Засыпал я долго.

В дреме моей отец опрокидывал столы и книги на фигуру в серой шинели, и они разлетались, ударяясь о стены и разламываясь в щепки.

Затем шипела виверна, а фигура ломала ей крыло.

Разбудил меня шум за дверью, незнакомый голос пьяно выкрикивал: «Я заблудился, господа! Заблудился!», звенел опрокинутый на пол поднос, бумкали сапоги, хохотала женщина, что-то валилось, трещала ткань, затем все стихло.

Я повернулся на бок, за цепочку стянул со столика часы, отщелкнул крышку. Видно было едва-едва. Без пятнадцати три, кажется.

Гости, значит, съехались под защиту.

И пьют, и топочут, и — пожалуйста — плутают по дому.

Странно, что я не встречал в семейных семисотлетних хрониках упоминания об этой нашей миссии. Когда мы спасали семьи? Где? На какой страже стояли?

И почему Огюм Терст об этом знает, а я нет?

А остальные? Пан-Симоны, Готтарды, Штольцы и другие, помельче? Знают? Чувствуют? Или это древняя фамильная память?

Отец мне об этом не говорил. То есть, о древности, об избранности фамилии — да. О том, что мы — одна из семи главных ветвей империи, тоже. Но о защитниках…

Я сел на кровати.

Тень от оконного переплета застыла на шторах. Чайки на стене чуть светлыми пятнами реяли над штормовым, серым, подсвеченным живой луной морем.

Я дотянулся до мундира на спинке стула и достал позвякивающие «клемансины». Разобрать, какая чья, было невозможно.

Три маленькие колбочки, черные до половины.

Ритольди, Синицкий и Поляков-Имре, Лобацкий и статистика загадочного — что выпадет? Я перемешал колбочки.

Резиновая пробка, тягучая капля над пальцем. Все равно не спать.

Жилки, потянувшись, слизнули кровь красно-белым, острым язычком. Доли, капли, память. Очень похоже на укол фамильной иглы.

Выпал Ритольди. Изумрудно-алое.

Воспоминания были ограничены, порезаны безжалостным сознанием Палача, все лишнее вымарано, лакуны, сбивки, склейки — в чудовищном количестве, но то, что осталось…

То, что осталось, пахло страхом.

Непереносимым страхом когда-то железного старика, «бешеного Грампа».

И не из-за фамильных опасений возникла его заминка тогда у моей кровати. Ему не хотелось, чтобы кто-то увидел в крови, какой он стал, как его вымотало и надломило похищение внука, как он чуть ли не впервые познал ошеломляюще-полное бессилие.

Одиннадцать дней назад в чужой памяти было солнечно.

Усадьба Ритольди раскинулась на холме, подражая древним замкам. Деревеньки, поля, зеленые лесные утесы внизу, за окном — по-военному плоский двор с редкими фортификационными сооружениями — баллюстрадой по периметру холма и ротондой. Деревянной башенки, спроектированной дедом для внука, видно не было.

Путешествуя по прошлому, чувствуешь многое.

У Грампа ломило кости. Еще пошаливал желудок, совершенно не принимая мясо. И молочные каши с изюмом никогда не могли заменить сочный…

(вымарано)

Где-то на периферии сознания маячили давние победы и собственное величие, побаливали в суставах пальцы, но терпимо, сегодня терпимо.

Семен, слуга, застыл у двери, ожидая указаний. Серые, с легкой нитью оранжа жилки. Его можно было заставить…

(вымарано)

— Обед накрыт, хозяин.

— Очень хорошо. А где Саша?

— Не могу знать!

Семен лупал глазами. Дурак, состарившийся вместе с господином. «Не могу знать!». Вон они как, по-солдатски. Переняли.

Холодок, будто кто дохнул в шею.

— Платье подай простое, но с орденом. И пошли кого-нибудь поискать Сашу, соскучился я. Пусть придет…

(вымарано)

Столовая — золото, белила и лазурь. Каменные воины у стен вместо фальш-колонн, с мечами и копьями. Захоти — и оживут, напитанные фамильной кровью.

Солнце играло серебром приборов.

Пальцы безотчетно мяли салфетку. Предчувствие? Нет, раздражение. Привык, что слова будто приказы, неисполнение — трибунал, расстрел, кровь из жил.

— Где Саша?

Лупали глазами уже двое: Семен и гувернантка, тощая, как ишпанский штык. Лупали испуганно. Гувернантка и вовсе была бледная немочь.

— Александр убежал в деревню, у него там эти… извините, друзья…

(вымарано)

Спал плохо.

Ворочался, бил астурийцев, спасал Полонию, в который раз хрипел и падал под ним конь. Метались тени, метался сам.

Хотя с чего бы?

Что ночное? Ерунда. Собираются мальчишки, картошку пекут, да и Саша знает, как с кровью обращаться. Уж дед-то выучил.

Хотя ревел, ревел внук поначалу…

(вымарано)

Я выдохнул, прерывая чтение. Конкур, господа, чистый конкур. Огюст Юлий Грамп скакал от эпизода к эпизоду, безжалостно отсекая лишнее. Или то, что понимал лишним.

Вернее, это я скакал по проложенному им маршруту. Куда вот только и с каким результатом? В морг?

Ладно, подумал я, поскачем дальше. С барьерами. Где там?

…Утром зарядил дождь. С почтового егеря текло, и он опасливо топтался у дверей. Лицо его не запомнилось, у него был простой рисунок крови, серый с едва проскальзывающей медью, не к чему смотреть на лицо, да и думалось не о том.

На желтой вощеной бумаге в егерской руке волдырями вздулись и подрагивали капли.

— Что это?

— Письмо, господину Ритольди, Огюсту, лично в руки.

Он был, похоже, отставной военный. Может быть, комиссованный по ранению. В голосе слышалась прокуренная хрипотца.

— От кого?

Пакет весил мало. Внутри что-то прощупывалось, что-то тонкое. То ли щепочка, то ли валик какой.

— Не могу знать, — козырнул егерь. — Мы только доставляем.

— Хорошо.

Кивок. Взмах руки…

(вымарано)

Подняться наверх, к себе. Зашториться. Уже понимая, уже чувствуя.

Где там этот егерь? Почему? Как? Откуда?

Послать, чтоб догнали? Кого послать? Семена? Армию? А потом?

Руки дрожали, бумага сопротивлялась пальцам, плыли чернильные буквы. Рит. л…ди. Что-то белое из надорванного пакета упало на ковер.

Сердце бухнуло, звоном отдалось в ушах. Саша!

Опуститься, найти. Найти! Жилками, жилками. Белый, с полукружьем ноготка…

Саша!

Почернело в глазах. Заклекотало в горле. Бешеный зверь Грамп рванулся изнутри: кто посмел? Кто? Порву! Уничтожу!

Полк — в ружье!

Но не было полка, был листок бумаги с аккуратными строчками: «Если вы хотите вернуть внука живым, поступайте в точности так…»

Живым?

Зверь вздрогнул. Они — посмели. Они настолько уверены… Это император?

(вымарано)

Наверное, не зная того, что знаю сейчас, я тоже подумал бы на государя-императора. Если не на его участие, то на его молчаливое согласие. А в исполнители взял бы Гебризов или верных Кольваро. Хотя бы себя. Но потом…

Потом бы я понял, что играть в похитителей и отпиливать у детей пальцы великие фамилии не стали бы ни за что.

Грамп, конечно, подумал затем на Орден Мефисто.

И стихийные, не подконтрольные высокой крови бунты не испугали его так, как то, что внук, любимый Саша уже без…

Он готов был сделать, что угодно. Украсть, провести, сдаться без сопротивления.

Но потянулся день, за ним второй, детский палец, источающий блеклые ало-зеленые жилки, был бережно помещен в шкатулку, письмо перечитано и сожжено.

Словно малярийная лихорадка, далекая, перенесенная еще в юности, забытая, вдруг вернулась к нему. Стены плыли, лица искажались, почти отнялась рука, слова давались через силу и только чай, чай, чай, чай…

Семен шарахался, гувернантка заперлась в своей комнатке.

— Саша, Сашенька, — помимо воли шептали губы.

А сын с женой был на водах. Он отписал им…

(вымарано)

Второе письмо подарило надежду. В нем был адрес, три слова, сухие, короткие. Деловые! Значит, есть возможность договориться.

Принесший конверт мужчина был усат.

Но почему, как прежде, не егерь? Почему не по почте? Желание проконтролировать? Убедиться? Или это случайный человек?

В памяти Ритольди и это лицо мужчины осталось нечетким.

Ох, нет, подумал я, ничего здесь не выудить. Наверняка один из похитителей подрядил какого-нибудь местного инженера, приказчика или крестьянина, а сам — на взгорок, на дерево с биноклем — смотреть-оценивать: готов ли, сломлен ли.

Но, скорее всего, и наблюдающий, будучи пойман, не смог бы сказать многого. «Козырь» и «козырь», его послали — он залез.

И пока размотаешь нить…

Мне вспомнились отметки на «козырных» лбах в морге, и я поправил себя: если размотаешь… если…

Впрочем, «козыри» — это мелочь, сподвижники, посвященные — их бы зацепить. Кто-то же и в Тутарбино вхож, и в военных кругах — свой, и среди фамилий. Если проверять — это двести, двести пятьдесят человек.

Не так уж и много, но время, время. Нет его!

А разве у них есть? — подумалось мне.

Больно велика плотность событий последних двух недель. Что-то намечается? Или, наоборот, что-то идет не так, и они предпринимают лихорадочные усилия к исправлению?

А может наш противник просто не вытерпел? И собранная высокая кровь сыграла с ним злую шутку? Отсюда и торопливость, и самоуверенность.

Четыре кропотливо подготовленных покушения за полгода. Из них — три удачных. И еще четыре — всего за четырнадцать последних дней: на отца, на Ритольди и два на меня. Три неудачных. Разве не торопливость?

Спланировать, подкараулить, напустить пустокровника, подготовить варианты на непредвиденные случаи — ум надо иметь холодный и дерзкий. Может быть, знакомый с военными операциями. И еще — никакой рефлексии. Жертвы, пальцы, кровь — все ради…

Ради чего?

То есть, промежуточная цель рисовалась ясно. А дальше? Допустим, добывает эта сволочь кровь всех семи фамилий. Чистую. Без примесей низких жилок. Ало-стальную, ало-золотую, ало-синюю, ало-белую, ало-оранжевую, медную, изумрудно-алую и черно-алую.

И что — сидит и хихикает над коллекцией?

Не верю. И Терст не верит. Бывают, конечно, и такие сумасшедшие, но люди за ними не пойдут. Те же «козыри» — народ битый, ушлый, в большинстве своем сидевший в острогах и тюрьмах, пустую обертку враз почуют и за просто так ножа из-за голенища не вынут. Власть им пообещали? Свободу? Богатство?

А себе? Всемогущество? Несбыточное, утопическое, но для кого-то вполне реальное. Манящее. Как ни глупо это звучит.

Я снова сосредоточился на чтении крови Огюста Юлия Грампа.

Леверн приветствовал его туманом. От дороги осталось ощущение тряски и одинаковых потолков почтовых станций — он смотрел в них, ожидая подачи свежих лошадей.

Саша! Саша, я уже!

Других мыслей не было. Страх душил. Собранная Семеном еда отправилась прямиком в придорожные кусты.

В доме Ожогина его ждали. Старуха с трясущейся на тонкой шее головой темным коридором провела его в комнату, приготовленную для «высокого господина». Кровать, застеленная дряным покрывалом, узкое окно, выходящее на каменотесный двор, тараканы, пытливо шуршащие за обоями.

— Комната, не извольте беспокоиться, чистая, — сказала старуха, — без клопов. И вот еще… — она покопалась в кармане серого платья. — Это велено передать.

Листок бумаги оказался у него в руке.

— Благодати вам, — смог пожелать он.

— Ну дак, — ответила старуха и вышла.

Он сел на кровать, вызвав визг панцирной сетки.

На листке плохими чернилами и торопливым, часто неразборчивым почерком была написана инструкция.

«Для господина Р.» значилось в ней.

«В каменотесной мастерской на имя господина Ипатьева заказан голем. По приезду оживите фигуру и приготовьте к ночной погрузке. Следующим утром будьте на втором этаже больницы Керна. Инкогнито. Ваша задача — поднять голема и вывезти груз.

Тогда получите внука».

Бешеный Грамп все-таки почти не видел лиц, точнее, не обращал на них внимания. В его памяти все, связанное с людьми, встреченными или замеченными мельком, казалось смазанным, и только рисунки крови проступали четко. Он так привык, он так жил и чувствовал — жутко неудобно при чтении.

Старуха — и не понять, что за старуха, хотя ее-то можно, пожалуй, еще найти по адресу. Но два почтальона, извозчики, постояльцы дома Ожогина, те же «козыри», оседлавшие голема…

Тем более, Грамп и кровь видел не так, как я.

Я больше по приметным жилкам, по особенностям, все равно, научен, в лица вглядываюсь, в одежду, в характерную походку или привычки.

А он — плетение срисовал и запомнил до мельчайших ниточек. Особое мастерство. Но, увы, ни цвета глаз, ни формы носа…

Кроме того, у низкой — серой с «крапом» — крови плетение часто похожее. То есть, никакое. Сравнивали как-то по одному делу, мучались.

Ох-хо-хо, ладно.

В каменотесной мастерской старик Ритольди задержался надолго, но все секреты оживления голема из крови вымарал старательно.

Потом был ресторанчик на соседней улице, нетронутый обед, несколько знакомых, прогулка по улочкам вокруг мастерских и дома, и мысли, мысли, мысли. Они кружили, они сбивали с ходу, они назойливо шелестели под седыми волосами, и режь их — не режь — никуда не деться: Саша, Сашенька!

Одно время Ритольди всерьез обдумывал полевую операцию против похитителей, с кордонами, с оцеплениями. Проверять всех! Всех! Город в тиски! Обыски! Нитеводов — по кварталам. Искать изумрудно-алое!

Но отступился.

Ночью дождался телеги, оживил голема, уложил его, лиц увезших ожидаемо не разобрал. Мелькнули косые глаза, то ли Цымба, поднятый мною в морге, то ли нет.

Бессонные часы, звезды, дрожь безумия, и что-то выгорает, выгорает с каждым мгновением в душе. Нет Благодати. Нет «бешеного Грампа», кончается. Кончился.

Я смотрю его глазами на себя тем утром, беспокойный бело-алый костер жилок, смотрю на Сагадеева и Майтуса, на Тимакова и полицейских, как мы прячемся за оградой, как пыхают белыми дымками револьверы. Все это видится мышиной возней, нелепостью, безрассудной пляской крови. Хочется лишь не опоздать.

Треск телеги. Ворох соломы летит косматым клубком. Наш штурм захлебывается, едва начавшись. «Голем!».

Ритольди старался не убивать, даже карету сдернул с дороги, чтобы только мы не бросились на ней в погоню.

И опять изматывающее ожидание в комнатке с тараканами. День, наполненный пустотой, несколькими видимыми в окно полицейскими, бесконечно прохаживающимися по каменотесному двору.

Разве я подвел? — спрашивал Грамп себя. Нет, никоим образом. Все, как написано. Я теперь преступник, что уж. Но Саша, Саша…

Сердце стучало неровно, то замирало, то билось мелко-мелко.

К вечеру под дверь серой мышью скользнул сложенный вдвое листок. «Возвращайтесь к себе и ждите» — было в нем.

И он вернулся.

Его встретили сын с женой, Семен, гувернантка, слуги и работники, он отмахнулся от них, ему хватило сил изобразить «железного старика».

Отстаньте! Цыц!

Сын, дурак, принялся искать внука, послали к соседям, послали людей по деревням, вздохи, плачи, капли, папа, как ты мог! где Саша?

Ему стучали в дверь, а он ждал.

Со шкатулкой на коленях, с маленькой, отделенной от внука частью.

Держал осаду.

Держал, пока все в доме не почувствовали острый, вибрирующий звук смерти. Саша, Сашенька — все. Чистый, изумрудно-алый.

Ему показалось, это он, это — его. В сердце.

Но он встал, вышел, распорядился подать карету и сказал, чтоб его не ждали…

Я отер лицо, мокрое от напряжения. Макнул в одеяло. Полежал так, дыша в складки, собираясь с силами. Потом повернулся и поставил на столик опустевшую склянку.

Море на стене розовело утренними смутными барашками.

В крови Ритольди было много сухой, как порох, едкой горечи, но полезной информации было совсем чуть.

Ладно. Я сел в постели. Затем встал, накинув на плечи мундир.

Попробовал, как Терст днем, жилками дернуть штору, но только взбаламутил ткань. У отца бы получилось.

Пришлось ручками.

Я долго стоял, поднырнув, чуть ли не носом упираясь в стекло, а животом упираясь в подоконник. В голове словно детальки зацеплялись друг за друга Лобацкий и Штольц, Тимаков и Терст, государь-император и обер-полицмейстер, аптекарь Чичка и квартальный надзиратель Подгайный, «козыри» и Ольга-Татьяна, отец и Ритольди.

Их было много, этих деталек, и из них я так ничего и не смог сложить. Все путалось, одно мешало другому, плыли строчки из отцовского письма (Майтус!), маячила, маячила участь живца…

За окном серебрилась от росы лужайка заднего двора, на далеком склоне холма уже помаргивали огоньки, там оживала деревенька, Муравская, кажется, еще дальше клубами дыма обозначал себя паровоз, темнел лес, вилась дорожная нитка, красное, неразогревшееся солнце выглядывало, набекрень нахлобучив облако.

Еще две «клемансины». Еще две.

А есть ли в них что-то? След, хотя бы тень следа? Или я опять останусь с чувством, что все важное уплыло из-под носа, что оно все не здесь, что это пустота, и нисколько… никак…

Что-то боязно.

Я пошевелил плечами. За стеклом черно-белыми пятнами забирало в поле коровье стадо, вокруг него, утопая в траве, бегала по кругу рыжая собака, двое мальчишек, постарше и помладше, шли следом.

Что мне делать?

Оставаться в поместье? Или ехать в столицу и поднимать трактаты о крови? Или все же к Бешеному ручью? Чем неожиданней решение, тем меньше времени и возможностей устроить мне новую засаду. Или, наоборот, дать им эту возможность? Попробовать переиграть? А еще — Гебриз. Надо бы как-то встретиться, посмотреть в глаза. Ах, гуафр, еще Ритольди нить повести…

Я и государь-император.

Нет, я, государь-император и Гебриз. Чем нас можно взять? Предателем в близком окружении. Пустой кровью.

Значит, Синицкий, пусть он… посмотреть, подумать…

Кровь в колбочке была Терста, поскольку расследование о покушении вел он самолично. Простая, безыскусная кровь.

Многим начальник Тайной Службы Его Величества виделся компромиссной фигурой среди семей — ничьих жилок нету, а если и есть, то вырожденные, тусклые. Правда, ходили слухи, что кровь эта маскарадная, а настоящая спрятана под ней. Но так ли это, и я не знал. Ну а насчет возможности — всякие есть техники…

Доклад Терста был дотошен.

По нему Игорь Синицкий заступил в караул императорского дворца в шесть вечера. Полурота лейб-гвардии сменила полуроту. По периметру здания: шестнадцать фамилий, младший офицерский состав. Балкон: восемь фамилий, младший офицерский состав. Внутренние помещения: двадцать четыре фамилии, старший офицерский состав. Начальник караула — подполковник Дуге, его заместитель — капитан Пельшин.

Штабс-капитан Синицкий был поставлен в вестибюле. Из оружия — декоративная сабля. До аудиенц-зала — два холла, анфилада комнат с постами у каждой двери. Постов — шесть, человек — тринадцать, так как у дверей в аудиенц-зал — трое с капитаном Пельшиным. Четверо в вестибюле, вместе с Синицким, двое у второго входа, пятеро, с Дуге, — в аудиенц-зале.

В шесть двадцать две Пельшин обошел посты, и Синицкий был на месте.

Показания капитана Пельшина были по-военному коротки: «У штабс-капитана Синицкого был расстегнут ворот мундира. Я приказал ему привести одежду в порядок. Он был хмур, глаза слегка стеклянные, но спиртным от него не пахло. Я сказал ему: „Здесь государь-император“, а он вдруг улыбнулся, но как-то нехорошо, зло. Так что я предпочел не заметить этой улыбки. Но показал ему кулак, да, показал».

В шесть тридцать одну государь-император спустился в аудиенц-зал на встречу с фабрикантами Сибирского края. Доподлинно неизвестно, что произошло в это время в вестибюле дворца. От единственного оставшегося в живых из трех карауливших вместе с Синицким штабс-капитана Ордынина подробностей выяснить не удалось — Ордынин помнит лишь, как повернулся на чей-то вскрик, «и все».

Если проводить ретроспекцию, то первым был убит поручик Варсанов (жилки втугую сплетены на горле), затем нейтрализован Ордынин (но не убит!), третьим — поручик Лотур (заколот саблей). Тяжелый императорский штандарт на древке был взят с подставки.

Почему уцелел Ордынин, непонятно. Как вариант: лишился чувств раньше, чем Синицкий на него напал.

Далее: древком штандарта проткнут подпоручик Жужелицын, у поручика Трауба сломаны шейные позвонки. При расправе со вторым постом Синицкого замечают с комнатного балкона. Глубокая колотая рана у штабс-капитана Пасторе, поручик Мухин вылетает из окна. Поднимается тревога. У третьего поста убийцу уже ждут. Балконные дают залп из штуцеров. Синицкий получает пулю в плечо, но не останавливается. Он успевает убить еще троих, пока Пельшин не разряжает пистолет ему в горло.

Все нападение заняло около четырех минут.

Цель нападения неясна. В смысле, если полагать, что целью была кровь государя-императора, то прорыв через посты следует изначально считать авантюрой в духе книжонок Пинкера или Салтанова.

И здесь Терсту виделись три версии. Первая: цель была в другом. Как-то: напугать или заявить о себе. Вторая: произошел просчет в силе пустой крови или инициации Синицкого, которая оказалась неполной. Третья (самая заманчивая): Синицкий напал самовольно, без команды, грубо говоря, сорвался.

Возможно ли такое?

Терсту казалось, что да. Ведь случись Синицкому стоять не в вестибюле, а ближе к императору на два, на три поста, и шансы у него из мизерных превращались в пугающие.

Государь-император, хоть и был носителем крови, но применять силу не любил, защите обучался, но плохо, больше надеясь на инстинктивное умение и охрану.

Нет, шансы у Синицкого были бы отличные.

Так почему? Управляема ли пустая кровь на самом деле?

Ни непосредственно перед нападением, ни раньше изменений в поведении Синицкого никто не заметил. Рода он был совершенно простого, низкого, выслужился по званию сам, без крови и иной помощи. Характеризовался исключительно положительно: дружелюбен, не заносчив, исполнителен. Смешлив. Попал в учебный полк, с которым юный государь овладевал военной наукой. Был замечен, но перевод в лейб-гвардейскую роту императорской охраны получил уже после Шахинорской кампании, отличившись переходом по Баскумским пескам.

Из родителей его был жив лишь отец, с сыном он не виделся года два уже, письма, правда, получал, жалко, что куцые, на лист бумаги. В письмах мусолились бытовые мелочи и передавались многочисленные приветы далекой родне.

Вызванный нитевод кровь взял отчетливо, но довел лишь до квартиры в доходном доме Полыхалова. Жил здесь Синицкий около восьми месяцев, платил исправно, не шумел, правда, по словам соседей, гостей принимал самых разных, представляя их по случаю то родственниками, то давними сослуживцами. Были и женщины, куда без них.

На квартире нитевода ожидал конфуз — нить обрубило, будто Синицкий из двух хорошо обставленных комнат месяц никуда не выходил.

Поколдовал кто с нитью или пустая кровь сказалась, не выяснили.

Нитевод покрутился, побродил по коридорам, но только и смог, что сказать, с кем Синицкий перед отправкой в охранение разговаривал.

Не так уж и мало насчитал: сосед-коммивояжер, некто Осип Брюс, горничная, кондитер из лавки на первом этаже, нанятый извозчик и портной.

Их взяли в оборот, но скоро отступились: люди простые, с историей, то есть, не мимолетные, не случайные, долго обитающие на местах. Допрошенные, ничего они не заметили, не заподозрили, разве что молчалив был Синицкий, скалился больше, чем отвечал.

Тут уже Терст распорядился взять шире.

И предыдущие случаи сопоставил, и о способностях нападавших выводы сделал, и по крови — кое-какие неприятные открытия.

Капитан Пельшин и полковник Дуге в один голос твердили: «Пустота, пустота, а не кровь, будто и не человек».

Кровь Синицкого, конечно, тут же отправили на анализ в недавно открытый институт гематологии и не нашли ничего. Обычная кровь, низкая. Осмотр и вскрытие трупа тоже ничего не дали. Терст надеялся на признаки обращения в кровника, но и тут промахнулся — на теле у штабс-капитана ни порезов, ни шрамов не было.

Картина между тем вырисовывалась неприятная.

Версия о сумасшествии, необычной болезни убийц отпала окончательно, и в покушениях на высокие фамилии виделся выверенный план.

Выявляя знакомства Синицкого, опросили около двух сотен человек. Подозрительными показались четверо. Некая девушка, приходящая в квартиру к штабс-капитану время от времени и остающаяся на ночь. Портрет ее, снятый Терстом с чужой крови, явил мне простушку без мысли в глазах, черноволосую, в легком, еще летнем платьице — такой запомнили. Вторым был мужчина лет сорока, мрачного вида, с покатыми плечами борца. Видели его больше со спины, реже — вполоборота, а на лице выделяли губы — обветренные, в коростах. Третьего Терст обозначил отставником — с ним Синицкий встречался в офицерском клубе, и никому из старожилов клуба он известен не был, записался же на фамилию Кружевлев. Левый глаз у него косил, лицо было вытянутым, щеки синели от тщательного бритья. Четвертый…

В дверь легко стукнули.

— Кто там? — обернулся я.

— Бастель… — в прорезавшуюся щель всунулась голова Тимакова. — Бастель, там Ритольди…

— Что?

— Он повесился.