Адвокат Филипп Коцовер — плотный брюнет среднего роста, с карими глазами, с лицом, типичным для восточноевропейского еврея, влюблен в Лотшин. Они много времени проводят в зимнем саду или в ее комнате, часто прогуливаются вдоль реки Шпрее. Его вдумчивое понимание собеседника, манеры, обходительность располагают к нему принцессу дома Френкелей. Артур уже намекнул ей, будет рад, если она свяжет свою жизнь с его другом Филиппом.
В последнее время адвокат стал реже ее посещать, и влюбленные взгляды, обращенные к ней, стали редкостью. С тех пор, как нацисты вышли из подполья и их партия получила на выборах в 1930 году 107 мест в рейхстаге, став второй по величине партией, он оставил все свои дела, сосредоточившись на юридической защите еврейской общины. С обеда и послеполуденного кофе в семье Френкелей он торопится в свой офис, чтобы заняться делами, громоздящимися на его столе.
— Филипп, ты видишь ситуацию словно через увеличительное стекло, — говорит Артур, считая, что его друг преувеличивает опасность.
Зря он связал свою жизнь с общественной деятельностью и сократил юридическую помощь, как советник металлургической фабрики Френкелей. Филипп очень серьезно относится к обещаниям нацистского лидера уничтожить внутренних врагов, окаменевшую Веймарскую республику, подписавшую унизительный Версальский договор и ввергшую Германию в экономический коллапс.
Филипп уверен в том, что Гитлер способен увести страну из просвещенного мира в жестокость средневековья. А причина этому — инфляция, приведшая миллионы немцев к безработице, голоду, унижению, болезням. Сброд объединяется вокруг Гитлера.
— Но это безумие пройдет, — успокаивает его Артур, поглядывая на портрет покойной жены, висящий над письменным столом.
Филипп же видит все в черном свете. Всяческими уловками и откровенной ложью нацисты пестуют невероятную жесткость к евреям.
Толпа слушает вопли Гитлера: «Версаль был преступлением евреев. Следует уничтожить марксизм, и Германия воспрянет!» Вспоминают мюнхенскую трагедию 1919 года, оставшуюся в памяти граждан Германии, и обвиняют в ней евреев и большевиков. В тот короткий период, когда столица Баварии оказалась в руках немецких коммунистов, среди которых были евреи, тысячи людей умирали от эпидемии туберкулеза. Переворот, приведший к власти в Мюнхене Советы баварских коммунистов, сформировавших правительство, произошел в апреле и провалился в мае. Но социал-демократическое правительство установило там «белый террор», который привел к тысячам и тысячам жертв, намного большим, чем умеренный террор красных.
В лжи и преувеличениях варварской пропаганды Филипп видит черное пророчество.
Он удивляется, что такой просвещенный человек, как Артур, не желает этого видеть. Гитлер и его подручные раздают обещания сброду, считающему себя униженным и оскорбленным, алчущему национальной гордости. Эта агрессивная масса собирается на площадях и в залах вокруг своего кумира, который перехватил лозунг левых: «весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем … мы свой, мы новый мир построим».
В рабочем кабинете Артура ощущается напряжение. Он погружается в молчание и с удивлением думает о том, что такой умный человек, как Филипп, верит в силу слов этого крикуна и клоуна Гитлера, чья книга «Майн кампф» — «Моя борьба» наделала много шума. Особенно эта фраза: «Мы строим тысячелетнюю империю». Нацисты навязывают новую мораль будущему человечеству. Могут ли нормальные люди отнестись серьезно к шуту, объявившему себя «сверхчеловеком, чистейшей крови арийцем, представляющим высшую расу»?
— Артур, Германия катится в пропасть.
— Глупости. Суета сует.
— Увози детей из Германии.
При всем уважении к своему другу-юристу Артур уверен, что восточноевропейский еврей, сионист и социалист, не понимает глубинную связь евреев с германским обществом. Филипп родился и воспитывался в Польше. После Мировой войны эмигрировал в Германию с аттестатом зрелости, полученным по окончанию русской гимназии. Еврейская община обратилась к богатым берлинским евреям с просьбой поддержать еврейскую эмиграцию. Так молодой беженец попал в богатый дом Френкелей. Артур сказал юноше, что он должен проявить себя. Артуру не хотелось играть роль простого филантропа. Он предложил Филиппу получить образование юриста или инженера и тем самым обеспечить себе приличные средства существования. Только так он сможет отдать свой долг. Филипп выбрал юриспруденцию. Еще во время учебы он стал выполнять обязанности юридического советника литейной фабрики Френкелей.
Нацисты вышли из подполья, и спор между друзьями становится все острее. Как диалектик, опирающийся на философию Гегеля, Артур придерживается закономерностей, на которых зиждется мир.
— В реальности существует постоянная динамика, — равнодушным тоном говорит Артур, — даже представить себе невозможно, что мы вернемся к мрачному средневековью. Не может антисемитизм расцвести в современный период развития технологии и науки.
Артур морщит лоб, и очки его сползают на кончик носа. По мнению Филиппа, реакция его друга характерна для представителя еврейской крупной буржуазии.
Каждый раз, когда спор сползает на еврейскую тему, Артур, человек рациональный, остается на позиции большей части почтенных членов еврейской общины, которые произносят патетические речи об укоренении евреев в германской культуре. Они внесли значительный вклад во все области жизни страны. Германия нуждается в евреях, чьи экономические связи охватывают весь мир. Палец Филиппа подталкивают очки вверх, на переносицу, взгляд его смущен. Нацисты воспринимаются евреями Германии, как искусственное явление, которое их, евреев, не касается! Лицо Филиппа мрачнеет от этих мыслей.
Агрессивные нацисты захватывают Германию. Не пропускают ни одного питейного заведения, пропагандируют среди безработных рабочих, затягивая их в ловушку. Агитаторы нацистского движения угощают их выпивкой, и когда те погружаются в пьяный угар, начинают настраивать их против социал-демократов, против коммунистов, против евреев, короче, против всех, кто стоит на их пути к овладению рейхстагом в Берлине.
За зеленой шелковой портьерой Бертель затаила дыхание. В ее воображении возникает картина ее бегства от преследователей в глубины темного леса. Она находит укрытие в каких-то мрачных погребах. Девочка, побледнев, выглядывает из-за портьеры. Она смотрит на мрачное лицо Филиппа.
— Есть закон и порядок в государстве, — Артур устремляет пытливый взгляд на своего друга.
— Закон и порядок?! — Филипп поднимает плечи и нервным движением опускает их. Его палец, снова поднятый к носу, дрожит, отправляя оправу очков с кончика носа на переносицу. Ведь никто из его собеседников не видит его письменного стола, заваленного делами, свидетельствующими о вздымающемся вале антисемитизма. Как обвинитель от имени евреев, он-то отлично знает о бесчисленных актах насилия в селах Пруссии. Напуганные евреи приезжают к нему из небольших прусских городов за помощью против пьяных погромщиков, которые нападают на беззащитные еврейские общины.
Погромщиков приводят в суд, но судьи выносят поджигателям синагог мягкие приговоры. Череда погромов соединяется в сознании Филиппа в единое страшное и, главное, безнаказанное действо. «Еврейская свинья» называли националисты-убийцы министра иностранных дел Германии еврея Вальтера Ратенау, когда в 1922 они подняли бунт против Веймарской республики. Еврейские лавки и магазины были разграблены ревущим сбродом в ноябре 1923. Со второй половины двадцатых годов бунт нацистского меньшинства превратился в бунт большинства. Антисемиты разрушают памятники на еврейских кладбищах, покрывают стены синагог подстрекательскими лозунгами, грабят еврейские магазины. На исходе двадцатых годов нападений на евреев все больше.
— Развитая цивилизация может быть использована и варварами, — плечи Филиппа приподымаются, он весь напряжен, как пружина.
За поблескивающими стеклами очков глаза его беспомощно моргают. В коридорах серого здания еврейской общины на Августштрассе длинные скамьи заняты до отказа. Богатые и бедные евреи, молодые и старики приходят сюда за юридической помощью по всем вопросам. И это касается религии, налогов, браков и разводов, погребения и обрезания, поисков работы, в добавление к судебным разбирательствам по поводу незаконных увольнений с работы по причине национальности, банкротств. По коридорам еврейской общины гуляют бесчисленные истории об издевательствах нацистов над евреями.
Глубокий страх слышится в негромком голосе Филиппа, и Бертель еле сдерживается, чтобы не выкрикнуть слова в его поддержку.
Центр столицы бушует. Дрожь пробирает девочку. Она ускоряет шаг при виде коричневых рубашек нацистов, которые множатся, как грибы после дождя. Они демонстрируют свое присутствие повсюду, особенно у своей базы, выделяющейся флагштоком, на котором полощется красное знамя — на нем в белом круге распластана черная свастика. Они ходят группами, растекаясь по центральным улицам, раздавая прохожим пропагандистские листовки и беспрерывно распевая националистические песни, пропитанные антисемитским ядом. Отец говорит, что Германия ее родина, но чувство отчуждения преследует Бертель с раннего детства, а не только с того дня, когда нацисты вышли из подполья. Чего-то важного недостает ей на этой «родине». Даже в школе она чувствует отличие от девочек из христианских семей. Глубоко в душе девочка ощущает, что она вовсе не настоящая немка. И она не думает, что также себя чувствует Лотшин, хотя у нее светлые волосы и голубые глаза. Как-то заметила ее сестра-красавица, что одноклассницы из аристократических христианских семей в Пренслау не пропускали ни одной вечеринки в еврейском доме, и даже приглашали ее присоединяться к ним на лыжных прогулках во время каникул, но никогда не открывали перед ней двери своих домов.
— Люди Моисеевой веры в Германии существуют в атмосфере духовной шизофрении, — цитирует Филипп слова сионистского лидера.
Бертель про себя добавляет, что их семья отлично выглядит на общегерманском человеческом фоне, но внутренний ее мир раздвоен.
Улица ревет: «Разбивайте головы евреев, сынов Дьявола», или — «Головы ваши, Ицик и Сара, мы размозжим одним ударом!» И эти страшные картины кошмарами преследуют Бертель. Каждый нацист на улице удваивается и утраивается, размножаясь простым делением и превращаясь в целый батальон, угрожающий ее жизни.
— Все это глупости! Они могут говорить всё, что хотят, — выступает Лоц на детских собраниях, — это хулиганство. Это нас не касается.
Кудрявые сестрички вообще к этому относятся равнодушно, но Бертель знает, что Филипп прав.
Она возвращалась домой из школы, и сердце ее чуть не выскочило из груди, когда она увидела на центральной площади умирающую лошадь. Девочку охватила сильнейшая дрожь. Возница, здоровенный, грубый мужлан, хлестал агонизирующую лошадь кнутом, который со свистом врезался в ее тело и при этом понукал ее хриплым голосом. Конь терял последние силы, а хозяин наносил ему удары по шее, пытаясь поставить его на трясущиеся ноги. Брюхо животного едва вздувалось и опадало. Наконец, конь рухнул и даже не пытался приподняться. Тем временем на площади скапливались водители автобусов, трамваев и частных автомобилей, собирались толпой трубочисты, уборщики улиц, продавцы с расположенного рядом с площадью овощного рынка, безработные и беззаботные зеваки. Двое полицейских в полном обмундировании, с резиновыми нагайками в руках, патрулировали вдоль площади. Народ толпился, сгорая от любопытства, вокруг умирающей лошади, но так как это не было политическим собранием под открытым небом, полицейские не вмешивались. Толпа заполонила квартал, где жили уважаемые граждане города, криками и свистом поддерживая рассвирепевшего возницу.
Бертель поправила ранец на спине и пробивала себе дорогу в толпе возбужденных мужчин и женщин. Черные ее глаза сосредотачивались то на здоровенном вознице, то на темных глазах лошади, что с каждой секундой теряли блеск жизни. Возница продолжал хлестать кнутом коня под радостный свист и улюлюканье толпы. Пена текла из пасти лошади, и голос какой-то старушки, умоляющей прекратить издевательство над несчастным животным, тонул в радостном реве. «Рот фронт!» — орали красные. «Хайль Гитлер!» — старались их перекричать коричневые. Полицейские стояли в стороне, на страже, подтягивая пояса и ремешки стальных касок и пресекая политические речи.
— Сколько вам заплатили евреи, чтобы вы охраняли их головы? — кричал кто-то из толпы. — Будь они прокляты! Мы подыхаем от голода и безработицы, а евреи, тем временем, снимают все урожаи. Пока кровь не брызнет из их голов, мы не спасемся от этой падали!
Бертель испуганно огляделась по сторонам. Полицейские подняли нагайки и были готовы бить нарушителей порядка. Бертель ускорила шаги, пытаясь вырваться из толпы. И не только из-за полицейских, рева толпы и резкого запаха пота и вони. Долговязый тощий парень с опавшими щеками, в неряшливой одежде, черной рубахе и черном галстуке испугал ее своим видом убийцы. Он неожиданно начал пробиваться в ее сторону. Задыхаясь, с растрепанными волосами, она бежала от него, видя, как он ускорил шаги, нагоняя ее. Нельзя разговаривать с незнакомыми людьми! Убийцы, грабители, насильники устраивают засады по углам улиц, в переулках, подстерегают ее у дома и в школе. Ужас и страх. Этот урод хочет ее уничтожить. Бертель бежала со всех ног, время от времени оглядываясь, пока убийца не исчез.
— Что это означает — быть евреем? Почему меня хотят убить? — ворвалась она в кабинет отца без приглашения.
— Бертель, не обращай внимания на хулиганов. Ты такая же немецкая девочка, как и все немки, — отреагировал отец на ее взволнованный рассказ о ревущей толпе в центре города, требующей размозжить головы евреям.
Из-за портьеры она слышит голос Филиппа:
— На улицах опасно. Еврейская община уводит детей с улицы, отдает их в еврейские молодежные движения.
Филипп рассказывает о больших обувных складах, которые пожертвовала еврейской общине миллионерша Маргот Клаузнер под молодежные клубы, где подростки могут собираться. Он рекомендует отдать Бертель в такой клуб скаутов.
В клуб она не попала. У входа толпилось такое же хулиганье, как и на улице, недалеко от их дома, улюлюкая и выкрикивая — «Грязные евреи». Рыжий Бумба присоединял свой тонкий голосок к скандирующим крикунам, и даже в шутку поднимал руку в нацистском приветствии «Хайль Гитлер».
Десятилетний Бумба находится под влиянием спокойного отношения в доме к нацистам, не понимая их провокаций. Бертель же чувствует, что в доме ошибаются. Умный отец повторяет, что нацистская пропаганда ее не касается, и ей не следует всерьез воспринимать угрозы хулиганов, ибо они, в основном, набрасываются на восточноевропейских евреев в черных шляпах, с пейсами и бородками, но в сердце девочки поселился страх, о котором толкует Филипп, вопреки беспечности отца и оптимизму директора школы.
Отец попросил Гейнца отвести Бертель к скаутам. Нужно, чтобы девочка не привыкла к одиночеству, не замкнулось в мире книг. В очередной беседе с дочерью, отец рассказал ей об истории развития и прогресса немецких евреев, чтобы она ощутила свою принадлежность к немецкой нации, как полноценная немка. По его словам, в конце восемнадцатого века и в девятнадцатом евреи выбрали для себя немецкую национальность. Со времени эмансипации они, как патриотические граждане, могут свободно выбирать любую область жизни, внося свой весомый вклад экономику, общественную и культурную жизнь.
Как доказательство столь существенных изменений положения евреев в течение нескольких поколений, отец напомнил ей темное время, когда еврей, отданный под суд, должен был стоять коленопреклоненным на свиной шкуре. Следы этого варварства пытаются вернуть нацисты. Потому не следует к ним относиться всерьез. Затем он рассказал о времени развития немецких колен в течение последних веков, припомнив, что, собираясь возводить город Петербург, русский царь Петр Великий привез из Германии множество специалистов и ремесленников.
Артур особенно подчеркнул, что силу германских княжеств составляли промышленники, в настоящее время эту силу составляют немецкие интеллектуалы, люди духа — первоклассные ученые, писатели, поэты, музыканты. И завершил он свою беседу словами:
— Ты — немка, как все остальные граждане этой страны. Еврейство — твое частное дело. Ты — еврейка только в стенах своего дома.
— Нет, это не так. Я и вне своего дома чувствую себя еврейкой.
— Потому что ты особенная девочка, характер твой отличен от других.
«Что это такое — еврей, кто является евреем, а кто — нет», — этими вопросами Бертель донимает всех домочадцев. В отличие от своих братьев и сестер, она не привязана ни к своей собственной идентичности, ни к национальной немецкой идентичности. Солидаризуясь с протестом против уличного антисемитизма, она демонстративно отказалась вносить пожертвования в организацию, собирающую их для немецких детей, жертв финансового кризиса, вынужденных жить за пределами Германии. Она является в школу без квитанционной книжки, и не вносит наличными взнос для нуждающихся детей к Рождеству.
— Ты сама ведешь себя, как хулиганка, — кипел дед.
— Они все — антисемиты.
— Ты — гражданка Германии. Немцы за пределами страны ведут себя нейтрально. Почему не помочь им хранить верность своей нации? — вмешался отец.
— Они против евреев, — сказала Бертель.
— Эта девочка — сумасшедшая, — стукнул дед тростью о пол.
Артур не отчаялся:
— Организация, помогающая немецким детям за границей, не является политической. Пожертвования эти идут на создание библиотек в Кротошине и на обеспечение преподавателей, которые будут туда посланы обучать немцев истории Германии.
Он намеренно напомнил Кротошин, городок, в котором родилась и росла ее покойная мать. Бертель это не убедило. Она упорно держалась своего мнения, несмотря на то, что доктор Герман поддерживал отца и деда. Семья вынуждена была внести пожертвование без ее ведома — за нее.
Артур, человек просвещенный, диалектик, все же запутывается в ответах на дотошные вопросы своей умной дочери. Что это такое — иудаизм, и что означает — быть евреем? Он погружается в кожаное кресло, не в силах избежать взгляда ее черных, горящих глаз, пытливо и нетерпеливо ожидающих ясных однозначных ответов. Но эти ответы своей замысловатостью и явно выраженной неуверенностью запутывают ее окончательно.
— Я — еврей, и это сильнее меня. Я не в силах это объяснить. Никогда я не смогу принять христианство.
Из-за портьеры девочка слушает его ответы гостям:
— Быть евреем — дело мистическое, а не рациональное. Иудаизм это тайна личности. Тайна, потому что трудно мне уяснить особенности, составляющие эту личность. В моем личном мире скрыта эта мистическая тайна. Я отчетливо осознаю ее существование во мне и живу с ней в согласии.
И все же эта мистическая сторона его сущности пробуждает в нем чувства вины, и тогда он признается близким в этом грехе. Ведь он — германский патриот — страдал от измены своему отечеству во время Мировой войны.
Случилось это на фронте, под Верденом, где судьбу войны решили британские танки. Во время патрулирования с двумя подчиненными ему солдатами-евреями они наткнулись на двух французских солдат и взяли их в плен. Когда выяснилось, что пленные тоже евреи, он освободил их.
— И вот я, офицер германской армии, давший клятву верности кайзеру Вильгельму Второму, предал свое отечество, — исповедался отец. — Не могу объяснить это иррациональное движение моей души, заставившее меня спасти евреев. До самого дня моей смерти меня будет преследовать это предательство. Совесть моя не успокоится из-за этого иррационального чувства, овладевшего мной. Что же касается моей личности, все иррациональное в ней — это и есть еврейство. Все рациональное во мне — немецкое!
В беседах с Бертель отец говорит о еврействе, как о чем-то далеком. В его общих словах нет ответа на ее духовные и душевные требования. Отец— интеллектуал уклоняется, вернее, убегает от еврейской темы. Единственно, о чем рассказывает ей, так это о том, что покойная ее бабушка любила молиться в субботу и наигрывала на рояле еврейские мелодии.
И на собраниях членов организации любителей творчества Гёте, проводившихся в библиотеке отца, Бертель не находила ответы на свои вопросы. Решить еврейскую проблему в массовом крещении и переходе в христианство?
Она стояла в углу библиотеки во время собраний, в полнейшем смятении, прислушиваясь ко всему, что там говорилось. Выяснялось, что эмансипация приводила крупнейших еврейских мыслителей, гигантов духа, в лоно христианства, и за ними тянулось множество евреев. Эти ассимилированные интеллектуалы были верными союзниками германских христианских духовных лидеров. Более того, эти германские духовные лидеры, такие как Гёте, Шиллер, Шлегель, Лессинг, благословляли ассимиляцию евреев. Небольшая прослойка немецкого движения Просвещения высоко ценила духовный уровень евреев.
Христианские интеллектуалы нуждались в их естественных талантах, вообще не обращая внимания на то, что еврейская религиозная общественность уклонялась от ассимилянтов. С наступлением эпохи равенства прав абсолютно всех граждан евреи начали отдаляться от древних этических принципов иудаизма и добровольно подпадали под скверну западной прогрессивной культуры. Еврейские интеллектуалы полагали, что теперь навсегда евреи избавятся от последних следов иудаизма, соблюдаемого богобоязненными евреями, напоминающими своими обычаями, одеждами времена темного отвратительного средневековья. Дело дошло до того, что в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях лидеры еврейской общины, интеллектуалы — христиане и евреи — обратились с призывом к евреям — совершить массовое крещение, чтобы раз и навсегда решить еврейскую проблему. По вопросу крещения, Бертель не раз слышала от отца: «Чего вдруг я должен креститься?! Я родился евреем. Меня, как либерала, никто не заставит поменять веру! И тот, кто тоже считает себя либералом, должен уважать мою волю!»
Отец однозначно выступает против выкрестов — в отличие от большинства еврейских интеллектуалов, которые отказались от своей еврейской идентичности ради карьеры в христианском обществе и желания легкой жизни в качестве граждан христианского вероисповедания. Он отвергает мнения главы еврейской общины Фердлиндера и некоторых других известных лиц, обратившихся с призывом к евреям принять христианство. С неприязнью Артур говорит о женщинах, также снискавших себе славу, таких как Генриетта Герец, Рахиль Вархеген, Фани Левальд или Доротея фон-Шлегель, которые вышли замуж за христиан и призывали к массовому крещению, считая иудаизм катастрофой, от которой следует откреститься. Артур, как и его друзья, либералы, стоит за право евреев на самостоятельное существование.
Естественно, разговоры о взаимоотношениях иудаизма и христианства вертятся вокруг учения духовного лидера еврейства Германии Моисея Мендельсона. Артур и его друзья поддерживают мировоззрение этого, как они считают, великого реформатора, считающего, что невозможно создать еврейское государство в Палестине после сотен лет рассеяния. Они разделяют мнение лидеров еврейского Просвещения, которые тоже не видят будущего у еврейской нации на исторической родине.
Дед выступает против слепого преклонения перед духовным лидером:
— Моисей Мендельсон был подхалимом и фальсификатором. В обществе евреев он выступал как глубоко религиозный верующий — накладывал тфилин, молился дома и в синагоге. Но когда оказывался в среде христианских интеллектуалов, таких, как Лессинг, вел себя, как верующий христианин.
Дед сводит счеты с Мендельсоном. Как еврей, соблюдающий традиции, тот жил, соответственно им. В противовес ему, его сын Авраам, банкир, восстал против традиций праотцов и принял крещение.
— Нечего удивляться, что эта уважаемая семья отреклась от своего еврейства, — решительно выступал дед на собрании членов товарищества любителей творчества Гёте. — Мендельсон не умел воспитывать своих детей, оставил им выбор — свободно решать, кем быть, — евреем или христианином, тем самым распахнув перед ними врата христианства. Человек, чей путь в жизни не ясен, не может служить примером и образцом евреям.
Проблема выкрестов весьма чувствительно воспринимается дедом, дед которого, Натан, не крестился, как и его братья. Мать их, жившая в Португалии, была ревностной еврейкой. Дед говорил:
— Ущербен человек, который хочет изменить свою идентичность.
Артур согласен с дедом:
— Философия основана на чистоте. В характере Мендельсона было что-то нечистое. Он копировал христианскую немецкую философию, преклоняясь перед немецкой культурой. Он не отверг решительным образом крещение своих потомков. По сути, он не понял, что своим огромным влиянием на еврейство Германии ввел его в глубокий раскол.
Артур удивляется тому, что еврейский реформатор не видел это противоречие между своим мировоззрением и своей связью с немецкими философами, которые хотели освободить евреев от иудаизма. Артур противопоставляет ему французских философов, таких как Вольтер и энциклопедисты, и даже Лессинга, немецкого философа-христианина, который поддерживал евреев. Он резко выступал против антисемитизма и воевал против мракобесных идей, размножающихся в его время. Своей дружбой с Мендельсоном он подчеркивал сосуществование и взаимоуважение религий.
Спрятавшись за портьерой в кабинете отца, Бертель прислушивалась к речам еврейских и христианских интеллектуалов о взаимоотношениях между ними. Мурашки побежали по ее телу, когда она услышала из уст одного выступающего о колебаниях, охвативших философа Франца Розенцвейга:
— Я другой еврей, — говорил он. — Нет ничего общего между богобоязненным польским евреем и мной.
После ожесточенного спора между ним и выкрестом Ойгеном Розенштоком Розенцвейг решил искать свой жизненный путь в христианстве, как многие еврейские интеллектуалы, приявшие крещение. Но в день Отпущения грехов — Йом Кипур — день молитв и поста в берлинской ортодоксальной синагоге он отказался от погружения в купель, заявив, что он остается евреем, и стал преподавать иудаизм. Он перевел на немецкий язык еврейское Священное Писание с целью приблизить евреев к Танаху — книгам Торы, Пророков и Писаний, особенно уделяя внимание праздникам Израиля.
На собрании общества любителей творчества Гёте оратор вдохновенно говорит об истинной «звезде свободы» — Франце Розенцвайге, о том, что этот незаурядный философ видит в иудаизме и христианстве две важные религии. Но отмечает и различие между ними. Иудаизм вечен, действует вне времени, в то время как миссионерское христианство несет истину иудаизма во все уголки мира, борясь между временным и вечным. Еврейский народ скитается из одного рассеяния в другое, но пламя иудаизма неугасимо. Кто-то из слушателей заметил, что в иудаизме возникло новое явление. С одной стороны, ширится ассимиляция. С другой, в еврейском обществе появляются великие мыслители, ученые, возвещающие новый тип еврея, чьи корни глубоко погружены в иудаизм.
Речь, к примеру, идет о философе Мартине Бубере, проповедующем «духовную работу в настоящем времени», следующем за Ахад Га-Амом. Бубер призывает к новому духовному творчеству. Речь идет о создании новой литературы и нового искусства, которые должны черпать вдохновение из душевных глубин еврейского народа.
Участники собрания вышли на короткий перерыв в огромный зал, примыкающий к библиотеке. Начался непринужденный обмен мнениями, табачный дым потянулся к потолку, запах кофе и шоколадных пирожных приятно щекотал ноздри. На столах громоздились горы деликатесов, аккуратно разложенных на серебряных подносах, поблескивали хрустальные бокалы с напитками, дымились фарфоровые чашки с горячим кофе. — Почему в еврейском доме крутится столько гоев? — хмурясь, спросил дядя Мартин Маркс.
Отец ответил ему:
— Только в обществе христиан я чувствую себя евреем.
Бертель, как обычно, укрылась за портьерами, разглядывая сквозь складки ткани гостей и старших братьев. И тут Бумба, который во время лекций украшал винтовую лестницу старыми поясами, лентами и ожерельями, возник перед уважаемыми гостями с серьезным выражением лица. Громким голосом он процитировал сентенцию Гегеля и сентенцию Ницше, которые услышал от Фердинанда. Гости приняли его за вундеркинда. Перерыв кончился.
Бертель была смущена. На улицах нацисты издеваются над евреями. А послушав выступления собравшихся гостей, она так и не поняла, что такое иудаизм и кто такой еврей, и почему свирепствует такая ненависть к евреям и вообще к еврейству. Бертель абсолютно сбита с толку. Ей и Филиппу отец говорит, что ненависть к евреям — явление временное, что они рассматривают антисемитизм в увеличительное стекло, и особенно она, ибо у нее смуглая кожа, и все принимают ее за еврейку. Отец упирает в нее пристальный взгляд воспитателя, и припев повторяется:
— Ты — немка, твой родной язык — немецкий, ты ничем не отличаешься от окружающих тебя людей.
Бертель думает про себя, что преклоняется перед отцом, но в отличие от сионистов — Филиппа и тети Ревеки, он запутался в вопросах иудаизма и ей ничем не может помочь.
— Гитлер придет к власти, — сказала Бертель с горечью взрослой женщины в летах, и весь дом зашелся в хохоте.
Только Гейнц внимательно посмотрел на нее и не издал ни звука. Филипп посоветовал ему ликвидировать семейный бизнес и бежать из Германии, когда выяснятся результаты последних выборов. Нацистская партия, вторая по величине в рейхстаге, идеи которой обретали все больше сторонников в стране, все же не убеждала Гейнца в необходимости исполнить совет Филиппа.
— Ты явно преувеличиваешь, — говорил ему Гейнц, объясняя, что в дни экономического кризиса действительно возникают трудности в бизнесе, но, тем не менее, их литейная фабрика приносит неплохие доходы, и в делах наблюдается экономическая устойчивость, несмотря на то, что утренние финансовые сводки возвещают о падении курса валют.
Дед спокоен. Гейнц пребывает в тревоге. Правительственные коалиции с трудом дотягивают до полутора — двух лет. Власти не в силах побороть бесхозяйственность и распущенность, овладевшие страной. Убийства, грабежи, воровство, разнузданность толп демонстрантов на улицах — все это стало привычным явлением. И не видно этому конца в смутном будущем. Но никого из домочадцев не беспокоит мысль, что эта неустойчивость в стране может отразиться на работе фабрики. Гейнц чувствует напряженность в жизни дома. Руфь замужем, у нее ребенок, и, тем не менее, не пропускает ни одного кабаре, ни одного театрального спектакля. Развлекается с друзьями на шумных сборищах в залах на улице Фридрихштрассе. Руфь и Эльза устраивают вечеринки с танцами в роскошной столовой, и, как весь дом, не испытывают никакой тревоги в связи с политическими изменениями в стране, в экономике и общественной жизни.
Простуды атакуют Артура, угрожая его жизни. В последнее время он страдает от сильного кашля и потерял в весе. Доктор Герман Цундак рекомендует ему отдохнуть в санатории для легочных больных в Давосе. Перед отъездом туда на две недели Артур продиктовал Филиппу завещание, назначив его опекуном Бертель и Бумбы. При любой возникшей опасности Филипп должен вывезти детей в безопасное место, в Швейцарию или Англию. Артур попросил Филиппа в случае своей смерти и воцарении хаоса в Германии увезти детей из страны.
В отсутствие хозяина атмосфера в дома изменилась. Из радиоприемников в детских комнатах беспрерывно доносится музыка, даже когда там нет ни души. В столовой посуда не убрана со стола. Дети крутятся по дому в неряшливой одежде. Лоц не снимает с себя хоккейную форму. Кудрявые сестры-близнецы разгуливают по столовой, гостиной и коридорам в розовых пижамах, носятся по теннисному корту в ночных рубахах с ракетками в руках, и собака Лотта собирает мячики.
«Кот из дома — мыши в пляс», — Фрида смотрит на новые порядки, которые установили кудрявые сестры в роскошном обеденном зале, сохранившимся во всем своем великолепии со времени бывших хозяев — прусских юнкеров. Дубовое покрытие стен сменили цветные обои. «Дремлющий старик» Рембрандта уступил место трем синим коням кисти Пикассо. Подарок отца покойной матери — большой портрет женщины, кисти знаменитого художника Альбрехта Дюрера, снять не осмелились. Остался и портрет матери, и ее карие глаза продолжают глядеть на семью.
Тяжелую мебель заменили современными легкими стульями на тонких ножках и цветными креслами, покрытыми шелком. В камине установили красные лампочки, бросающие языки багряного света на окружающую обстановку. «Принца» нет, говорят дети и продолжают развлекаться далеко за полночь. Бумба не ходит в школу и до того разленился, что не занимается уроками. Гейнц успокаивает Фриду.
— Ничего страшного, — говорит он бесцветным голосом, — для руководства фабрикой я вовсе не нуждаюсь в высшем образовании. Оно вышло из моды, и даже представители высшего общества не считают большой ценностью систематическое образование.
Артур в Давосе, и Бертель чувствует, что без него дом теряет свой прежний блеск и роскошь. И даже дед, приезжающий время от времени в Берлин, не уменьшает все более увеличивающиеся хаос и пустоту в доме. Веселье и беззаботный смех царят за обеденным столом. Даже домашние псы, Цуки и Лотта, встают на задние лапы и с ворчанием показывают языки, с неутомимой собачьей льстивостью помахивая хвостами.
— Кто сейчас твоя подружка, дед? — с томной наивностью допытываются сестры.
— Ах, я видел на Александерплац молодуху, — дед смотрит на внучек с умильной наивностью. — У нее такая большая грудь, — дед округляет руки и ладони, демонстрируя примерную величину женской груди. — И были там еще шикарные девицы.
Таковы трапезы с дедом, без отца, без его речей, назиданий и нравоучений. За детским столом ведутся вольные разговоры, и Бумба поглощает котлеты, сколько душе угодно. И все же, даже без отца здесь сохраняется некая традиционная церемонность. Дед сидит во главе стола. Эльза, Лоц и маленькая Бертель располагаются по правую сторону от него. Лотшин, Гейнц, Руфь, Фрида и Бумба — по левую. Молчание воцаряется, когда дед берет в руки острый серебряный нож с длинным лезвием и виртуозно разрезает мясо жаркого на сверкающем серебряном подносе. Священная тишина не нарушается вокруг стола, пока ломти мяса не оказываются в тарелке каждого участника застолья.
Артур в Давосе, и за столом царит неудержимое веселье. Внуки подозревают деда в неверности одной единственной партии. Из любви к отечеству и своему бизнесу он щедро жертвует всем партиям, за исключением, естественно, нацистской. Внуки развлекаются, критикуя поведение деда. Бертель оглядывается вокруг, тоже желая присоединиться к смеющимся домочадцам, но смущение парализует ее. Дед словно читает ее мысли, откидывается на спинку стула и упирает в нее насмешливый взгляд.
— Бертель — спрашивает он, — как ваш учитель природоведения копирует собаку? А птицу? А льва?
Дед не терпит хмурости, и особенно, во время обеда. Он начинает подражать животным — мычанию коровы, ржанию коня, кудахтанью кур. Дед и Бумба мычат, блеют, кудахчут, пищат, как цыплята, щебечут, как птицы. Бертель отводит глаза в сторону, взгляды ее и мысли блуждают далеко от этого стола.
— Я не понимаю, что происходит с этой девочкой! — повышает голос дед. Бертель опускает взгляд в тарелку. Дед не понимает того, что она хочет говорить, но язык ее прилип к гортани, и из ее сухих растрескавшихся губ выходит лишь воздух. Если ей все же удается выжать из себя несколько слов, все за столом разражаются хохотом, ведь она говорит совсем не то, что хотела. Потому она чаще все молчит, затаив обиду. Дед обращается к отцу, когда тот, после возвращения, обедает со всеми.
— Артур, Бертель очень похожа на твою покойную мать.
— Вовсе нет!
— Артур, только бы она не была сухим ученым, как твой брат Альфред.
Бертель любит деда, но оба, дед и отец, вгоняют ее депрессию.
«Теодор Герцль?!» — всплывает в разговоре имя провидца еврейского государства, и все начинают высмеивать эту «фантазию» Герцля, «Государство евреев». Отец искренне не понимает, что заставляет евреев эмигрировать из Европы в Палестину. И с иронией размышляет вслух:
— По призыву этого мелкого фантазера, весьма посредственного журналиста и драматурга, эмигранты пакуют свои пожитки и уплывают в пустыню — болеть и строить свои жилища на песке.
Бертель несчастна, потому что дед вторит отцу:
— Евреи просто спятили. Погромы сбили их с толку, вот они и ринулись в бессмысленные и бесцельные авантюры на землях, забытых Богом.
Дом Френкелей просто не замечает дикой антисемитской атмосферы на улицах, обвиняя во всем этих странных сионистов, чудаков, лишенных чувства реальности, рассказывающих всем сказки. Бертель страдает от этих унизительных слов о Герцле и насмешек над сионистами. Но особенно зла на свою кудрявую сестрицу Эльзу, поглощающую одну за другой дольки апельсина из посылки, присланной дядей Вольфом Брином из Палестины. Высасывая сок из дольки, Эльза разглагольствует о том, что навестит Палестину, ибо это заманчивая авантюра, и при этом пошучивает:
— Бертель, я посещу тебя в Палестине.
Бертель взрывается:
— Эльза, ты поднимаешь на смех страну Израиль! Земля эта священна!
— Трулия, нет такого понятия «священная земля». Никакая страна не является священной, — Гейнц разворачивает и сворачивает салфетку.
Когда дед в доме, за обеденным столом хохочут. Он закидывает ногу на ногу, грациозно усаживаясь на кончике стула и подмигивая. Его ресницы трепещут, он подражает жеманнице.
Фрида недовольно смотрит на двух служанок, подающих блюда на подносах дрожащими руками. Что разрешено хозяину, запрещено официанткам. Экономка оценивает мимолетным взглядом их одежды, от чепчиков на волосах до черных платьев и белых накрахмаленных фартуков.
— Фрида, мой одноклассник придет ко мне в гости. Приготовь вкусный шоколадный торт, — провозглашает дед, и шепоток разносится вокруг стола.
Одноклассник деда служил в страховом обществе, ныне он на пенсии. Он невысокого роста и совсем не похож на высокого, стройного деда, не растерявшего юношеского пыла. Родственник должен привезти старика из Силезии прямо к дверям роскошного берлинского дома. Сопровождающий торопится уехать и с извинениями отказывается от приглашений деда войти в дом.
— Антисемиты, — говорит Гейнц, но дед решительно это отрицает.
Отец, тоже недовольным тоном Гейнца, указывает ему на ошибку:
— Просто для них непривычно входить в незнакомый дом.
Гейнц же остается при своем мнении. Короче говоря, «одноклассник» деда прибыл, и ритуал повторяется. Дед уединится в отдаленной комнате со своим старым другом, и начнется громкий разговор: воспоминания сыпятся как из рога изобилия. Кто из соучеников сделал карьеру, кто жив, кто умер. Одряхлевший одноклассник путает будущее с прошлым. Он жует соленые сушки, а дед кричит ему в раструб слухового аппарата, рассказывая том, что случилось с тем или иным из их знакомых.
Артур поправляет свое здоровье в Давосе, и Бертель очень обеспокоена его состоянием, особенно после того, что случилось с горбуном Шульце, сапожником, в подвале которого Бертель иногда коротала время. Горбун умер, и весь квартал возбужденно шумел. По мнению полиции Шульце сошел с ума, но Бертель точно знает, что это неверно. Она видела фото умершего Шульце, опубликованное в газете, и понимает, что старика убили. Шульце любил девочку и баловал ее. «Дядька Шульце», — дразнили его ребятишки, заглядывая к нему в окна подвала и прося разрешения прикоснуться к его горбу. Маленький сморщенный сапожник торговался, по какой цене можно прикоснуться его потрогать. По десять пфеннигов с носа. И только ей позволял даже гладить его горб, похожий на горб верблюда, сколько она захочет, без всякой оплаты.
«Дядька Шульце», — дразнили уродца ребятишки и тут же бросались врассыпную. Сапожник ненавидел детишек, но ее любил. Она была единственной, кто бывал внутри его крохотной комнатки, расположенной позади небольшой мастерской. В комнатке стояла кровать, громоздилась кухонная посуда и хранились странные куклы, их мастерили золотые руки сапожника. Бертель, которая даже не смотрела на куклы в родном доме, не сводила глаз со странных кукол горбуна Шульце. В его маленькой комнате он играла с куклой, у которой были львиные лапы. Но любимой была кукла с птичьей головой. Шульце, вопреки ее просьбам, так и не подарил ей ни одной куклы. Сказал, что каждой из них дал имя, и ни с одой никогда не расстанется.
Бертель спускалась в подвал, и ее покидала меланхолия.
— Бертельшин, ты слишком умная девочка. Ты своеобразное и ни на кого не похожее существо. Когда вырастешь, станешь великой ученой, — говорил Шульце, раскраивая кожу на полоски, клея подошвы, с необычной теплотой беседуя с ней и предупреждая, чтобы она остерегалась зависти сверстников.
Однажды, вернувшись из школы, она выронила из рук стакан с водой, и он покатился по ступенькам к входу в подвал. Шульце приказал: «Не прикасайся к этому стакану, он принесет тебе большую беду». На следующий день он дал ей новый стакан, а упавший поставил на полку и сказал:
— Этот стакан связан с волшебством, которым я владею.
Шульце говорил ей, что она должна укреплять мускулы, поднимать и разводить руки в стороны, потом поднимать поочередно правую и левую ногу, крутить головой и шеей. Она выполняла все эти упражнения. Был у нее общий с Шульце секрет. Он бесплатно чинил ее старые ботинки, хоть и знал, что она из зажиточной семьи, и там изношенную обувь выбрасывают.
Бертель было приятно находиться у Шульце, пока Фрида случайно не увидела ее спускающейся в подвал сапожника со школьным ранцем за спиной. «Девочка из приличной семьи в подвале уродливого горбуна?! Только ненормальная девчонка может ходить к этому горбатому уроду».
Фрида была потрясена, как и весь дом, но Бертель не предала друга. Тайком прокрадывалась к нему, чтобы слушать его рассказы. Особенно любила историю, сочиненную Шульце о великане Рюбенцале. Горбун сажал Бертель себе на колени и описывал необычного красавца, великана, который страдал единственным недостатком: преследовал детей и убивал их. Бертель вовсе не пугали ужасы, которые горбун рассказывал о великане, ибо Шульце поднимал вверх руки, растопыривал пальцы над ее головой и клялся: «Великан Рюбенцаль никогда не будет тебя преследовать». Затем шептал: «Сиди тихо. Сейчас я колдую. Никто не может принести мне вреда. В горбу есть такое средство, которое охраняет меня». Но горб не спас Шульце. Однажды он был найден мертвым в своем подвале, и никто так и не узнал, что случилось.
Скоро отец должен вернуться из Давоса. Гостиная, залы и комнаты обновились, согласно моде времени и вкусу сестер. Бертель с нетерпением ожидает приезда отца.
Ноябрь 1930. Бертель согласилась на уговоры брата и поехала с ним к скаутам. Она неуверенно шла по большому залу. Услышала приветствие — «Крепись и будь мужественной!» — «Хазак вэ амац!»
Принятый ею за «убийцу» в шумной толпе в центре города тощий и долговязый парень встретил ее приветствием, которым пользовались все в организации еврейских скаутов, и оба рассмеялись. Зеппель помнил ее испуг тогда, на площади, когда он следовал за ней, пока она не исчезла. Теперь ей стало ясно, почему он так назойливо ее преследовал. Инструкторы молодежного движения разыскивают по городу темноволосых девушек и юношей, явных евреев, чтобы увести их с опасных улиц, где рыщут всякие маньяки, пьяницы, воры и убийцы, и, также, бездомные евреи, пробравшиеся сюда из нищей Польши после войны, и оказавшиеся здесь на грани голодной смерти.
Бертель не очень вдохновлена деятельностью скаутов, но от празднования Хануки разволновалась до слез. На сцену вышла смелая еврейка по имени Хана. Семеро ее детей жертвуют жизнью во имя еврейского Бога. Бертель не издает ни звука. У Ханы — семеро детей, как и у ее покойной матери. Хана стоит на сцене и плачет. Умирающая мать наградила ее за неделю до своей смерти всего лишь ласковым прикосновением ладони к щеке. Хана ушла за кулисы. По сцене шествовал Йегуда Маккавей во главе своих войск. Евреи с обнаженными мечами вступили в бой с греками на землях колен Йегуды и Биньямина. Бертель сидела ошеломленная, загипнотизированная происходящим на сцене. Никто ей раньше не рассказывал о войнах Хасмонеев против греков. В доме нет восьмисвечника — ханукии, и не зажигают свечи в течение восьми дней в честь победы Маккавеев. Все в клубе пели ханукальные песни. Бертель, зная, что она не обладает слухом, пела про себя. К тому же, к празднику разучивали песню «Утес моего спасения», и она ощутила себя обманутой. В песне речь шла о благословении дома молитвы и, главное, об обновлении жертвенника.
Она громко заявила, что не будет петь о жертвоприношении, восхвалять убийство. Святость и принесение жертвы нельзя связывать. Евреи не убивают и не освящают убийство! Народ Израиля не может очистить и освятить жертвенник убийством врагов. Это путь других народов. Любая резня порождает новую резню, и всякая чистка влечет за собой новую чистку. «Очень странная девочка», — подумали про Бертель. Бертель уверенно заявила, что ненавидит праздник Хануку, но любит историю о Хане и семи ее сыновьях.
Несколько месяцев она не принимала участие в жизни скаутов. Но вот в клубе появился молодой израильтянин, красивый юноша Мордехай Шенхави, посланец движения «Ашомер Ацаир» (Молодой Страж, еще точнее — молодогвардеец), активист организации социалистов-сионистов. Он открыто и ясно разъяснил, что приехал из Палестины в Германию с единственной целью — создать здесь филиал организации «Ашомер Ацаир», чтобы в дальнейшем подготовить еврейскую молодежь к репатриации. Халуц, член кибуца «Мишмар Аэмек» (Защитники долины), он, по приглашению главы движения скаутов Гильде Павловича, присоединился к деятельности скаутов.
— Как тебя зовут? — обратился он к стоящей особняком Бертель.
— Бертель.
— Бертель? — улыбнулся, обнажив свои белоснежные зубы. — Почему тебе дали такое имя — Бертель?
— В честь моей тети, — она не отводила глаз от его сверкающих зубов. — Я ненавижу свое имя.
— Я буду тебя звать красивым ивритским именем — Наоми. Ты и вправду очень приятная и обходительная девочка, — он разъяснил ей смысл этого имени и рассказал о библейской Наоми.
На-о-ми — звуки и вправду мягкие и приятные, волшебные звуки Божественного языка. Приятное чувство растекается по всему телу, словно что-то тяжкое спадает с нее. Никакой Берты, теперь она только Наоми!!!. В доме смеются. Никто не относится всерьез к требованию отныне называть ее Наоми.
Пока инструктор из Израиля был в клубе, Бертель не пропускала ни одного занятия. До сих пор движение было аполитичным, но теперь к нему присоединились инструкторы с социалистическим мировоззрением. Они мечтали стать пионерами Израиля. Даже Люба, которая провозглашала себя коммунисткой, присоединилась к ним. Люба — невысокая, худая, спортивная девушка, смуглая, темноволосая, с короткой, «под мальчика», стрижкой, нежными чертами загорелого лица и пронзительным взглядом. Люба — девушка харизматичная, берет все призы на конкурсах песни и на спортивных соревнованиях. В молодежном движении не забывают ее мужественного поступка. Однажды во время похода в лес к скаутам приблизились два лесника. Вели они себя грубо, напугав скаутов.
— Жиды! Жиды! Убирайтесь отсюда, не оскверняйте немецкие леса! — орали они.
— Лес принадлежит всем! Право каждого быть здесь! — ответила инструктор Люба наглым и грубым лесникам.
Скауты взбодрились, услышав ее решительный голос, и перешли в наступление, скандируя хором:
— Убирайтесь отсюда сами! Леса принадлежат всем!
Лесники не ожидали от евреев такого дерзкого отпора, попятились и исчезли в глубине леса. Скауты громко запели победную песню.
Инструкторы-социалисты выделяют Бертель. Относятся к двенадцатилетней девочке как к взрослой, перегнавшей в развтии более старших. Прислушиваются к ее мнению. Не только из нравоучений отца и лекций Фердинанда она узнает об идеологических течениях прошлого и настоящего. Садовник Зиммель также участвует в ее политическом воспитании. Он знакомит девочку с основами коммунизма, умеренного социализма, национал-социализма и социал-демократии. Он дал ей прочитать «Коммунистический манифест», воспламенивший мир, и сказал, что очень ценит мудрость Карла Маркса. Однако, по его мнению, Маркс во многом ошибался. Как социал-демократ, Зиммель отрицает классовую борьбу, хотя резко выступает против эксплуатации рабочего класса.
Садовник Зиммель — воспитанник рабочей школы имени Августа Бебеля, получил уроки социал-демократии из уст самого Бебеля, одного из главных идеологов социал-демократического движения. Садовник рад краху монархии Гогенцоллернов, но его беспокоят экономические трудности Веймарской республики и общественный кризис.
Он объясняет Бертель, что потеря государством своих моральных ценностей и обязательство платить врагам огромную контрибуцию за урон, нанесенный им войной, настоящая катастрофа для страны. Более того, после подписания Версальского договора американский президент Вильсон не выполнил своих обещаний. Конгресс в Вашингтоне не утвердил обещанную экономическую помощь Веймарской республике. Эта задержка весьма опасна для Германии: инфляция не перестает расти вверх, и с ней невероятно растут налоги. Граждане страдают, народ бунтует, и его партия рушится на глазах. Ведь германская армия — «рейхсвер» — сохраняет нейтралитет и не занимает твердую позицию против бунтовщиков, борющихся с Веймарской республикой.
Бертель рассказывает инструкторам все, что слышит от Зиммеля и черпает из бесед между ним и отцом во время прогулок по саду. Взрослые говорят о нежелании армии подавить попытки переворота. Бертель понимает, что народ, привыкший к монархии, не принял власть социал-демократии. Безумное высокомерие крупных капиталистов может привести к государственному перевороту и принести в жертву миллионы граждан. Германия скатится в ад. Все ощущения Бертель говорят ей о справедливости тревог отца и Зиммеля. Канцлер Брюнинг возражает против требования президента Гинденбурга ввести в коалиционное правительство представителей правых сил. Правящая партия, членом которой является и садовник Зиммель, весьма слаба и терпит поражение за поражением в попытке объединить народ, укрепить экономику, побороть террор и насилие и заставить население соблюдать законы. Слабости эти усиливаются в течение последних десяти лет, и налицо разочарование существующей властью, которая не в силах управлять страной. Отец и садовник, а вслед за ними и Бертель всерьез обеспокоены невозможностью правящей социал-демократической партии использовать свой политический капитал. Если бы война была остановлена, размышляет Бертель, отец был бы здоров, а народ бы так не страдал, никто бы не ринулся за нацистской партией, которая возникла в год рождения Бертель — в 1918-м.
Инструкторы относятся к ней, как взрослой, но в походах и различных соревнованиях скаутов она устает и стушевывается. Она все же хрупкая и странная, поэтому ее всегда сопровождает кто-то из инструкторов. Она хочет быть такой же самостоятельной, как все. Чтобы закалиться и укрепить мышцы, она проходит пешком много километров по огромному лесу, граничащему с Берлином. И не просто ходит, а еще перепрыгивает через пни, чтобы доказать себе, что она достойна быть халуцем, подобно врачу и цитрусоводу Зееву Брину и приехавшему из страны Обетованной инструктору Мордехаю Шенхави, который обучает их сионизму и социализму. Силы воли и упорства ей не хватило, и, прыгнув через яму, она сломала ногу. Отец увидел ее ногу в гипсе и сделал серьезный выговор инструкторам, сопровождавшим девочку — Любе и Бадольфу. Они и привели ее домой. Отец обвинил в случившемся молодежное движение, и с тех пор с Бертель не спускают глаз. Коммунистка Люба навещала ее все время, пока с ноги девочки не сняли гипс.
Отец говорит о Любе, интеллигентной девушке, приехавшей из России в Германию, что она весьма оригинальна, но особым интеллектом не отличается. Наткнувшись на нее в коридоре, он пригласил ее на обед и ужин. Бертель обрадовалась: еще бы, коммунистка отлично чувствует себя в буржуазном доме, и домочадцы также дружески относятся к Любе, не принимая всерьез некоторые ее политические высказывания. Она увлечена революционными идеями, провозглашая, что каждый отдельный индивид обязан жертвовать собой во имя коллектива. Домочадцы с удивительной терпеливостью и интересом прислушиваются к ее речам, хотя никто из них с ней не согласен. Кстати, Фердинанд и старшие братья и сестры весьма удивлены произошедшей в России коммунистической революцией, рассматривая ее издалека.
— Коммунистическая идеология не подходит такой прогрессивной стране, как Германия, но, конечно же, она подходит такой примитивной стране, как Россия, — считают Фердинанд и Лотшин.
— В мире есть место для всех наций и государств. Мир не делится по классовому принципу, — говорит Гейнц.
Бертель прислушивается к взрослым, и каждый раз становится в тупик: но кто я? Вопрос национальной идентичности и собственной индивидуальности все более и более не дает ей покоя. Отец твердит, что их еврейство существует лишь в стенах дома, но такое еврейство ей чуждо, и она не может преодолеть эту отчужденность. Она ничего не знает о еврейских праздниках. Они отмечают только Судный день, священный для евреев. В этот день ворота фабрики запираются с утра до двенадцати часов. Вместе с отцом и дедом она посещает большую реформистскую синагогу Берлина. Это течение, основанное реформистом и философом Моисеем Мендельсоном.
Когда дед вспоминает церемонию открытия этой роскошной синагоги, он подкручивает усы и заливается хохотом.
— Они хотели, чтобы кто-нибудь из уважаемых членов общины поднес ключи от синагоги кайзеру Вильгельму. Сам Кайзер должен был открыть двери синагоги. Понятно, что я, как один из верноподданных кайзера, был избран, чтобы торжественно встретить Его величество и поднести ему ключ.
Дед выпрямляется во весь рост, гордо поднимает голову, словно в эту минуту кайзер стоит перед ним, и продолжает патетически, словно находится на театральных подмостках, рассказывать:
— По еврейскому обычаю плечи мои облекал талес, и кайзер обратился ко мне: «Господин раввин».
В реформистской синагоге дед встречается с друзьями и общиной. Дед подкручивает вверх кончики усов, поправляет черный цилиндр на голове, проводит ладонями по атласу белой одежды, и глаза его устремляются вдаль, разыскивая извозчика и карету. Дед не терпит звуков автомобильных клаксонов, он отвергает прогресс только, если речь идет об автомобилях.
Артур сдерживает гнев. Всякое равенство и свобода — понятия, оставленные нам в наследство поколением деда — это, по сути, равенство в жестокой эксплуатации равенства и свободы.
— В наших пригородах ты не найдешь ни коня, ни кучера, — обращается Артур к отцу.
— Артур, автомобили воняют! Нога моя не ступит в них.
Дед ударяет тростью и ускоряет шаг в сторону центра города. Рядом с зоопарком он находит роскошную карету с кучером.
Потом, улыбаясь, выпрямив спину, демонстрируя отличное настроение, он переступает порог синагоги, и взоры всех молящихся обращены на него, словно он и есть кайзер собственной персоной, или сын кайзера. Дед всех озаряет доброй улыбкой и одаряет даже служек синагоги дорогими сигарами.
Артур видит отца, и на лице сына застывает хмурое выражение отчужденности. Кажется, что молитвы и пение Псалмов отходят на второй план, когда уважаемый Яков Френкель замечен очами и очками своих качающихся в молитве поклонников. Бертель замечает смущение отца, и взгляд ее тоже становится отчужденным и осуждающим.
В каждый Судный день появление деда нарушает святость. В последний Судный день молящиеся не забыли ему напомнить историю, которая гуляла в берлинской общине. Ему пожимали руку, помня, что его поступок все еще вызывает смех и гнев.
Рассказывают, что он пошел выразить соболезнование ортодоксальной еврейской семье в связи с кончиной старика-отца. Не хватало десятого мужчины для миньяна, чтобы прочесть поминальную молитву. И дед вышел на улицу, чтобы решить эту проблему. Перешагнув порог дома скорбящего семейства, натолкнулся на прохожего.
— Парень, — прокашливается дед, прочищая горло, — хочешь заработать десять марок?
— Почему бы нет? Что я должен для этого сделать?
— Ничего особенного. Зайдешь со мной в этот дом. Увидишь там девять мужчин, скорбящих по поводу смерти старика-отца. Ты ничего не должен делать, только тихо стоять до окончания молитвы. Не бойся. Тебе ничего плохого не сделают. Получишь десять марок и уйдешь.
Дед вошел в дом, радуясь быстрому разрешению проблемы. Мужчины молились, и все шло, как полагается. Парень получил деньги и ушел. Мужчины повернулись к деду и начали допрашивать его — кто этот человек.
— Будьте спокойны. Он был очень порядочным гоем.
— Ты привел гоя десятым — на миньян?!
— Почему бы нет? Это стоило мне десять марок.
Мужчины нахмурились, но дед не чувствовал на себе никакого греха.
— Что плохого сделал вам парень? Тихо стоял. Вел себя деликатно. Я нашел весьма порядочного гоя.
Смех и боль смешались в доме траура.
— Уважаемый господин Френкель, вы что, не знаете, что только еврей может участвовать в этой молитве.
— Что вдруг? Траур — это что, только еврейское дело?
Мужчины разошлись по своим домам, дед вернулся домой оскорбленным.
— По какой причине и по какому поводу все так взволновались? — жаловался дед сыну. — Я ведь сделал доброе дело скорбящему дому. Десятый выполнил соглашение между нами и выстоял до конца молитвы.
— Ты что, не знаешь, что нельзя гою находиться среди евреев, да еще в такой трагический момент? — Артур бросил недоуменный взгляд на отца.
— Очень странная традиция, — сказал дед, покручивая кончики усов вверх.
На следующий день пришел доктор Филипп Коцовер, давясь от смеха:
— Уважаемый господин Френкель, что я слышал. Вы привели десятым на миньян гоя?
Выяснилось, что эта история почти мгновенно распространилась. Дед не очень расстроился и даже обрадовался:
— Можете говорить, что хотите, но я спас молитву, — философствовал он по поводу этого случая в Судные дни — единственные дни, когда он посещал синагогу. Молящиеся евреи не оставались в долгу:
— Господин Френкель, как здоровье вашего гоя? Он остался живым после молитвы?
Дед размышляет вслух:
— Почему нельзя, чтобы в молитве участвовало только девять человек?
Артур сердито смотрит на своего отца. Бертель прижимается к Артуру, выражая с ним солидарность. Дед говорит:
— Что, маленькая ревнительница еврейства со мной не согласна? — и усы его трясутся от смеха.
Один из Судных дней особенно запечатлелся в памяти Бертель. Во время молитвы ее охватывало чувство отчужденности. Вдруг она услышала — «Слушай, Израиль» — «Шма, Исраэль» — два слова на древнееврейском языке в молитве, произносимой по-немецки. И душа ее воспарила. Внутренний порыв вынес ее из синагоги на улицу.
Трамваи, битком набитые рабочими, неслись вдоль шоссе, гудели клаксоны автомобилей, а она, как загипнотизированная, шла вслед двум тощим бородатым евреям в круглых черных шляпах и черных пальто. Зашла за ними в скромный неказистый домик, и глубокий взволнованный голос кантора навел на нее страх и священный трепет. Мелодия и незнакомые ей слова поразили душу, и губы пытались повторять звуки гортанного напева. Она бормотала, как молящиеся религиозные женщины в париках. Они раскачивались в молитве, и Бертель повторяла за ними движения. Одна женщина заметила маленькую девочку, которая, подобно рыбе, безмолвно разевала и закрывала рот, и сделала ей строгое замечание: «Девочка, в синагоге нельзя насмехаться над теми, кто молится». В один миг Бертель оказалась под прицелом десятков осуждающих глаз. Бертель не поняла, в чем она виновата. Она ведь делала точно так, как все окружающие ее женщины. Околдованная святостью молитвы, в которой не понимала ни слова, она не покинула молельный дом. И лишь к вечеру вернулась домой, где все были охвачены паникой, сообщили в полицию о ее исчезновении и передали туда ее фото.
Отец, в который раз, строго-настрого запретил девочке одной выходить из дому, а если все-таки ей необходимо уйти, то сообщать, куда и на сколько.
Прошло много времени с этого дня. Нацисты вовсю бесчинствуют на улицах города, и напряжение в доме все больше усиливается.
Гейнц кожей чувствует, как зловещая провокация Гитлера нагнетает в стране, да и во всем мире, атмосферу неустойчивости, способствует беспорядкам и насилию, вводит массы в безумие по воле лидера-маньяка.
— Артур, сын мой, все это так, но ведь есть еще важные и положительные вещи в жизни! — дед смотрит на книги и рукописи, которыми завален письменный стол Артура. Он отмахивается от замечаний старшего внука, чтобы снова не быть втянутым в тяжкую и неприятную дискуссию.
Это напряжение сводит с ума Гейнца. Его обвинили в том, что он косвенно поддерживает Гитлера, ибо сотрудничает с гигантской корпорацией Круппа. Дед глубоко затягивается сигарой и с удовольствием выпускает кольца ароматного дыма. Дед серьезно боится, что Гейнц своими пророчествами катастрофы расстроит больного сына. Дед, Артур и Гейнц глубоко погрузились в кресла. На столе в чашках дымится кофе, горкой лежат печенье и марципаны. Тонкие струйки дыма от сигарет смешиваются с облаком ароматного дыма сигары деда.
— Положение тяжелое, — повторяет Гейнц, нарушая покой кабинета.
Напряжение требует разрядки — какой-то исчерпывающей, умеренной реакции деда. Неужели его умный внук верит в то, что этот клоун сумеет вскружить голову немецкому народу своими истерическими позорными воплями против тех, кто стремится к миру, — вслух размышляет дед, не ожидая ответа от сына и внука. Гитлер призывает к ненависти и вызывает отвращение своими нападками, играя на иррациональных инстинктах. Дед, германский патриот, не будет терпеть и не допустит отчаяния в доме:
— Просвещенная Германия будет прислушиваться к злословию и клевете этого идиота?! Народ еще зализывает раны Мировой войны, но, в конце концов, должен вернуться к нормальному существованию и разумной оценке всего, что случилось, во имя своего будущего. Я родился в Германии, я знаю эту страну.
Артур поддерживает его:
— Германия — культурная страна. Она не пойдет за таким клоуном, как Гитлер. Народ преодолеет безработицу и вернется к нормальному состоянию.
Гейнц не успокаивается. Дед и отец не улавливают резкого изменения пропаганды. Йозеф Геббельс, мастер современных средств массовой информации, со своими помощниками, отравляет мозги масс новейшей технологией лживой пропаганды, с большим успехом завоевывая миллионы поклонников. «Развлечение великолепно служит хорошей пропаганде». Геббельс, по сути, насилует массы своей пропагандой, тонко продуманной, и еще никогда с такой мощью, не промывавшей мозги граждан Третьего рейха. Такого, можно сказать, «гроссмейстера» в этом деле Германия не знала. Верная Геббельсу пропагандистская машина организует собрания и массовые сборища. Этот человек, стоящий во главе пропагандистской машины, продает народу наглую, неприкрытую ложь. Всяческими блестящими уловками он отупляет мозги масс, зажигает в их душах ненависть агрессивной нацистской пропагандой. По улицам без конца маршируют нацистские батальоны Гитлера. Лозунги, листовки, гигантские знамена и флажки, статьи, радиопередачи… Ролики, демонстрируемые в кинотеатрах, факельные шествия, театральные представления, ревущие микрофоны и рупоры, беспрерывно изрыгающие в — «Хайль Гитлер» и патриотические песни, — все это обрушивается на страну, подавляет, вводит в состояние безумия весь народ. По всей стране созданы специальные нацистские школы, где будущих нацистских лидеров уверенно учат, что только Гитлер в силах создать тысячелетний рейх. Сколько раз бы не проходили его верные рабы мимо портрета вождя, они отдают ему честь.
Гейнц потерял покой. Бледный человечек, выходец из мелкобуржуазной семьи, сумел околдовать сброд. Он разжигает ненависть толпы к евреям, коммунистам, ко всем, кто не верит в превосходство арийской расы, и угрожает уничтожить всех, кто стоит у него на пути. Гитлер заходится в истерике: «Головы будут размозжены!» Толпа впадает в транс.
Гейнц серьезно обеспокоен: новая реальность не может пробить благодушие отца и деда. Ни социал-демократы, ни коммунисты не в силах сдержать подъем и натиск сильнейшей оппозиции под руководством Адольфа Гитлера. Нацисты представляют центральную политическую силу. Буржуа теряют влияние в экономике. Акулы капитала склонны финансово поддержать сильное правое правительство. Гейнц чувствует угрозу в сближении вождей тяжелой промышленности с нацистской партией.
— Надо готовиться к трудным дням, — Гейнц пытается заставить отца и деда прислушаться к голосу разума.
— Ты что, черный ворон, предвещающий несчастья?! — дед морщит лоб и отмахивается от внука. Артур качает головой в поддержку деда.
— О чем вы говорите?! — вскакивает Гейнц. — Миллионы безработных идут за коммунистами или нацистами. Их роты растут на глазах изо дня в день. Вы что, не понимаете? Немцы, уставшие от неизвестности, ищут надежду в пустых и опасных фантазиях.
— Народ проснется. Невозможно обмануть немецкий народ, — терпение деда лопнуло.
Такой немецкий патриот, как он, не может выдержать высокомерия внука, который так легкомысленно угрожает своими прогнозами здоровью его больного сына. Гейнц же упрямо пытается здраво разобраться в положении страны и сделать выводы. Германия пострадала от мирового экономического кризиса более любой другой страны в мире и не может из него выбраться.
Гейнц — дитя двадцатого века, голубоглазый блондин, широкоплечий атлет. Ни одна черта его лица не указывает на еврейское происхождение. Время тяжелое, политические волны захлестывают, и он, как цирковой канатоходец, ступает над пропастью. Гейнц не остановится ни перед чем ради спасения фабрики — главного источника благополучия семьи. В поисках путей спасения он завязывает беседы в трактирах с представителями среднего класса, даже если они являются членами нацистской партии, что вызывает недовольство отца.
Гейнц сблизился с общественной прослойкой, возникшей после Мировой войны, приводит в дом людей из низкого общества. Офицер полиции, не способный поддерживать беседу о Гегеле, Канте или Ницше, при всем при этом чувствует себя у Френкелей, как у себя дома. Он встречается в компаниях с Гейнцем и не отрывает пылающих глаз от красавицы Лотшин. Адвокат Рихард Функе, близкий к верхушке нацистской партии, познакомил Гейнца с этим мужественным полицейским. Дед успокаивает Артура, убеждая его, что времена изменились. Сейчас надо делать такое, о чем неделю назад нельзя было даже подумать. Дед уверяет сына, что бдительно следит за детьми.
— Надо готовиться к тяжелым дням, — не устает повторять Гейнц, сидя в кресле и нервно покачивая ногой.
Изо дня в день по дороге на фабрику терзают его взгляд гигантские плакаты с чудовищной величины буквами и свастикой. Плакаты приклеены к фонарным столбам, к доскам объявлений, в любом возможном и невозможном месте, как предостерегающие знаки, предвещающие недоброе. Нацистские флаги тысячами пестрят на зданиях. Нервы Гейнца натянуты до предела. На шумных демонстрациях клубятся массы вопящих людей. Свистят, распарывая воздух, резиновые нагайки полицейских, гудят клаксонами полицейские машины. Плакаты, расклеенные в переулках, насилуют взгляд и мозг — «Хайль Гитлер» и «Рот фронт», «Гитлера к власти!» «Сегодня Германия — наша! Завтра наш — весь мир!»
Со времени Мировой войны семейная фабрика перестала быть одной из самых больших в стране. Параллельно с ростом и усилением литейных гигантов, средние металлургические заводы, которые сумели устоять, резко сократили выпуск продукции. Не видя иного выхода, Гейнц просит сестру, с ее красотой и неотразимой походкой, помочь привлечь к семейному делу сомнительных бизнесменов. Дружба с ними явно способствует успехам фабрики.
— Вы просто не знакомы с простым Берлином, — горько сетует Гейнц.
— Я знаю, что ты имеешь в виду, — прерывает его на полуслове дед, — но после Мировой войны Германия не ввяжется в новую авантюру солдафонов.
Инвалиды войны заполняют улицы рабочего Берлина, здесь царствуют безработица, преступность, экономическая неустойчивость, удрученность…
— Не будь черным вороном, еще накаркаешь беду, — корит дед внука. — Гитлер горит желанием развязать новую войну, призывает вернуть территории, которые забрали у потерпевшей поражение Германии. Успокойся, немцы не ввяжутся в новую войну.
Высокий, тощий, гибкий дед ходит по комнате из угла в угол.
— Гитлер вообще австриец, — вмешивается в разговор Артур.
— Австрийцы всегда были антисемитами, — говорит дед.
— Гитлер не понимает немцев, — добавляет Артур.
— Критерий, по которому можно судить, чего действительно желают немцы — это возникающие, как грибы, дома развлечений и растущая популярность Брехта. Везде распевают его куплеты, а ведь это переводы с английского на немецкий язык.
Дед поддерживает сына:
— Театры, кинотеатры, кабаре полны до отказа. Мы живем в период расцвета германской культуры, и кто в центре культурного возрождения, как не евреи.
— Культурное возрождение. О нем нацисты говорят, что это вовсе не германская культура, а настоящую германскую культуру уничтожают евреи, — Гейнц глубоко затягивается табачным дымом.
Дед продолжает свое, с удивлением говорит о Марлен Дитрих, которую пригласили в Голливуд, и о еврейке Элизабет Бергнер, подруге Лотшин.
Дым в кабинете сгущается. Огонек сигареты Гейнца вспыхивает при каждой затяжке.
Отношения между дедом и сыном не очень гладки. Фабрика не приносит больших прибылей, но и больших потерь тоже нет. Гейнц чувствует себя одиноким в мире бизнеса. Дед спрашивает, почему не вносят новшества в работу фабрики, а сын его, либерал, пребывает в мечтах: верит в вечность разума, который не обманет, и Гейнца это ужасно удручает. Насилие и агрессивность охватывают общество, как эпидемия, и не с кем говорить. С дедом? Времена изменились, а он радостно и добродушно откармливает на своей усадьбе свиней и гусей, совершает поездки верхом со своим соседом-графом или сидит с ним в его большой беседке и видит себя лидером в городке. Внешние силы — нацисты, коммунисты, церковь — становятся все мощнее, а дед продолжает смеяться, и это смех победителя, не знающего сдержанности:
— Просвещенный немецкий народ не примет Гитлера. Британия — держава, она не будет сидеть, сложа руки, если Гитлер придет к власти. Мир этого не позволит. Факт остается фактом, по Версальскому договору немцев очень ограничили.
Гейнц неспокоен. Дед совершенно не думает о том, что его семье угрожает опасность. Не будет подписано соглашение с городскими газовыми предприятиями — они обанкротятся. Гейнц же, по дороге на фабрику, пересекая заброшенное пространство между Берлином и фабричным поселком, натыкается взглядом на замершие предприятия, хозяева которых разорились, и на скелеты недостроенных в результате экономического кризиса и большой безработицы жилых домов. Эта картина вызывает у Гейнца серьезное беспокойство по поводу будущего их фабрики.
Автомобиль приближается к стенам, обклеенным плакатами, — «Забастовка металлургов», «Хлеба, свободы, власти». С того момента, как нацистская фракция получила почетное место в рейхстаге, антисемитские плакаты «Жид, Ицик» покрывают стены. Последние выборы вселили в Гейнца сильное беспокойство. С двенадцати депутатов нацистская партия взлетела до ста семи! Кто, как ни акулы промышленности купили эти места для нацистской партии! Гейнц страдает от бессонницы. Ощущение, что веревка может захлестнуться на его шее, сильно треплет нервы, и не только потому, что производство на фабрике замерло и приносит большие убытки вследствие забастовки ста сорока тысяч металлургов, длящейся несколько дней.
Несколько месяцев назад предприятия городского газового хозяйства прислали заказ на обновление оборудования. Цена был принята и договор готов. Но вот уже на несколько недель задерживается подпись заказа со стороны городского хозяйства. Кто-то намеренно задерживает процесс.
— Гейнц, подкупи их деньгами, ухищрениями, обманом, но не честью! — дед стучит тростью, и усы его подрагивают. — Сохраняй хладнокровие!
Артур поднимает голову.
— Времена нелегкие. Новые факторы влияют на экономику, — охлаждает Гейнц прыть деда.
— Артур, я не принимаю пессимизм Гейнца. Все может быть совсем по-другому, — дед встает со своего места, ехидно улыбаясь поверх головы внука и читая ему нотацию:
— Ты щеголяешь черной меланхолией, во времена моей молодости никто не смел открыто и громогласно проявлять беспокойство и тревогу.
Дед и Гейнц — два чуждых друг другу мира. Гейнц относится к рабочим с отчужденностью и высокомерием. Дед общается с рабочими на равных. В старые добрые времена он стоял у ворот фабрики, душевно встречая литейщиков, входил в литейный цех в своих блестящих лаковых туфлях, сбрасывал пальто, ослаблял галстук, закатывал рукава и вместе с руководителем смены обходил цеха. Только после этого возвращался в контору. Туфли его были покрыты пылью, волосы и лицо темнели от копоти, а светлая рубаха чернела. По окончании рабочего дня он возвращался к воротам и пожимал руку каждого литейщика, называя его по имени.
Гейнц пытается вставить слово, но дед не дает ему это сделать, подкалывает его по поводу часов и карточек, отмечающих время прихода рабочих на фабрику:
— В этом корень зла! Когда нет прямого контакта между хозяином и его рабочими, они обращаются к политике и забастовкам!
Все трое подолгу сидят, не произнося ни слова. Чтобы каким-то образом заполнить молчание размышлениями, Гейнц обдумывает проблемы, которые необходимо немедленно разрешить. Дед не обращает внимания на его отрешенный вид.
— Какие мощные рабочие были в прошлом, уходили в леса и бастовали по поводу повышения цен на пиво. Немецкий рабочий — человек сильный и справедливый — не даст обмануть себя даже на один пфенниг, — дед отдается воспоминаниям минувших дней и нарушает молчание.
— Когда грянула «пивная» забастовка первого мая, — продолжает дед, — в знак солидарности с забастовщиками я не уходил из трактира.
Дед, буржуа из буржуазной семьи, поздравил рабочих с победой и важным достижением, которого добились представители забастовщиков от имени социал-демократической партии у хозяев пивных: два бокала пива будут стоить двадцать пять пфеннигов вместо двадцати шести. Довольные рабочие отвечали: «Уважаемый господин, действительно забастовка завершилась колоссальным успехом».
Такого контакта с простыми рабочими не могут наладить ни Артур, ни его сын, два интеллектуала, думает про себя дед, не очень расстраиваясь в связи с большими убытками, о которых внук ему подробно сообщил. Забастовка десятков тысяч литейщиков и влияние этого на их семейное предприятие пробуждает у деда приятные воспоминания. Литейщики тогда бастовали, требуя обновления рабочей одежды, быстро ветшающей от пекла в цеху. Но он не сдался пикету рабочих, не пропускающих его в ворота фабрики.
— Я сам направил галопом лошадей моей пролетки прямо в гущу пикетчиков, — дед ударяет кулаком по столу. — «Алладин, отвори ворота своему хозяину!» — громко закричал я, и, соскочив с пролетки, бросился в толпу забастовщиков, схватил за грудки сукиного сына, заварившего кашу, и тряс его до тех пор, пока он своими руками не открыл ворота, и тут же забастовка прекратилась.
Вокруг нищета, безработица, банкротство больших банков, падение промышленных предприятий — заводов и фабрик, но лозунг Бисмарка «кровь и железо» пульсирует в жилах деда, пионера промышленной революции. «Из любой беды можно выбраться благодаря человеческой мудрости», — любит повторять дед, и бурная эпоха отцов-основателей живет в его памяти. Дед не удовлетворялся литьем ванн для купания, но добился заказа на конвейерный выпуск обойм для патронов. Он даже преуспел в том, что сумел пробить путь в закрытый круг акул литейной промышленности, хранящих верность чистоте германской нации и не заключающих сделок с евреями. Дед, который не ведал неудач в жизни, просто отметал мысль о том, что финансовое падение лишит семью литейной фабрики. Как и в добрые дни кайзера Вильгельма и канцлера Бисмарка он и сегодня продолжает быть победителем в жизни.
Трудные дни?! Благодаря деду, фабрика выиграла конкурс на большой заказ муниципалитета — серийное литье из стали голов великого поэта Гёте.
— Только с открытой душой можно совершать отличные сделки, — повышает дед голос на внука.
Отец бросает испытующие взгляды на ожесточенное выражение лица сына. Невозможности высказать деду все накопившееся на душе изматывает Гейнца. Он старается скрыть страх ожидания банкротства семейного предприятия. Кончилась эпоха отцов-основателей. Нищета и нужда выбрасывают на уличные демонстрации столицы толпы людей. Разоряются промышленные гиганты, крупные банки, фабрики. Насилие охватило страну. Артур понимает сына, но не дед.
— Этот кризис пройдет. Мы не вернемся к темным дням средневековья. Из-за нужды растет антисемитизм в среде народа, но нельзя даже подумать о том, что правительство передаст хозяйство страны в руки кучки авантюристов.
Законы чрезвычайного положения только усиливают хаос. У здания коммунистической партии были столкновения красных с коричневыми. Нацисты нападают на еврейские магазины, и в переулках, где проживают евреи, организовались отряды еврейской самообороны. Но дед словно отмежевался от реальности, признавая лишь то, что видны признаки ухудшения ситуации, и надо быть бдительными. Вот и сосед его, граф, перестал просить у него в долг деньги. Несомненно, он просит деньги у других богачей, тех самых акул промышленности, которые возрождают юнкерство.
— Следует ввести в руководство нашей фабрики христианина, у которого есть связи в муниципалитете, — говорит Гейнц, жуя кончик сигареты, выпуская облако дыма. В последнее время он посещает подвалы, которые превращены в места развлечений, ища компаньонов в своем деле. Антисемитизм особенно проявится в среде металлургов. В этом Гейнц убежден. И ему кажется, что он поймал на удочку хоть и сомнительный, но необходимый улов — человека, который может тянуть за ниточки руководство берлинского муниципалитета. Так он встречается в известном ресторане с адвокатом доктором Рихардом Функе, на лице которого шрамы от шпаг времен студенческой юности, и размышляет о том, можно ли вообще доверять этому нацисту. Функе также не отрывает своих хищных голубых глаз от Гейнца, поглаживает свои светлые жидковатые волосы на голове и требуяетот еврея слишком высокую цену за услуги. Гейнц готов на все, чтобы только предотвратить банкротство. Моральные принципы, которые он получил от предыдущих поколений, затуманиваются дымом, выходящим из труб доменных печей.
Лотшин понимает, что творится на душе Гейнца. Из бесед с бизнесменами, которых брат приглашает в гости, она сделала вывод о новых правилах, которые должно усвоить в это смутное время, извиваясь по-змеиному, чтобы сохранить свое дело. В жестоких условиях торговли во время кризиса и растущей коррупции литейная фабрика сохраняет стабильность. Гейнц — весьма трезвый бизнесмен — маневрирует между миновавшим и накатывающим кризисом, а ведь ему еще не исполнилось и двадцати пяти лет. Экономическая буря конца двадцатых годов двадцатого века пронеслась, но мировой экономический кризис углубляется.
Резко выросла безработица. Рабочие бастуют, подстрекаемые экстремистки настроенными политиками. Глубокое отчаяние влечет за собой волну самоубийств. Столкновения на улицах усиливаются. Кровопролития и взаимная ругань ширится между политическими противниками. Богачи и юнкеры напуганы усилением позиций коммунистов. Резкое падение общественного и экономического статуса заставляет их присоединиться к национал-социалистической партии. Толпа аплодирует батальонам эсэй и эсэс, которые множатся по всей стране. Правительство проявляет слабость, распространяя атмосферу отчаяния. Предвыборная программа нацистов завоевывает сердца граждан. Немецкий народ истосковался по порядку, по экономической и политической устойчивости.
— Не видно, чтобы эта безумная инфляция остановилась.
Дед не выдерживает одержимость внука курением.
— Хватит глотать дым, Гейнц.
Дед прокашливается и сообщает, что встретится с адвокатом Функе. Гейнц встает с кресла и с облегчением отвешивает поклон, словно тяжесть свалилась с плеч. Бертель замирает у двери кабинета. Гейнц натыкается на сестру.
— Трулия? Ты что тут делаешь?
Около получаса она подслушивала беседу, все дожидаясь паузы, чтобы войти.
Гейнц обещает помочь скаутам. А пока на своем черном автомобиле едет в кафе на Фридрихштрассе.
Охваченный страхом, Артур сидел среди публики в здании еврейской общины на улице Августа Бебеля на спектакле, посвященном Теодору Герцлю, который поставили вожатые скаутов. Главную роль играла его дочь, переодетая в старуху, невысокая и с обнаженной спиной. Малокультурные постановщики не удовлетворились тем, что одели дочь в обноски, но и украсили ее голову шляпой, похожей на ночной горшок. То, что его дочь выставили нищенкой на смех зрительного зала, омрачало его лицо. С отвращением Артур переводил взгляд с Бертель на подростка, который стоял перед ней на сцене. Молодой Герцль, долговязый, бородатый, изливал душу старухе-девочке. Он говорил о решении еврейского вопроса и сплочении преследуемого народа в рассеянии по всему миру. Спектакль был основан на главных принципах теории Герцля. Вульгарность происходящего на сцене заставила Артура опустить голову и спрятать лицо. Что случилось с его умной дочерью? Как она могла принять эту плоскую, лишенную всяческой эстетики теорию. Ладно, был бы этот диалог отточен и впечатляющ. Но молодой Герцль нагромождал все в одну кучу, и дочь Артура в ответ декламировала монолог, представляющий от начала до конца пустую болтовню.
Занавес опустился. Бертель перевела дыхание. Перерыв был коротким. Отец раскритиковал в пух и прах спектакль о мечтах, порожденных сионизмом. По дороге домой он требовал от нее придерживаться вкуса и вести себя, как подобает детям из приличных семей. Он не против того, чтобы она была членом социалистического сионистского движения, но при этом она должна быть верна ценностям культуры. Слова отца, подобно клещам, впивались в ее душу. Почему отец с такой решительностью отметает сионизм? Халуцы мужественны, стойки и активны, они делают всё для спасения евреев. Она размышляет о великом пророчестве, но ее мучают какие-то непонятные ей самой сомнения. В душе ее живет чувство, что есть некая правда, которую она упускает. И эта правда скрыта также и от отца. В этой путанице, из которой она пытается выбраться, одно ей ясно: она не будет фальшивой еврейкой. Германия ей чужда. Израиль — ее единственная родина.
И это смятение, как ни странно, разрушает скуку и рутину каждодневного существования. Что-то абсолютно новое врывается в душу, гонит уже привычное одиночество. Новый воспитанник появился среди скаутов — Реувен Вайс, двоюродный брат адвоката доктора Филиппа Коцовера. Фриде мальчик нравится. Мальчик посещает каждый день богатый дом Френкелей, и служанки вздыхают: прибавилась им забота — натирать воском царапины от гвоздей на ботинках мальчика, вдобавок к царапинам от ботинок Бертель. Фрида сердится и смеется.
Реувен очарован домом. Вслух восхищается декорированными стенами, роскошной мебелью, отдыхает в кожаных креслах, наслаждается атмосферой богатства. Он особенно уважительно относится к отцу семейства, дед же его смешит. Более года назад кудрявые сестры-близнецы смеялись над Реувеном. Коренастый низкорослый мальчик был одет в синий субботний костюм, носил галстук, и волосы его были причесаны и напомажены маслом. Это мама нарядила его к посещению богатого дома. Теперь, как член молодежного движения скаутов, он одет в черную рубашку, носит галстук и ботинки, подбитые гвоздями. Лотшин научила его правильному обращению с ножом и вилкой.
Странная дружба возникла между детьми со времени их дежурства в клубе. Во время уборки Реувен спросил, готова ли Бертель быть его подругой. Само собой, она кивнула головой в знак согласия. Ведь, в общем-то, оба они члены организации, то есть товарищи. И теперь он считает своим долгом встречаться с ней каждый день, чем веселит остальных скаутов. В полдень девочки бегут к окнам — увидеть, прикатил ли на велосипеде еврейский мальчик, невысокий и круглый, вызывающий смех своим видом.
В школе, на улице и дома Бертель все время ощущает неловкость. Реувен же не обращает внимания на ее настроение. В саду носится с Бумбой, все время обвиняет ее в неумении играть в мяч и злится на ее глупые бесконечные вопросы: что это такое — еврей? Откуда ты знаешь, что есть Бог? Почему ты не ешь свинину? Бертель выводит его из себя. В моменты гнева он обвиняет ее в том, что она странная девочка, нелюдимая одиночка, и вообще весь батальон скаутов смеется над ней, хотя бы потому, что она единственная девочка с косичками. Не долго думая, Бертель побежала в большую парикмахерскую, недалеко от Александерплац.
— Чего желает маленькая госпожа? — поклонился ей человек в белом халате.
— Отрезать косы!
— Мать разрешила?
— Разрешила, конечно же, разрешила, — и в груди у нее защемило, от неловкости недопустимого вранья.
— Посидите, маленькая госпожа, пока подойдет ваша очередь.
— Нет! Я тороплюсь, — заставила она парикмахера немедленно отрезать косы, пока не раздумала.
Парикмахер, женщины, сидевшие под колпаками для сушки волос, и девушки, обучающиеся парикмахерскому искусству, засмеялись. Увидев себя в зеркале, Бертель вскочила и убежала на улицу.
— Иисусе! Лягушка! — Фрида встретила ее первой.
— Фуй, фуй! — Бумба обошел «лягушку» с громкими и радостными восклицаниями.
Со всех этажей сбежались домочадцы.
— Сумасшедший раввин женского рода, — дед явился на шум и крики. Покрутил усы, прокашлялся, покачал головой, с трудом выдавил из горла смех.
— Кто отрезал тебе волосы? Чистильщик сапог? — смеялись Эльза и Руфь.
— Эта девочка — сумасшедшая, — глаза Фриды выскочили из орбит.
— Ты — христианка, и ничего не понимаешь! — разрыдалась Бертель, ощутив в этот миг, что совесть ее нечиста. Отец просил ее не срезать черные косы в память о покойной матери, которая их так любила.
— Бертель, я не позволю тебе унижать нашу Фриду! — строгим голосом отчитал ее дед.
Лицо Фриды покраснело. Глаза горели.
— Иисус Христос и святая Мария! С волосами улетучились остатки твоего разума. Сорок лет я растила твоего отца. Растила твоих братьев и сестер. Душа моя исходила болью из-за твоей опухоли. И вдруг ничего не понимаю, потому что я христианка!
— Я уйду из дома! Уеду в Палестину!
— Глупости, зачем тебе уезжать в Австралию?! — поддел дед внучку.
— Я сказала — в Палестину!!!
— Палестина, Австралия — какая разница! Чего тебе жить в пустыне, которую захватили преступники! Ты кто? Преступница или дочь благородного семейства?! В твоем молодежном движении тебя совсем сбили с толку.
Усы деда топорщились и дрожали. Эта помешанная на еврействе малышка насмехается над культурой и стилем жизни семьи, обвиняет семью в том, что связана с частной собственностью. Хуже всего, что своей глупой идеологией девочка выкорчевывает духовные принципы больного отца. Дед гневается. Стараясь обрадовать внучку, он внес пожертвование в Основной фонд этих ее сионистов, но есть предел ее сумасшествиям. Все ей мешает: свиньи на его усадьбе, елки на праздник Рождества. Не дает ей покоя уважительное отношение отца к Иисусу.
— Оставьте ее в покое. Нет никакой беды. Волосы у нее отрастут, — Лотшин пытается всех успокоить, а Гейнц гладит ее остриженную голову.
Сухой кашель возвещает появление в гостиной Артура. Воцаряется тишина. Глаза всех устремлены на отца, состояние здоровья которого в последние дни вызывает тревогу.
— В молодежной организации не носят длинные волосы, — извиняется Бертель перед отцом, не перестающим кашлять и приглашающим ее на беседу в свой кабинет.
— У тебя мягкие волосы, такие же были у твоей матери.
Голос отца не сердитый, но в нем, все же, ощутима досада, что она не подумала о матери, совершая свой поступок. Увидев дочь, отец скривился, но тут же взял себя в руки.
— Да, это не очень красиво, но так ты более походишь на скаутов.
Бертель замкнулась. Она понимала, что короткая стрижка делает ее лицо еще более некрасивым, но чтобы быть похожей на скаутов, она готова вынести любую душевную боль.
В эти дни характер клуба скаутов меняется. В знак протеста против антисемитизма вожатые-социалисты заставляют скаутов все время ходить в форме. Артур не выносит черную рабочую рубаху и всякие металлические эмблемы вдобавок к грубым ботинкам, подкованным гвоздями. Доктор Герман сказал Артуру, что в последнее время Бертель, единственная во всей школе, ходит в форме скаута и просил, чтобы она сменила одежду к празднованию столетия со дня смерти Гёте, которое состоится в последних числах декабря.
В гимназии имени королевы Луизы началась лихорадочная подготовка к празднику — к вечерам, лекциям, собраниям. Из всех учениц класса Бертель была выбрана для участия в главном представлении. Она должна прочесть большую драматическую поэму Гёте о смерти сына на руках отца. При этом учитывалась феноменальная память девочки. Бертель жаждет выступить на этом чудесном представлении, посвященном Гёте, но при одном условии: выступая, она не снимет свою черную рубаху скаута. Она не нарушит законы молодежного движения. Доктор Герман искал поддержку у своего друга. Не может быть и речи, чтобы ученица выступила в грубых, подкованных гвоздями, ботинках, в черной рубахе, сливающейся с ее смуглой кожей, в галстуке, с закатанными рукавами, оголенными коленками и подсумком на боку, поблескивающим множеством пряжек. Директор не слишком распространялся, только объяснил, что Бертель прекрасно декламирует чудесную поэму, не говоря уже о том, что ни одна ученица не способна выучить наизусть такой длинный текст. Артур обещал, что в честь открытия юбилейного года Гёте дочь его оденется, как положено, для чего пригасил к себе в кабинет главу подразделения скаутов. Артур, прищурившись, разглядывал неряшливую одежду парня, сидящего напротив.
— Эта черная форма необходима в духовном плане. Такую форму носят молодые евреи-халуцы, — Франц, по кличке Хойна, с большим воодушевлением описывал рабочую одежду еврейских трудящихся Палестины, такую же, как одежда скаутов.
Он непроизвольно углубился в историю движения «Молодой страж», которое возникло в Польше в 1913 году, и в настоящее время создано в Берлине. Глава скаутов упомянул один из главных принципов молодежного сионистского движения. Основной упор делается на воспитании нового человека в свободном еврейском обществе в новой стране. Уметь жить в коллективе и сдерживать свои страсти, отучиться от эгоистических черт во имя общества, сосуществовать с ближним в самом высоком смысле этого слова. Хойна, студент медицинского факультета университета имени Гумбольдта, произвел впечатление на Артура серьезным выражением лица и воспитанностью. Именно таким представлял Артур интеллигентного парня, и потому поделился своими размышлениями:
— Не может быть, чтобы вы воспитывали детей в духе противостояния всем вокруг, — сказал Артур, считая, что во главе воспитания должны стоять общечеловеческие и эстетические ценности.
На что Хойна ответил негромким спокойным голосом:
— Мир не имеет значения, Израиль — центр всех наших устремлений.
И не оставил даже малейшей лазейки к компромиссу. И все же проблема была решена: Бертель выступит в белой рубахе, но в простой синей юбке и подкованных гвоздями ботинках.
В эти безумные дни движение скаутов в Берлине сильно меняется. Приехавший из Палестины Мордехай Шенхави занимался с вожатыми и инструкторами еврейской молодежи, памятуя, что воспитанники в значительной степени пришли из семей, исповедующих социал-демократию. Бертель восхищалась Мордехаем из-за того, что он дал ей ивритское имя — Наоми, но еще и потому, что принципы движения «Ашомер Ацаир» — «Молодой страж» — были ей близки.
Необычные вещи происходят в доме. Отец откликается на призывы еврейской общины и загорелых и крепких парней-скаутов. Он, который согласен с «катастрофическим движением по имени сионизм», приглашает израильтян к обеденному столу, внимательно прислушиваясь к рассказам о проекте еврейского заселения Палестины. И Бертель гордится семейным вкладом в дело сионизма.