Семью Френкелей лихорадит. Артур вернулся из санатория в Давосе и теперь заходится в тяжелом кашле. Два месяца назад он простудился в Карлсруэ, и с тех пор состояние его здоровья не нормализуется. Температура то поднимается, то падает. Его голос срывается, и лицо кривится от боли. Дед не возвращается в усадьбу. С каждым днем усиливается его тревога за здоровье сына. Доктор Герман Цондек, член товарищества любителей творчества Гёте, один из постоянных посетителей дома Френкелей, их семейный врач, а также доктор Вольфсон считают, что острое воспаление распространяется на единственное легкое Артура, которое в последние годы функционировало более или менее нормально.
Фрида отключила электрический звонок, чтобы беречь нервы больного. После возвращения хозяина из Давоса она мечется между врачами, медсестрами и посетителями, которые не оставляют дом в покое.
Бертель замкнулась в своей комнате, и страх за отца снедает ей душу. Только бы тот необычный поступок, который он совершил для нее два месяца назад, не закончился катастрофой.
Тогда отец стоял рядом с Фридой в комнате, следя за тем, чтобы она укладывала в чемодан лишь необходимые вещи. Когда Бертель вошла, он неожиданно сказал:
— Фрида, я возьму с собой девочку к Альфреду. Положи одежду и для нее.
Такая спонтанность не была характерна для отца, человека уравновешенного, взвешивающего каждый свой шаг. Это внезапное решение отца — взять Бертель к любимому брату Альфреду — удивило всех домашних. Взволнованная, она даже вопреки правилам вместо ненавистной отцу темной рубашки надела белую — и синюю, в складочку, юбку.
Она сидела рядом с отцом в вагоне первого класса, полная благоговейного страха, и тепло любви, которое она никогда раньше не ощущала, охватывало ее. Впервые в жизни она была по-настоящему близка к отцу, всегда казавшемуся далеким и недоступным. Отец, одетый в черный, с иголочки, костюм, разговаривал с ней на разные темы. И всю дорогу до Карлсруэ, города на границе Франции и Германии, она испытывала душевный подъем от мысли, что отец относится к ней по-особому, что из всех детей он выбрал для поездки к своему брату именно ее.
Это необычное посещение дома дяди стало неизгладимым впечатлением. Едва она пересекла порог дома, как у нее возникло чувство неловкости от избытка уважения, которое дядя ей оказывал. Таинственный полумрак окутывал стены, скрытые книжными полками, и огромный письменный стол в кабинете дяди. Бесконечные споры возникали в беседах братьев. В этой домашней библиотеке она сидела между братьями, следя за грузными движениями дяди, и в ушах ее звучали насмешки деда над серым скучным миром своего первенца Альфреда, специалиста по древним классическим языкам, которые он и преподавал в университете. Это отталкивало деда от сына. Всеми силами души она восставала против семейных мифов о ее сходстве с дядей-профессором. Да, она странная, но не сухая чудачка, каким домашние считают дядю Альфреда.
— Эти семейные драгоценности перейдут к тебе, Бертель, — сказал дядя, повернувшись к ней, с мечтательным и отрешенным выражением глаз.
И подал ей роскошную шкатулку с драгоценностями, и предложил ей самой заняться ожерельями, кольцами и сережками. Она уединилась в комнате покойной тети, раскрыла шкатулку и надела на шею жемчужное ожерелье. И тотчас же хоровод чертей вскружил ей голову, в ушах зазвучал жесткий, требовательный голос покойной. Бертель с трудом отогнала от себя страхи. И на долгом обратном пути в Берлин она с нетерпением ожидала ту же теплоту и тех же разговоров с отцом, как и по дороге к дяде Альфреду. Но ее ждало разочарование. Отец опять, как и раньше, выглядел далеким и отчужденным. Всю дорогу он не проронил ни слова.
Дома он передал Гейнцу драгоценности тети из Карлсруэ и сказал, что они принадлежат Бертель.
— Это выглядит буржуазно, — взорвалась она. — В организации нам запрещено надевать драгоценности.
Отец закашлялся, вытер нос платком и тихим сухим голосом сказал:
— Когда Бертель вырастет и поумнеет, передашь ей в руки эту шкатулку с драгоценностями.
На следующий день доктор Цондек выслушал тяжелое дыхание Артура и рекомендовал надолго отправить его в лечебницу в Давос.
Двадцатое декабря 1931. Бертель исполняется тринадцать лет. Отец потребовал, чтобы праздник не отменяли из-за тяжелого состояния его здоровья.
Домашний зимний сад расцвел разными цветами. Накрытый стол, множество ваз, букеты белых и сиреневых цветов, воздушные шары. Суматошный лай собак. В беседке готовят шоколад на огромном примусе, который садовник Зиммель достал из погреба. Сестры Румпель готовят торты, пирожные, взбитые сливки и другие сладости.
Бертель волнуется. Она поклялась себе, что в день рождения захоронит найденный около синагоги на улице Рикенштрассе старый еврейский молитвенник. Учитель иврита раввин Хаймович полистал рваные листы молитвенника и сказал, что по еврейской традиции обветшавшие молитвенники закапывают в землю.
— Быть может, если я закопаю молитвенник, Бог вылечит отца, — не задумываясь, сказала она Реувену, которого взяла в помощники по погребению молитвенника.
Реувен, переставший верить в Бога и лишь дома соблюдающей традиции, чтобы не обижать родителей, пожал плечами:
— Ты хочешь присоединиться к организации «Ашомер Ацаир», которую основал Шенхави, и при этом обращаешься с просьбой к Богу?
Да, Реувен отмежевался от еврейских традиций, у нее же с тех пор, как состояние здоровья отца ухудшилось, усилилась вера в Творца мира. Тысячи лет евреи верят во Всевышнего, думала она. Значит, правда заключена в вере в единого и единственного Бога.
В саду играет патефон и гремит радио. Кухарка Эмми, Кетшин и старый садовник Зиммель раскладывают на длинном столе чистые скатерти. Прислуга суетится, готовясь к празднику. Фрида на кухне готовит еду хозяину и злится, так как сервировка праздничного стола мешает любимому ею Артуру отдыхать.
Топот ботинок, подбитых гвоздями, приближается из боковой аллеи к середине сада. Вожатые и скауты в форменной одежде бегут к праздничному столу. Все они обращаются к Бертель, называя ее новым ивритским имени — Наоми. Девочка оборачивается к домочадцам, наблюдающим со стороны.
— Слышите?! Имя мое — Наоми.
— Хазак вэ амац! Крепись и будь мужественной! — произносит стальным голосом девиз организации командир подразделения Бедольф.
И дружный ответ скаутов сгоняет птиц с верхушек высоких старых деревьев. Бертель выпрямляется.
Люба командует:
— Смирно!
Ботинки, подбитые гвоздями, отвечают единым стуком каблуков. Бертель бросает тревожный взгляд на окно отцовской комнаты. Знаменоносец поднимает голубой флаг, на котором расправляет крылья белая чайка. И Бертель стыдливо опускает взгляд и плечи вниз, ибо дед не терпит всех этих торжественных церемоний.
Дед ехидно улыбается флагу подразделения, развевающемуся на ветру, постукивает своей тростью, закручивает усы и крутится на месте до того, как звучит команда: «На знамя равняйсь!».
— Так это и есть пехотный батальон Бертель, — с насмешливым высокомерием говорит дед.
Он подмигивает инструктору. Бертель сгорает от стыда. В середине церемониала дед громким голосом прерывает скаутов:
— Добро пожаловать, дети. Садитесь за стол и услаждайте себя яствами.
Приглашение его идет от чистого сердца, и он удивлен тому, что ни один из скаутов не сходит с места в строю. Подразделение не отрывает глаз от командира, и по знаку Бедольфа и Любы из всех молодых глоток вырывается песня «Несите в Сион чудо и знамя!» и гимн социалистического движения «Возьмемся за руки, братья!»
Дед глубоко вздыхает. Подразделение получает приказ — занять места за столом.
Дед готов развлекать батальон своей внучки. Но, к собственному удивлению, оказывается снова в одиночестве.
Голоса продолжают возноситься и снижаться. Именинница обходит поющий стол, пытаясь по силе звучания определить, где спрятан подарок. Неожиданно песня звучит особенно высоко, и под стулом командира она находит сюрприз. Командир торжественно вручает Бертель альбом фотографий Штрука «Лица евреев Востока». Затем Реувен встает со своего места и передает ей книгу о легендарном командире конной армии, защищавшем русскую революцию, о Будённом.
И тут дед усаживается напротив Бертель, во главе стола, и начинает рассказывать случай из своего детства.
К удивлению Бертель, все подразделение аплодирует деду — социалисту от рождения. Родители его, буржуа, были потрясены тем, что он пригласил на вечеринку по случаю своего десятилетия в роскошный зал семейного дворца своего друга из конюшни. Конюх Антоний, вечно пьяный, от одежд которого несло конской мочой, а с обуви осыпался навоз, сидел за столом с уважаемыми гостями. Все страдали от этих запахов, за исключением самого десятилетнего деда и Антония, который чувствовал себя важной птицей: ел царскую пищу, пил до полного опьянения, так что абсолютно обалдел от коньяка, и сверкающие вокруг огни показались ему огнями церкви. Конюх весь пылал от наплыва чувств. Щеки его побагровели, глаза горели, он начал креститься и рыдать: «В Преисподнюю всех евреев, которые распяли Иисуса-освободителя!»
Семейный дворец в Силезии не промолчал. Хозяин дворца встал с места и вышвырнул из зала доброго друга своего сына, и с этого дня конюх исчез из жизни мальчика.
Тут и Бумба решил продемонстрировать перед подразделением свое остроумие. Он скривил гримасу, чтобы привлечь к себе внимание, и Бертель стало стыдно за него и за Фердинанда, который, будучи преподавателем христианской драмы, не мог понять, что его игра на мандолине и пение вовсе не подходят обществу сионистов. Недостаточно того, что богатства семьи вопиют к небесам, так еще кудрявые сестрички вносят на стол двухэтажный торт. И что видят глаза Бертель? Она убедительно просила не втыкать в торт тринадцать цветных свечек, согласно буржуазным традициям, а просто белыми взбитыми сливками написать на торте число лет.
Она хотела провалиться под землю. Дед совершает типично буржуазное деяние на глазах у всех. Он поднимает стакан высоко над головой и провозглашает: «Да здравствует Бертель!» Но ведь она не Бертель, а Наоми.
— Бертель, разрежь торт, и угости твоих гостей.
С того момента, как дед взял в свои руки ведение праздника, Бертель сидит, как в воду опущенная. Она хочет ему крикнуть, чтобы он перестал называть ее именем Бертель, но тут командирский голос Бадольфа приказывает всем встать из-за стола и усесться кружком на траве.
Он объясняет правила игры скаутов. Бертель отходит в сторону, снедаемая беспокойством, что отец услышит и покинет этот мир, как это сделала мать. Она садится на скамью, нетерпеливо ожидая окончания игры. Когда подразделение разойдется, она поедет с Реувеном в старый Берлин, чтобы выполнить клятву — закопать в землю ветхий молитвенник и прошептать молитву во здравие отца.
В декабре состояние здоровья Артура оставалось тяжелым, но стабильным. Вдвоем с Реувеном Бертель поехала в центр города. Берлин жил полной и шумной жизнью. Снег, ветер, мороз. На Александерплац выбирают елки. Продавцы елок соревнуются в рекламировании своего товара с продавцами газет: «Мир в полдень», «Красное знамя». Утром, днем и вечером выходят газеты с последними новостями. Все бегут мимо, торопясь укрыться от усиливающегося мороза и режущего ветра. Бертель и Реувен входят через вертящиеся стеклянные двери в многоэтажное здание универмага, и в нос ударяют острые праздничные запахи — воска от цветных свечей и свежести от украшенных игрушками елок, возвышающихся в тесноте и толкотне магазинов.
— Реувен, гляди, какая красота! — Бертель стоит у витрины огромного магазина швейных машинок Зингер и не отрывает взгляда от яркого луча, высвечивающего лицо богоматери с младенцем на руках.
Гнев охватывает Реувена при взгляде на эту христианскую девочку, которая держит в объятиях младенца, сложив молитвенно руки, эту большую восковую куклу и малую восковую куклу, гладкие лица которых умильно обращены к богу.
— Евреям запрещено смотреть на эту мерзость! — горячится Реувен.
— Иисус был великим освободителем. Он вселил в человеческие души великие идеи, — искорки света вспыхивают в черных глазах Бертель.
— Мерзость! — Реувен кипит от злости. — Еще раз произнесешь такое, придется тебе выбирать между ним и мною.
Плечи его дрожат:
— Ты сгоришь в адском пламени. Иисус — враг евреев!
— Реувен, мой отец говорит, что у евреев и христиан один единый Бог, — роняет она с мечтательным видом, и взгляд ее полон священного трепета.
Она любуется позолоченным нимбом вокруг головки младенца, звездой, окруженной лампочками, рассеивающими свет вокруг, светящимися над его головой.
— Это не наше! Это не наше! — Реувен тянет ее за руку.
Они удаляются от универмага, и святой Николай с крыши здания шлет им добрую улыбку. Реувен сердится. Возникшая мысль готова сорваться с ее губ: что бы он сказал, увидев в отцовской библиотеке, позади книг, на стене фреску, изображающую Иисуса. На другой стене огромного хранилища книг, где стоят собрания любителей творчества Гёте (для бывших хозяев-юнкеров стена играла роль церковного алтаря), Иисус изображен в лохмотьях, бредущим среди колючих зарослей и высоких смоковниц. Деревья печально склонили ветви над его головой. Бертель представляла, насколько Реувен будет потрясен, если она расскажет ему, как на каждый праздник Рождества Христова дед зажигал под фреской целый рой блестящих лампочек, приглашал оркестр — исполнять рождественские мелодии при стечении многих гостей в честь христианского Нового года.
Потом отец покрыл книжными полками все стены зала, заставив их тысячами книг.
На улице Мамелюкенштрассе шум и суматоха. Звонки трамваев, завывание автомобильных клаксонов, оглушающие толпу. Мужчины в залатанных одеждах и кепках, женщины в дешевых платках или соломенных шляпах. Бертель испытывает головокружение от забитых людьми переулков и смешанных острых запахов селедки, жарящихся свиного сала и лука, кислой капусты и картофеля, идущих из кухонных окон домов, обращенных во дворы.
— Это — наши! — тяжело дыша, кричит в ухо Бертель Реувен, — это улица Грандирштрассе — еврейская улица!
Он ведет ее среди криков продавцов, ругательств пьяниц и этих запахов, сочащихся из коридоров, обступающих их, вдоль кривых переулков, вдоль серых домов, похожих на развалюхи. Они проходят мимо безработных, похихикивающих и борющихся друг с другом на облезлых деревянных скамейках, с которых сползает зеленая краска, мимо юнцов, курящих сигареты, жующих жвачку и прыгающих на скамьях.
— Это — наши?
Испуганно кусая губы, Бертель безмолвно проскальзывает среди толпы, толкущейся в переулке, узком и темном, где единственный транспорт — велосипеды и ручные тележки уличных продавцов. Пыль, теснота, конский навоз, ослиный и собачий кал, вонь рвоты и мочи ударяет в нос Бертель, и она не слушает бесконечно повторяющиеся слова Реувена:
— Это — наши.
Он ускоряет шаг, идя по переулку, заселенному еврейскими эмигрантами из Польши, и говорит о том, что христианские семьи перешли в соседние переулки рабочего квартала, и те из них, кто разбогател, переселился с северной части города в центр. С тех пор, как были опубликованы законы о чрезвычайном положении, юноши из молодежного движения каждую ночь выходят, дабы обеспечить безопасность еврейских жителей, проживающих в рабочем районе, от нападений нацистов. Реувен не перестает громко говорить, она же не может и рта раскрыть в этих переулках, называемых улицами Мамелюкенштрассе и Грандирштрассе. Она движется, как в дурном сне, впитывая весь этот кошмар. Между жилыми зданиями дети играют около мусорных баков, клеток с кроликами и белья, вывешенного для просушки. У входов в дома толпятся женщины, и плач младенцев смешивается с неумолкающим шумом и криками детей.
Пытаясь унять дрожь, Бертель старается укрепить сердце мыслью что как еврейка она должна сохранять хладнокровие среди вони этих узких улочек, на которых ютятся восточноевропейские евреи — ост-юде — едва сводящие концы с концами. Она даже хотела бы познакомиться с жизнью евреев северного Берлина. У дома № 37 на улице Грандирштрассе она останавливается. Из окон этого большого дома доносится молитва на иврите.
— Это молитвенный дом хасидских евреев из Польши, — роняет Реувен и тянет ее дальше.
По дороге он входит в мясную лавку, она же остается снаружи. Взгляд ее не отрывается от огромных качающихся маятником искусственных колбас в окнах лавки. Внутри глаза ее останавливаются на круглой как шар неряшливо одетой женщине, с трудом передвигающей грузное тело. Она рассчитывается с покупателями на ломаном немецком языке, смешанном с языком идиш. Реувен знакомит Бертель с этой женщиной. Оказывается, это его мать. Он торопливо уводит девочку из лавки.
— Я терпеть не могу этот запах лука, которым она пропахла, и эти ее неряшливые тряпки.
Бертель нет дела до его неуважительного отношения к матери, главное, что у него есть мать, а у нее — нет. Они входят в неказистую квартиру рядом с лавкой, и Реувен говорит, что, по мнению матери, им лучше было бы оставаться в Польше. У окна сидит совсем отощавший ветхий старик с трясущимися руками.
— Это мой дед. Я ухаживаю за ним, купаю и кормлю.
Реувен перебрасывается со стариком несколькими фразами на идиш. Затем оба, Реувен и Бертель, выходят через заднюю дверь во двор. Она замечает молодую женщину, выглядывающую из окна подвала.
— Это Эльза, проститутка, — объясняет Реувен, добавляя, что мать его ругает, когда он спускается в подвал — поговорить с соседкой.
Эльза развешивает во дворе, на веревке, белье, и мальчик дружески машет ей рукой.
С наступлением сумерек они снова выходят на улочки, где проживают евреи. И снова Бертель вся сжимается при виде продавцов наркотиков, сутенеров и проституток, призывающих прохожих в свои норы. Все это уродство стесняет ей дыхание, а Реувен шагает рядом с ней, как уличный король. Внезапно она цепенеет на месте от открывшейся ей картины, которую она раньше никогда не видела в Вайсензее. Она стоит среди всей этой скверны, пораженная цепью газовых фонарей, и еще более, человеком, зажигающим их длинным шестом, на конце которого колеблется пламя.
Они возвращаются к роскошным домам на площади Вайсензее.
Всю ночь Бертель не сомкнула глаз. Перед ней маячили картины прошедшего дня — красота и богатство, соседствующие с уродством и нищетой рабочих переулков. Смутная, но такая ощутимая печаль не покидала ее душу.
Январь 1932. Кашель, одышка, хриплое дыхание разрывают тишину дома. Дед, обнаженный до пояса, не в силах уснуть, расхаживает по коридорам и гостиной. Иногда он выходит в сад подышать свежим воздухом, развеять атакующие его тревожные мысли. Как ни странно, из всех внуков опасения не покидают лишь Бертель, и она ищет утешения у деда. Он предупреждает ее и всех остальных внуков: в присутствии отца надо говорить лишь о хорошем и радостном. Каждую ночь он полулежит в кресле, у постели сына. Позволяет себе вздремнуть лишь тогда, когда у того спадает температура, и пугающий хрип утихает. Дом в тревоге.
Елена Френкель, дочь Лео, двоюродная сестра Артура, работающая сестрой милосердия в берлинской еврейской больнице, взяла отпуск, чтобы следить за состоянием здоровья двоюродного брата. Круглые сутки она кормит его и поит, дает сильнодействующие лекарства. Ничего не помогает. К воспалению легких прибавилось воспаление диафрагмы. Артур худеет на глазах. Среди прислуги разносится шепот, что у хозяина кровохарканье. Все охвачены страхом, приближается нечто страшное и непоправимое. Дом безмолвствует. Даже Бумба притих. Бертель замкнулась в себе. Лотшин гонит прочь всех ухажеров, полностью посвятив себя уходу за отцом.
В зимнем саду, спрятавшись за горшками с кактусами, поставленными на широком подоконнике, Бертель тайком заглядывает в комнату отца. Мышонок, прыгающий недалеко от нее, напоминает о том радостном дне, когда отец выглянул в окно и предложил ей сопровождать его в дневной прогулке. Она отпустила мышонка, с которым тогда играла, и пошла с отцом вдоль центральной улицы, гордая выпавшей ей честью — гулять с ним, несмотря на то, что всю дорогу они молчали. Когда они проходили мимо витрины книжного магазина, ей так захотелось попросить его купить ей книгу. Но правила приличия, внушаемые отцом, не давали ей открыть рта.
Из-за кактусов она увидела неожиданную сцену и была потрясена. Дед с непривычной для него мягкостью гладил руку сына, словно бы хотел передать ему этой лаской силу жизни. Лицо отца выглядело умиротворенным, тогда как Бертель напряглась. Болезненное чувство неловкости вызвали в ней и рука, которая гладила, и рука, которую гладили.
И тут она услышала позади себя восклицание:
— Что это за муха нашла себе место среди кактусов!
Фрида, тяжело ступая, приблизилась к ней. Кактусы вызывали у домоправительницы гнев. Не раз она говорила Гейнцу и Лотшин, что эти колючки забирают кислород от хозяина. Дети же не убирали кактусы, которые, по их мнению, радовали отца.
Дед выходит из дома по делам. Его место у постели отца занимает Лотшин. Она с тревогой следит за глазами больного, день ото дня все глубже вваливающимися в глазницы. Взгляд отца смутен, веки медленно и слабо смыкаются.
Филипп часто навещает своего друга Артура. Отец переводит взгляд с Филиппа на Лотшин, и разочарование на его лице углубляет морщину между бровями. Отец, очарованный высокой интеллигентностью Филиппа, сказал дочери, что его душа будет спокойна, если она свяжет свою судьбу с его молодым другом. И это, несмотря на то, что он не принимает социалистические идеи Филиппа, считая это издержками молодости. Честный и прямолинейный человек в молодые годы обязан быть социалистом. Размышляя вслух, Артур говорит, что мировоззрение друга для него более приемлемо, чем духовная неопределенность его детей. Лотшин уважает Филиппа, но его вкрадчивая походка, его внешность, отражающая ум и добросердечие, ей безразличны. Она не терпит запаха сигарет и адвокатского офиса, которым пропитана его одежда. Филипп отчаялся от бесплодного ухаживания за ней и в последнее время сошелся с Маргаритой из Литвы.
Испуганные дети жмутся друг к другу на винтовой лестнице. Отца отвезли в больницу, но через несколько дней вернули домой. У врачей были явно озабоченные лица. Медсестра Дорис Грин приходила кормить больного, обкладывала его множеством подушек, чтобы облегчить хрипы, двоюродная сестра Елена ей помогала. Дед открыл небольшую «чайную» комнатку, рядом с кабинетом, где отец и мать часто завтракали. Это были «священные» утренние часы, и никто из детей не осмеливался тогда нарушать их уединение. Гейнц и Руфь рассказывали, что были однажды наказаны в школе, ибо не решались войти утром в эту комнатку, чтобы дать родителям подписать тетрадь, в которой отмечались опоздания и пропуски уроков. В этой комнатке старый садовник мягкой тряпкой начищал до блеска китайский позолоченный гонг, который сверкал, как зеркало. Дети следили за колебаниями гонга, висящего на шелковой нити, рядом с ракеткой в виде кулака. Гонгу отдавалась дань уважения, его звучание сливалось с мелодичным голосом матери, меняющуюся тональность которого, призывающую к разным действиям, дети различали мгновенно — будь то просьба встать с постели или, наоборот, идти спать, умываться, завтракать, прекращать споры. Этот гонг отец подарил матери. Да и она дарила детям странные подарки, как, например, африканский тамбурин, издающий глухие звуки, или семь лисьих хвостов каждому по хвосту.
Китайский гонг колеблется, издавая негромкий печальный звук. Это Бумба легонько касается позолоченного металла и хохочет, видя свое искаженное в зеркальной поверхности — увеличивающееся и уменьшающееся — лицо. Фрида жестами призывает малыша к молчанию. Артур пробуждается от сна, больше похожего на обморок, просит Фриду привести к нему Бертель и Бумбу. С невероятным усилием, преодолевая слабость, он расспрашивает дочь о школе и молодежном движении. Она что-то бормочет о Палестине, но взгляд отца отрешен от мира. Бертель готова поклясться, что отец, отвергающий сионизм, уважает ее веру в землю Израиля, понимает, что эта вера захватила целиком ее душу.
Весь дом в ужасе. Воспаление охватило и верхнюю часть тела отца. Грудь его сжимается от боли, губы и уши посинели. Он не приходит в себя, только из груди вырывается крик, сотрясая безмолвие дома. Артур борется за жизнь. Время от времени он открывает глаза, возвращаясь из небытия. В сумраке комнаты сидят доктор Вольфсон, дед, дядя Альфред, Гейнц, Лотшин. Словно окаменев, они прислонились к стенам. Руфь, Эльза, Фердинанд неподвижно сидят на ступенях у дверей, и рядом с ними лежит собака Лотта.
Артур тяжело с хрипом дышит. Капля крови застыла на его посиневших губах.
В кухне Бертель держит в одной руке, над огнем, стеклянную кастрюлю для выпарки риса, в другой — роман Толстого «Анна Каренина». Фрида торопится на кухню, откуда доносится запах гари. За чтением Бертель забывает все, и рис, который она готовит для отца, подгорает. Фрида не сердится и готовит рис заново.
Крик агонии пронзает тишину дома. У деда, ни на миг не покидающего сына, поникла голова, усы дрожат. Дорис и Елена входят к больному. Дядя Альфред, Фердинанд, Фрида, горничная Кетшин, повариха Эмми, садовник Зиммель — все сидят перед дверью в комнату больного, рядом со старшими детьми. Артур потерял сознание. Фрида поднимается на детский этаж — уложить Бумбу в комнате Бертель, которая забилась в угол постели и не может уснуть. В полночь рыдания Фриды сотрясают их комнату, она обнимает Бумбу и повторяет:
— Бедные мои сироты!
Холодный пот окатывает Бертель.
Артур ушел из жизни. Дед сжимает руку своего сына. Обычно сдержанная, как подобает детям из интеллигентной семьи, Бертель заходится в громком рыдании. Все уткнулись в платки. Фрида снимает с Бертель форму молодежного движения, ибо явиться в этой форме на похороны — позор для всей семьи. Гейнц достал из гардероба Лотшин темно-синий костюм для Бертель и сказал:
— Отец любил этот костюм. Проводи его в нем в последний путь.
Зимний ветер бил в лица множества людей, собравшихся на еврейском кладбище квартала Вайсензее. Гроб отца несли старшие сыновья и близкие родственники. Сопровождали гроб члены большой семьи Френкелей, приехавшие со всей Германии, члены кружка любителей творчества Гёте, большая делегация от еврейской общины, делегация фронтовиков-евреев, ветеранов Мировой войны. За ними шли рабочие литейной фабрики, все, как один, снявшие комбинезоны и облачившиеся в воскресные одежды. Подразделение молодежной организации в полном составе выделялось формой одежды — темными рубашками, галстуками и значками.
По сторонам толпились жители города, пришедшие проводить в последний путь уважаемого господина Артура Френкеля. Люди тяжело ступали по глубокому снегу мимо мраморных памятников разных поколений евреев Берлина. В воздухе звучали высокие слова об ушедшем человеке, интеллигенте, отличавшемся безупречной моралью, чистотой помыслов, аристократичностью духа, которой столь преждевременно ушел из жизни, оставив семь сирот.
Прячась в складках черной шубы Фриды, купленной ей отцом, Бертель испуганно вглядывалась в темные толпы людей на фоне снежной белизны. Черные костюмы, меховые шубы богачей с высокими черными цилиндрами на головах, сливались в одно черное пятно, змеящееся за гробом по глубокому снегу и наводящее страх.
Церемония погребения велась по традициям евреев-реформистов. Гробовщики в черных одеяниях опустили гроб в отрытую могилу под раскидистой сосной, рядом с могилой матери Артура. Комья мокрой мерзлой земли градом посыпались на крышку гроба. Филипп Коцовер произнес поминальную молитву «Кадиш» на иврите, кантор пропел молитву «Эль малэ рахамим» — «Бог милосердный» — и добавил молитвы на немецком языке, по традиции похорон евреев Германии. Раввин сказал поминальное слово, обращаясь к покойнику на его древнееврейском имени — Элияу. Бертель, не слышала всех этих слов, ибо обвиняла только себя в том, что принесла отцу много горя и вообще довела его до смерти хотя бы тем, что в угоду организации обрезала косы, так любимые отцом, и сожгла рис, который готовила для него, ибо в такие минуты не отрывалась от книги.
Траур по отцу не похож на траур по матери. Дядя Альфред и Филипп Коцовер решительно потребовали вынести большой стол и кресла, обитые цветной тканью, из большого зала столовой, а от сыновей и дочерей — выполнения еврейских обычаев. Семь дней они сидели в трауре на низких скамеечках и ели на низких столиках. Фрида, садовник Зиммель и Фердинанд держали тарелки на коленях, ибо столиков не хватало. Сестры Румпель, следуя христианским традициям, завесили темными тканями зеркала в доме. Братья и сестры закрылись в своих комнатах и затаились в молчании. Семь дней горели свечи в гостиной и комнатах. Пламя их колебалось каждый раз, когда открывались входные двери. В послеобеденное время Филипп регулировал приход и уход гостей.
После семи дней траура Дорис Брин исчезла из дома навсегда, спустя шесть лет со дня своей свадьбы и после несостоявшейся семейной жизни. Дети почувствовали облегчение: теперь она не появится даже как гостья, и не придется вспоминать тот день, когда отец через год после смерти матери вернулся в Берлин с новой женой. Они не могли забыть и то, что он так быстро женился, и то, что он надолго оставил их. Воспоминания о прошлом молчаливом бунте сжимали горло и тревожили душу.
Филипп собрал всю семью в кабинете покойного отца и открыл потайной ящик письменного стола, где находилось завещание. До того, как он начал его оглашать, Лотшин успела сказать:
— Мы не хотим и слышать о разделе имущества, Филипп, это не имеет для нас никакого значения.
Гейнц поддержал ее:
— Фабрика содержала нас до сих пор и будет дальше содержать. Даже нельзя себе представить, что между нами будут разногласия по части имущества.
— Отец знал ваше отношение к имуществу и гордился этим, — сказал Филипп, — он знал, что вы не подеретесь из-за богатства. Но он беспокоился о детях.
— О детях?! — Гейнц и Лотшин удивленно переглянулись.
— Вы еще молоды. Но придет день, и каждый из детей пойдет своим путем и будет строить свой дом. Отец просил обеспечить детям образование и имущество. Потому я попросил его подтвердить свое желание — послать Бертель и Бумбу учиться в одну из лучших школ Швейцарии или Англии. Он завещал им полное покрытие расходов на образование и меня назначил их опекуном. Последним его желанием было — спасти детей. Если возникнет опасность, грозящая их жизни, то они должны эмигрировать в Америку.
Дед, стоявший у окна, обернулся и закричал:
— Никто не оставит дома! Все остаются здесь!
Фрида повысила голос:
— Никто не возьмет моих детей! Вы не уедете ни в какую Америку!!!
— Я уеду только в Палестину! — закричала Бертель.
Ей в ответ закричали:
— Хватит, хватит!
Дед неподвижно стоял у окна. Пламя свечей создавало колеблющиеся тени на его спине, сгорбившейся за последний месяц. Голоса затихли.
Филипп зачитывает завещание. Отец просит Лотшин положить заботу о Бертель, как печать на свое сердце, по библейскому выражению, обеспечивать ее всем необходимым. Солидная сумма денег положена на ее имя через суд, на специальный счет для сирот — чтобы обеспечить продолжение ее учебы в гимназии и университете. Время неспокойное, банки терпят крах один за другим. Поэтому Артур положился на учреждение, которое работает на основании закона.
Бертель ходит по улицам как потерянная. Любое объятие, поглаживание по голове, проявление любви родителей к их детям доставляют ей острую боль. Тоска и любовь к отцу влечет ее в его кабинет. Глаза родителей следят за ней из позолоченных рам. Осторожно она присаживается на кожаное кресло и, как отец, поглаживает тигровую шкуру на коленях. Она скрывает, что в медальоне, висящем на золотой цепочке на ее шее, портрет отца, вставленный ею в день его смерти, — чтобы не сказали о ней, что она слишком мягкосердечна.
В доме все меняется. Гейнц выходит на работу и на деловые встречи в черном костюме, жилетке и бабочке, в белой рубашке. Дед убрал цветок из лацкана своего пиджака, все чаще погружается в раздумья и принимает друзей покойного сына. Один раз в месяц он устраивает вечер памяти Артура, посвященный интеллектуальным беседам. Дед охвачен беспокойством: Лотшин похудела. Ходит в черном, по обычаю христиан, с печальным выражением лица, не выпуская из рук серебряного мундштука, не переставая курить, так, что кончики пальцев пожелтели от никотина.
Дед удивляется ей, принцессе, превратившейся в ворчливую хозяйку. Старшая дочь заняла место Фриды, которая в последнее время заметно постарела, стала медленно двигаться. И выглядит она болезненно. Лотшин обходит комнаты, и любой беспорядок выводит ее из себя. Она приказывает служанкам лучше убирать дом и до блеска натирать мебель. Она выговаривает Бумбе за то, что его комната захламлена вещами.
Дед, центральная фигура в жизни дома, пытается вернуть эту жизнь в нормальное русло, согласно его пониманию.
Железные правила, установленные Артуром, всем надоели. Теперь дети покупают себе одежду и обувь тогда, когда им заблагорассудится.
Дед не придерживается ужинов, «полезных для здоровья», которые отец навязал в обязательном порядке детям. Место яиц, копченой рыбы, различных сыров, помидор и огурцов, спаржи, хлеба и горячих напитков заняли бульон, мясные блюда и десерт. Дед взял за правило рассказывать во время ужина о своих предках, которые поселились в Силезии в семнадцатом веке. В один из вечеров смех вернулся в столовую.
Бертель попросила деда пожертвовать Основному фонду Израиля и, чтобы уговорить его на значительную сумму, сказала: «Можно там увековечить твое имя посадкой деревьев». Дед хохотал до слез.
— Слышали ли вы о дяде Луи Више? — обратился он к сидящим за ужином домочадцам и рассказал о тете Берте, которая была немного горбата и потому ее выдали замуж за дядю Лео из Равенсбурга. В этом городе еще с рыцарских времен все евреи занимались шитьем и вязаньем и неплохо зарабатывали. Когда же мода изменилась, они превратились в нищих, и потому бедный портной Лео Виш согласился взять в жены горбунью Берту, которая, естественно, была богатой. Понятно, что он ее не любил и не уважал. Благородная семья утешилась тем, что у этого бедняка из Равенсбурга аристократическое имя. Тетя Берта поменяла имя Лео на — Луи, по имени короля Франции.
Дед разрезал мясо на ломти, положил порцию на тарелку Лотшин и продолжил рассказ:
— Так Берта переехала в Равенсбург. В этом городе она построила роскошный дом и королевой расхаживала по комнатам, украшенным в стиле короля Людовика. Потомков у тети Берты и дяди Луи не было, но не из-за горба. Она не могла себе позволить посещать скромную комнатку мужа в дальнем углу дворца. Более того, аристократка тетя Берта изъяснялась только на отличном французском языке, а Луи Виш говорил только по-немецки. Однажды бедняге улыбнулось счастье: он выиграл в лотерею. В единый миг он стал одним из самых богатых жителей городка, и все богачи открыли ему двери. И даже тетя Берта предоставила ему приличную комнату. Уверенный в себе, Луи Виш соблазнился покупкой леса, рядом с городком, решив заняться торговлей древесиной. Но зима, обильная ливнями и снегами, лишила возможности заняться рубкой леса, а летом вспыхнул пожар, и лес выгорел дотла. Лишившись богатств, дядя Луи вернулся в свою убогую комнатку.
Дед многозначительно посмотрел на Бертель и сказал:
— Мне не нужны деревья моего имени, я не дядя Лео Виш.
Дед жалеет внуков. Сиротство порождает солидарность, к тому же у каждого возникает чувство личной ответственности. Эльза учится художественному шитью в одном из самых престижных салонов Берлина.
Бертель проводит все больше времени в молодежной организации.
Бумба, способный мальчик, любимый учителями и товарищами, начал приносить из школы отличные оценки.
Руфь оставила дом, купленный ей отцом в западном Берлине, развелась с мужем Артуром и живет с сыном Гансом в семейном доме.
Гейнц взвалил на свои плечи все заботы о семье.
В отношении фабрики дед проявляет осторожный оптимизм, Гейнц же весьма пессимистичен. Из окна фабричной конторы он все время наблюдает за нацистами, которые сходят с поезда вместе рабочими. Нацисты же наблюдают за рабочими и движением вагонеток, скользящих в противоположных направлениях по стальным тросам с коксовых терриконов, за высокими квадратными трубами, вздымающимися над литейным цехом, пускающими густые клубы черного дыма в небо. Нацисты постоянно толпятся у станции железной дороги по соседству с фабрикой. Они следят за цепочками вагонов, везущих сырье к доменным печам.
И Гейнц мысленно продолжает спорить с отцом, который до самой своей смерти уверенно говорил:
— Это переходный период, и он скоро минует нас. Все же есть духовная реальность, все существует по законам человеческого и исторического разума.
Гейнц считает, вопреки мнению отца, что законы разума перестали действовать. Из окна конторы он следит за подъемными кранами, поднимающими и опускающими стальные листы, за густыми клубами черного дыма, восходящего к небесам, и с горечью думает об иллюзиях отца.
Внешне дела идут нормально: печи пылают, тяжелые молоты работают в полную силу, железо плавится, чумазые от копоти металлурги, с красными от пекла глазами, формуют его в различные изделия, даже в обоймы для патронов. Прибыли фабрики достаточны, но большую цену Гейнц платит, чтобы сохранить высокий уровень жизни семьи. В костюме с иголочки он выезжает по вечерам в места развлечений с целью расширить экономические связи с влиятельными людьми.
Гейнц отдает себе отчет в том, что двери в мире бизнеса открываются перед ним благодаря его европейской внешности — шатен с голубыми глазами и широкими плечам спортсмена. Не носила бы их фабрика имя прежнего владельца «Мориц Хольц», естественно, еврея, продавшего дело деду пятьдесят лет назад, не было бы подозрений, что и Гейнц — еврей. В эти трудные дни не приходится выбирать промышленников и бизнесменов, с которыми приходится иметь дело.
Адвокат Функе и офицер республиканской полиции часто посещают их дом. Гейнц требует от домочадцев быть с ними приветливыми. Бумба с воодушевлением отвешивает им поклоны. Бертель ни за что не хочет им кланяться. «Я еврейка и сионистка, и никакому христианину не сделаю книксен». Лотшин заняла место пожилой секретарши фабрики, проработавшей там тридцать лет. Брат и сестра трудятся в полной гармонии, ибо между ними давно существует душевная близость, особенно после того, как она рассталась с Йосефом.
Еще неделю назад между братом и сестрой существовало напряжение. Лотшин, девушка мягкая и добросердечная, влюбилась в этого недалекого и легкомысленного гостя из Израиля. В доме все были удивлены. Йосеф, сельскохозяйственный рабочий, который родился и вырос в Палестине, был послан в Европу для того, чтобы перенять опыт развития сельского хозяйства. Он попал на ферму Брайланд, простиравшуюся на огромной территории, на которой выращивали в теплицах редкие растения из Азии. Йосеф прибыл в Германию. В выходные он торопился в Берлин, где бурлила жизнь. В клубе «Бар-Кохба» израильтянин встретился с Лотшин, и они влюбились друг в друга с первого взгляда. Принцесса пошла, как сомнамбула, за обладателем красивого лица, широких плеч, стальных мускулов. Особенно ее привлекала его открытость и веселый нрав. Таких мужчин она не видела раньше в своем окружении. Девушка, которая еще недавно предпочитала проводить время в созерцании зимнего сада на большой застекленной веранде, отказываясь от приглашений назойливых ухажеров в театр, в кино, на танцы, теперь проводила время с этим необразованным плейбоем в барах и ночных клубах, отвергаемых ею до его появления. Все в доме сердились на нее. Гейнц просто выходил из себя. Его сестра уединялась с этим легкомысленным мужланом в зимнем саду, созданном отцом для красавицы матери, замершей на портрете. Он указал ей на это, упрекая, что она приносит боль и без того опечаленным домочадцам. В ответ она прочла ему нотацию, мол, он, как почтительный брат, должен уважать человека, близкого ее душе.
История становилась все запутанней. Кибуцник из Палестины поколебал покой дома Френкелей. Филипп не мог вынести его присутствия и покинул дом после того, как понял, что Лотшин стыдится его. Жилы вздулись на его висках, когда она представила Йосефа уважаемым гостям как члена молодежного движения, куда ходит Бертель. Тот сидел в шортах среди почтенных гостей, вмешивался в их разговоры, повышая голос, ибо никто не обращал на него внимания. Его поведение вызывало стойкую неприязнь, вплоть до отвращения, особенно во время трапез. Он ел с открытым ртом, отпуская при этом скабрезные шутки, над которыми сам же хохотал, говорил громко, шокируя всех, от мала до велика.
— Он явно не подходит нашему дому, — категорическим тоном сказал Артур.
— Он грубиян, — поддержала его Фрида, — не к лицу дому Френкелей.
Шокированная его одеждой, стуком его тяжелых ботинок, она цедила сквозь зубы: «Пришел нацист». Дед сделал ей выговор за то, что она прилепила кличку «нацист» еврею, и только сказал:
— Если в Палестине есть такие типы, как он, нечего туда ехать.
Бумба тут же среагировал:
— Он идиот.
Кудрявые сестрички-близнецы смеялись:
— Бертель, ты хочешь уехать в Палестину, к Йосефу?
Огрызаясь, Бертель бормотала:
— Он мне не нравится.
Лотшин же потеряла голову, поехала в Кёльн в середине недели, чтобы встретиться с любимым. Его послали в Голландию научиться выращивать цветы, и красавица поехала вслед за ним.
Семья пребывала в беспокойстве. Каждый раз, когда Гейнц вмешивался в ее отношения с Йосефом, Лотшин реагировала странно. Ее мягкий голос переходил в крик. Мечтательные голубые глаза вспыхивали, и краска заливала лицо. Она сопровождала своего красавца от одного погребка к другому. Возвращалась за полночь, стараясь не попадаться на глаза домочадцам, которых сильно беспокоили перемены в сестре. Он даже забыла про цветы в зимнем саду, за которыми раньше ухаживала.
Но после смерти отца кончилась и история с Йосефом. Она обладала тонкой натурой и не выдержала его легкомыслия. Захотела, чтобы он разделил с нею траур по отцу, но поняла, что парня интересует лишь наследство. Тогда она передала через Бертель, чтобы он не мешал ей нести траур. С этого момента напряжения между братом и сестрой как не бывало. Она ведь была его правой рукой, участвовала в деловых встречах, как бы смягчая острые углы своей красотой в момент подписания соглашений. Иногда речь шла о сотрудничестве с теми, кто поддерживал нацистскую партию. Напряжение вокруг переговоров, происходящих в кабинете отца, ощущалось всем домом — до того момента, когда поднимались рюмки с первоклассным французским коньяком, означающим успех сделки.