Я почувствовал, как дернулся Майтус.

Я увидел кровью, как от боли исказилось его лицо. Потом он прикусил губу и отполз еще на метр, приминая темное облако куста.

На мгновение я пожалел его — он еще не знал, что ему предстоит вытерпеть. Но другого выхода у меня все равно не было.

Я скорчился на земле.

Огюм Терст учил меня: «У трупа — специфический рисунок крови. И цвет ее ни с чем не спутаешь — тлеющие угольки, красное с черным. Такие, знаешь, медленно гаснущие, постепенно выцветающие угольки. А потом все подергивается пеплом».

Быть трупом — это как не дышать.

Прятать свой окрас, втягивать жилки внутрь, оставляя снаружи лишь распадающиеся мертвячьи столбики.

Быть трупом я мог около пяти минут.

Рекорд составлял семь минут восемнадцать секунд. Огюм Терст тыкал меня носом в этот рекорд каждый раз, когда считал, что я недостаточно стараюсь.

Заросли выпустили семерых.

Трое вышли на Тимакова, трое — на Сагадеева. Один — по мою душу.

Через Майтуса я видел, как шестеро расходятся, огибая карету с разных концов, уже вполне видимые, низкой крови разбойники-ватажники. Все, как на подбор, бородатые, в мохнатых безрукавках да полукафтаньях. Штуцера, ножи, у одного — древний пистоль.

«Сюрприз»-одиночка был в короткой пехотной шинели.

Вроде бы и со всеми, но тем не менее отдельно.

Худой, дерганый, с кривой улыбкой, застывшей на сером лице. Достаточно высокий. Для него кареты словно и не существовало — он проломился сквозь нее, выдергивая дверцы и заставляя подскакивать укрепленный на крыше багаж.

Ни Тимаков, ни Сагадеев ему были не нужны, он оставил их, походя скованных, для своих низкокровных подельников. Я, как труп, удостоился лишь беглого интереса — мертвый, и Благодать с ним. Из зарослей видели, как кучер свалился, сраженный выстрелом.

А вот Майтус…

Через него я чувствовал жуткую, давящую силу «пустой» крови. Все, накрученное мной, второпях свитое и подвешенное, «цепи» и «спирали», «искры» и «зубья», все было ей нипочем. «Сюрприз» не прилагал видимых усилий, обрывая мою защиту.

С каждой потерянной жилкой Майтус вздрагивал все отчетливей, потом качнулся, потом, скрючившись, заскреб ногами.

Я знал: сейчас он сосредоточен только на боли, что захлестывает его тело. Ему кажется, что его кромсают на куски.

Прости, Майтус.

Пусть урод верит в скорую победу. Пусть расслабится.

Слева, по оцепеневшему Тимакову, грохнул выстрел.

— Господарики! Как вы там?

Перестраховываются, сволочи.

Я позволяю себе чуть ослабить стискивающие капитана путы — это выглядит так, будто Майтус, ничего не соображая, хлещет оставшимися жилками куда попало.

Попадает куда надо.

Человек в шинели только отмахивается от невидимых плетей. До цели десять метров, где там внимание за спину обращать!

Тимаков вскидывает голову — захват истончен, можно и руку напрячь, и револьвер навести. Сбоку тяжело выдыхает Сагадеев.

Стрельба вспыхивает неожиданно.

Кто-то кричит, на миг высвечиваются лошадиный труп, деревья и корявые бородатые тени в стороне.

«Сюрприз» не оборачивается. Не до того.

Ему угрозы нет. Он это чувствует и продолжает спокойно, взрывая землю носками сапог, приближаться к Майтусу.

Я прощупываю его, предпринимая кровником последние отчаянные атаки. Хаотичные и без особого труда разбиваемые вдребезги.

«Пустая» кровь пехотинца едва заметно одела его дымчатым флером. Красно-белые жилки от Майтуса, натыкаясь на него, распадаются, тают, словно обожженные огнем.

Вот как одолеть? Как?

На секунду меня захлестывает отчаяние, жуткое ощущение тщетности усилий, но затем я вспоминаю про уже взведенный «Фатр-Рашди».

Вставать мертвецом и вести мертвого Цымбу — вещи одного где-то порядка. Тело не слушается, тело одеревянело, его шатает. Оно похоже на заржавевший механизм, который помимо воли вернули к жизни. Суставы скрипят, шею свело в одном положении, ноги едва сгибаются в коленях.

Хорошо, свет фонаря до меня не достает.

Незамеченный нападающими, я бреду за пустокровником медленным сгустком мрака. Позади ржет лошадь, затем раздается выстрел — больше острасточный, чем прицельный, ватажники, видимо, не собираются рисковать.

«Сюрприз» идет к Майтусу, уже совсем не торопясь. Шуршит кустами, узким плечом отворачивает ветку.

Майтуса мне не видно. Даже кровью.

Белесая, опалесцирующая фигура пехотинца заслоняет его, поглощая какие-либо всплески жилок. Я вижу только вдруг раскинувшиеся в стороны руки с судорожно вцепившимися в траву пальцами.

Поднять «Фатр-Рашди» стоит мне прокушенной губы и подозрительного хруста в запястье. Боли, собственно, нет. Какая боль у трупа?

Вот когда я оживу…

Майтус едва слышно стонет.

В одной руке у пехотинца появляется кинжал, в другой взблескивает какая-то стекляшка. Я удивляюсь, поскольку узнаю в стекляшке небольшого размера колбу Клемансо.

— Ну что, красно-белый, — шипит «сюрприз» Майтусу, — ты готов?

Он наклоняется.

Я выцеливаю узкую спину.

Помогая, в промоину пасмурного ночного неба показывается луна. Свет ее обливает затянутую в шинель фигуру.

Щелчок!

«Фатр-Рашди» изменяет мне. То ли некачественный патрон, то ли капсюль.

Реакция пехотинца мгновенна.

Он отскакивает в сторону с жуткой скоростью, и выстрел из второго ствола пропадает впустую. Одновременно пехотинец всей кровью бьет меня в грудь.

О, гуафр!

Трупу много не надо. Я валюсь навзничь. В сущности, думаю, пора прощаться с жизнью. Даже глаза закрываю.

Глупо как. Обычная засада. Если ждали с того самого меченого яйца… нет, с нападения в «Персеполе», то, выходит, сидят третий день…

Смерть медлит.

— Господин, — слышится слабый голос Майтуса, — господин?

Я приподнимаю голову.

Пехотинца нет. Кровник белеет над травой обескровленным лицом.

— Вы живы, господин?

— Вроде бы.

— Это хорошо, — улыбается Майтус, откидываясь назад.

Кровь Кольваро во мне берет свое. Удар «сюрприза» начисто лишил меня трупной маскировки, короткие жилки расцветают красным и белым.

Грудь тупо ломит. Покалывает возвращающиеся к жизни пальцы.

Странно, что пехотинец… Неужели его что-то спугнуло? Ухнул по мне как молотом и в кусты? А его подельники?

Я выгнул шею. Тимакова разглядел сразу — капитан, прикрываясь лошадиным трупом, полз к кустам через дорогу.

Сагадеева же видно не было.

Я перевернулся на живот. Выбил из «Фатр-Рашди» гильзу, кое-как выковырял патрон, действительно отсыревший. Из подсумка зарядил пистолет заново.

Ах, «Гром заката», как же ты меня подвел!

Про «господариков» больше не кричали. Вообще было тихо.

Похоже, пустокровник смылся, бросив ватажников.

А те, не дураки, поняли, что без него в темноте да против высокой крови у них шансов нет. И тоже…

Не тот разбойник пошел. Сокрушаться впору.

И все же — три нападения за три дня. Считая голема. Как-то невесело.

Я сел, потом прицелился и разнес выстрелом фонарь у облучка. Под каретой произошло шевеление, грязный, очумевший, выбрался из-под нее Сагадеев.

Зашипел:

— Господин Кольваро!

— Да все уже, — я вяло махнул пистолетом, — никого, сбежали.

— Вы уверены?

Я кивнул.

Сагадеев окинул насквозь протараненную пехотинцем-«сюрпризом» карету. Салон наружу, дверцы черт-те где, щепки, мой мундир.

— Я так понимаю, мы столкнулись с вашим э-э…

— С ним. Не с тем же, но да. — Я никак не мог заставить себя подняться, сил почему-то не осталось. — Если вы осторожно пошарите вон в тех кустах…

— Вот в этих?

Обер-полицмейстер осторожно приблизился к тому месту, на которое указывали мои пальцы.

— Да. Только Благодати ради…

— Я понял, Бастель.

Сагадеев верхней половиной тела нырнул в темную кипень. Зашуршал, скрылся совсем.

— Здесь как зверем проломлено, — услышал я. — Медведем словно, знаете ли. Трава повыдергана, ветки. Ох ты ж!

— Что?

— Стекляшка.

Обер-полицмейстер появился, держа колбу за горлышко, как дохлую мышь.

— Это «клемансина», — сказал я. — Там, вполне возможно, еще где-то лежит и кинжал.

— Не видел.

Сагадеев, потирая грудь, опустился на землю рядом со мной. Он был непривычно мрачен, усы висели. «Клемансина» ткнулась мне в ладонь.

Тимаков, пригибаясь, потерянной тенью бродил у кареты.

— Капитан, — позвал я.

— Сейчас, — отозвался Тимаков.

Он отступил в кусты и вернулся, волоча кого-то подмышки. Затем еще одного. Затем прошел по дороге вперед и притащил третьего.

Блеснула под луной серебряная пуговица.

— Что он там? — спросил Сагадеев.

— Похоже, стаскивает наших блезан, — ответил я.

— Как их метко…

— Да нет, — я стиснул колбу. — Били-то по лошадям да по карете. Это, скорее всего, гад, который кустами убег, постарался.

— Все мертвы, — Тимаков, пошатываясь, приблизился к нам и, откинув в сторону трофейный штуцер, сел на землю. Вытянул ноги. — Один только и успел…

Он выдохнул и с остервенением потер ладонями лицо.

— А лошади? — спросил я.

— Одна бегает где-то, — глухо сказал Тимаков. — Каретные же, в упряжке, обе…

Мы замолчали.

Лес шелестел, поскрипывал ветвями, сыпал хвоей. Где-то ухал филин. Кровь Майтуса отзывалась слабо, но он дышал, я чувствовал, и это было хорошо.

А вот мне было плохо. Жилки подрагивали и все норовили обернуться вокруг тела. То ли согреться хотели, то ли согреть.

Вот тебе и водка с кровью.

Взбодрился, Бастель? Подновил себя? А комара отогнать способен? Или слабо? То-то.

А ведь меня сейчас, подумалось, голеньким бери.

— Бастель, — сказал Тимаков, — я с такой силой еще не встречался.

— А я — во второй раз, — сказал я.

И поплыл в ласковую, безлунную темноту, не чету лесной. Поплыл, поплыл. Только бы поудобней…

— Бастель!

Меня тряхнули, и я с трудом открыл глаза.

— Вы в порядке? — Сагадеев, экзекутор, оттягивал мне веко куда-то на лоб. Куда хотел заглянуть? В душу, что ли?

Я шевельнул головой, отгоняя его пальцы.

— В относительном. Не восстановился после «Персеполя», форсировался.

— Вот всегда с вами так. Высшие семьи, высокая кровь, — обер-полицмейстер посадил меня снова, подпер собой. — Все по плечу. Фонарь зачем-то раскокали. И что делать с вами?

— Ничего.

— Может, кто проедет, — Сагадеев, поворачиваясь, напряг спину. — Найдутся, как мы, дурные люди, чтоб ночью…

— Мне другое интересно, — произнес я. — Почему мы еще живы?

— Это вопрос, — Тимаков лег. Куда-то к карете полетели скинутые сапоги. — Я, честно, было уже со всеми своими попрощался.

— Много их у вас? — спросил Сагадеев.

— Две дочки. Сын. Жена. Мать. Отца похоронил в том году.

— А у меня как-то даже мысли… — Сагадеев вздохнул. — О Машке и то не вспомнил. Двадцать пять лет вместе прожили, а я что-то…

Он повел в темноте плечами.

— Очень тяжело, — сказал я. — Нет техники…

Тимаков спрятал руки за голову. Луна сделала его лицо мечтательным. То ли от изгиба подбородка, то ли от ракурса, под которым я смотрел.

А может он действительно улыбался.

— Вы о чем, Бастель?

— Я про пехотного.

— Так вроде убег.

— Вот это-то и странно. Он же меня начисто… Я и противопоставить-то ничего… хотя и не последний вроде бы кровобойщик… И вот еще, — я катнул колбу к Тимакову.

Он приподнялся на локте, рассматривая выпуклый стеклянный бок, приткнувшийся к бедру.

— Хм, «клемансина».

— Она самая.

— Его «клемансина»?

— Да.

— Специфический предмет.

— Тут всего одно и напрашивается.

— Кровь?

— Высшая кровь Кольваро.

— Господа, — обер-полицмейстер, крякнув, развернулся ко мне, — что-то вы в галоп… Не успеваю мыслью, уж объясните.

— Колбы Клемансо, — сказал я, — имеют основным назначением долговременное хранение крови. Как вы знаете, связанная древним словом кровь в них не портится.

Сагадеев ощутимо вздрогнул.

— Вы хотите сказать, Бастель, что истинная причина…

Он замолчал, оглушенный догадкой.

— Получается, — мрачно заметил Тимаков, — в случаях с другими семьями цель могла быть аналогичной.

— То есть, — оглядываясь на нас, произнес Сагадеев, — все эти приступы исступления, сумасшествия убийц вовсе таковыми не являлись?

— Полагаю, — сказал я, — многочисленные порезы должны были скрыть факт забора крови. И одновременно создать впечатление спонтанности убийства, отсутствия подоплеки.

— Хорошо, — качнулся Сагадеев. — Но для чего?

— Пока не знаю, — сказал я.

— Интересная картина, — взъерошил волосы Тимаков. — Сначала — Штольц. Затем — Иващин, через три месяца. Затем — Поляков-Имре, попытка нападения на государя, два покушения на вас, Бастель. И все ради крови?

— У Громатова «клемансину» не находили, — сказал я. — Видимо, успел отдать. С остальными… Николай Федорович, у Лобацкого же смотрели вещи?

— Да, — Сагадеев переменил позу. — Было несколько казначейских билетов в портмоне, там же деловое письмо, часы, два платка, двадцать копеек мелочью, коробочка с нюхательной солью.

— Колба?

— Нет, — тряхнул головой обер-полицмейстер. — Я хорошо помню. При мне досматривали, складывали в пакет. «Клемансины» не было.

Я задумался.

Не увязывалось. Если Лобацкий выполнял ту же задачу, что и пехотинец, колба просто должна была быть у него под рукой.

— А осколки?

— Там весь зал был в осколках. Извините, Бастель, если «клемансина» и разбилась, то этого уже не узнать.

— Тише! — Тимаков встревоженно поднял руку.

Что-то завозилось в лесной темени, зафыркало, надвинулось, раздвигая ветви, большое, пятнистое.

Я попробовал послать жилки наперехват, но едва не скрючился от слабости, поднявшейся мутной волной в теле. Сагадеев полез в кобуру.

Пятнистое, перебирая ногами, обошло кусты, подобралось ближе и оказалось поводящей ушами лошадью.

— Тьфу! — с облегчением сказал Тимаков и, встав, протянул ладонь. — Иди сюда, милая. Напугалась, да? Ну, иди, иди. Эх, сахару нет.

Он нащупал узду. Лошадь смирно потянулась за ним к карете, шлепая губами, словно жалуясь на судьбу.

— Ну-ну, — приговаривал капитан, — сейчас мы тебя запряжем. И поедем тихонько. Здесь уж, вишь, хозяин твой прежний лежит…

Мы с Сагадеевым смотрели, как они бредут, слившись в одно.

— Кто-то должен остаться, — сказал я.

— Наверное, я, — обер-полицмейстер вздохнул. — Начальник Левернской полиции в лесу, при трупах охранником. Где такое видано?

— Или Тимаков.

— Да нет, — Сагадеев поднялся с земли, отряхнулся. — Ему лучше с вами. Он и с кровью управляться умеет, если что.

Карета куском тьмы сдвинулась на фоне темного леса, скрипнули колеса.

— Сейчас мы, сейчас, — послышался голос Тимакова, — стой смирненько. Не видно ж ничего.

Сагадеев потоптался на месте.

— Вот ведь, ни просвета, ни огонька.

— Сыростью тянет, — сказал я. — Река близко.

— Да? — обер-полицмейстер поежился. — Не чувствую. Организм вроде такой, приученный…

— Вы действительно кровью совсем не пользуетесь?

— Честно? С детства не люблю. Вообще крови боюсь. Своей ли, чужой.

— Странно.

— Перипетии Благодати. А вы знаете, Бастель, что лучшие травники — низкой крови? А что лучшие лошадники?

— Ну, Николай Федорович… Помогите-ка, пожалуйста… — я вытянул руку вверх.

— Эксплуатируете вы меня.

Сагадеев сцепил пальцы на моем запястье. Рванул он так, что я на мгновение почувствовал себя овощем с грядки.

Всеми корешками — в ночное небо.

— Ох. Крепки вы.

Новообретенная земля разъехалась под каблуком. Я покачнулся, но устоял.

— Благодарю, — сказал Сагадеев.

По голосу чувствовалось, ему была приятна моя реплика.

— Майтуса поднесем?

— Поднесем, куда ж денемся. К карете?

— Да.

По следам пехотинца мы добрались до кровника. Сагадеев, пожалев меня, взял Майтуса подмышки, я поймал ноги. Но и они показались мне тяжелыми, будто две отсыревших колоды.

— Насчет лошадников, — с трудом выдыхая, сказал я. Верхушки елок клонились за плечами обер-полицмейстера то вправо, то влево. — Если кровью, то у меня и элефант в пляс пустится. И хоботом узлы…

— Не вихляйте.

— Как могу… Хоботом узлы свяжет.

Подтащив Майтуса к карете (сапогом — по выломанной дверце, по гербу), мы кое-как уложили его на сиденье в салоне. Вернее, укладывал Сагадеев. Я, согнувшись, стоял рядом, оказывая помощь лишь присутствием.

— Понимаете, Бастель, — обер-полицмейстер подобрал мой мундир, саквояж, несколько тючков, свалившихся с крыши, сунул бесчувственному Майтусу под бок, — кровью — это, конечно, хорошо. Только, кажется мне, слишком уж мы на нее полагаемся. Простые люди, они живее нас будут, сообразительней. У них к зверю свой подход, заимообразный.

— Не могу согласиться, — сказал я.

— А зря.

— О чем спор? — подошел, пыхнул цигаркой Тимаков.

— Запрягли? — спросил Сагадеев.

— Запряг. У одной там постромки срезал… Лошадка смирная. Так о чем спорите?

— Николай Федорович меня в свою веру обращает, — сказал я. — А поскольку меня сейчас хоть в гроб клади, то и возразить нечего.

— Да какая там вера! Так, соображения по крови…

Тимаков затянулся. Цигарка мигнула красным.

— Я видел, как кровью усмиряли, — сказал он мертвым голосом. — Сущая ерунда вышла, девчонка выбежала навстречу кортежу, глупенькая, шесть лет. Там кто-то из Иващиных ехал, в двух каретах с полумесяцем… И сначала ее, потом мужиков, которые попытались заступиться… Потом уже по деревне пошли, калеча, ломая людей направо и налево… Всех, какие только на глаза попадались…

— Я знаю этот случай, — сказал я.

Тимаков усмехнулся в темноте.

— А государь-император лишь пожурил.

— Это была Иващинская деревня.

— Ну да, низкая кровь. Не настоящие люди, — Тимаков отправил сыпнувшую искрами цигарку в полет к земле. — Ладно, ехать пора.

Он забрался на козлы, обозлившийся, одревеневший лицом. Рукавом сбросил со скамьи осколки разбитого фонаря.

— Вот я как раз об этом, — тихо сказал мне Сагадеев. — Кровью-то и людей можно. Как животных. Только у них еще память есть. И зло в душах.

— А что, лучше как в Европе, Николай Федорович? — устало спросил я. — Грязь, вонь, орды крестьян и кучка напыщенных корольков, ведущих между собой бесконечные войны? Они-то по какому праву правят?

— Есть еще эллины…

— Никому не нужные островитяне?

— Республика.

— Ну да, какие-то свои боги, какие-то свои правила и примат непонятного большинства.

— Вы едете, Бастель? — поторопил Тимаков.

— Николай Федорович остается, — сказал я.

— Я так и понял.

Забравшись в карету, я высунул к Сагадееву голову:

— А знаете, откуда ведут себя просвещенные эллины? От Прометея. Иносказательно — огонь им подарил.

— Что-то такое…

— Мой далекий предок Прамет Кольваро однажды путешествовал в тех краях. На него напали. До полусотни дикарей. На одного. А он, чтобы никого не убивать, просто руку вытянул. Крови был сильной, жилки с ладони, выхлестнув, на мгновение даже видимыми стали. Каждому до сердца дошли. Вот такой вот огонь…

— Хм, — сказал Сагадеев. — Не знал.

— Легенда, — пожал плечами я. — Миф.

Карета медленно тронулась. Тимаков взял чуть в сторону, объезжая трупы лошадей. Сквозь разломанную крышу помаргивали звезды.

Сагадеев, прощаясь, хлопнул в стенку ладонью.

Интересно, есть ли у него спички? Разведет он костер или предпочтет так до утра куковать? Мне, наверное, было бы не по себе…

Я прикрыл глаза.

— Георгий…

Тимаков отозвался не сразу.

— Да, Бастель.

Позвякивала упряжь, размеренной трусцой бежала лошадь, ровно дышал Майтус. Меня покачивало, укачивало, клонило в сон.

— Если вам будет легче, Георгий, после того случая одному из Иващиных набили морду. Я участвовал. Только он все равно был кокаинист.

— Я знаю, — помолчав, сказал Тимаков. — Я рад, что он умер.

Высокая кровь, дурная жизнь.

Смерть Федора Иващина была воспринята с облегчением даже в родной семье. Глупые выходки, буйный нрав, безумные глаза с рыжинкой.

Когда мы, четверо офицеров, его били, он хохотал и подвывал по-звериному. Противно.

— Я посплю, — сказал я. — После леса, на первой развилке — налево.

Тимаков не ответил, может быть, просто кивнул.

А может и ответил, только я не расслышал. Сон обволок чернотой. Ночь к ночи, солнце свалилось с Драконьего хребта в бездну, освободив место звездам, ротмистр Жапуга дождался своего часа.

Отступление

Шелестит, выходя из ножен, сабля.

Жапуга смотрит на нее выпуклыми глазами, несколько раз, вращая кисть, заставляет изогнутый клинок полосовать воздух.

Оборачивается ко мне:

— Нравится?

— Давайте уже.

Я, напряжен, стою в кварте. До ротмистра — три шага. Кончик сабли целит ему в правое плечо.

— А пойдемте-ка к обрыву, — весело говорит Жапуга.

Он поворачивается ко мне спиной и, чуть пошатываясь, направляется к зеву крепостных ворот. Там, за воротами, снаружи, за рядом соломенных чучел и мишеней есть площадка, которую гарнизонные офицеры приспособили для фехтования — утоптанный пятачок пятнадцать метров на три, выступающий над отвесным склоном.

Убитого можно сбросить вниз, и его…

— Эй, — окликает меня сотник, — вы идете или трусите?

Я скриплю зубами.

— Извольте.

Сияет над головой Южный Крест.

Шагая, на всякий случай я держу дистанцию — а ну как вступит в пьяную голову мысль, что можно исподтишка…

Жапуга фыркает впереди, словно услышав.

Песочного цвета панталоны, сорочка, ножны, болтающиеся хвостом. Пьяный, гуафр! Пьяный! Что делать с ним? Не убивать же!

Песок хрустит под подошвами.

Чернота воротной арки заглатывает ротмистра, а затем каменным нёбом со стальными зубами решетки вспухает и надо мной.

Крепость второй год уже не закрывают, пограничье формальное, раньше был пост на стене, но с осени решили и его убрать — синекура, пьют и в карты играют.

Пусто.

Я чуть мешкаю у чучел, и Жапуга встречает меня хищной улыбкой. Сабля болтается в руке.

— Что, мой милый Бастель?

— Мы с вами вроде не в панибратских отношениях, — замечаю я, расстегивая мундир.

— Ой-ой! — ротмистр пританцовывает на полусогнутых. — Высокая кровь, конечно, не чета моей… Ну дак сабля-то уравняет…

Я остаюсь в сорочке.

— Посмотрим.

Мы расходимся.

Край обрыва дышит темнотой, внизу, невидимая, перекатывает камни река Фирюза, Красавица по-ассамейски.

Камешек из-под сапога падает беззвучно. Ветер из пропасти холодит, треплет свободные рукава.

Я не приглядывался к Жапуге как к фехтовальщику. Вроде неплохой. Но не выделялся, нет, я бы запомнил.

— Начнем?

Сотник дурашливо салютует. Сабля ловит звездный свет, белеет сорочка.

— Вы уверены? — салютую в ответ я.

Ротмистр разбавляет ночь смешком.

— Не будь я Эррано Жапуга.

Атакует он, не маскируясь, сабля целит в плечо или в шею, я отбиваю клинок высокой квартой, мой ответ-рипост в правый бок встречается терцией.

Как по учебнику.

Сотник кривляется, переступает на носках.

— А так?

В голову — терция, рипост в руку — секунда, обманное движение кистью, левый бок — прима, и я рву дистанцию, звякнув клинком о клинок.

Жапуга обходит кругом.

Я вдруг замечаю, что движения его наиграны, ноги фальшиво загребают песок площадки, но на деле ступают твердо и выверено.

А стоит мне только вновь посмотреть сотнику в глаза, как обнаруживается, что он вовсе не пьян. Совершенно.

Глаза у него — пустые.