«Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег

Кохановский Игорь Васильевич

Кумир

 

 

Сергей ЮРСКИЙ

[56]

Кумир

Особое и очень серьезное явление – кумир. Важный завет – не сотвори себе кумира! Заводить кумиров – грех. Большой. Однако заводят. Остро нуждаются в кумирах. Издавна, и недавно, и теперь. И в перспективе.

В сороковые, пятидесятые годы было понятие – сыры. Безумные поклонницы оперных певцов. Балета тоже, но в те десятилетия прежде всего теноров. Прежде всего Лемешева и Козловского. Девочки-подростки и женщины постарше ждали. Ждали своих кумиров на подходах к Большому театру. Он пойдет на репетицию, он выйдет со спектакля, он выйдет из дома, он сядет в такси, он мелькнет. В промозглую осень, в морозную зиму, в дождливую весну они ждали. Прятались от дождя и метели, согревались за стеклянной дверью магазина «Сыры» на улице Горького – обзор хороший. Сами себя назвали или кто-то их так назвал – сыры. Они гордились этим именем.

Тенор – особый голос. Больше других он действует не только на слух, на биение сердца, нет – он осязается, он действует на гормоны. Молодые девушки попросту сходят с ума, наркотизируются от этого голоса и от его носителя. Среди толп сыров попадались и молодые люди, но их было мало. Чаще это были спекулянты, достававшие билеты на спектакли кумиров, или мужчины с некоторыми гормональными изменениями.

Кумиры объединяли, они же и разъединяли. Секта козловисток ненавидела лемешисток. Доходило до разборок и даже драк. Так шли годы.

Это давнее дело. Можно бы написать исследование о наркотическом поклонении идолам и кумирам искусства. О киногероях и героинях, о театральных первых актерах, об открытках с их портретами, издававшихся и покупавшихся сотнями тысяч. О битвах за автограф, о домашних иконостасах, где вот они, недосягаемые, а теперь навсегда присвоенные, мои вожделенные! Я не буду писать это исследование – не моя забота и не мой интерес. Скажу только, что с появлением магнитофона, а потом CD, DVD, Интернета и др. и пр. от мировой сексуальной революции 68-го года началось повальное засилье рок, панк, метл, биб-боб, хип-хоп и др. и пр. солистов, дуэтов, групп и др. и пр. Среди них были гении, были просто таланты, были подражатели, были абсолютные бездарности, но это неважно. Безразмерно растущему народонаселению мира требовались кумиры в громадных количествах. Толпы потребляли все. Индустрия изготовления кумиров стала перегонять сталелитейную промышленность и приближалась к машиностроению. Спорт, даже футбол, слегка померк перед кратким и непрерывным, оглушительно звучащим, агрессивным, манящим и ввысь, и в бездну наркотиком истерии. Потребителями стали теперь уже оба пола. Пошатнулись и возрастные барьеры, начали принюхиваться даже старики, а особенно старухи.

Это нынешнее дело. А вот совсем недавнее и незабываемое. Сходное и несходное с общим процессом, очень нашенское. ВЫСОЦКИЙ.

Высоцкий был кумиром и остается кумиром. Многое наслоилось за те десятилетия, что его нет с нами. Его песни пели другие. Пели, подражая его голосу, и пели по-своему. Подпевали в застольях, и в больших залах, и на полянах, где собирались тысячи. Но главное – его слушали! Его голос, его манера, его взрыв – тоски, юмора, отрицания, утверждения – все это осталось недосягаемым.

Для меня Высоцкий – прежде всего Артист. То, как он поет, как несет слово – величайшее достижение. Звук, манера, ритм, произношение не только предъявляют содержание, они сами становятся содержанием. В какой-то мере они отодвинули в тень его как творца стихов, а он, несомненно, был выдающимся поэтом.

Я свидетель его начала, его взлета, его славы, трагических аккордов его финала. Свидетель и почитатель среди миллионов других. Но и несколько особенно – мы были знакомы, встречались, работали вместе, были приятелями. Друзьями? Пожалуй, нет. Мы разные и принадлежали к дружественным, но разным кругам. Жизнь водила близко, но не совмещала. Мы даже учились в одной школе № 186 на Большом Каретном, но это детство, и он младше на несколько лет. Он начинал в театре Моссовета, а я пришел туда во второй половине жизни. Конечно, видел его на сцене. Заходил за кулисы, разговаривали. В кино был потрясен им в «Коротких встречах» Киры Муратовой. Оба снимались в «Интервенции» Геннадия Полоки, в «Маленьких трагедиях» Михаила Швейцера, но общих сцен не было, прошли по касательной. Сошлись только в картине Станислава Говорухина «Место встречи изменить нельзя», ставшей народной. Он для меня реальный человек с проблемами, с трудностями, планами, в меру общительный, в меру закрытый.

Все это крепко в памяти.

Высоцкий не в памяти былого. Владимир Семенович и все, что с ним связано, – это сейчас, это всегда, это всю жизнь.

Я подумал о том, с чего начал статью о кумирах, об идолах, навязанных образах. Я подумал: может быть, в жизни не хватает людям взрыва, безоглядной эмоции, может быть, в монотонности дней образуются мучающие пустоты, жажда веры и ее недостаточность? Я ведь видел фанатов – и футбольных, и театральных. Видел, как часто жизнь кумира была испорчена, иногда погублена массовым и беззастенчивым поклонением. Видел в США, Израиле места и времена буквального поклонения – все предметы, все одежды, картинки, статуэтки были мечены одним именем – Элвис Пресли! Через много-много лет после его кончины. Есть сходство? В чем оно? Есть разница?

Мне кажется, что прежде всего есть разница. Признаемся, мы подражаем. Все люди, все нации в разные времена кому-нибудь подражают. Мы, высоко неся лозунг «собственного пути», подражаем неимоверно много, грубо и внешне перенимая чужую моду.

Но с Высоцким не так! Поклонение (а это было именно поклонение!) пришло не извне – из нутра пришло. Из нутра целого огромного народа. На время Высоцкий соединил все слои – вояки, ветераны, трудяги, зэки по любым статьям, студенты, мальчишки, женщины, патриоты, эмигранты. Для всех – свой, для всех – наш, для каждого из массы – мой!

Владимир Высоцкий заставил вздрогнуть сердце огромного народа.

2014

 

Ольга ТРИФОНОВА

[57]

«Но строк печальных не смываю…»

«Вы-соц-кий!» – скандировал лужеными мужскими глотками маленький зал гарнизонного Дома офицеров. Из женщин, кажется, была я одна: слишком маленький зал, чтобы еще и женщин брать.

Но я напросилась нахально, просто сказала умоляюще: «Возьмите с собой!»

– Ну что вы! – Владимир Семенович посмотрел будто бы даже испуганно на мужа. – Рядовой же концерт…

– Возьмите, – угрюмо подтвердил мой муж. Он прекрасно понимал, что ждет его дома, какое мрачное молчание или даже слезы, если не поедем на концерт.

– Но имейте в виду, – сказал сопровождающий офицер, – сидеть будете на табуретах… если найдем, там такое творится!

И действительно, в зале ГДО происходило что-то невообразимое: сидели на полу в проходах, лепились, как ящерицы, к стенам, духота немыслимая, временами мне казалось, не выдержу, а он пел и пел, напрягая на горле жилу, всё выполнял заказы один за другим. Кажется, пел три часа, обливаясь потом, кажется, концерт был бесплатным или, может, за услугу в виде вывоза мусора на военном грузовике. Не знаю, не помню. Но помню, что Владимир Семенович понимал, что для людей, собравшихся в этом зале, его концерт – событие в жизни. Что в унылой, безденежной коммунальной жизни песни про настоящую жизнь – отдушина и радость.

Так я оказалась случайно на этом концерте. Мой муж – не случайно, а я случайно, хотя именно я могла спеть любую или почти любую песню Высоцкого.

А Владимира Семеновича и Юру связывала братская нежность. Они даже обнимались при встрече по-особому, в каком-то своем ритме, своем контрапункте. Их связывало удивительное чувство. Точнее всего это чувство можно было назвать взаимным обожанием с оттенком глубокого почтения.

Никакого панибратства, хотя целовались, чем всегда напоминали мне членов тайного общества. Они и были членами такого общества – общества талантливых и благородных людей.

Я же просто присутствовала при их встречах, не смея хоть как-то заявить о себе. Но почему-то мне кажется, что будь Владимир Семенович жив, после смерти мужа я избегла бы многих унижений и разочарований. Я попросту не чувствовала бы себя абсолютно одинокой.

Хотя наши жизни проходили рядом пунктиром, оказалось, и через тридцать лет помню каждую встречу, и лица, и слова, и даже детали времени и места.

Полагаю, дело не только в моей памяти, а в том сиянии подлинных, а не фальшивых, не напоказ (впрочем, одно исключение было, но о нем позже) чувств и поступков, в сиянии таланта, которое окружало двух людей. Это сияние преодолевает время и пространство.

А вот как мы попали на тот необычный концерт.

Весна 80-го. Мы с Юрой вышли на нашу Южную улицу прогулять малыша. С другого, дальнего конца улицы приближается военный газик, мы сторонимся, но газик останавливается, и из него выскакивает Высоцкий. Обнялись с Юрой, наклонился к сыну Вале и сказал обычную шутку: «Ну как ты, офицерская спина?» И как всегда, Валя рыкнул на него от страха.

Это был обычный ритуал. Валя действительно сидел всегда с необыкновенно прямой спиной (первым это заметил Владимир Семенович, отсюда и «офицерская спина»), но младенец здорово побаивался хриплого голоса «дяди» и, чтобы не выдать страха, рыкал на Высоцкого. Это очень веселило Владимира Семеновича.

Вообще он держался с Валечкой на равных, будто со взрослым другом, и однажды притащил замечательный «взрослый» матрас «Данлоп» ему в подарок. Тогда такие матрасы были огромной редкостью, его привезла Марина. «Когда-нибудь, лет через восемнадцать, а то и пятнадцать, ты с благодарностью подумаешь о своем соседе Высоцком», – сказал он, подмигнув Вале. Валя на всякий случай рыкнул.

Да, он был нашим соседом, мы жили на одной улице в поселке писателей Красная Пахра. Вернее, он построил маленький дом для своей жены Марины Влади. Дом на участке друга, сценариста Эдуарда Володарского. Потом с этим домом вышла странная история: после смерти мужа Марину не пустили в дом, построенный для нее. Он был продан другому деятелю искусств. Но это потом, а в конце семидесятых Владимир Семенович увлеченно строил свой первый собственный дом в одну большую комнату и маленькую спаленку. На стройку он наведывался эпизодически, и, надо сказать, в этом случае народная любовь проявлялась иногда своеобразно. Как-то забежал к нам и попросил «до завтра» довольно большую сумму для строителей. Я, будучи в нашей семье и прорабом, и строителем, зная расценки местных умельцев, удивилась. Такие деньги должны были запросить за большую работу. Но оказалось, что речь идет о бетонной плите для перекрытия. По тем временам явно краденая плита стоила раз в десять дешевле.

Я предложила свою помощь в торге, но Владимир Семенович смущенно сказал: «Да ладно!» Ему явно не хотелось вступать в меркантильный диалог с работягами.

– Тогда я пойду без вас, потому что вас нагло обирают.

B.C. обрадовался и укатил в театр на репетицию, а я отправилась на другой конец Южной аллеи.

И что же там я увидела?!

Перед воротами, перегораживая проезд, стоял кран, на стреле его покачивалась, оскорбляя взор ржавой арматурой и отбитыми углами, плита. Увезена определенно с долгостроя. Диалог состоялся следующий:

Я: Это что такое?

Он: Перекрытие.

Я: С какой свалки?

Он: Она нормальная.

Я: Нет, она не нормальная.

Он: А Володя сказал, нормальная.

Я: Он ничего не понимает. Увозите.

Он: Еще чего! Надо расплатиться. Она правда пойдет. Ну, потрепанная немного, а простоит сто лет. Поверь мне. Честное слово.

Плита действительно годилась, но не за такие же деньги!

Я: Пол-литра.

Он: Не смеши!

Я: Больше не дам.

Он: А при чем здесь ты! Он сейчас приедет и расплатится. Я его подожду.

Я понимала, что он ведь так и будет здесь стоять, раскачивая этой дрянью. Шантажист!

Я: Не приедет. Платить буду я.

Он (задумчиво): Это плохо. (И уже оживленно.) А чего ты рубишься, у него денег куры не клюют.

Я: Он их не печет и не печатает. Он их зарабатывает. По всей стране мотается, потому что в Москве не разрешают выступать.

Он (снова задумчиво): Точно не приедет?

Я: Точно. Две пол-литры.

Он (непреклонно): Три.

На том и сошлись. Он въехал на участок и аккуратно положил плиту на стены.

Я отсчитала четырнадцать рублей, этого с лихвой хватало на три бутылки «Столичной», и мы расстались друзьями.

Владимир Семенович очень веселился, когда встретились в театре и он спросил цену. Веселился, но запомнилось, что ни словом не осудил работягу.

А встретились вот по какому поводу.

На Таганке репетировали спектакль «Дом на набережной».

Замечательный, потрясающий спектакль создали Юрий Петрович Любимов, художник Давид Боровский и артисты театра.

Я потом видела его раз двадцать и каждый раз испытывала восторг.

А тогда, ранней весной 80-го, выпуск спектакля был под большим вопросом, поэтому назначили обсуждение под стенограмму то ли министерства культуры, то ли московского комитета партии.

В общем, дело серьезное.

Кто-то настучал, и собрали худсовет театра, представителей министерства культуры, горкома и еще каких-то хмырей и многозначительных дур. Решалась судьба спектакля.

Владимир Семенович в спектакле не был занят, но на обсуждение пришел, конечно, чтобы защитить. Пришли защищать и писатель Борис Можаев, философ Евгений Шифферс, критик Юрий Карякин, художник Давид Боровский, публицист Александр Бовин, в общем, те, кто собирался обычно после спектаклей в кабинете Юрия Петровича, а это были блестящие умы и таланты того времени.

Обсуждение шло нервно и, как я уже упоминала, под стенограмму. Поэтому одни были несколько осторожны, а другие слишком агрессивны по отношению к присутствующим представителям власти и напирали на несправедливости, причиненные этой властью именно им. И то и другое на пользу спектаклю не шло, и к концу обсуждения зазвучали похоронные ноты. Это был провал, катастрофа.

И тут слово взял Владимир Семенович.

Принято вспоминать его как эдакого рубаху-парня, богему. Но я должна сказать, что Владимира Семеновича мы знали как человека очень серьезного, искреннего, человека, «выделывающего себя», если можно так выразиться. Он был книгочеем, образованным человеком, и я глубоко убеждена, что если бы кому-то это не было так сильно нужно, ни водка, ни наркотики не одолели бы его. И вот доказательство.

Его выступление было очень продуманным, очень взвешенным, и он не тянул, как другие, одеяло на себя, рассказывая, как его притесняют, не дают выступать, не печатают; он спокойно, достойно и очень умно защищал спектакль.

После его выступления чиновники как-то подтянулись, перестали вещать с отвратительными снисходительными интонациями, и спектакль с минимальными купюрами был допущен к показу.

Потом, когда вышли на улицу, Юрий Валентинович спросил:

– Навскидку: чье выступление было самым интересным, самым глубоким и при этом самым смелым?

Я, не задумываясь, ответила:

– Высоцкого.

– Правильно. Как глубоко, как неординарно он мыслит, да?

И каким жестоким и трагическим был один день для меня, когда Владимир Семенович забежал среди дня и спросил, нет ли чего-нибудь, чтоб «смазать ранку».

– Ну, там, зеленки или йода…

– Какую ранку? Покажите.

Он отмахнулся, сказал, что ерунда, пустяк, но я настаивала, тем более поняла по жесту, что ранка под брюками на бедре и он стесняется.

Мы были одни в доме. Юра уехал в Москву, Валечка ушел гулять с нянькой.

В те времена наркотики не были почти заурядным грешком в богемной среде, а были «ужас, ужас, ужас!».

Юрий Валентинович, как и многие, не догадывался о настоящей беде Высоцкого, я знала и молчала. Не хотела, чтобы Юрия Валентиновича постигло разочарование в кумире, а вот сейчас думаю, что, может, и не постигло бы, может, со своим умением понимать суть событий и людей он бы догадался, что нечеловеческое напряжение, в котором жил Высоцкий, требовало и нечеловеческого разрешения.

Я была идиотически наивна и всерьез предполагала, что речь идет о какой-то заурядной ранке, поэтому очень твердо настаивала на медосмотре.

То, что я увидела, было чудовищно.

Я смазала рану зеленкой и сказала, что ему немедленно надо ехать в Москву, в больницу. Видно, лицо у меня было перепуганное, потому что Владимир Семенович очень искренне заверил меня, что сразу же в Москву и там немедля в больницу. Почему-то оставил у меня «до завтра» довольно большую сумму денег. Не знаю почему, но мне не показалось, что готов к худшему – проститься с жизнью, совсем не показалось. Он даже меня успокаивал, шутил. Через несколько дней деньги забрал.

Юра пережил смерть Высоцкого с огромной болью. Особенно его мучило чувство вины: начальники в Союзе писателей волынили с заявлением Владимира Семеновича о приеме в члены Союза. Юра, конечно, ходил в секретариат, просил ускорить, но… Вот это его и мучило: «Надо было кулаком по столу, ведь ему почему-то это было важно. А мы не добились, а мы снисходительно говорили: „Ну зачем вам это! Вы так знамениты и без этого членства“. А ведь стольких бездарностей напринимали, столько г…на!»

И зачем было ждать, когда попросит, вот он никого не заставлял ждать. Он не был особенно близок с Аксеновым, но когда у Василия Павловича наступили черные времена, его перестали печатать, Высоцкий пришел и принес тысячу. По тем временам деньги огромные. Василий поблагодарил, конечно, но сказал, что это лишнее, на хлеб пока хватает.

– А я вот как раз и хочу, чтоб не только «на хлеб», а чтоб вы не меняли своего уровня, чтоб они видели это и злились, что не могут вас достать.

Так примерно он сказал, зная пристрастие Аксенова к «шикарной жизни».

Были и трагически-смешные случаи, когда перед Владимиром Семеновичем распахнула двери специфическая больница.

В Москве по соседству с ним на Пресне жила наша общая знакомая. Однажды мы по Малой Грузинской ехали к ней домой и мирно болтали у меня в машине. Вдруг она замолчала, побледнела и скорчилась от боли. Судя по всему, боль в животе была очень сильной, и я от растерянности остановила машину у тротуара. Оказалось, совсем рядом с больницей на углу Малой Грузинской и Пресни. Не знаю, есть ли сейчас эта больница, а тогда это было угрюмое серое здание с замусоренным двором.

Через двор бежал человек с забинтованной головой в пятнах крови, а вокруг него, прицеливаясь клюнуть в голову, летали огромные вороны. Это было такое жуткое зрелище, что даже моя бедная знакомая перестала стонать и остановилась.

И тут бабка в сером байковом халате закричала от распахнутой, обитой железом двери.

– Куда ты ее тащишь! Ремонт у нас, ремонт, не принимаем!

– А что нам делать? Сильная боль.

– «Скорую» вызывайте.

Тогда мобильных телефонов не было, и я прокричала – можно ли позвонить из больницы.

– Нельзя! – торжествующе и звонко крикнула бабка и с удовольствием повторила. – Нельзя! Ты ее вези на Шмитовский в женскую, у нее, наверное, внематочная!

Внематочная беременность – страшный сон советских женщин. Мы жили в такое время, когда в больнице, куда через год попал Юрий Валентинович, не было даже анальгина, зато в Барвихе, на служебных правительственных дачах, обед заказывали по меню и лечили швейцарскими лекарствами.

Мы выползли на Малую Грузинскую. Я видела, что моей бедной подруге становится все хуже, она становилась все тяжелее, и я уже с трудом волокла ее к машине.

И тут у тротуара остановился редчайший в те времена «мерседес» и рядом возник Высоцкий.

Это было поразительно: он не задал ни одного ненужного вопроса, вообще ни одного вопроса, он подхватил нашу знакомую с другой стороны, бросив мне:

– Лучше со мной.

Я покорно подчинилась. Почему-то сразу ушли страх и растерянность: от невысокого, ладно сбитого человека исходило то, что ищут женщины и что очень редко находят в мужчинах, – «не бойся, все обойдется, я с тобой».

Наконец мы дошли до машины и поехали, часто останавливаясь: я спрашивала, где ближайшая больница. Оказалось, на трамвайном круге перед Шелепихинским мостом.

Мы ввели несчастную в приемный покой, усадили на гнусную больничную обитую дерматином лавку, и Владимир Семенович деликатно вышел на улицу.

Как оказалось, зря. Тетка за перегородкой, не поднимая головы, спросила: «Что с ней?»

Я путано начала объяснять, но она перебила меня возгласом:

– Паспорт.

Паспорта при себе не оказалось, и началось идиотическое препирательство мое с теткой. Да, вот еще что: ситуация усугублялась тем, что день был то ли воскресный, то ли субботний. В общем, тетка ждала кого-то, кто разрешит принять без паспорта и не по «скорой».

Лицо моей знакомой из белого становилось серым, я разговаривала все более нервно и дерзко, что, конечно, не способствовало смягчению ситуации.

Наконец из недр больницы появилась тетенька с высоким начесом и твердыми интонациями. Разговор принял еще более нервный характер.

Я орала: «Я привезу вам паспорт, привезу!»

Тетенька хладнокровно отвечала: «Мы не Склиф!»

– Да, вы не Склифосовский, вы – убийцы!

Это, конечно, было чересчур.

Наступила зловещая пауза, и на этой паузе в приемный покой вошел Владимир Семенович.

И произошло чудо.

Откуда-то возникли санитары с каталками, и несчастную повезли куда-то в недра больницы, рядом с каталкой торопливо шла молодая врачиха и, беспрестанно оглядываясь на Владимира Семеновича, твердила с заученным состраданием: «Потерпите, женщина, потерпите, дорогая, все будет хорошо».

А навстречу ей бежал небольшой табун врачей.

Они влетели в приемный покой, как дети в распахнутые двери зала с новогодней елкой, и, как дети нарядную елку, принялись разглядывать Высоцкого.

Кто-то, круто развернувшись, побежал за фоткой для автографа, кто-то с той же целью протягивал самопальную кассету, и стоял тихий однообразный гул.

«Идемте в ординаторскую… выпьем чаю, идемте, мы вам покажем… у меня коньяк коллекционный армянский… моя мама… идемте к нам… мне дети не поверят… а где вас послушать…»

Примчались те, кто сбегал за фотографией, началась раздача автографов.

Я тихо спросила, что с больной.

– Да все нормально будет! – отмахнулись от меня. Потом с живым интересом: – А она кто Владимиру будет?

Потом прибежал кто-то, и хирурги умчались, как кони, по длинному коридору, а Владимира Семеновича все тянули в ординаторскую.

Когда садилась в машину, увидела, что во всех окнах больницы маячат женские головы, колышутся приветственно руки.

– И что бы вам не попеть в гинекологии! Зря ушли! – смеялась я, когда возвращались на Малую Грузинскую к моей машине.

– В гинекологии – не в гинекологии, а в Институт Курчатова я опоздал, нехорошо.

А ведь зря так глупо шутила, потому что слава его была истинно народной и потому что был он из тех, кто всегда приходит на помощь.

Новый, 1980 год собрались встречать у соседей, тех самых, на участке которых Владимир Семенович построил для Марины дом.

Все не задалось сразу. Юрий Валентинович напрягся и решил не принимать приглашения. Ему не понравилось, что хозяева категорически отказались устраивать складчину. В этом мой муж подозревал унижение. Но список приглашенных и мои уговоры подействовали, и согласие было получено. И конечно, главным козырем в моих увещеваниях был Владимир Семенович.

Было трудно отделаться от ощущения, что что-то всех разделяет. И этим чем-то были немыслимая роскошь дома и Большая жратва. Мне кажется, что гости были унижены этой лоснящейся, красного дерева мебелью и гомерической жратвой. Теперь понимаю, что и Высоцкий потратился на угощение, как сохозяин, но в ту ночь атмосфера была натужной. Все было «не в жилу».

У всех, кроме хозяев, денежные обстоятельства были не лучшими. Тарковский был без работы, Аксенова не печатали и «выпирали» из страны, у Юрия Валентиновича «застрял» роман в цензуре.

Притеснения Высоцкого стали перманентными, и назревало в его жизни, обгладывало ее неведомое нам, зловещее.

Кажется, это чувствовала только Марина, и, может, поэтому, усиливая гнетущую атмосферу, они с Владимиром Семеновичем «не замечали» друг друга.

Может, дело было в другом: присутствовали какие-то, кажется, никому не знакомые, кроме хозяев, девки.

Девки явно скучали. Им обещали знаменитостей, а знаменитости, во-первых, с женами, во-вторых, какие-то «не заводные». Тарковский держался обособленно и развлекал себя тем, что «полароидом» (аппарат тогда было новинкой) делал необычные, странные фотографии милого хозяйского пса Тимы. Вот тогда я впервые, а не на съемках «Соляриса», где задолго до этого проходила практику, увидела, как глаз талантливого режиссера может преображать действительность.

Я сидела рядом с Владимиром Семеновичем и мечтала только об одном: когда же он начнет петь.

Его гитара стояла сиротливо у двери, прислоненная к стене.

Я терпела, терпела и не выдержала, сказала тихо Высоцкому: «Вот было бы здорово, если бы пришел Высоцкий и спел, правда?»

Он так же тихо ответил: «А здесь, кроме вас, никто не хочет, чтобы он пел». Спокойно сказал, без обиды.

И это было правдой, потому что: «Знакомство – это хорошо, это престижно, а петь необязательно, мы ведь не плебс какой-то, чтобы Высоцким на Новый год наслаждаться!»

Вот что было в этих не-просьбах, вот еще одна краска его трагической жизни.

Потом, как в монтаже: увидела Марину и Владимира Семеновича, стоящих на крыльце под большим белым снегом. Они долго и нежно целуются, Марина в очень красивом вечернем платье с обнаженными плечами, и снег падает на них белыми хлопьями.

Я сказала Юре, что все это очень странно, и он ответил тоже странное: «Они же актеры!»

Девки вдруг среди ночи решили ехать в Москву, конечно, здесь ловить было нечего. Они пристали к Владимиру Семеновичу, чтобы он довез их хотя бы до шоссе, а там они поймают такси. Ныли жалобно. Марина смотрела ледяными глазами, но он сдался и повез.

Все было нелепо и нехорошо. Так бывает, когда чья-то жизнь разрушается, идет к концу. Разрушалась жизнь Высоцкого.

Прошел час, второй, а он не возвращался. Марина ушла в свой дом, мы тоже пошли домой.

Закончилась новогодняя ночь просто ужасно. На рассвете нас разбудил телефонный звонок. Звонил сосед.

Владимир Семенович попал в аварию на Ленинском проспекте, прямо напротив больницы. Все там и оказались, звонили врачи, просили приехать, что-то нужно было уладить…

И в результате этот прошедший нелепо и невесело праздник, как и считается по поверью, определил (для всех, кроме хозяев!) весь год. Кто уехал за границу и там вскоре умер, как Тарковский, или жил в безвестности, как Аксенов, кто-то заболел непоправимо, как мой муж, кто-то ушел навсегда, как Владимир Семенович…

Следующий раз я увидела его на сцене Театра на Таганке. Он играл Свидригайлова в инсценировке «Преступления и наказания». Может, потому что Свидригайлов – один из самых моих любимых образов у Достоевского, может, потому что трактовка Владимира Семеновича совпала с моим пониманием этой фигуры, но я не могу и через тридцать лет забыть ту роль, то исполнение. До сих пор помню, как сказал: «Он убийца, ваш брат». И как пел о черной крови.

У него было очень бледное лицо и очень черные брови, и в какой-то момент в лице проступило то, что у медиков называется «маской Гиппократа» – маска смерти… Это было редчайшее чудо запредельного в искусстве.

Потом он выходил на поклоны, улыбался, аплодировал кому-то в зале, приглашая подняться на сцену. Кажется, это был Юрий Карякин, и мы с Юрой дома смеялись, что вместо Федора Михайловича Достоевского в качестве автора на сцену вышел Юрий Федорович Карякин.

Но забыть маску, вдруг проступившую, я не могла, хотя мужу о своем видении не сказала. А незадолго до ухода Владимира Семеновича Юрий Валентинович неожиданно сказал мне о чем-то схожем. Но об этом потом.

Была еще одна встреча. Жаркое лето 80-го. Юрию Валентиновичу надо что-то передать в театр Любимову. Мы идем на реку и по дороге заходим на дачу Володарского, потому что «мерседес» Владимира Семеновича стоит у ворот.

Нас усаживают за стол под большим деревом, пьем чай и удивляемся тому, что хозяин соседнего дома не спешит выйти к нам. И в то же время я ощущаю… нет, не напряг, а тщательно скрываемое злорадство, что ли. Словно что-то дребезжит.

Наконец Владимир Семенович появляется, и снова что-то «дребезжит», как говорила моя мама. Но, кажется, кроме меня «дребезжания» этого никто не ощущает.

Владимир Семенович спешит, он вообще все последнее время куда-то спешит и куда-то уезжает из Москвы.

На сей раз вечером то ли в Кисловодск, то ли во Владивосток. Выглядит он плохо, худой, с каким-то косым лицевым углом.

У его лица вообще была странная особенность: в зависимости от настроения его абрис менялся. Скулы то возникали, то исчезали, рот был то скупым, то беспомощным…

Он уехал, но какая-то тревожная тень осталась. Это ощутили и мы, и хозяева, разговор не вязался.

И тут на дорожке, ведущей от его дома, появилась девица.

Желтые крашеные волосы, очень яркий лак на руках и такой же на босых ногах. Личико, может, и миловидное, но потрепанное, поэтому возраст неясен.

Хозяевам она была явно хорошо знакома, а мы просто не могли скрыть неприятного изумления: в доме Марины?!

Но девица держалась уверенно, может, даже нагло.

Уселась за стол, налила себе вина, переспросила отчество моего мужа и хрипловатым голоском поинтересовалась у него: «Юрий Валентинович, вы в истории что-нибудь петрите?»

– Немного петрю, – серьезно ответил муж, блестяще знавший и античную историю, и историю Рима, и, конечно, русскую историю. – А какая именно история вас интересует?

– Да вот, мне экзамен завтра сдавать про Куликовскую битву и все такое, не расскажете коротенько?

В том году как раз исполнялось шестьсот лет со дня Куликовской битвы, и Юрий Валентинович готовил статью для «Литературной газеты». Называлась статья «Тризна через шесть веков»; Ю.В. вскочил на своего любимого конька, и началась лекция о судьбе России, о ее предназначении.

Но другому коню это было, что называется, «не в корм», девица безумно скучала и развлекала себя тем, что разглядывала остросмышленым глазом моего мужа. Это был довольно странный для столь молодой особы почти мужской, раздевающий взгляд. Меня она игнорировала.

Мне это все надоело. Муж выглядел глупо, я – нелепо, хозяева – подловато.

Я встала и пошла к калитке. Муж догнал меня на полпути, и мы молча дошли до дома, говорить не хотелось. «Что-то кончилось», – как писал Хемингуэй.

Последняя встреча произошла незадолго до его смерти все на той же Южной аллее поселка писателей. Он остановил машину, и, как всегда, обнялись и поцеловались.

Владимир Семенович был очень возбужден, от него сильно пахло пивом, и он слишком громко и слишком быстро говорил.

Он говорил, что днями уезжает куда-то далеко, то ли в Сибирь на лесоповал, то ли на Дальний Восток.

Когда он уехал, Юра, глядя вслед его машине, сказал медленно:

– Как странно он произнес «уезжаю», будто Свидригайлов перед самоубийством: «Уезжаю в Америку», и похож на Свидригайлова. Да… Уезжаю, а не улетаю…

Больше я его не видела, потому что то белое лицо в цветах было не его лицом.

О его похоронах написано много, но мне никогда не забыть многотысячную толпу в пустоватой «олимпийской» Москве, людей на крышах домов – внизу не было места. Не забыть ночных костров и его песен возле Театра на Таганке – так всю ночь прощались с ним молодые.

Не забыть припадка возле гроба у перепившего с горя Володарского и серого, тоже мертвого лица Марины. Правда, потом она сказала, на первый взгляд, странные и горькие слова:

– Я добивалась признания тяжелым трудом и в девять лет кормила родителей, а ему Бог подарил огромный талант, и слава была огромной… Да, и огромный талант, и обожание всей страны, а он пустил это все под откос.

Жил тогда в Москве журналист Сэм Рахлин. Представлял он телевидение Дании, но жизнь нашу разнесчастную знал отлично, да и родители его отбывали во времена оны поселение в Якутии. Весь день и всю ночь с 28 на 29 июля Сэм провел возле театра, а вечером приехал к нам потрясенный.

Он сказал: «Теперь я понял про ваш народ всё: может не быть хлеба, может не быть свободы, но горе – это когда умирает поэт. Так было с Пушкиным (при крепостном праве!), так сейчас с Высоцким при…» – он осекся и посмотрел на потолок, где, по его мнению, была спрятана прослушка.

Про народ Сэм сказал истину.

Но я не знаю, остался ли народ наш таким и теперь. Знаю только, что и поэт, и личность такого масштаба, как Владимир Семенович Высоцкий, пока что не народились.

2014

 

Эрнст НЕИЗВЕСТНЫЙ

[58]

Человек беспредельной души

С Высоцким мы познакомились при организации Театра на Таганке, потому что я там был бессменным членом общественного совета.

– Значит, можно сказать, что вы присутствовали при рождении Высоцкого-актера и Высоцкого-поэта. Какое впечатление он произвел на вас в те годы?

Честно говоря, я уже плохо помню. В начале творчества он не казался мне экстраординарным явлением. Высоцкий относился ко мне как к старшему, да я и был старше. Песни он только начинал тогда писать, а я был один из авторов песен, которые пела вся Москва, и Высоцкий это знал.

– Я никогда не слышал, что вы писали песни. Расскажите, пожалуйста, об этом.

Ну, я не один писал. Нас было четыре человека – Лёша Охрименко, Сергей Кристи, Владимир Шрейберг и я. Это такие песни, как, например, «Великий русский писатель Лев Николаич Толстой…», «Отелло, мавр венецианский…», «Выходит Гамлет с пистолетом…», «Я был батальонный разведчик…» и многое еще другое, чего никто не знает.

– «Я был батальонный разведчик…» исполнялась Высоцким, остались фонограммы. Эта песня так и задумывалась – как стилизация под солдатскую?

Да это всё стилизации! Вы должны понять одну вещь. Дело в том, что то, что называется соц-арт, – явление одновременно новое и очень старое. Скажем, в Древнем Риме за гробом императора шел шут в императорском одеянии и пародировал его движения. В Средние века были антилитургии, и так далее. Таким образом в официальную форму вкладывалось неофициальное содержание.

И вот мы (это было в сталинские времена), уставшие от Шекспира, Толстого, Станиславского, – для нас они были равны в том смысле, что были авторитетами, которые мы были обязаны уважать, – писали эти перевёртыши. При этом надо заметить, что эти люди вовсе не заслуживают надругания, как, впрочем, и римский император. По существу, это было начало соц-арта.

Скажем, «Раешник» Шостаковича – это соц-арт, или мое надгробие Хрущева – это тоже соц-арт: берется официальная форма и в нее вливается противоположное содержание. Как, например, берут портрет Ленина – и тут же надпись: «Пейте Кока-Кола!» Поэтому соц-арт не придуман Комаром и Меламидом, как говорят, – ими придумано название.

Нам не приходило в голову, когда мы писали эти песни, – которые нищие, кстати, пели всерьез, думая, что это серьезные песни, – что это было начало соц-арта.

Так вот, возвращаясь к Высоцкому, надо сказать, что в те годы мы не сближались. Потом, со временем, грань была стерта, мы даже перешли на «ты».

Я не могу сказать, что мы были с ним закадычными друзьями, но мы были очень близки, часто встречались. По-настоящему я оценил его позднее, когда начались его зрелые песни. Ведь в самом начале он пел даже не свои, а чужие вещи.

– А вам известна история создания каких-нибудь песен Высоцкого?

Я могу сказать вам, что песня «Нет острых ощущений, всё – старье, гнилье и хлам…» была посвящена мне. Она была написана после того, как я рассказал Володе о том, как я лежал в госпитале весь загипсованный. Когда гипс с меня сняли, то я, вместо того чтобы обрадоваться, ощутил себя несчастным, как черепаха без панциря. Володя расхохотался и через некоторое время принес мне это стихотворение.

– Каковы были пристрастия Высоцкого в изобразительном искусстве? Или он этим не интересовался?

Ну почему же? Ярко выраженного интереса я у него, действительно, не замечал, но он дружил с Шемякиным – вероятно, тот ему нравился и как художник. Это было позднее, когда Высоцкий стал ездить за границу, а в Москве он часто бывал у меня в студии, ему нравилось то, что я делаю. Мне кажется, что его пристрастия в живописи в принципе соответствовали шестидесятым годам. Он как бы ощущал себя в едином потоке с художниками-шестидесятниками.

– После вашего отъезда из России вы встречались с Высоцким за границей?

Мы встретились в Нью-Йорке зимой 1979 года, когда Володя приехал в Америку на гастроли. Это была наша последняя встреча, и она оказалась трагической. О ней уже можно сейчас рассказать. Понимаете, Высоцкий – величайший человек, и его ничто не унижает.

Я очень не люблю снижающего искусствоведения, когда, например, человек считает себя равным Пушкину, потому что у него гонорея, и у Пушкина была гонорея. Я на это всегда говорю, что у Пушкина если и была гонорея, то пушкинская, а у тебя – твоя. И это несравнимо. Поэтому мы можем сказать, что недостатки Высоцкого есть продолжения его достоинств. Без этого размаха, широты и, я бы сказал, беспредельности души не было бы всех его качеств, поэтому его ничто не унижает.

А история случилась такая. Высоцкий в то время не пил, был «зашит». Когда он пришел ко мне в мастерскую, у меня сидели мои студенты, один из которых покуривал марихуану. В этом не было ничего особенного, в те времена в Америке марихуану курили на каждом углу. Володя отказался от предложения выпить и сделал пару затяжек марихуаны. Внезапно он впал в форменное безумие… мы его еле удерживали, потом посадили под душ. Я просто не знал, что делать. Потом кто-то вызвал знакомого врача, тот Володю увез. После того случая мы разговаривали по телефону, но больше я Володю не видел.

– Мне рассказывали, что у Высоцкого были планы переезда в Нью-Йорк. Он не говорил вам об этом?

Нет, об этом разговора не было. Мы с ним обсуждали одну вещь, которую хотели совместно сделать. Я тогда собирался поставить спектакль «Преступление и наказание» с Нуриевым в главной роли. Когда Володя об этом узнал, он очень ревниво заметил, что мог бы и сам сыграть. Этот план мы очень серьезно обсуждали тогда. Да, он мог бы сыграть Раскольникова.

Высоцкий – явление очень значительное. Он намного выходит за рамки того круга метафор и определений, которые ему приписывают. Я считаю, что если бы не было науки социологии, то только по Высоцкому можно было бы изучить состояние общества того времени почти во всех социальных средах.

1997

 

Борис МЕССЕРЕР

[59]

Владимир Высоцкий

В 1976 году мы с Беллой решили узаконить наши отношения, и в день бракосочетания, 12 июня, я устроил импровизированный праздник. Я ничего не хотел готовить специально, потому что все задуманное сколько-нибудь заранее обернулось бы показухой и фальшью.

Если не считать нескольких приглашенных, которые были с нами в загсе, дальше мы обрастали людьми стихийно. Произошло это стремительно, потому что известие о нашей свадьбе буквально взбудоражило московский круг знакомых.

Как только Эдмунд Стивенс – американский журналист, с которым мы были в приятельских отношениях, живший в Москве в отдельном особняке на широкую ногу, – узнал, что сегодня мы поженились, он потребовал, чтобы мы немедленно приехали к нему домой, и организовал роскошный банкет в нашу с Беллой честь.

Наш праздник продолжался целый день: начался утром, торжественный обед состоялся у Эдмунда, а вечером мы поехали в мою мастерскую. Приехал Высоцкий и весь вечер пел под гитару.

С этого дня началось наше постоянное дружеское общение с Володей Высоцким и Мариной Влади.

Когда я думаю о возникшей близости с Володей и Мариной, я понимаю, что, видимо, произошло некое единение людей, проживающих похожую жизненную ситуацию. Мы с Беллой и Володя с Мариной совпали друг с другом в определенном возрасте и в определенном, довольно трудном, соотношении, когда наши судьбы в значительной мере уже сложились. Все мы были достаточно известны и, быть может, даже знамениты. Каждому из нас надо было что-то в себе менять так или иначе, чтобы соответствовать друг другу. Но владевшая нами страсть (я говорю это по своему ощущению) превозмогала все препоны. И это нас сближало.

Мы с Беллой стали очень часто, я думаю, через день, бывать у Марины и Володи, иногда они приезжали к нам в мастерскую. В их доме общаться было удобнее, квартира камернее мастерской, больше приспособлена к уюту, хотя все мы были «неуютные» люди и ощущали себя мятежными душами.

Ритуал сложился сам собой. Мы созванивались с Мариной и приезжали на Малую Грузинскую часам к девяти вечера. Это близко от Поварской.

К этому моменту у Марины уже был готов стол с прекрасными напитками и закусками. Мы долго сидели за столом, Володя приезжал часам к одиннадцати, после спектакля. В нашем застолье Володя никогда не выпивал. Он рассказывал всякие театральные новости. Всегда был душой компании и всегда был на нервном подъеме. К концу ужина Володя говорил: «А хотите, я вам покажу (всегда слово „покажу“) одну свою новую вещь?» Он брал гитару и начинал петь. Иногда врубал мощную технику и воспроизводил только что сделанную запись. И всегда это было для нас неожиданным, и всегда буквально пронзало сердце. Сидели допоздна – далеко за полночь. С ощущением праздника, который дарил нам Володя.

Сам Высоцкий исключительно высоко ставил творчество Беллы. В знаменитой анкете, на которую Володя когда-то ответил, есть строчка, где его спрашивают: «Кто ваш любимый поэт?» И Володя отвечает: «Белла Ахмадулина». Он, со своей внешне очень земной поэзией, так ценил возвышенную поэзию Беллы с ее изяществом и утонченностью.

Февралем 1975 года помечено стихотворение, в котором Володя обращается к своим друзьям. Оно посвящено и Белле:

Вы были у Беллы? Мы были у Беллы. Убили у Беллы День белый, день целый: И пели мы Белле, Молчали мы Белле, Уйти не хотели, Как утром с постели. И если вы слишком душой огрубели — Идите смягчитесь не к водке, а к Белле. И если вам что-то под горло подкатит — У Беллы и боли, и нежности хватит.

В январе 1976 года мы получили письмо-привет от Марины из Кельна во время их с Володей короткого пребывания в Германии. Это письмо передал удивительный человек по имени Бабек, который на наших глазах стал миллионером, хотя был сыном иранских коммунистов и воспитывался в интернате для детей членов дружественных компартий под городом Иваново. Он сделал стремительную карьеру в бизнесе.

Я воспроизвожу письмо с особенностями орфографии Марины:

«Беллачка дорогая, мы остановились в Кельне. Погуляли. Я про тебя думала и ришила, через Бабека, который скоро приедет в Москву, тебе кое-что передать. Вот Боре наски американские и громадный привет! Тебя я целую и люблю
Марина»

А дальше идет приписка Володи с предложением писать буриме. Но как мощно и раздольно звучит его голос!

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
6 января 1976»

И мы тебя целуем.

А дальше – рифмуй, Белочка, продолжаем бу-ри-м-е-е

Целую тебя и Бориса

Володя.

(Написано на бланке «Hotel Inter-Continental»)

Белла откликнулась на призыв Володи, выйдя из жанра буриме, но продолжение получилось:

Продолжить повелел… быть посему, Володя. Мне страшно преступить незнаемый рубеж меж вечностью и днем, где поступь Новогодья в честь поросли младой уже взяла разбег. Мысль о тебе ясна. Созвучья слов окольны. Но был чудесный день. Ты и Марина в Кельне. Так я пишу тебе вне правил буриме, вне правил общих всех, вне зауми решенья тебе воздать хвалу, что как хула скушна. Солнцеморозный день, день твоего рожденья. Чу – благодать небес к нам, сирым, снизошла.

Сам я с Володей Высоцким познакомился в далеком 62-м. Когда балерина Большого театра Лиля Шейн позвала меня и мою первую жену Нину Чистову (тоже балерину Большого театра) в гости.

В то время Лиля вышла замуж за молодого драматического актера Жору Епифанцева. Жора тогда производил сильное впечатление своей внешностью: он был высокий, статный, можно сказать, красавец, с крупной кудрявой головой, правильными чертами лица и горящими глазами. Очевидно фотогеничный, он привлекал внимание кинорежиссеров. К этому времени он уже сыграл Фому Гордеева в одноименном фильме. В жизни он играл роль «безумного» (подразумевалось – гениального) художника на том основании, что расписал свою крохотную кухню в маленькой двухкомнатной квартирке в кооперативном доме Большого театра на Садово-Каретной улице. Буквально всю кубатуру маленького пространства он зарисовал какими-то причудливыми экзотическими растениями на фоне багрово-красного закатного неба, как бы продлевая и совершенствуя искусство Поля Гогена.

В этой маленькой квартирке за столом, уставленным бутылками, я впервые увидел Володю Высоцкого. Он держался крайне скромно, сидел в углу и молчал. Но каким-то образом выделялся – своей внешностью и, быть может, застенчивостью. Его лицо было как будто вырублено неким божественным скульптором, с довольно резким обозначением скул, лба и подбородка. Он притягивал к себе взгляды. Многие из присутствующих узнали его, и к концу застолья стали раздаваться просьбы спеть. Володя взял гитару и мгновенно завладел общим вниманием. Я был поражен интонацией, мощью и горловыми хрипящими раскатами его голоса. Он произвел сильнейшее впечатление. С тех пор мы часто встречались в различных компаниях, да и на сцене Таганки я видел его во многих спектаклях.

Так случилось, что я знал почти весь круг друзей Володи Высоцкого. По существу, это был и мой круг хороших знакомых.

Его ближайший друг Севочка Абдулов жил в одном подъезде со мной, тремя этажами ниже. Он часто звал меня, когда Володя у него пел. Помню, как я отвозил на своем красном «москвиче» припозднившегося в гостях у Севочки Володю куда-то на Юго-Запад. Я выходил из дома с намереньем ехать по делам, а Володя, немного отоспавшись у Севы, еще только отправлялся домой.

Напротив и немного наискосок от нашего дома жил мой школьный товарищ Эдуард Жилко. Там часто протекали наши юношеские застолья. Я приглашал туда Севу Абдулова. Там бывал и Лева Кочарян вместе с Машей Юткевич. Работал он вторым режиссером на «Мосфильме». В компании он был неотразим, особенно когда хотел понравиться дамам: проделывал немыслимые трюки – прокалывал щеку иголкой с ниткой, затем продевал иголку во вторую щеку и вытаскивал ее уже снаружи. Или ставил на столе бутылку водки наклонно, и она держалась. Он умел жевать бритвы, закусывать фужерами и знал массу анекдотических историй, которыми интриговал публику. В то же время у него был особый талант чуткости, он всегда был очень внимателен к людям. Что, видимо, привлекло Володю еще в юности, и они стали добрыми друзьями.

Близким другом Володи Высоцкого был Артур Макаров, племянник знаменитой актрисы Тамары Макаровой. Артур был весьма дружен и с Василием Макаровичем Шукшиным. Снялся в роли бандита в фильме «Калина красная». С Высоцким они дружили еще со времен Большого Каретного… Артур прожил короткую жизнь, не до конца выразив себя как писатель.

Другим близким Володе человеком был Вадим Туманов.

Володя познакомил нас осенью 1976 года. Тогда Туманов показался мне немного медлительным, но в нем угадывалась какая-то огромная внутренняя сила. Знакомя нас, Володя сказал, что Туманов – золотоискатель, имеет свою артель. Все это было ново и волновало: артель, Сибирь, золотоискатели – смелые люди, официально получающие большие деньги. Вадим стал рассказывать, что он покупает в Ялте дом вместе с землей и приглашает нас с Беллой туда пожить.

Вадим написал прекрасную книгу о своей жизни – «Всё потерять – и вновь начать с мечты» – о том, как служил во флоте, об аресте по доносу, о годах, проведенных в неволе, и, конечно, о своей артели.

Из друзей Володи хочу упомянуть и фотографа Валеру Нисанова. Он жил в одном доме с Володей. Уехав с семьей (женой Аришей и двумя детьми) в США, он там занялся изданием русскоязычной газеты. Мы с Беллой останавливались у него на одну ночь в Нью-Джерси. Он выпустил номер газеты, целиком посвященный Белле. Потом издал книгу фотографий, посвященную Высоцкому. Мечтал об издании альбома со стихами Беллы и моими рисунками.

Судьбе было угодно сделать Валеру Нисанова свидетелем последних дней жизни Володи. Эти дни и часы он помнил лучше и достовернее всех.

Марина Влади весьма строго относилась к отбору гостей и делала акцент лишь на нескольких именах. Наверное, это шло от существующей во Франции традиции общения людей довольно узким кругом. Быть может, это была ее реакция на поведение Володи, который очень любил друзей и широко с ними общался.

Перечислю только немногих людей, которые собирались в доме Марины и Володи. Это, прежде всего, Севочка Абдулов, в то время актер МХАТа; кинорежиссер Саша Митта, у которого Володя много снимался, и Сашина жена художница Лиля; кинорежиссер Станислав Говорухин, создавший знаменитый фильм «Место встречи изменить нельзя», в котором с большим успехом сыграл Высоцкий; киносценарист Эдик Володарский, близкий друг Володи. По моему наблюдению, Володина интонация во время разговоров была заимствована им у Володарского.

Эдик был славен своими фантастическими приключениями. Однажды его вместе с Володей поместили в больницу для «оздоровления». Володарский провел там короткое время и нашел способ оттуда бежать. Но мысль о том, что Володя остается в больнице один заложником возникшей ситуации, не давала ему покоя, и он вернулся и сдался врачам.

В доме Марины мы встречали Валерия Павловича Янкловича. В то время он работал заместителем директора Театра на Таганке и помогал Володе устраивать его гастрольные поездки, иногда проводил с Володей в поездках по несколько недель. Меня всегда смешило, что директора Театра на Таганке Якова Безродного мы звали Яшка, а его заместителя Янкловича величали Валерий Павлович. Я знал, как много делал он для Володи.

В гостях у Марины и Володи бывали красавица Инга Окуневская и ее муж Виктор Суходрев, знаменитый переводчик всех наших лидеров, начиная с Хрущева, продолжая Брежневым, Андроповым и Горбачевым. Приходила Таня Егорова из Театра Сатиры, югославский режиссер Владо Павлович, снявший Высоцкого в фильме «Единственная дорога». Иногда заходил Вася Аксенов, иногда – отец Володи Семен Владимирович. И конечно, незабываемы вечера, когда бывал Булат Окуджава и они с Володей пели по очереди.

После встречи в моей мастерской с Микеланджело Антониони в середине декабря 1976 года у нас оставались считанные дни до отъезда во Францию, куда нас пригласила Марина Влади и куда мы с Беллой должны были прибыть к католическому Рождеству. После долгих мытарств мы получили наши загранпаспорта – оставалось получить французскую визу.

Мы собирались пробыть в Париже три месяца.

Когда я сказал об этом Володе Высоцкому, он воскликнул: «Борис, ты должен получить двойной въезд во Францию!» И добавил: «Я помогу тебе это сделать. Поедем вместе!» И мы с ним поехали во французское посольство на Якиманку. Володя предводительствовал, и мы прошли в отдел виз, где все сотрудники прекрасно знали Володю и очень хорошо к нему относились. Он сказал одному из чиновников: «Сделайте, пожалуйста, Мессереру с Ахмадулиной двойной въезд во Францию!» И тот, с хитрецой взглянув на Володю, взял бумаги и удовлетворил его просьбу. «Двойной въезд», по словам Володи, необходим был для случая, если мы, находясь во Франции, захотим выехать, предположим, в Италию и снова вернуться во Францию. Володя повелительно сказал: «Бери, выехать захочется!» Он знал эти тонкости, я это понимал и благодарно слушался. Этот «двойной въезд» нам очень пригодился.

Накануне Рождества мы приехали в Париж. На вокзале нас встречала Марина Влади, и мы на ее машине двинулись в сторону rue Rousselet по парижским бульварам. В то время представить себе, что улицы могут быть запружены сплошным потоком автомобилей, мы, конечно, не могли. Продвигались, буквально считая метры дороги. Наконец rue Rousselet 30. Крошечная четырехкомнатная квартирка. Каждая комната метров по двенадцать и маленькая кухонька. Марина поселила нас в одной из комнат.

Эту квартирку в центре Парижа Марина снимала. Оказалось, что у нее есть свой большой четырехэтажный дом в аристократическом пригороде Парижа Maisons-Laffitte. Дом был приобретен на гонорары юной Марины по совету ее родных, которые считали выгодным такое вложение денег. При покупке дом был записан на имя матери и всех четырех сестер. Это было сделано, чтобы уменьшить налоги. В дальнейшем жизненная ситуация Марины очень поменялись, ей пришлось дом сдавать и снимать квартирку на rue Rоusselet. Именно сюда и приезжал из Москвы Володя Высоцкий. В этой квартирке жили и мы с Беллой.

Володя прилетел через три дня. Он, будучи, как всегда, «на нерве», вносил в общую жизнь особое напряжение. Белла тоже была заряжена громадным нервным напряжением. И происходило нечто похожее на вольтову дугу. Когда они встречались, в маленькой квартирке наступала гроза с громом и молниями.

Володя старался найти выход своей энергии и предлагал какие-нибудь неожиданные проекты. Так, он позвонил Шемякину и сказал, что через час мы будем у него. Для нас с Беллой это было особенно интересно, потому что мы с Шемякиным не были знакомы.

Миша Шемякин на всех производил сильное впечатление – во-первых, благодаря легенде, которая его окружала, а во-вторых, из-за экстравагантной внешности и жестоких шрамов, украшавших его лицо. Одевался он причудливо: ходил в каком-то френче, штанах галифе цвета хаки и высоких сапогах до колен. Выходя на улицу, надевал военизированную фуражку с козырьком и длинную шинель до пола.

Квартира у Шемякина была просторная, но, как и в Москве, мы сидели на кухне. Беседовали и выпивали. Собственно, выпивали только мы с Беллой, потому что Володя и Миша были «в завязке». Марина тоже выпивала свою рюмку, но у нее была отдельная бутылка виски, которую она носила в сумочке.

Миша познакомил нас со своей женой Ребеккой, их жизненные пути потом разошлись, но в этот момент они были близки и вместе восхищались успехами их маленькой дочки Доротеи, очень талантливого ребенка – начинающей художницы.

В кухне стояла огромная клетка с очень большим попугаем, накрытая шалью. Как только Миша снял эту шаль, птица начала издавать истерические вопли, способные разбудить спящий Париж, и Мише пришлось снова накинуть шаль. Попугай понял, что наступила ночь, и замолчал. Но в следующую минуту Миша открыл дверцу собачьей конуры, стоявшей тоже на кухне, и оттуда вылетел как пуля бультерьер по кличке Урка, который, делая круги с бешеной скоростью, сбивал все на своем пути. Этот безумный бультерьер, которого Миша очень любил, прожил у него лет шестнадцать, и мы с Беллой встречали его в квартире Шемякина уже через много лет в Нью-Йорке.

Мы перешли в комнату, и Миша стал показывать каталоги своих выставок и альманах «Аполлон-77», который он издал за свой счет и которым очень гордился.

Михаил Шемякин не только талантливый живописец, хороший рисовальщик, удивительный скульптор, но и неутомимый пропагандист русской культуры. По его инициативе в 1976 году в Париже в Пале де Конгре состоялась гигантская выставка неофициального русского искусства. Составленный им альманах «Аполлон-77» – своеобразная энциклопедия неофициальной русской литературы и искусства. В нем были воспроизведены картины российских художников-нонконформистов и рассказано о трагической судьбе каждого из них.

Я с удовольствием смотрел работы из серии «Чрево Парижа», того самого знаменитого «чрева», которое Шемякин успел застать, обосновавшись в Париже в 1970 году. Теперь оно уже стало преданием, а в листах Шемякина сохранилась завороженность неповторимой ночной жизнью центрального рынка огромного европейского города.

В 1977 году Шемякин был уже весьма знаменит в Париже, хорошо продавался и имел большие деньги. Он их бесшабашно тратил, устраивая настоящие гулянья в парижских «кабаках» (на самом деле достаточно дорогих и фешенебельных ресторанах), например, в русских «Царевиче» и «Распутине», где его прекрасно знали и старались угодить как могли. Он приглашал нас с Беллой туда и вместе с Володей, и когда Володя уезжал в Москву.

Марина и Володя бывали в Париже наездами. Марина снималась в фильме Марты Месарош «Их двое» и постоянно летала на съемки в Венгрию. Володя прилетал из Москвы.

Когда мы встречались на rue Rousselet, тема наших разговоров была всегда одна: как сделать так, чтобы Володя мог подольше оставаться в Париже. Занятость Володи в любимовском театре была чрезвычайно высокой. Из Москвы раздавались звонки с требованием приехать на очередной спектакль. Особенно часто тогда шел «Гамлет». Без участия Володи спектакль был немыслим. Потом Володя возвращался, пару дней осматривался, в лучшем случае давал один-два концерта и должен был вылетать обратно в Москву. Больно было смотреть на это существование урывками.

Когда Володя прилетал в Париж, он звонил Косте-болгарину – своему аккомпаниатору – и ехал с ним в какой-нибудь парижский зал, где стояла их аппаратура, – репетировать. Возвращался он поздно, успевал с нами только поужинать. Он все время нервничал. Такая жизнь была для него чрезвычайно трудна. И Марина тоже нервничала из-за этих беспрестанных отлетов Володи в Москву.

Марина старалась ввести Володю во французское общество – знакомила со своими друзьями, для которых он пел в каких-то частных апартаментах. В это время он много занимался французским языком и уже мог объясняться со своими новыми знакомыми. За его лингвистическими успехами было любопытно наблюдать.

Мы непрестанно говорили о том, как бы Володе уменьшить зависимость от театра. Надо сказать, что он очень любил свой театр и Юрия Петровича Любимова. Но театр был ему нужен еще и потому, что директор театра Дупак подписывал ему характеристику, необходимую для оформления документов на выезд. У Володи в это время была постоянная виза, но все равно характеристику нужно было время от времени обновлять.

Володя продолжал мечтать о независимом положении. Он хотел стать членом Союза писателей. Но на этом пути были свои препоны. Во-первых, его не печатали в периодике и не издавали. И ему нечего было предъявить при вступлении в Союз. Во-вторых, были отдельные деятели Союза писателей, которые категорически возражали против приема Володи. Трудно было понять, что они имели против вступления Высоцкого в профессиональную писательскую организацию.

Белла хорошо знала Мишу Луконина, члена правления Союза писателей СССР и в 76-м году первого секретаря Московского отделения Союза писателей. Он был довольно симпатичный мужик. В молодости работал на Сталинградском тракторном заводе и играл в футбол за команду «Трактор». Всем своим поведением и повадками как бы еще и еще раз подчеркивал, что он из простой пролетарской среды.

Как-то в гостях у Миши мы говорили о судьбе Володи Высоцкого и о том, что необходимо принять его в писательскую организацию.

Белла вспоминала этот разговор:

– Миша, может, можно как-то Высоцкому помочь – он беззащитный человек, как всегда актеры, подвластный режиссерам. Но в театре ему уже разрешают петь его песни со сцены. Это уже немало, значит, нет полного запрета на его творчество. Может быть, все-таки примешь его в Союз писателей?

– Только через мой труп!

И напрасно он это сказал…

Как-то один корреспондент спросил Высоцкого:

– А вы хотите быть знаменитым?

И ответ Высоцкого:

– Хочу и буду.

Он понимал себе цену.

2015

 

Михаил ШЕМЯКИН

[60]

«Вспоминай всегда про Вовку…»

С Высоцким я познакомился в Париже году в 1974-1975-м, точно не помню. После спектакля нас познакомил Михаил Барышников. Миша жил тогда в роскошном особняке у Одиль Версуа. Она была женой итальянского герцога или графа, и ему принадлежал этот особняк.

Когда я знакомлюсь с человеком, я прежде всего обращаю внимание на его глаза. У Володи меня поразили абсолютно живые, ироничные глаза, мгновенно все схватывающие и понимающие.

– Можно ли сказать, что это была «дружба с первого взгляда»?

Да, абсолютно. К этому времени и он, и я были достаточно сложившимися людьми и, в какой-то степени, мастерами. А независимо от того, в какой области мы достигаем чего-то, – этот путь в основном связан с проблемами духовных откровений… Этот путь обостряет внутреннее видение. И никакого процесса узнавания у таких людей не происходит. Когда мы сталкиваемся, все случается мгновенно.

– Совпало ли ваше представление о Высоцком, которого вы знали по песням, с живым человеком, которого вы увидели?

Да. Но тогда я мало знал его песни. Я интересовался и занимался классической музыкой и джазом, даже играл немного в России. Я услышал несколько песен Галича, которые меня поразили. Потом мы с ним сдружились в Париже… И я прослушал несколько песен Высоцкого – и меня прежде всего потрясла «Охота на волков». Одной этой песни было достаточно для меня, чтобы понять: Володя – гений! Всё, баста! В этой песне было сочетание всего. Как говорят художники: есть композиция, рисунок, ритм, цвет – перед тобой шедевр. То же самое было в этой песне – ни единой фальшивой интонации… Все было, как говорили древние греки, в классической соразмерности. Полная гармония, да еще плюс к этому – все было на высоченном духовном подъеме! Это гениальное произведение, а гениальные произведения никогда не создают мелкие люди.

Поэтому у меня не было никакого расхождения, но не было и большого шока – как будто я узнал своего хорошего знакомого.

В Париже я сделал первую и единственную персональную пластинку Алеши Дмитриевича… Моя жена часто вспоминает, как странно мы увиделись. Я приехал в «Распутин» – в ресторан, где пел Алеша, а раньше я видел только его фотографию на какой-то сборной пластинке и все. Дмитриевич никогда меня в глаза не видел… И он все время подходил к нашему столику и смотрел… Наконец, когда все уже выпили, он долго так смотрел на меня и говорит: «Ну, что ты?!» Я отвечаю: «А ты что?!» И всё! Мы обняли друг друга. И с этого вечера, с этой ночи и началась наша дружба, которая продолжалась до самой Алешиной смерти.

Кстати, я их познакомил с Высоцким, который вначале абсолютно не воспринимал Алешу. Он звонил мне: «Ну что ты тратишь деньги? Это же безобразно!» А я ему сказал: «Володя, сядь и еще раз послушай этот диск. Один раз, два раза…» Володя должен был прилететь в Париж буквально через два дня… Звонок в дверь… Он обычно из аэропорта сразу заезжал ко мне – это по пути, – чем необычайно злил Марину… Володя обнял меня и сказал: «Мишка, познакомь меня с этим гением! Я понял его!» Я привез его в ресторан, и они тоже сошлись вот так – сразу! То же самое.

Володю я начал записывать буквально с первых дней, когда он ко мне пришел. Сразу! Я вырос в Германии, и у меня развито это немецкое педантичное мышление… И я знал, что это за человек, знал это «шаляй-валяй» русской державы… А еще я слышал несколько его «сорокапяток» – тогда вышли его пластинки с этим ужасным оркестром… Я сказал: «Володя, нужно работать серьезно». И он сразу это понял. Первые песни были записаны сразу же после нашего знакомства.

А потом Володя в эту работу вошел настолько, что когда он приезжал, то у него в кармане уже были бумаги… Причем на некоторых записях идет слегка шуршание этих бумаг… Надевал очки – в последнее время он плохо видел, – ставил бумаги на какой-нибудь мой мольберт – и, перелистывая, пел.

– Вы – первый человек, от которого я слышу про очки…

Это было очень смешное зрелище – Володя в очках лежит и читает… У меня была большая квартира, а Володя не любил больших пространств. Может быть, потому, что его работа была связана с большими залами. Он мне говорил: «Миша, ты любишь большие мастерские, а мне всегда хочется отгородиться – в уголке за столом я чувствую себя уютно».

И у меня была такая комната типа «полуприхожей», и там стоял плюшевый диванчик. Иногда приходишь откуда-нибудь – Володя в очках, при лампе что-то читает. И внешне это был совсем не тот Высоцкий. Пришел такой гигант, ударил по струнам гитары! И Володя любил, чтобы кто-нибудь был рядом… Моя супруга – Рива, она такая тихая женщина – лепит свою статуэтку, а Володя читает. У меня была большая библиотека, а многое в то время нельзя было читать здесь, в Союзе.

– А Высоцкий работал у вас? Может быть, какие-то вещи он написал прямо в вашей квартире?

У меня дома, за моим столом Володя написал… Это не песня, это баллада «Тушеноши». В то время я был в Нью-Йорке, там снимали фильм обо мне – и Володя позвонил мне в отель. А я только что закончил серию «Чрево Парижа»…

– Миша, я потрясен! Сижу у тебя целый день – просматриваю всё – и пишу. Каждое четверостишие буду читать тебе по телефону. Ты не спишь?

– Я тоже не сплю. Буду рад…

И вот каждое четверостишие он читал мне из Парижа в Нью-Йорк по телефону. Так что «Тушеноши» – это было написано ночью у меня в мастерской.

А потом однажды после моего запоя, когда со стен стали приходить «иностранцы» и Володя видел, как мне плохо… Он полдня провел со мной – пытался как-то помочь. А на следующее утро пришел какой-то радостный и сказал: «Миша, вот тебе за мучения. Только это не поется, а читается…» И прочитал мне полностью эту балладу.

– А какова история снимка, на котором Высоцкий на фоне туши быка?

У меня была другая мастерская – не у Лувра, а через несколько кварталов, – громадная мастерская. И мне привезли громадную тушу быка – 350 килограмм. Дня три мы ее поднимали, вздергивая на веревки, делая распорки… Володя пришел однажды в эту мастерскую, увидел эту окровавленную тушу. Поставил стул с другой стороны, взобрался на него – просунул голову – и сказал: «Мишка, сфотографируй, это – я!»

– «Французские бесы» – это написано на документальном материале?

Обычно я с ним не пил. Но тогда Марина выгнала нас совершенно безобразно… Она звонит: «Володя уже „поехал“»… Я приезжаю туда – у них была крохотная квартирка… Володя сидит в дурацкой французской кепке с большим помпоном – почему-то он любил эти кепки… А я-то его знаю как облупленного – вижу, что человек «уходит», но взгляд еще лукавый… А Марина – злая – ходит, хлопает дверью: «Вот, полюбуйся!» И она понимает, что Володю остановить невозможно. Пошла в ванную… Володя – раз! – и на кухню, я бежать за ним! Хотя знаю, что вина в доме не должно бьпъ. Но Володя хватает какую-то пластиковую бутылку (у французов в пластике – самое дешевое красное вино), берет эту бутылку – и большой глоток оттуда, ах! И я смотрю, с ним что-то происходит: Володя весь сначала красный, потом – белый! Сначала красный, потом – белый… Что такое?! А Володя выбегает из кухни и на диван – раз! – как школьник… Но рожа красная, глаза выпученные.

Тут Марина выходит из ванной: «Что? Что с тобой?» – она как мама… Я тоже спрашиваю: «Что с тобой?» – молчит. Я побежал на кухню, посмотрел на бутылку – оказывается, он уксуса долбанул! Он перепутал – есть такой винный уксус, из красного вина, – и тоже в пластиковых бутылках. Через несколько минут и Марина увидела эту бутылку, все поняла… С ней уже истерика… «Забирай его! Забирай его чемодан, и чтобы я вас больше не видела!» А Володя по заказам всегда набирал много всякого барахла – и Марина вслед ему бросает эти два громадных чемодана!

Да, Марина… Но я только одно должен сказать, что Володя ей обязан многим. А мы все обязаны Марине тем, что он еще жил, потому что определенное количество лет – довольно большое – она просто спасала его от водки и от смерти…

Так вот, я беру эти тяжелые чемоданы – а Володи нет. Выхожу на улицу – ночь, пусто… Потом из-за угла появляется эта фирменная кепочка с помпоном! Забросили мы эти чемоданы в камеру хранения на вокзале, и Володя говорит: «Я гулять хочу!» А удерживать его бесполезно… Поехали к Татляну… Татлян нас увидел… «Давайте, ребята, потихоньку, а то мне полицию придется вызывать». Мы зашли в какой-то бар, Володя выпивает… Я ему-то даю, а сам держусь. Он говорит: «Мишка, ну сколько мы с тобой друзья – и ни разу не были в загуле. Ну, выпей маленькую стопочку! Выпей, выпей…» Взял я эту стопочку водки – и заглотнул. Но я тоже как акула: почувствовал запах крови – уже не остановишь!

Вот тогда и началась эта наша заваруха с «черным пистолетом»! Деньги у нас были и была, как говорил Володя, «раздача денежных знаков населению». Но я должен сказать, что в «Распутине» цыгане гениально себя вели. В то время была жива Валя Дмитриевич – сестра Алеши. Другие цыгане вышли… И Володя начал бросать деньги – по 500 франков! – он тогда собирал на машину… И Валя все это собирала – и к себе за пазуху! Пришел Алеша, запустил туда руку, вытащил всю эту смятую пачку – и отдал Володе: «Никогда нам не давай!» И запел. У цыган это высшее уважение – нормальный цыган считает, что ты должен давать, а он должен брать…

А потом Володя решил сам запеть, а я уже тоже был «под балдой»… И вот он запел: «А где твой черный пистолет?…» А где он, этот пистолет?

– А вот он! Пожалуйста!

Бабах! Баббах в потолок! И когда у меня кончилась обойма, я вижу, что вызывают полицию… Я понимаю, что нужно уходить: «Володя, пошли. Быстро!» Мы выходим и видим – подъезжает полицейская машина – нас забирать… А мы – в другой кабак. Значит, стрелял я в «Распутине» – меня туда больше не пускали, а догуливать мы пошли в «Царевич»…

– И тогда же были написаны «Французские бесы»?

Нет-нет… Володя вернулся в Москву – и здесь написал «Французские бесы». И когда он утром – радостный! – прочитал это Марине… Она сказала: «Ах, вот как! Я мучилась, а песня посвящена Шемякину?!» Они поскандалили – Марина улетела в Париж… Володя бросился вслед за ней. Прилетел, и сразу ко мне. Вот тогда он и спел эту песню.

– Высоцкий никогда не говорил с вами о желании остаться на Западе?

Нет, никогда. Ведь Володя все прекрасно понимал и все видел… Он видел это на примере Галича, который жил при этом и умер при этом… Кстати, Володя не очень любил Галича, надо прямо сказать. Он считал Галича слишком много получившим и слишком много требовавшим от жизни. А я дружил с Сашей, очень дружил… Они с Володей совершенно разные структуры.

– А отношения с Барышниковым?

Это была не дружба. Володя был поражен, когда Барышников стал задаваться. Володя говорил: «Как же так? Я его помню мальчиком, который через окно пролезал в гримерную…» И вдруг Барышников стал большой звездой, большим американцем! Никогда не забуду: я принес Мише Володины записи, и там был «Памятник», где Высоцкий пророчески говорит о себе… И Миша, который уже начал портиться, сидел, слушал-слушал… А песня напряженная, может быть, с нарушением определенных ритмов… А Барышников схватился за голову: «Ну зачем он этим занимается! Писал бы просто…» А я говорю: «Ах ты щен!» И было еще покруче. По существу, из-за Володи мы и разругались…

Я уж не знаю, как они дружили в Союзе… Но ведь Барышников просто потерял машинописную рукопись сценария «Каникулы после войны»! Володя мечтал поставить этот фильм на Западе, а Миша сказал: «Я переведу его на английский! Я помогу в том, в том и в том…» Он забрал, в принципе, единственный экземпляр сценария и – потерял!

– А Высоцкий никогда не пробовал у вас рисовать?

Да-да… Он частенько что-то «чирикал», правда, потом все это истреблял… Но у меня сохранилось несколько его рукописных стихотворений, не посвященных (почти все поэты посвящают свои стихи – это одно), а написанных по поводу наших загулов – ну, допустим, «Осторожно, гризли!» – ведь многие не могут это расшифровать… И Володя почти всегда что-то рисовал на этих бумагах – они у меня остались. Он, в общем, ни хрена не понимал в изобразительном искусстве, но чувствовал нутром… Я однажды показал ему моего любимого художника – Павла Сутина. Он говорит: «А что это такое страшное? Эти куски мяса кровавые? Но как здорово!» – «А это наш соотечественник – великий художник Сутин». – «Ты знаешь, Мишка, никогда не видел и не слышал, но как здорово! Я ведь профан в этом деле…»

У меня есть одно письмо, где он пишет: «Мишка, я – неуч. Ты меня образовывай».

– А отношение к вашим работам?

Я не знаю, насколько глубоко он их понимал, я знаю только, что он их чувствовал.

– Во Франции вы куда-нибудь ездили вместе?

Нет. Володя часто уезжал из Парижа, но у меня, в общем, жизнь-то адская… Из-за контрактов, из-за всей моей побочной работы, которой я занимаюсь как издатель книг и пластинок… Я улетал то туда то сюда.

У Володи была мечта: «Я знаю, что может исцелить меня!» – он где-то прочел в рекламном листке, что есть такое путешествие через всю Америку. Оно не очень дорогое: «Мы сядем на лошадей и пересечем всю Южную Америку! У нас будут разбиты задницы, будут болеть позвоночники, мы будем ночевать в пампасах и прериях… Но мы вернемся абсолютно здоровыми и уже никогда не вспомним о „зеленом змие“». Но это так и не осуществилось…

– А вообще отношение к Западу?

К Западу?… Мы немного опоздали во Францию – это уже не время Эдит Пиаф, Шарля Азнавура… Когда я приехал в 71-м году, мне сами французы говорили: «Ты опоздал лет на пятнадцать. Это совершенно другая эпоха». Собственно, и у других народов так бывает.

А вот что` он возлюбил сразу же и так естественно, как и я, – это Нью-Йорк. Когда я впервые лет двенадцать-тринадцать тому назад прилетел в Нью-Йорк, я сразу же понял, что это мой дом. Володя полюбил Штаты с первого взгляда. Всегда говорил: «Мишка, это, это наша страна! Ты должен, должен жить в Америке!» Он был потрясен и масштабами, и ритмами. У него была мечта – работать в американском кино. Но он понимал, насколько это сложно. А те люди, которые тогда могли помочь, не помогли, а потом уже было поздно.

– Вы были на концертах Высоцкого во Франции?

Я был на одном концерте… Этот концерт был как раз в тот день, когда погиб Саша Галич. Володя был после большого запоя, его с трудом привезли… Никогда не забуду – он пел, а я видел, как ему плохо! Я и сам еле держался, буквально приполз на этот концерт – и Володя видел меня. Он пел, и у него на пальцах надорвалась кожа (от пьянки ужасно опухали руки). Кровь брызгала на гитару, а он продолжал играть и петь. И Володя все-таки довел концерт до конца. Причем блестяще!..

– А были ли во Франции приватные концерты, для ограниченного круга людей?

Нет, ничего такого не было. Он однажды пел за городом для каких-то коммунистических организаций, но вернулся чем-то расстроенный. А я особенно не вдавался в детали… Володя тогда знал, что мне плоховато, и старался не навешивать мне еще и свои проблемы.

– Вы говорили о смерти?

В последние два года – постоянно. Он не хотел жить в эти последние два года. Я не знаю, какой он был в России, но во Франции Володя был очень плохой. Я просто уговаривал его не умирать. Я вам расскажу такой эпизод. У Марининой сестры – Танюши – был рак крови. Она боролась восемь лет. А я уже просто боялся за Володю. И однажды (я работаю ночью, укладываюсь спать только под утро) меня будит супруга: «Миша, проснись!» А я знаю, что меня просто так никогда не будят – даже если звонки или визиты… Жена знает, что мне нужно хотя бы два-три часа поспать, чтобы не свалиться с ног. Раз будит – что-то экстренное! Я спросонья вылетел из кровати и сразу заорал: «Володя?!» Она говорит: «Нет-нет. Володя жив. Танечка умерла. Надо ехать в госпиталь».

А потом… Мне же никто не мог сообщить, что Володя умер. Я узнал об этом совершенно случайно. От одной американки, с которой я был в то время в Афинах… Уже газеты написали, уже Володя был похоронен… Мы сидели в ресторане, и она что-то стала меня спрашивать, сильный ли я человек. «Вы, русские, – сильные?» Я что-то не понял: «Все мы сильные…» Но что-то меня насторожило… Она еще раз спрашивает: «Но ты – сильный?» Я схватил ее за руку: «Володя?!» Она его знала и сказала – «Да». Она прочитала в газете и боялась, прятала эту газету. Это было ночью в Афинах. Потом мы все выяснили, она говорит: «Помнишь ту ночь, когда ты не мог спать, тебе было душно, ты бегал… Это было тогда».

И у него самого предчувствие смерти было, депрессии бывали страшные… Володя ведь многого не говорил. А у него начиналось раздвоение личности… «Мишка, это страшная вещь, когда я иногда вижу вдруг самого себя в комнате!»

– Сейчас много говорят, что жизнь Высоцкому укорачивало еще и официальное непризнание. Он страдал от этого?

Нет. Но у него было какое-то чувство неуверенности в себе как в поэте. Об этом говорит такой штрих. Однажды он прилетел из Нью-Йорка в Париж и буквально ворвался ко мне. Такой радостный: «Мишка, ты знаешь, я в Нью-Йорке встречался с Бродским! И Бродский подарил мне свою книгу и написал: „Большому поэту Владимиру Высоцкому“! Ты представляешь, Бродский считает меня поэтом!» Это было для Володи, как будто он сдал сложнейший экзамен и получил высший балл. Несколько дней он ходил буквально опьяненный этим. Потому что Володя очень ценил Бродского.

Я не думаю, чтобы непризнание как-то укорачивало ему жизнь. Он был достаточно упрямым, в высоком смысле… Ему многое укорачивало жизнь, и сам себе он ее укорачивал. Но – непризнание?… Не думаю.

Хотя… Меня поразила в одном из «Огоньков» фраза Евтушенко… Ну, безусловно, Высоцкий – большой талант и прочее, и прочее… «Но для меня он – „Зощенко в поэзии“…» Ну тогда для меня Евтушенко – это Глазунов в живописи! Сказать так о человеке, который написал такие страшные, трагические вещи, и иронически-хлесткие, и шутливые. Володя мог обнажать свою душу – разорвал грудную клетку и показал внутренности! – он мог доходить до совершенно феноменального героизма! И вот взять и похлопать по плечу: «Зощенко в поэзии»… Хотя Володя считал его большим мастером, и я очень уважаю Евтушенко – это действительно большой мастер. Но надо быть достойным самого себя.

– Михаил, извините за банальный вопрос: каким другом был Высоцкий?

Каким другом? Как сам Володя говорил, – с ним можно было пойти в разведку. Всё! Другого не скажешь. Мало того, что он был верным другом… Незадолго до Володиной смерти я чудом прорвался в специальную клинику, где он лежал. Я пришел, и вдруг Володя разрыдался. Я думал, что он рыдает оттого, что он туда попал… «Миша, я людей подвел!» – «Что такое?» – «Я какие-то подшипники забыл купить…»

То есть вот он был такой… Вернейший и мужественный человек, он мог в дружбе, даже в приятельских отношениях, заботиться о каких-то мелочах. Он приезжал ко мне и начинал объяснять, что кого-то ему надо женить, кого-то срочно выдать замуж. Я даже на него наорал: «Володя, ты занимайся творчеством! Ну чего ты носишься?!» Хотя, в общем, я и сам такой…

– А когда вы решили выпустить свой альбом, вернее даже, не альбом, а собрание дисков?

Это мы решили с Володей еще когда только начинали работать. А альбом я решил делать тогда, когда найду настоящего специалиста – мастера. И я нашел Михаила Либермана, который много лет проработал на «Мелодии», получал медали… Вот тогда можно было действительно на самом высоком уровне все это собрать, смонтировать, сделать. В работе большое участие принимал Аркадий Львов – редактор и составитель трехтомника Высоцкого. Я не хотел делать это, когда начался нездоровый ажиотаж. А вот когда чуть-чуть все улеглось, вот тогда мы спокойно это сделали. Это памятник Володе.

– Вы уже сказали, что считаете Высоцкого гением, а в нормальном человеческом общении это чувствовалось?

Для меня оценка человека как гения – прежде всего по его произведениям, а не по поведению. Поведение людей, которых мы называем суперталантливыми, гениальными, – оно в принципе неподконтрольно… Для меня важно еще – при всей гениальности и бесшабашности – его колоссальная работоспособность. Как сказал один из философов: «Гений, который себя не обуздывает и не работает над собой, подобен разлившемуся потоку. Сначала он заполняет собой все, а кончает мелкими лужами».

И у Володи было все, что необходимо для этого «коктейля гениальности». У него была феноменальная работоспособность, колоссальное умение расслабляться… Вот некоторые думают: а-а, он был алкоголиком… Да ни черта подобного! Все его нагрузки по накалу точно совпадали – он безумствовал, когда он пьянствовал, но когда он работал, то нагрузки, которые он нес, тоже были колоссальными! Создать и отточить такое творчество!.. Это были супернагрузки. Потому что он преодолевал как бы экстерном те пробелы в знаниях, которые у него были…

Для меня Высоцкий – прежде всего гениальная личность, цельная, как каменный якорь!

– Вы общались в Париже, а по телефону часто разговаривали?

Да, часто… И очень смешно… Внешне казалось, что он грубый человек. И действительно, когда ему был кто-то неприятен, то Володя никогда этого не скрывал. У него появлялась такая ершистость, он мог так «запулить», что иногда даже мне – человеку довольно невоспитанному – становилось неловко. Он мог, как говорят в России, «обрезать»…

Но с другой стороны, если он кому-то открывался… Для меня Володя был одним из нежнейших людей. Физически я крупнее Володи, а тогда я еще занимался спортом… Но он однажды услышал, как моя жена называет меня «птичкой», и Володе это страшно понравилось…

Звонит телефон:

– Птичка моя, как живешь?

– А какова история стихотворения Высоцкого, обращенного к вам, которое лежало в июле 1980-го на вашем столе?

Я о нем ничего не знал… Он просто написал это стихотворение и оставил. Оно лежало на столе. И когда я вернулся, я его нашел. А говорили мы с ним буквально за несколько недель до смерти. Я ему сказал: «Володька, давай жить назло». Он ответил: «Попробую». Сел в самолет и улетел.

У меня было такое… с моим отцом. Отец не знал, что меня выгоняют из России, что я уезжаю навсегда… Он занял у меня три рубля, похвастался новой формой – у него было пожизненное право ношения военной формы – и сел в такси. Он жил в Пушкине, а я на Загородном… А я-то знал, что уезжаю навсегда, и думаю: запомнить! И сделал такой стоп-кадр – вот отец… эта шинель, фуражка, погон блеснул… Ведь, может быть, я вижу отца в последний раз… Так оно и случилось.

И когда я в последний раз обнял Володьку… Я улетал в Грецию, он – в Москву, он ехал в одной машине, а я – в другой… Володя был в такой желтой курточке… Я помахал ему и думаю: «Последний раз вижу или нет?» Оказалось, что последний…

А когда вернулся и прочитал… Оказывается, и Володя знал, что в последний раз… Почему? Я не знаю… Может быть, он предчувствовал?

Вспоминай всегда про Вовку, Где, мол, друг-товарищ?…

– Кроме тех стихотворений, о которых вы говорили, у вас хранятся еще какие-нибудь рукописи Высоцкого?

Нет. Когда мы работали над трехтомником, то пользовались только копиями. После смерти Володи Марина отдала мне его так называемые «дневники». Но, в общем, там не было никаких дневников… Обрывки фраз, записи по две-три строчки… Там я нашел забавное: «Без зверей мы бы озверели». Но к архиву Володя относился серьезно. Он видел, что я все собираю… У меня все подписано, в папках. Мой порядок его поражал всегда. И однажды я ему сказал: «И ты точно так же должен относиться к своему творчеству». Он согласился: да, я должен все собирать, систематизировать и прочее…

– В квартире Высоцкого на Малой Грузинской хранится ваш альбом с такой надписью: «Драгоценному певцу Русской идеи Володе Высоцкому от Володи Шемякина». Почему от Володи Шемякина?

– А-а… Несколько раз, когда мы попадали в какие-то газеты (и даже после Володиной смерти), – то почему-то часто писали: Михаил Высоцкий и Владимир Шемякин. Мою мать напугали… Один француз позвонил ей из Москвы и сказал: «Я не хочу вас расстраивать, но вот сейчас появилось сообщение о смерти… Я не совсем понял, но вроде бы там написано, что скончался… ваш сын». У матери была истерика.

У меня до сих пор хранится газета – когда-нибудь я вам покажу – там снимок… Мы сидим с Володей друг против друга, и написано: «Сегодня скончался большой бард России – Михаил Высоцкий».

А почему певец Русской идеи? Потому что для меня Володя и есть певец Русской идеи! В нем была эта несгибаемость духа!

– Сегодня вы впервые были на Ваганьковском кладбище, поклонились могиле Высоцкого. Ваше отношение к памятнику?

В этот момент… мне не до памятника было… Но я видел его и на фотографиях, а теперь увидел в натуре. Мне памятник нравится.

Можно было сделать тот «заумный» памятник-камень, осколок метеорита. Но не нужно забывать, что Володя – поэт народный. Хотя для меня он – поэт в самом высоком смысле этого слова, и очень утонченный. Но тем не менее эта любовь всенародная существует…

Иногда люди произносят речи в память кого-то, и без этого тоже нельзя. Этот памятник – как бы произнесенная речь, без которой не обойтись.

Я понимаю, что, может быть, это не шедевр и не совсем то, что хотели бы видеть друзья. Но друзья могут нормально прийти и просто помолчать минуту…

Пусть он слишком расшифрован, если можно так сказать… Но ведь он был сделан уже давно, верно? Памятник был сделан в нужный момент, там есть эта закованность… Люди ведь идут – туда приходит поклониться вся Русская земля, поэтому нужен какой-то образ.

И я думаю, что в таких святых местах ничего так просто не делается. Раз уж так Бог решил, значит, так нужно.

1989

* * *

Как зайдешь в бистро-столовку, По пивку ударишь, — Вспоминай всегда про Вовку — Где, мол, друг-товарищ?! И в лицо трехстопным матом — Можешь хоть до драки! Про себя же помни – братом Вовчик был Шемяке. Баба как наседка квохчет. (Не было печали!) Вспоминай!!! Быть может, Вовчик — «Поминай как звали!» M.Chemiakin – всегда, везде Шемякин, А посему французский не учи!.. Как хороши, как свежи были маки, Из коих смерть схимичили врачи! Мишка! Милый! Брат мой Мишка! Разрази нас гром! Поживем еще, братишка, По-жи-вь-ём! Po-gi-viom.

 

Никита ВЫСОЦКИЙ

[61]

«Память об отце – наше семейное дело»

– Никита, так получилось, что жизнь, в общем, оказалась посвящена памяти отца. Собственное актерское творчество заброшено или почти заброшено и, по сути дела, принесено в жертву этому делу – памяти об отце. Не жалеете иногда об этом?

Тут нет какой-то жертвы. Во-первых, меня попросили отцовские родители. Они были для меня очень важными людьми, его отец и мать, мои дедушка и бабушка. Без всякого такого ощущения, что я приношу жертву, я думал, что очень быстро все решу – с музеем, с правами, со всеми проблемами, которые действительно были. Я шел на год, может быть, на два. А то, что в результате будет уже скоро двадцать лет… Я делаю это с удовольствием. Мне это интересно. Это в каком-то смысле все-таки не просто общественная деятельность, а некое наше семейное дело. Может быть, плохо, что я так говорю, но я к этому так отношусь.

– Ваша семейная история достаточно тяжелая. Отец ушел, когда вам было четыре года, брату – шесть лет. А было время, когда вы отца ненавидели, не любили за то, что он оставил мать?

По-разному. Во-первых, все-таки это происходило не так драматично и трагично. Хотя ничего в ней такого хорошего и приятного нет. Безусловно, все это было достаточно тяжело и для мамы нашей, и для отца, наверное, тоже, и для нас. Но они сделали так, что мы как бы не то чтобы этого не чувствовали, но мы не стояли в ситуации выбора – а с кем ты, за кого ты: за папу или за маму. В этом смысле и мама отцовская, Нина Максимовна, очень старалась. Родители были достаточно уже взрослыми людьми. Они понимали, что надо аккуратней, чтобы не поцарапать какое-то наше восприятие.

Я говорю за себя, не за брата. Иногда был в очень глубокой обиде на отца за какие-то вещи, но не в связи с разводом с матерью. Просто такой возраст – тринадцать-четырнадцать лет. У меня однажды был с ним разговор… мне неприятно это вспоминать. Мне было нужно общаться с ним, я нуждался в этом. Такой возраст, когда мальчики, наверное, тянутся к отцу. И он меня провожал и сказал, типа, звони. И я ему очень резко ответил, мол, неоправданно резко, мол тебе не дозвонишься. А действительно часто была проблема коммуницировать с ним. Не было мобильных телефонов. Он часто уезжал. Мог отключить телефон. Но он был человеком светлым и умел не реагировать на такие вещи. Тем более что я сын его, а не какой-то посторонний. Он говорит: «Знаешь что, а давай завтра в восемь утра сюда. Посмотришь просто, как отец работает, чтобы ты мне такого не предъявлял». Я приехал. Мы носились весь день по Москве. Я запомнил этот день. Он вечером поехал на съемку и говорит: «На съемку поедешь?» И я уже сказал – нет! Потому что я выдохся от количества дел, поездок, каких-то его встреч, каких-то проблем, которые он по ходу решал, огромного количества людей.

Безусловно, были обиды – не по поводу, по которому вы говорите, не за мать, потому что, мне кажется, они сумели это как-то сделать достаточно безболезненно, не демонстрируя нам этого разрыва. Но были разные случаи. Это семейная жизнь.

– А это правда или легенда о том, как мама и отец познакомились?

Это не моя история, но семейное предание. Они работали в одной картине, но не попадали вместе в один кадр. Они жили в одной гостинице от «Ленфильма». Мама возвращалась со съемки и увидела человека, который просил деньги, потому что что-то произошло в ресторане. Он сказал, что в долг, что он в этой же гостинице живет. И мама (надо спросить ее – почему) сняла с руки кольцо, которое подарила ей бабушка, и сказала: отдайте в залог, потом вернете. И после этого он пришел отдавать деньги, пел. Они познакомились. Когда отец из Ленинграда вернулся (он был официально расписан, но на тот момент они уже не жили с первой его женой), он сказал своим товарищам, что нашел себе жену. Дело было в 1961 году на съемках картины «713-й просит посадки». Но опять же без подробностей, без разукрашивания, потому что я там не был.

– А почему у мамы не сложилась актерская карьера?

Она прилично начинала. Она закончила мастерскую Ромма. Ее однокурсники и однокурсницы более-менее состоялись в кино. Она начала работать. Она снималась. Но после истории, о которой я вам рассказал, довольно быстро родился мой брат Аркадий, а потом через два года – я. И у отца был очень тяжелый период с 1960 по 1964-й в смысле занятости. Он не мог найти постоянного театра. Фактически он был безработным. Очень тяжело жили материально. Хотя все помогали чем могли, но жили тяжело. Не получалось с двумя детьми и достаточно проблемным мужем еще и заниматься своей карьерой. Я думаю, что это был осознанный ее выбор. Я с ней несколько раз об этом говорил. Я просто видел, что в этом не было жертвы. Она не жалела. Она нас с братом любила и чувствовала ответственность за судьбу, за здоровье, за самочувствие мужа своего, моего отца. Я думаю, что это был выбор не жертвенный. Она хотела этого больше.

– А когда вы осознали себя сыном одного из самых популярных людей в Советском Союзе?

Мне не с чем было сравнивать. Я очень любил Таганский театр. Лет с двенадцати ходил туда. Совсем недолго при жизни отца это было. Но я любил его, у меня язык просто прилипал к небу, когда я его встречал после какого-нибудь спектакля. Я сел как-то к нему после «Гамлета» в машину. Я уже не первый раз смотрел и сказал что-то типа: «Владимир Семенович, сегодня вы играли потрясающе!» И он посмотрел на меня и сказал: «Никифор, что случилось?! Ты что?!»

– А что, действительно, случилось?

Я был в невероятном каком-то смятении. Это был удивительный спектакль. Но вот не знаю, что-то было такое, что просто пробило насквозь. Когда я первый раз увидел «Гамлета», я пошел от Таганки до Беговой, где мы жили, пешком. Тогда не было мобильных телефонов. Отец бегал вокруг театра – меня искал. Они перезванивались с мамой, куда делся ребенок. А я шел…

– Никита, вы можете сказать, что при его жизни вы его хорошо знали? Или потом уже это знание пришло?

Конечно, потом. У нас были нормальные отношения. Он был по временам «воскресным» папой, по временам я сам напрашивался. Он мне был нужен. Не то что я из него что-то тянул, я ничего из него не тянул, мне просто было нужно. Он заботился, привозил какие-то подарки. Семью, детей своих, конечно, любил, но это не было главным для него. Он много раз говорил, что главным для него были друзья. Я это не осуждаю. Он так говорил, значит, так и было. Но думаю, что главным было – его дело, его творчество, его взаимоотношения с его собственным даром. Конечно, я недостаточно знал его. Я очень многое узнал из его биографии после его смерти – от его друзей, от каких-то людей, которые были в этот момент рядом. До сих пор бывает, что я куда-нибудь приеду, и вдруг появится кто-то и скажет – а вот фотка, мы были в моей мастерской. Такое бывает. До сих пор я узнаю то, чего не знал.

– Какая, как вам кажется, главная роль в кино и главная роль в театре?

В театре, конечно, Гамлет. Он сам об этом говорил. Хотя многие люди, которые с ним работали в театре, говорили, что как бы от Галилея до Гамлета дистанция есть, но не великая. А вот, скажем, от первых его ролей (он появился в 1964 году на Таганке и в 1966-м сыграл Галилея) до Галилея дистанция невероятная. В 1971 году был поставлен этот спектакль. Думаю, что Гамлет развивался. Отец сыграл его 247 раз.

Кино – другая история. Были киноактеры, скажем, не то что более востребованные, но более удачливые. Ему, безусловно, повезло с некоторыми ролями, но я согласен с теми, кто говорит, что он мог бы больше. Хотя кто знает. Я вот разговаривал с некоторыми людьми, которые с ним работали, мне сказал один режиссер: «Никита, ты не думай, что мы его не брали в какие-то работы, потому что боялись советскую власть. А просто вот он входил – и что с этим делать?! Он вылезал из этих ролей». Мне очень интересно ответил Александр Наумович Митта. Я говорю: «А почему вы не взяли в картину действительно великую песню „Купола России“, которая была сделана для „Как царь Петр арапа женил“?» Он говорит: «А это разорвало бы картину». В этом смысле далеко не все, что в кино тогда делалось, хотя замечательный был период для кино, ему подходило. Тем не менее, я считаю, Брусенцов – замечательная роль в «Служили два товарища». У Полоки в «Интервенции». И конечно, Дон Гуан и «Место встречи».

– А есть еще «Вертикаль».

Я очень люблю сам фильм «Вертикаль» за то, что он какой-то очень светлый. У меня была история. Я разговорился с альпинистом, который сказал: «Это фильм о том, как нельзя ходить в горы. Как там нарушено всё». Помолчал и добавил: «Но я увлекся горами, стал альпинистом после того, как посмотрел этот фильм». Такое в нем действительно какое-то настроение. И отец такой там…

– Никита, а вот его актерский дар и поэтический отделимы друг от друга? Вот если бы не было бы Таганки, раскрылся бы его поэтический гений, его поэтический дар в такой степени?

Я думаю, это нельзя разорвать. Когда-то первая выставка, которую мы сделали в музее, была разделена – театр, кино, концертная деятельность, личная жизнь. И потом я понял, что это неправильно. Сейчас мы делаем новую экспозицию. Это очень сложно, но мы хотим именно рассказывать о его жизни в объеме. Потому что одно без другого не может быть. Я разговаривал с замечательным актером, товарищем моего отца, с которым он снимался, с Алексеем Петренко. Я ему говорил, что вот с 1960-го по 1964-й отец не работал. Он говорит: «Никита, это нам повезло, что у него не было работы, потому что в это время он начал стихи писать». Это действительно правда. Разорвать это невозможно. Он такой, какой он есть. Кто такой Высоцкий? Поэт? Бард? Актер?

– Высоцкий – это Высоцкий.

Да. И в этом смысле отделить одно от другого… Таганка, конечно, – это великое счастье для него, что он туда попал. Думаю, что и для Таганки, и для Юрия Петровича – тоже счастье, что он туда попал. Сошлись какие-то линии.

– Вам было почти шестнадцать лет, когда он умер. Вы помните, как это произошло? Как вы узнали, как вы это осознали?

Для меня эти дни – это раздел жизни на до и после. Да, я помню. Очень многие говорят, вот как же это: никто не сообщил, а все узнали, и все пришли? Я думаю, что люди это узнали из «голосов». Объявления никакого не было. На следующий день была публикация в «Вечерней Москве» и, по-моему, еще через день в «Культуре». Я узнал, когда было часов 11–12 дня. Мы ждали Аркадия. Он был на консультации в институте, сдавал экзамены. Он закончил школу в том году. И мы с мамой были дома. И вот, наверное, в это время нам позвонили. Мы Аркадия дождались и поехали. Это был обед. И уже стояли люди около дома. И уже около театра были цветы. Так что думаю, узнали по «голосам». Я очень многих спрашивал. Потому что действительно это произвело очень странное впечатление, впечатление волшебства – пустая Москва, закрытая Москва. Идут поезда, на которые нельзя купить билет. Они приходили по расписанию, и выходили из поезда три человека. В троллейбусе в час пик – шесть человек, из них два милиционера. И вдруг столько людей на площади, столько людей на кладбище! А нам просто позвонили из отцовской квартиры. Ночью, когда он умер, не позвонили, а позвонили его родителям, позвонили Любимову, позвонили нескольким самым близким друзьям. И потом уже с утра начали звонить – позвонили Марине, и так потихонечку… Мы были не из первых, кого предупредили. Но я повторяю, когда мы узнали, знали уже все.

– А вы задолго до этого последний раз с ним виделись?

Я не помню по дням. Аркадий был просто накануне у него. А я был чуть раньше – наверное, дня за два-три. Это всегда неожиданно. Потом уже пришло понимание, что буквально всё кричало о том, что это произойдет вот-вот. Я разговаривал с некоторыми людьми, которые были очень близки в то время с отцом. В общем, все сходились в одном – как мы не заметили, почему?! Не то что били себя в грудь и корили, что, мол, мы виноваты. Но, действительно, задним числом было видно, что это не обычный какой-то кризис, что все гораздо тяжелее.

– Сразу после его смерти вы могли себе представить, что его ждет такая посмертная слава?

Я, прямо скажем, об этом не думал. Повторяю, для меня было шоком то, что я увидел. Я видел, что он был популярен. Я бывал на спектаклях, на его концертах. Я видел, как ему честь отдают гаишники, когда он мимо проезжает. Головой я понимал. Но, конечно, все равно было ощущение, что такие похороны, такое прощание – это что-то из ряда вон… В этом я согласен, этому нельзя способствовать, это нельзя спровоцировать. Это произошло само собой. Народ его выбрал.

– Вы вступили во взрослую жизнь, когда он стал легендой, мифом. И вот эта его фантастическая, феноменальная слава, она не давила на вас никогда? Она вам не мешала?

Безусловно, моя жизнь очень сильно изменилась после смерти отца. Меня многие об этом предупреждали. Мне говорили, что не надо идти в актеры, тебя все время будут сравнивать с ним. Не надо оставлять фамилию – возьми мамину. Было такое. В общем, это справедливо. Но дело не в том, мешало это или помогало. Так сложилась моя жизнь. Но я не в претензии. Я доволен своей жизнью. У меня замечательные друзья. Я люблю ту профессию, которой я научился, – и актерскую, и режиссерскую. Сейчас я кое-что пишу для кино или продюсирую. Я доволен.

– А вы отцу внешне подражали когда-нибудь, неосознанно, ловили себя на этом? Потому что даже тембр голоса у вас…

Я учился на курсе у Олега Николаевича Ефремова. И он на конкурсе к речевикам обратился: «Вы можете убрать это сходство тембров? Уберите обязательно». У меня были замечательные речевики во МХАТе, которые меня все время поднимали по тембру. Не знаю, вполне возможно, что это получалось независимо от меня, что я как-то подражал. Никогда не ставил себе такой задачи. У меня не было желания походить на него, но он мне очень нравился. Я понимал мозгами, что мы совершенно разного темперамента, данности человеческой. Все разное. Это я понимал. А то, что, может быть, я неосознанно как-то стремился быть похожим, – возможно. Не могу ответить.

– А почему вы с таким тембром голоса не поете никогда его песни?

У меня был такой очень серьезный комплекс. Я и гитару в свое время не взял. Отец меня даже спрашивал – почему? Петя, средний сын Марины, благодаря отцу, видя, как он играет, просто стал очень хорошим профессиональным музыкантом, по-настоящему хорошим. А мы – нет.

– Никита, главная женщина в его жизни – это все-таки Марина Влади, да?

Думаю – да.

– Хотел бы вернуться к музею, которым вы руководите. Вы добились, чего хотели? И чего вы, собственно, хотели в этом музее?

Я достиг каких-то промежуточных результатов, но если музею быть, а он существует, музей должен двигаться, должен развиваться.

Вы меня спрашиваете – доволен я или не доволен. Я, на самом деле, считаю, что если меня будет вспоминать мой внук, наверное, он вряд ли будет вспоминать какие-то мои роли в театре. Я бы хотел, конечно, чтобы он вспомнил кого-то из моих учеников. Но, наверное, главное, что он вспомнит, что он скажет, – что дедушка построил музей главного члена нашей семьи: главного Высоцкого.

– Патриарха.

Я действительно его построил. Меня многие поправляют: а надо так, а то ты делаешь неправильно. Я долго ждал, что это сделает кто-то другой. Этого не сделал никто. И я доволен тем, что я это сделал. Другое дело, что это так же, как театр. Нельзя театр создать раз и навсегда. Театр должен двигаться.

– А вы себе представляете отца в современной российской действительности? Это совершенно гипотетический вопрос.

Я понимаю. Иногда мне хочется сказать, что да, я очень хорошо себе представляю. Иногда мне хочется спрятаться за какой-то штамп и сказать – я не знаю. Думаю, что правильнее всех – при том, что у меня непростое к нему отношение, – сказал Говорухин. Его тоже спрашивали – а что бы Высоцкий делал, с кем бы он был, с левыми, с правыми, с коммунистами или уехал и жил в США? Он сказал примерно так, что он все равно занимал бы то же место, что занимал тогда. То есть все равно был бы один. И я думаю, что он бы сдюжил. Все эти представления о том, что он бы не выдержал, если бы увидел, что происходит на Украине… Он бы сдюжил. Он был человек действия. Он бы действовал.

2015