратуре дома у него. Писали мы всегда вдвоем – он никогда сам не писал.

Но несколько условий мы оговорили. Первое – что я буду хранить архивы. Второе – что эти архивы дома у Володи не могут быть, потому что украдут – совершенно даже нет вопросов. Поэтому я приходил со своими пленками и записывал. И уносил. Всё, что ему нужно было, я, естественно, переписывал. Он иногда просил для кого-то сделать. Это было нечасто. Промыслову в Моссовет, например, когда вопрос решался с квартирой. Для Марины писал. Еще кому-то из ребят писал. Мне сейчас трудно вспомнить…

Репертуар он всегда определял сам. Я его, например, просил песни из «Вертикали» записать, а он сказал: «Нет, то, что записано на студиях, для фильмов, писать не будем». Ну не будем так не будем. Не писал он, конечно, чужих вещей. Хотя некоторые песни других авторов он когда-то пел в компаниях, на концертах даже, объявляя, что это не его песня, – например, «Бабье лето» Игоря Кохановского. Но это мы не писали. И в общей сложности, как я помню, мы записали около четырехсот песен.

Поначалу разгон был хороший, а потом у него как-то энтузиазм спал… Он был все время занят. То на съемках, то театр… Он сам говорил: «Давай запишем!» Я деликатно просил выбрать время. Дергать, конечно, не мог, не в тех отношениях мы были. Потом он много ездил по Союзу с концертами, зарабатывал деньги, на Марину хотелось произвести впечатление. Он очень хотел все-таки чувствовать себя человеком независимым. Дом этот, строительство, дача у Володарского, там много чего было. Накладывалось все. И естественно, тормозило процесс.

Писали не более десяти вещей за один раз. Трудно, он пел, уставал. Когда писали, мы же не думали, что всё это кончится. Как это могло кончиться? Писали, чтобы был архив. Даже не архив, а такая базовая коллекция, он об архиве не думал, он хотел, чтобы был комплект хорошо записанных вещей. С которых можно, вот как он скажет, – Промыслову или для Марины – сделать запись, для матери, для отца.

И в то время у него уже пошли в Париже записи и начали выпускать пластинки.

Потом появилась у Бабека сумасшедшая аппаратура, с моей просто несоизмеримая, – у него она стояла на даче в Барвихе. Там был каминный зал с огромными колонками киловаттными. А в смежной комнате сзади стояла эта вся аппаратура. Тогда это было очень круто. И Бабек его немножко записал. Володя начал и у Шемякина записывать… Он писал и у Саши Митты. Потом оркестр Гараняна. Мы тогда ездили с ним на студию, когда он записывал с оркестром. Потом пластинка вышла. Это был, конечно, прорыв серьезный.

Мы записывали все время. Я не помню сейчас, когда процесс остановился, потому что общение все равно шло. Марина приезжала, он просил что-то помочь, с матерью с его иногда отвезти куда-нибудь что-то передать. Жизнь – она ведь не только эти записи…

Володя всегда поздравлял меня с днем рождения, а вот его день рождения был таким закрытым делом, он вообще скрывался все время в эти дни. Но один раз я ему подарил гитару на день рождения. Была гитара такая черная, он есть с ней на фотографиях. Я купил ее в комиссионном магазине на Садовом кольце, «Музыкальные инструменты» знаменитые. Семиструнная гитара рублей за девяносто – по тем временам немалая цена. Володя просто обалдел. Он сразу понял, что это ручная работа. Так он был доволен, и мне было очень приятно. Потом он Петру ее отдал, по-моему, Марининому сыну.

Саша Репников в то время появился. Он был поклонник творчества Высоцкого сумасшедший абсолютно, просто, наверное, как все мы, он тексты собирал и сборники эти печатал. Он у меня что-то брал слова уточнять, потом сделал первый сборник, дал Володе, тот его читал, правил и потом, конечно, этими текстами пользовался.

Мы с ним были как-то у Люси Орловой на междугородной станции телефонной, по-моему, на Таганке, он пел для связисток и сказал, что сейчас Алла Пугачева должна приехать. Но она не приехала тогда, он, извинился и пел второе отделение. А связисткам все равно, они и рады были. Тогда и Пугачеву никто не знал, она только начинала.

Когда вышли пластинки Володины, я их коробками покупал и друзьям дарил. А сначала он мне сам дал пластинку с дарственной надписью. Вообще Володя был с друзьями и близкими мягок и внимателен. Вот я помню, он мне как-то привез одну рубашку, которую в Париже купил, – я проносил восемь лет. Вот такой вот Володин подарок…

26 июля 1980 гола мне утром позвонила жена Вани Бортника Татьяна, я поехал на Малую Грузинскую проститься с Володей. И пробыл там все время.

Позднее Марина сказала, что надо как-то все архивы в порядок привести. И вот собирание всех этих записей – это мой вопрос. Поэтому я начал собирать, что у кого было, и Володины личные пленки остались у меня. Фотографии собирать было поручено Чижкову, кино там и видео еще кто-то занимался. Так эти пленки сохранились до сегодняшних дней.

2013

 

Борис АКИМОВ

[55]

Как записывался архив

– Велик ли элемент случайности в вашем знакомстве с Высоцким?

Конечно, я не могу ответить: «Это – Судьба!» Но если люди «варятся в одном котле», то вероятность превращения случайности в реальность повышается многократно.

Я очень любил театр, и мое увлечение было достаточно серьезным: даже писал статьи, рецензии. Одно время собирался поступать на театроведческий. Особенно увлекался немецким театром: Пискатор, Брехт. Само собой – Мейерхольд, ну и далее, естественно, Любимов. Это не могло не привести на Таганку, причем не как в некий «театр протеста» – нет, там было искусство в чистом виде… Пробирался на репетиции, ходил на прогоны. Словом, меня интересовал весь процесс.

Среди наших коллег по увлечению Москва была поделена на «кусты», на так называемые «системы», каждая «охраняла» свой театр. Детские игры, конечно. Но театр любили, ходили на все спектакли. Что такое «система»? Фанаты театра, которые постоянно бывают там, ездят на выездные спектакли. И если артист говорил: «Мы видим в зале знакомые лица, это наша публика…» – той самой «нашей публикой» были именно мы.

Мы были вовлечены в одно дело, но пребывали по разные стороны рампы. Актеры часто видели на спектаклях одних и тех же людей, причем не праздных зевак, а благожелательных зрителей. Завязывались контакты: какие-то вопросы-ответы, замечания, пояснения. А поскольку к тому же и зрители, и артисты были приблизительно одного возраста – точнее, одного поколения, – то порой такое общение перерастало в дружеское. Возникали общие компании… ну и так далее.

Но с Высоцким, конечно, такого не бывало. Он был сам в себе, ни с кем из околотеатральной публики не пребывал на дружеской ноге. Наше «общение» той поры ровным счетом ничего не значило. Например, можно было, находясь в компании друзей, поздороваться с проходящим мимо Высоцким – и он выделит тебя, ответит.

Кроме этого, я увлекался авторской песней. Собирал записи, составлял самодельные сборники Окуджавы, Городницкого. Многие таким баловались, кто-то более, кто-то менее серьезно. Я считал свою деятельность серьезной, но конечно, это было смешно.

Подспудное желание сделать сборник Высоцкого ощущалось постоянно. Песен накопилось столько, что об этом невозможно было не думать. И вот у нас с хорошим приятелем Олегом Терентьевым, увлеченным, как и я, Высоцким и Таганкой, возникла идея отпечатать такое «собрание» и подарить Высоцкому на сорокалетие. Мы, конечно, знали, что официальных публикаций мало, сборников нет, и рассчитывали его порадовать, выразить свое отношение.

С этой идеей, как выяснилось, носились не мы одни. Та же мысль возникла у Валерия Павловича Янкловича, администратора Таганки и Высоцкого. Он связался по этому поводу с нами… Хороший администратор понимает, что с поклонниками стоит поддерживать отношения…

Янклович изложил свою идею: «Вот надо бы сделать…» – «Да мы и сами делаем!» – «Хорошо, нужно показать Володе. Может, есть какие-то неясности – он их устранит, и мы создадим прекрасную вещь».

Это было в 1977 году. Театральный сезон начался. Но первичная работа затянулась, и к Высоцкому мы пришли уже после его юбилея, перед выступлением в Менделеево. Он нас узнал: «Ба! Да это ж!..»

Высоцкий смотрел сборник. Олег зачем-то включил магнитофон. Теперешние разговоры о том, что «запись организовывали непрофессионалы», – чушь: каждый знал свое дело. Я сидел тут же и фиксировал в тетради, к чему дан какой комментарий. Эти материалы сохранились.

Но практически к каждому тексту, о котором тогда шла речь, мы потом возвращались, уже поработав с рукописями. А в тот день Высоцкий сказал: «Ребята, всё хорошо. Мне нравится, будем работать. У вас многое собрано, но многого нет. И вообще, у меня руки не доходят – как хорошо, что вы занялись. Наконец-то вижу серьезных людей, которые на многое обращают внимание, даже варианты приводят. – (Это не было сказано в точности так, я передаю общий смысл.) – Сойдемся как-нибудь, я передам вам тексты – работайте».

Он был очень занят. В театре, в кино, постоянно разъезжал. Тем более в последние годы ему требовалось очень много денег: квартира, машина, международные переговоры, поездки за рубеж, обеспеченная жена… Он строил обширные планы – например, насколько я понял (специального разговора не было), хотел организовать собственную студию.

Кроме того, к магнитофонам Высоцкий относился резко отрицательно. Он их не терпел. Не хотел понимать, что это может помочь в работе, – так что и другие наши беседы не записаны.

Как-то раз неожиданно: «Слушайте, ребята, тут такая песня!..» Берет гитару. Подергал, настроил. Начинает петь. Терентьев судорожно пытается включить магнитофон – и Высоцкий тут же: «Стоп! Не надо!» Мог говорить, что песня еще сырая, незавершенная, все что угодно – но записывать категорически не давал.

Он сказал «Будем работать» – и мы разошлись. Потом я уехал в командировку. Потом Высоцкий заехал ко мне, смотрел, на каких магнитофонах мы работаем. Это было единственный раз – то ли я хотел ему что-то показать, то ли ему нужно было переодеться. Только что закончился концерт где-то под Москвой, видимо, в Железнодорожном, а я жил в Реутово – ему оказалось по дороге.

Тем временем Олег занимался звуком и записывал все концерты, о которых знал, я же ходил не так часто. Моим делом было работать с текстами.

Приходя на концерты, мы раз за разом напоминали Высоцкому о его обещании: когда? Но он выбрал время далеко не сразу.

О концертах мы узнавали от самого Высоцкого. Реже – от Янкловича. Высоцкому, безусловно, был нужен такой человек, который снял бы с него груз бытовых забот и контактов с плодами собственной популярности. Так было намного легче работать. В целом общение с внешним миром было прекращено, поскольку звонки от организаций, частные обращения и все прочее натыкалось на стену, возведенную Валерием Павловичем. Перелистывая журнальчик, тот говорил: «Так! На этой неделе у нас занято все… На следующей занято… А вот тогда-то я вам назначаю». В принципе это хорошо. Но иногда порождало, на мой взгляд, странные явления.

Например, объявлен концерт, на который Высоцкий пригласил Олега. Я после спрашиваю: «Ездил?» – «Нет». – «Почему?» – «А мне Валерий Павлович сказал, что концерта не будет». – «Как? У меня приятель ходил. Был концерт». Олег при встрече заметил Янкловичу: «Вот ведь – был концерт, а мы из-за вас его не записали, хотя Владимир Семенович нам говорил». А в ответ: «Здесь я решаю, на какие концерты вы ездите, а на какие – нет!»

– Как проходила первая передача рукописей?

Пришли к Высоцкому после выступления. «Сейчас я посмотрю, дам – и разбирайтесь. Или сразу разберем?» – «Давайте посмотрим».

Он как вывалил на стол! Из ящиков, из секретера, из папок… Собралась огромная кипа. Он понял, что разобраться сразу не получится: «Грузите!»

Мы брали, словно на вес, – две тяжелые пачки в авоськах.

По глупости, по большой глупости доставшиеся рукописи я сортировал: стихи откладывались для работы, а другие записи, какие-то рисунки, письма Высоцкому от поклонников или из редакций, отдельные строки – конечно, просматривались, но – отметались и практически выпадали из сферы внимания. Мы вернули ему несколько папок таких непроработанных листов.

Когда я готовил набросок сценарного плана к спектаклю Высоцкого по его собственным песням, то обнаружил, что не хватает страницы, которая когда-то была у меня в руках, но которой тогда пренебрег.

А рукописи стихов расшифровывал, делал «канонический» текст на свое усмотрение, отдельно приводил варианты – и в таком виде нес Высоцкому.

– Это относится и к тексту, в рукописях зачеркнутому?

Понимаете, сейчас мы, конечно, уже осознаем роли зачеркнутого варианта, подчеркнутого варианта, перенесенного, обведенного. А по тем временам я расшифровывал все, что удавалось. Иногда оставленное Высоцким шло в варианты, а замаранное – в основной текст, потому что этот вариант мне очень нравился.

Высоцкий мог спросить: «Почему эта песня такая длинная? Слушай, я это все убрал, это не нужно», – до скандала. Следовал резкий выговор за то, что он, дескать, работал над тем, чтобы вещь была лаконичнее, цельнее, я же расширяю ее зачем-то до бесконечности. А в другой раз подобный вариант проходил: он не вспоминал, что вычеркнул какие-то строки.

С одной стороны, Высоцкому хотелось, чтобы созданное им не пропало. Понимал, что написанное нужно привести в порядок. Но, с другой стороны, он этими стихами уже перегорел. С момента их написания прошли годы. Многое переосмыслено, увеличился жизненный опыт, изменилось мироощущение.

Вещь готова. Он ее выносил, замечательно сделал, исполнил. Давно пережил эмоционально. Или – бросил, оставил. И вдруг через десять лет приходит чудак, приносит кучу старых вариантов: «А это что? А как тут вот это?…»

Высоцкий сознавал необходимость такой работы, но – душа не лежала, времени не было. Двойственная ситуация.

Вот приносишь какую-то вещь. Он ее увлеченно, с интересом пробегает: «Смотрите, как интересно! А вот тут… Чего-то у меня тут было… А! Да! Вот как надо!» – выдает как надо. Строка потрясающая! «Во! Смотри!» – мол, ай да Пушкин. Ты за ручку, а он уже о другом – и на тебя машет. Понимаете? Это он для себя.

Ему было любопытно, но уже не волновало. Время прошло.

Часто отвлекался. Вспоминал какие-то случаи, происходившие тогда, когда он это писал. Выходил, возвращался. Именно в моменты отвлечений я часто успевал зафиксировать его правки: он не всегда повторял их по моей просьбе.

Брал рукопись, начинал смотреть. «Подождите, а это откуда?» – «Из черновиков». – «Нет, не надо. Все не так. Сначала я так делал, потом все поменял. Зачем ты вообще это вставил?» – «А куда девать? Это ложится в контекст». – «Нет!» – «Но посмотрите, как в рукописи здорово!» – «Ну, мне так больше понравилось. Или легло на настроение».

Многое в работе Высоцкого с текстами зависело от настроения, от состояния.

Иногда приходишь к нему – и видишь, что ты совершенно лишний. Не нужен ты здесь сейчас! И уйти нельзя – он специально выделил время, назначил встречу и полчаса назад по телефону это подтвердил. Сидишь притихший. А он мрачно смотрит тексты, ни слова не говоря, откладывает листы. Ни да ни нет. Влезешь – вылетишь. Внезапно берет ручку, задумывается, кладет обратно. Идет на кухню, ставит чайник. Возвращается – отодвигает этот текст, берет другой. Тут же начинает что-то говорить. Записать невозможно – шпарит без остановки. Переспросить – нарваться на резкий выговор.

Или вот случай. Прихожу к нему часов в двенадцать дня. Выходит совершенно сонный: «А, Эрик… – так меня звали друзья, ну и Высоцкий тоже. – Да… Знаешь, я посплю чуть… Ты посиди…» – уходит спать. Я сижу. Вижу – на столе рукописи. Это было осенью 1979-го, он только что вернулся из Средней Азии. Смотрю – черновик «Еще бы не бояться мне полетов». Я переписал, отмечая, где зачеркнуто, что сбоку, – тогда уже поумнее был. Выходит Высоцкий: «Ну, чем занимаешься?» – «Вот, текст встретил. Извините, посмотрел, списал». – «Да ладно, брось, это будет совсем не так!» – и рукопись чуть ли не в урну.

– Высоцкий часто пользовался урной?

При мне он туда ничего не бросал. Но как-то я зашел, и нужно было что-то записать, а не на чем. Достаю листок из корзины для бумаг. Расправил – надо же! – то ли «Белый вальс», то ли другой какой-то черновик.

Или были мы на концерте, кажется, в ЦНИИ Промзданий. Зима. По дороге еще встретился пьяный мужичок, потерял шапку. Мы все мимо прошли, а Высоцкий остановился, поднял, надел на него. И в машине, и позже у Высоцкого в руках был листок бумаги. То он доставал его, что-то писал, то убирал в карман. В конце концов оставил там, и если бы мы не подобрали, не вернули – так бы и потерял: весь ушел в свои мысли. Это был черновик «Я вам, ребята, на мозги не капаю». Он долго над этой вещью работал.

На претензии по поводу обилия текстов в предложенном списке я однажды заметил: «Если вы имеете право чем-то пренебрегать, то у меня такого права нет. Все написанное вами имеет значение». Он не соглашался.

– Считал ли Высоцкий, что тексты должны сохраниться в том виде, какой они примут в результате вашей совместной работы? И было ли ему безразлично – останется это на листе или в записи?

Он предпочитал, чтобы это было именно на листах. Что, по-моему, вполне естественно для человека, ощущающего себя поэтом.

– Пунктуацию, строфику он поправлял?

Далеко не всегда. В общем-то, речь Высоцкого настолько богата, что не всегда тексты можно адекватно «означить», передав все тонкости, которые там присутствуют. Ну вот нет таких знаков в русском языке!

А Владимир Семенович, как мне кажется, слову, образу придавал решающее значение, в то время как знаки считал более-менее очевидными.

– Это не было связано с тем, что рукописи Высоцкий рассматривал не как стихи, а как тексты песен, которые он будет исполнять?

Нет. И он нисколько не имел намерения с нашей помощью обогатить свой репертуар за счет «старенького».

Хотя были единичные случаи исполнения в концерте песни, которую он уже десять лет не пел, но с которой мы накануне работали.

И еще. Некоторые песни он на выступлениях исполнял, уступая нашим настойчивым просьбам: «Владимир Семенович, нет у нас этого в записи, и рукописи нет. Спойте, пожалуйста». Специально не пел, а в концерте – бывало. Но мог не спеть, мог заменить – приходил с довольным видом: «А? Есть у вас такое?» – мол, существует и то, чего мы не знаем.

Рукописи у Высоцкого не были систематизированы, и иногда работа оказывалась напрасной. В Дубне, а потом на Малой Грузинской мы обсуждали «Мой Гамлет» – текст, который я делал по черновикам. Высоцкий читал, удивляясь, вспоминая. Правил, насколько мог припомнить. А уже после его смерти выяснилось, что есть беловик, и, кстати, с него он читал это стихотворение в 1977 году в Мексике…

– Вы не пытались недостаточно внимательно проработанные Высоцким тексты предложить ему повторно, может быть, при других обстоятельствах?

Пытался однажды. Принес обработанный текст «Муру на блюде доедаю подчистую…» и вдруг услышал от него, что это – середина большого произведения, написанного чуть ли не к кинофильму. Оно, кстати, не обнаружено до сих пор. Высоцкий по памяти процитировал еще несколько отрывков. Я дернулся записать, но не успел, он прервался. Этот кусочек я приносил вторично, но Высоцкий так до него и не дошел.

– Насколько мне известно, вы причастны к подготовке съемки на «Кинопанораме».

Это не совсем точно. Высоцкий принес список песен: ему надо было отобрать под «литовку». Требовалось, чтобы прошло определенное количество. Мало того – определенные песни, которые он хотел. «Подбери что-нибудь еще на те же темы. Задвинем две – одну выкинут, другую я спою». – «А сколько надо?» Он ответил, но подчеркнул, что именно должно пройти. «Тогда, – говорю, – надо добавлять заведомо непроходимое. Ведь все равно что-то придется оставить. К военным давайте добавим „Разведку боем“ – точно выбросят». – «Это почему еще?!.» Обсудили, сколько дать, что «на выброс». Присутствовал Олег. Нужна была какая-то «любовная», мы что-то предложили, он возразил: «Не надо, это Марина поет».

Тексты требовались в виде машинописи. Причем настолько спешно, что Высоцкий намеревался даже надергать страниц из нашего двухтомника. Мы спросили, сколько времени в запасе. Оказалось, день или два.

– Он просматривал эти тексты, правил?

Нет, лишь бы было что отнести. Но мы делали, конечно, без вариантов, по записи. Кстати, выяснилось, что многие из текстов уже залитованы в свое время при подготовке фильмов, спектаклей, пластинок.

Высоцкий предупредил, что планируется запись передачи, но название не сообщил. Потом мы спросили: «Не зря? Получилось?» – «Все нормально. Все сработано как надо».

– «Канатчикова дача» планировалась?

Да. Кажется, вариант был «Канатчикова дача» или «Жертва телевидения».

– Предложенный им тогда список – не тот ли, что записан в блокноте 1974-го?

Нет, он был на отдельном листе, это точно.

Для нас делался еще один. Дело в том, что Высоцкий считал наше объединение текстов в циклы искусственным. Дескать, «Ветер „Надежды“» – это цикл, а всеобщего «Морского» быть не должно. «Куда же те песни?» – «Это просто песни». И он попытался набросать структуру книги. Этот список, по-моему, не сохранился.

– Требовал ли Высоцкий вернуть ему рукописи?

Ни разу в жизни таких требований я от него не слышал. Периодически я их ему приносил и получал новые. Требовал Валерий Павлович, который в какой-то момент вдруг стал настойчив. Возможно, он уже отождествлял себя с Высоцким, но я всегда делал между ними большое различие.

3 или 4 июля 1980 года мы с Высоцким неожиданно встретились около Таганки – он пришел поговорить с Любимовым. У меня с собой были какие-то стихи, которые я нес копировать, и, воспользовавшись моментом, решил задать по ним несколько вопросов – например, не мог разобрать строку «Тонет злато и на топорище».

Мы прошли в администраторскую к Валерию Павловичу. Тот побежал ставить чаек, а Высоцкий просмотрел тексты. И говорит: «Вы обработали уже все?» – «Там еще много. Часть обработана, могу отдать». – «Ну давай, а то у меня уже много нового накопилось». Кажется, он взял какие-то черновики у мамы. Я ахнул: «Вы меня режете без ножа! Всю работу начинать по-новому!» – «Не хочешь – не надо». – «Нет, хочу, хочу!» – «Так принеси, – говорит, – я дам». – «Вы знаете, я уезжаю». – «Да я тоже. Валера передаст. Я тебе записку написал».

С тем я и уехал. А приехал уже на похороны.

Оказалось, меня вовсю разыскивают, чтобы получить рукописи.

– Они к тому времени были пересняты?

В том-то и дело, что нет! А сделать это быстро было невозможно, тем более что из-за Олимпиады всякий контроль ужесточился.

Я был в полной растерянности. Нужно было понять: что делать? Как распорядиться рукописями опального поэта, которые мне поручили? Распорядиться так, чтобы они уцелели. Что с ними сделает Марина Влади – неизвестно. А может, их тормознут на таможне или здесь отправят в урну… Я не мог действовать опрометчиво – ответственность была слишком велика. Это, может быть, высокие слова, но я пытаюсь передать свои тогдашние ощущения.

Решено было тянуть время, чтобы, с одной стороны, осознать ситуацию, с другой – не допустить попытку вывоза этих рукописей. Поднять шум – вызвать огонь на себя и обозначить проблему…

Тем временем мы приступили к копированию. Какую-то возможность нашел Андрей Крылов, часть дали разным фотографам…

После того как копии были сделаны, а ситуация немного прояснилась, мы в несколько приемов передали рукописи родственникам: отцу и Марине Влади. Это было зимой. Шел снег… Неужто я так долго их держал?…

Но как может поучать меня задним числом тот, кто не жил в то время, не знает, каково ждать обыска, хранить «сомнительные» тексты! Вот Л.Томенчук высокомерно пишет: кого он боялся, ЦРУ, что ли? Какое там ЦРУ! У меня один друг вылетел из института за анекдот, другой «пошел» за пленки… Представляете, если бы в то время нашли, например, рукопись «Поднимайте руки, в урны суйте…»?

Мало ли как могли обернуться события. А я боялся за рукописи. Да, Марина как вдова была вправе их забрать куда угодно. Но автор доверил свой архив лично мне – а поскольку посоветоваться с ним я уже не мог, то для себя решил, что рукописям следует оставаться в России… В результате большая часть архива была «любезно передана» наследниками в РГАЛИ, где теперь благополучно обитает.

1990-е