Тимаков, сидя на балюстраде, пытался зажечь мокрую сигарету. Ничего у него, конечно, не получалось, но он шкрябал спичками о наждачный бок коробка с маниакальным упорством. Гражданское платье, все, до короткого раскроя было темным от влаги.

Я так и не решил еще, как к нему теперь относиться. Если бы слова про фонари были словами, вложенными Зоэль…

— Георгий, — позвал его Сагадеев.

Тимаков, соскочив, вышвырнул сигарету в кусты.

— Да, Николай Федорович.

— Пойдемте-ка со мной, — обер-полицмейстер подхватил его под руку. — Расскажете про ленту. Про до и после. И про самое оно. Только обстоятельно, с нюансами, с самыми такими незначительными финтифлюшками…

Дормез, видимо, откатили к каретной. На дорожках и лужайках было пусто. Небо слабо светлело, но дождь и не думал прекращаться, шипел, шелестел, ходил серыми пологами, превращая дальний пост у ворот в непонятное, с проблесками, шевеление.

Я присел на перила, как только что Тимаков.

Нарочно, закрутилось в голове. Почему нарочно? Потому что могла разобраться с вахмистром и вообще с погоней? Обездвижила б иглой…

Но причины?

Интересно. Если на меня охотятся с «пустой» кровью, то наверняка кто-то следит и здесь, народу понаехало — все гостевые домики заняты, плюс пехотинцы, плюс жандармы, если вспомнить серошинельника, горного инженера Шапиро, казначея Лобацкого, то никого нельзя исключать.

Хорошо. Я сбил каплю, набрякшую на носу. Если за мной следят, то шпионка тоже окажется в поле зрения. О Ритольди и так уже все и всё знают. Или догадываются. И получится, что уже не она будет искать Ордену союзника, союзник сам…

Я усмехнулся. Ловко.

Видимо, Зоэль своей наглостью, ловкостью, умом пыталась понравиться нашему врагу. Тот тоже умен и дерзок. И тоже, наверное, понимает, что шпионка, убившая «бешеного Грампа», не просто так сдалась властям. Пока мы ее допросим, пока из Ганавана выпишем эскорт, пока он придет.

А искать ее уже не надо.

Перехватив бутерброд в одной из гостиных, я поднялся к себе наверх. На низком столике у кровати ворохом лежали бумаги. Их прибавилось. Кроме пакета с документами и папки, переданных мне перед поездкой Сагадеевым, обнаружились несколько новых писем. Я мельком проглядел конверты — от Шептуновых, от Левернского губернатора Тильзена, от дознавателя второго участка Каратыгина, от аптекаря Ч.

Письмо Йожефа Чички было запечатано кровью, и поэтому я вскрыл его первым. Мой старый приятель пустую информацию шифровать бы не стал.

Лист раскрылся, предъявляя бегущие по бумаге малочитаемые каракули. Секрет старый, но действенный. Я потянулся за иглой.

Легкий укол, капля крови расплывается по первым буквам, и они, как живые, начинают скакать вверх и вниз, разделяясь, выстраиваясь, обретая четкость. Твердый и аккуратный почерк Йожефа Чички проступает сквозь фальшивые строчки.

«Бастель! Я навел справки по твоему делу. Хотя, чую, зря сунулся. В Леверне никто об особенной крови не слышал, даже в тех кругах, в которых я когда-то вращался по твоей, юнга, просьбе. Но некий столичный провизор (закупающийся у меня кое-чем, имени даже не проси) обмолвился, что с полгода назад, может меньше, необычная склянка вроде бы гуляла по городу. Гуляла, конечно же, не в открытую и среди народа, потихоньку промышляющего рецептики да микстурки известной тебе направленности. Также, по его словам, имелись слухи об интересе в недавно открытом гематологическом университете, правда, быстро заглохшие. Но опять же наверняка тебе ничего не скажу. Та ли это склянка была? Занимались ли ею люди? Причастен ли к этому кто-то из студентов или преподавателей? Мне это не известно. Фамилию же назову одну: Иоганн Фехтель. Он химик и фармацевт, держит лавку у здания Попечительной комиссии, улица Императрицы Софии, дом пять, конечно же, Ганаван. Человек он вздорный, грубый, но тебе откроется, скажи ему только, что от меня».

Я отложил письмо.

Фехтель. Что-то слышал о нем, но, видимо, совершенно мельком, не касательно к делам, которые вел когда-то. Здесь придется лично…

Ганаван я не любил.

Слишком помпезно, слишком широко, арки и колонны, площади и проспекты. И толпы народу. А на задах — грязь и вонь съемных домов и убогость бараков. Конечно, почти в любом городе так, но в Ганаване, такое ощущение, это выпячено напоказ.

Так, от дознавателя Каратыгина.

Я взял письмо, по-простому опечатанное сургучом полицейской части, сломал печать, развернул. Увы, Каратыгину до Йожефа Чички в смысле каллиграфии и правописания было далеко. Но предмет он знал твердо.

«Господин полнамочный следователь по особым делам, — писал он. — Исполняя ваше указание по апознанию трупов и розыску „козырей“, напавших на здание морга больницы Керна В.П., докладываю.

Опознаны трупы: Сметанникова Афанасия Якуба, тридцати трех лет, прозвище „Блондин“, Хаменики Самуила, сорока семи лет, прозвище „Барон“, Цымбанова Алексея Петровича, двадцати пяти лет, прозвище „Цымба“ и Жансолоева Мамбека, сорока лет, прозвище „Санжак“.

Все „козыри“ вольные, трое сидели вместе в Тукушанском остроге, „Блондин“ два года назад состоял в товарищстве Сиваря-Якоря, но, по сведениям агентуры, с полгода как из него вышел, недовольный своей долей. Сметанников и Цымбанов проживали на Ткацкой слободе, делили одну комнату, Жансалоева ютил брат. Место жительства Хаменики выяснить не удалось, по слухам, жил в таборе за Большими Канавами.

Вместе их не видели, кроме одного раза в трактире чухонца Ваартенса, в аккурат за день перед нападением на морг. По расспросам был с ними еще „козырь“ по прозвищу „Трегуб“, „козырь“ важный и уважаемый (щас разыскивается), богатый и на мелочь не льстящийся, а также некто вида военнаго, с южным загаром, но подробного описания сей личности добыть не удалось.

Среди „козырных“ товарищств известно, что Трегуб получил щедрый аванс за изъятие мертвеца из морга, наблюдали его и в пролетке после нападения, но далее он как в воду канул, хотя и нумер в гостинице за ним неоплаченный имеется, и вещи его, не из дешевых, остались на месте, как то: часы золотые фирмы „Поляр“, трость с серебряным набалдашником, сюртук от мадам Келон аж в тридцать рублей ценою.

По собственному разумению мною были посланы по моргам и окружным погостам люди на предмет неопознанных мертвецов, так как посчитал я, что и от Трегуба заказчик мог избавится. Три трупа было выявлено, но двое оказались утопшими рыбаками соседней губернии, а третий по описанию под Трегуба не подошел.

Военнаго с южным загаром никто среди „козырных“, а также опрошенных трактирных не узнал. Где останавливался и куда пропал выяснить не представляется вазможным.

Домыслы: Трегуб, как связи имеющий, мог через трактирных и прочих объявить набор „козырей“. Вольные, думается, и дешевле, и перед товарищствами ответ держать не нужно. Военный же, видимо, выступал от заказчика и был в некотором роде банкиром и надзирателем всего предприятия. За сим же более информации не имею, ваш Каратыгин П.Ф.»

М-да.

Я покусал ноготь. Ерунду отписал незнакомый брат Каратыгин. Размотал до Трегуба, так Трегуб и светил вовсю, все его видели, всем он на глаз лег. А потом канул. Но вот военный…

В отставке или служит? Каких войск? Какой крови? Южный загар — не ассамейский ли? И что значит: «не представляется вазможным»? По воздуху прилетал, по воздуху улетал? Гуафр!

Я в раздражении смял письмо.

Потом подумал, расправил, разгладил. Сколько там у этого Каратыгина было времени? Два дня, три? Хорошо хоть Трегуба выудил. По такой стрельбе, пусть и на окраине города, «козыри» наверняка все попрятались, «заглохли» в лежках. Да и сам Каратыгин, наверное, понимает, что бесполезными новостями потчует. Ладно.

Письмо от Шептуновых пахло туалетной водой, они витиевато справлялись о моем здоровье, звали в гости, бомбардировали слухами и выспрашивали, где теперь безопасней отдыхать, и на какие воды им лучше ехать. При этом всецело доверяли моему мнению.

Губернатор Тильзен в десяти сухих строчках обещал помощь и содействие, надеялся, что мы нашли общий язык с Николаем Федоровичем, и сокрушался по поводу губернской казны, которая не позволяет ему расширить штат полицейских.

Еще одно письмо, обнаружившееся под остальными и поэтому не замеченное мной ранее, лежало в уже взрезанном конверте. Послано оно было на имя Сагадеева, и обер-полицмейстер, видимо, посчитал нужным передать его мне для ознакомления вместе с остальной корреспонденцией. Три плотных листка, несколько раз переписанные, поскольку были без помарок, имели трехнедельную давность.

Отчитывался полицмейстер города Жукоева.

Город, насколько я помнил, стоял в стороне от больших дорог, в десяти верстах от Южного тракта, и знаменит ничем не был. Тихий городок, кожевенная, кажется, мануфактура, торжище, за год одно убийство, не более.

«Николай Федорович, — писал полицмейстер, — в свете распоряжения докладывать обо всех случаях, имеющих странности и загадочности, намерен сообщить вам, что такой случай в Жукоеве произошел семь месяцев назад. Вспомнил я его, потому что сам периодически голову ломаю и не могу придти к однозначному мнению, хотя и записан тот случай как несчастный и помешательный.

Начну с предисловия. Высоких фамилий в Жукоеве немного, и Ярданников среди них была фамилия первая. Кровь яркая, сиреневая, с блестками, Иващиных дальнее родство.

Отец его был из богатых землевладельцев, умер рано, сам же Коста Ярданников пошел по купеческой части. Ассамейские ковры, азиатский хлопок, ткани, инданнские специи. Случалось, до двух караванов в лето-сезон приводил. Два павильона построил. На въезде гостиный дом возвел с колоннами да в три этажа. Состояние, по подсчетам местных невест, подбиралось к ста тысячам, что для нашего городка — чудо невиданное и благодать.

Где-то полтора года назад на ниве карточных игр познакомился он с продувным человечком, который искал компаньона для своего хозяина. Дело мутное, пересказываю, как помню: якобы в дальнем конце Ассамеи, где ни беки, ни байсаны уже не имеют никакой власти, поскольку земля там мертвая и дурная, есть город, берущий начало чуть ли не от самой Ночи Падения. В центре города якобы стоит храм, уходящий вниз и полный, как вы понимаете, сокровищ. Книжицы, вы, наверное, знаете, сейчас про ассамейские земли, изумрудами да рубинами усыпанные, очень популярны. „Несчастная любовь наложницы“, „Поучительная история одного путешественника“ и всякое такое. Дрянь-книжицы.

А Коста с этой истории сам не свой стал. Словно этого ему в жизни и не хватало.

Еще человечек все подзуживал, все расписывал да печалился, как это такое богатство, такие загадки в земле без присмотра лежат.

Свозил он его к хозяину своему куда-то в столицу, а, может, и в городок поблизости, доподлинно не известно, и вернулся Коста уже настоящим одержимым, об Ассамее разве что во сне не говорил, мне, как первому другу своему, под страшным секретом рассказывал, что и карты старинные видел, и свитки древние, тайным языком, чуть ли не кровью написанные, и даже смету денежную они там для археологической экспедиции составили.

Два месяца он готовился, закупал повозки, припасы да лошадей, нанял южан-проводников, целый лагерь разбил под городом, дня не было, чтоб в Жукоеве его не обсуждали, больше с ехидцей, реже же с сожалением, что сто тысяч по ветру рассеиваются. А там и человечек прибыл, тоже не один, с людьми выправки военной, отставными солдатами да офицерами, тертыми, юга понюхавшими.

Хозяин человечка того приехал тоже, но встретиться мне с ним не удалось — он на следующий день поутру выехал к границе покупать, по словам Косты, арчу — проездную бирку у местного бека Гиль-Санкара. Может и владеет тот бек всего двумя аулами да чахлым оазисом, а все равно „гиль“, то есть, „великий“ по-нашему…».

Я оторвался от письма, припоминая пограничные земли.

Гиль-Санкар — это, кажется, западнее Ашкарбы, от Хан-Гюли до… Пришлось выковырять из саквояжа Суб-Аннаха. Я пролистал томик до карт, повел пальцем по значкам солончаков и караванных троп. Хан-Гюли, Энверхан, Тейеп — маленькое селение с глинобитной крепостью. Пунктир и подпись «Санкар-ануш» отделяли пустоту сбоку от «Деттар-ануш». Удел Санкара, удел Деттара.

В империи уже и забыли почти, что раньше, до деления на уезды и края и нового деления на губернии, были только уделы. Обширные, гигантские. Северный считался нашим, семьи Кольваро. Южный семьи Гебриз. Северо-западный и юго-западный — семей Ритольди и Иващиных. Северо-восточный и юго-восточный — Поляковых-Имре и Штольцев.

Тутарбиным принадлежал центральный удел или, иначе, сердечный.

А потом империя ушла с юга, но разрослась вширь. Все перепуталось и переплелось, и Гебризы, получается, сделались изгнанниками.

Как-то это мимо меня прошло.

И когда, интересно, империя отступила? В Смутные времена Волоера? Или еще раньше?

Стоп, приказал я себе. Не отвлекайся. Вряд ли наша история имеет такие длинные корни. Письмо, впрочем, занимательное. Гиль-Санкар, хм… Ассамея уже более двух лет худо-бедно блюдет мирный договор, торговля оказалась выгоднее войны, но между собой беки ладят редко. Все ж великие…

Гиль-Деттару с Гиль-Санкаром замириться не дают какие-то давние караванные дела, верблюды и перебежчики, поэтому расположение ко мне одного вовсе не означает дастархан у другого. Это на случай визита.

«Компаньон этот так тогда и не поворотился в Жукоев, — стал читать дальше я. — Прислал гонца с указанием Косте выдвигаться экспедицией по Южному тракту. Случилось это в конце июля прошлого года, стало быть, как раз год с того и прошел. Двинулись они утром тридцатого числа, и я до сих пор будто вживую вижу, как Коста носится на своем черном жеребце от головы обоза к хвосту, нервным вскриком подгоняя повозки.

Здесь предыстории выходит конец, уж простите, Николай Федорович, за многословие. Сама история такова: через четыре с лишним месяца, в декабре, Коста Ярданников вернулся в Жукоев. Один.

Он страшно высох, оброс, лицо стало темное от солнца, глаза — как два уголька, я едва признал его на пороге своего дома, подумал начально, погорелец какой-нибудь на хлеб собирает. Но несмотря на жуткий вид, на обноски на теле и сбитые в кровь ноги, он был совершенно счастлив. Он сказал мне, что нашел удивительное, что скоро станет… Тут он наклонился и прошептал: „…всемогущим“ так, что кровь моя застыла в жилах. И я, полицейский с семнадцатилетней выслугой, видевший всякое, испугался. Мне не стыдно в этом признаться, поскольку всякому человеку есть свой страх.

Коста попросил ключи от дома, оставленные мне на хранение, и, получив их, был таков. Ничего не сказал, даже не простился. Безумец! — вот что я подумал тогда.

Все это случилось уже под вечер, а ночью меня разбудил молотящий в дверь пристав. Вместе с ним были судопроизводитель Щукин и бледный, как смерть, Скабейниковский мальчишка (Скабейниковы и Щукины — оба соседи Косты). С их слов ближе к полуночи в доме Ярданниковых кто-то кричал нечеловеческим голосом и бился в стены, продолжалось это около получаса, потом крики стихли. Приблизиться к Ярданниковскому крыльцу никто не рискнул, решили позвать полицию, мало ли что. Если припадок, это одно, а если какое-нибудь смертоубийство? Вызванный пристав посветил в окна, подергал дверь (заперто) и, зная про мою дружбу с Костой, не нашел ничего лучше, чем поднять с постели меня.

Все это мне высказали уже по пути, про крики да про сомнения, что завелись в приставской голове. Оставив Щукина с мальчишкой сторожить запертую дверь, я сразу пошел вкруг дома, к пристройке, ворота которой имели один секрет. Секрет этот состоял в слабости одной из досок, отвернув которую, можно было сдвинуть засов. Собственно, именно это я и проделал.

Хочу заметить, дом я обошел с фонарем и никаких следов, кроме приставских, на снегу не обнаружил. Следы Косты полицейский, видимо, затоптал.

В доме было холодно. Показалось, что холоднее, чем на улице.

Мы поднялись из пристройки в жилую половину и в широких заиндевелых сенях сразу наткнулись на кровь. Длинная цепочка темно-красных капель, почти не прерываясь, тянулась по половицам от входных дверей. Дверь в комнаты была распахнута, и цепочка перепрыгивала через порог и пряталась в темноте гостиной.

Два фонаря, что у нас имелись, вдруг разом погасли. Словно кто дохнул под стекло. Пристав схватился за мою руку, и у меня, верите, Николай Федорович, волосы зашевелились под шапкой. Но было тихо, а мгновением позже я нащупал спичечный коробок. Фитили занялись вновь, и картина, открывшаяся в гостиной нашим глазам, оказалась настолько жуткой, что я, бывает, вижу ее в кошмарах.

В помещении царил разгром. Большой стол был опрокинут набок и словно огрызен по краям. В беспорядке валялись стулья, но ни одного целого, все увечные, то без ножек, то без спинки, а то и вовсе с распоротыми сидениями и надерганым из них конским волосом. У тяжелого комода в углу была проломлена стенка. Осколки посуды на полу мешались с деловыми бумагами, порванными, будто в приступе ярости, на множество мелких клочков. Полки у книжного шкафа были все перебиты, а книги лежали под ними мокрой кучей, словно на них мочились.

Но не сам разгром был страшен. И не бронзовый подсвечник, чудовищной силой завернутый в поблескивающее кольцо.

Кровь. Тускнеющая сиреневая кровь Косты Ярданникова многочисленными дорожками кропила пол, стены и даже потолок.

Капли, потеки, брызги, отпечатки ладоней и ступней.

Везде. Всюду. Тонким узором, жутким рисунком. О, Ночь Падения!

Сам Коста Ярданников, голый, черный от крови, сидел на лавке, привалившись плечом к стене и словно отвернувшись от дел рук своих.

Набравшись смелости, я приблизился к нему и тронул за плечо.

Голова его легко отклонилась, и по остановившимся, неживым глазам, по неподвижному рту, приоткрытому в гримасе, мне стало ясно, что Коста мертв. Вблизи я увидел, что рот у него весь в крови, грудь и шея расцарапаны, а руки до локтей и пальцы искусаны и искусаны без сомнения им самим. Вот оно, твое всемогущество, Коста, грустно подумалось мне. Даже трупного плетения жилок нет…»

Я пробежал глазами последние абзацы: полицмейстер Жукоева писал о враче, зафиксировавшем редкое помешательство на фоне перенесенных тягот, о почти буквальном отсутствии крови в теле и извинялся, что, может быть, случай не совсем подходящий и тогда не стоит высокого внимания. В конце письма Сагадеевской рукой было приписано: «Как думаете, Бастель? Сходство со смертью Громатова? Всемогущество? Не наша ли ниточка?»

Я задумался.

Мне вспомнился император, шепчущий: «Всюду кровь». Да, в смерти Ярданникова и высоких фамилий имелось сходство. Но там были жертвы, а здесь…

Здесь получается что-то древнее, во что никак не верит Огюм Терст. Экспедиция в Ассамею, странное возвращение. Мог Коста Ярданников неудачно инициировать себя? Или он вообще ничего не знал об инициации?

И не вернулся ли чуть позже в империю его компаньон?

По времени-то все выстраивается очень гладко. Допустим, Ярданников бежал от компаньона, прихватив немного «пустой» крови. Сейчас уже, наверное, не дознаться, была ли рядом с трупом обнаружена «клемансина» или хотя бы осколки стекла. Но это восемь с лишним месяцев назад. А в январе убивают Меровио Штольца. Кстати, в южной усадьбе, куда вся семья Штольцев переселилась подальше от снежной Ганаванской зимы.

А южная их усадьба — это верст тридцать к юго-западу от Брокбарда, достаточно в самом начале с Южного тракта свернуть на Новую дорогу.

Только вот не слишком ли короток для подготовки покушения отрезок в один месяц?

А может быть я вижу умысел в случайном событии? Как, впрочем, и Сагадеев. Не чудится ли мне отгадка на пустом месте?

Связанные с кровью психические болезни редки, но известны уже давно. Есть и такая, когда кажется, что собственная кровь превращается в яд и обжигает внутренности. И грудь в этом случае тоже режут, и на стены брызгают.

И все же.

Я внимательно перечитал строчки про таинственного компаньона. Не наш ли враг? В закрытой карете, неясной крови. В Ассамею он просто обязан был отправиться сам, если там действительно…

А почему там?

Я знаю все двенадцать колен Гиль-Деттара, знаю, какой ясык платят ему пустынные байсаки, знаю по именам его евнухов и первых шахар-газизов, знаю имя любимой сабли бека — Карамунтат, «черная невеста», но, гуафр, не знаю, что там лежит дальше его земель.

У Суб-Аннаха, кстати, тоже про это ни слова.

Про Полонию, Астурию — пожалуйста. Как и про экзотический Инданн, островной Айнын, заокеанский материк Никитин.

А главный вопрос — почему мы ушли оттуда? Или бежали?

Я прижал пальцы к глазам, пытаясь составить план действий. Первое: выяснить про земли за Ассамеей у начальства. Еще есть Имперское историческое общество. А еще есть Гебризы с их памятью крови…

Гуафр! Я вскочил.

Майтус! Я совсем позабыл о нем. Кто его пользует сейчас, когда Репшин убит? Некому.

Слабый отклик своей крови я уловил в одной из спален первого этажа. Кровь была спутана, тревожная, мятущаяся. Кажется, у Майтуса был жар.

Совсем, совсем забыл!

По пути я успел подумать, что даже если экспедиция не особо афишировалась, то отставных военных не наймешь скрытно. Это не «козыри». У них свои биржи, свои контракты с паями в Императорском страховом доме. Правда, очень может быть, что нанимателем числится Коста Ярданников. Но проверить не помешает. Это второе.

В комнате Майтуса я застал сестру, обтирающую лоб кровника смоченным полотенцем.

— Бастель! — кинулась ко мне она. — Он весь горит. И шепчет, страшно так, про кровь, про какого-то человека.

Я клюнул ее губами в щечку.

— Все хорошо. Раскрой окно.

Мари послушно раздернула шторы.

Полутемная комната осветилась, со стуком оконных створок вполз шум дождя, звяканье капель по карнизу.

Майтус пошевелился. Лицо его повернулось к свету, желтоватое, с заострившимися скулами, с тяжелым колтуном волос на лбу.

— Господин… — произнес он в беспамятстве. — Страшный…

Столик перед кроватью был уставлен Репшинскими склянками. Здесь же стояла тарелка с вареным картофелем, едва тронутая.

— Он ел? — спросил я Мари.

— Ночью очнулся, попросил картошки, но съел один лишь кусочек, — сестра встала рядом. — Мама с доктором не велели тебя беспокоить, потому что ты сам только что с постели.

— Так ты всю ночь здесь провела?

— Ага, — ответила Мари. — Яков Эрихович показал, что ему давать.

Я прижал ее к себе.

— Как ты еще на ногах держишься?

Сестра пихнулась локтем.

— Не говори со мной, как с маленькой. Ты думаешь, я ничего не понимаю? Я, между прочим, курсы медсестер окончила!

— Когда это?

— Год назад, когда еще хотели вновь войска посылать в Пруссию и Полонию.

— Не знал.

Сестра вздохнула.

— Здесь все какие-то встревоженные. Веселятся, а в глазах — пустота. Или страх. Но их прячут за улыбками. Некоторые напиваются, будто в последний раз. Меня не пускают в папино крыло, в библиотеку, Террийяр день ото дня мрачнее, мама смотрит на розы и отвечает невпопад. А еще ходят слухи, что режут высокие семьи. Папа пропал… — Мари всхлипнула. — Ты думаешь, у меня только свадьба в голове?

— Эх, Машка-букашка, — я поцеловал ее в лоб. — Ты стала совсем взрослая. Только тебе не идут круги под глазами.

— А сам-то? Лежал в своей комнатке как мертвец.

— Ладно. Репшин перевязку делал?

— Я делала. Рана плохо заживает.

— Ты знаешь, что доктор?..

— Да, — тихо ответила Мари.

— Все, — я подтолкнул ее к двери, — иди спать. Я посижу, повожусь с жилками. И еще…

Сестра обернулась, держась за ручку. Вид у нее был усталый.

— Нет, ничего, — улыбка мне далась через силу. — Все, иди.

Мари прикрыла дверь, и я подсел к Майтусу.

Смотреть кровью на него без содрогания было невозможно. С половины тела жилки были содраны и отмирали.

Без моего вмешательства кровник был не жилец. Только хватит ли сил у нас обоих? От объема работы, честно говоря, брала оторопь.

Я снял мундир. Вспомнился вдруг не Терст, вспомнился отец. Когда я в детстве сообщил ему, что не буду заниматься с кровью, потому что в тайном языке слишком много слов, и под каждое еще надо особым узором жилки складывать, он, хмыкнув, сказал: «Видишь большое — начинай с малого».

С малого и начнем.

Я взял кровника за запястье. Кровь под пальцем билась неровно, то замирала, то гнала в галоп, то едва постукивала сквозь кожу. Тише-тише, сказал я ей. Я здесь, я бьюсь рядом. Тук-тук, тук-тук. Давай вместе.

Я задал ритм, размеренный, чуть замедленный. Испарина выступила у Майтуса на лбу.

Теперь рисунок, абрис. Его еще называют краем человека. Там, в мире крови, дрожащие жилки кровника отчаянно и слепо тянулись к моим.

Я помог им схватиться.

Глупые, перепутанные, перепуганные жилки. Цепляйтесь, держитесь, сейчас мы будем сплетаться в жизнь.

По сантиметру я восстанавливал рисунок Майтусовой крови, копируя его с себя. Жилка к жилке, узелок к узелку. Как рубашку. Выше. Гуще.

— Ишмаа…

Поврежденную половину я пока не трогал, подступал, стягивал жилочные войска, напитывал их силой, строил живой заслон. Боязно что-то бросаться в бой. Неизвестно, потяну, не потяну.

Шумел дождь, то сильнее, то тише. Настырные капли от окна долетали до кровати, все до одной почему-то жгучие и соленые. Скатывались к губам. Или это пот, дорогой Бастель? Вам ли на дождь пенять?

Мой слуга все-таки выдержал страшный удар.

Жилки на подступах вязались с великим трудом, не «узнавали» языка, а прихваченные, так и норовили распасться. Приходилось вязать повторно, держа свой рисунок подпором. Круг крови светлый, круг крови темный.

Я выдохнул.

О-хо-хо, вижу большое.

Несколько минут я сидел без движения, жевал стянутую с тарелки сладковатую картофелину, смотрел, прикидывал.

Ох, много выжрала пустая кровь. Полрисунка, от пояса до шеи, надо создавать заново. Иначе тело скоро станет отмирать вглубь, сначала кожа, затем мышцы, кости, внутренние органы. Хорошо, Репшин процесс замедлил.

Кто-то потоптался у двери, но войти не решился, отступил, хотя я и не уловил, чтобы комнату проверили жилками.

Ладно. Куда ж без капли крови?

Безымянный Майтуса, указательный свой. Два укола. Красное в красное.

Когтистая боль поднялась от пальца по предплечью.

Рядом словно неодобрительно качнул головой Терст: рискуешь, Бастель. Я стиснул зубы. Нет выбора, господин учитель.

— Ишмаа гоэннин кэтэр…

Погасла, пропала комнатка, пропали дождевой шум, скрипы дома, дыхание, свет, тьма. Осталась только кровь.

И пустота впереди.

Ах-х-х! Меня было много, я тек, я шептал, я подчинялся несложному ритму, я завоевывал, я проникал в капилляры, сплетался и срастался, прихватывая себя слева и справа, сверху и снизу, я окружал, набрасывался и уничтожал пустоту. Р-рах! Ар-рах! — кровожадно рычал я. Круши и бей! Р-рах!

А позади меня, позади моих шеренг прекрасный, как благодать, восставал рисунок жизни, подрагивал, принимал форму и пробовал новыми жилками воздух.

Рану в Майтусовом плече я заплетал уже кое-как.

Обессиленного, меня вытолкнуло обратно в комнатку, накренило и кулем повалило на пол, но даже с пола было видно, как нездоровая желтизна исчезает с лица кровника и сменяется обычной бледностью.

Ну вот. Кажется, удачно.

Я с трудом поднялся, потрепал Майтуса по руке (спи, мой друг, спи) и заковылял к окну, чувствуя себя скверно пролитым кровью големом — все внутри вихляет и щелкает, в голове туман, ноги переступают сами по себе.

По мере моего приближения в окне, будто солнце, всплывала широкая, щербатая, до черных глаз заросшая соломенным волосом физиономия.

— Господин Кольваро? — спросила она, щурясь.

— Да, — ответил я.

— Прощения просим.

По бокам от физиономии проросли руки и с треском захваченной рубашки выдернули меня наружу.

Очень вовремя, теряя сознание, подумал я.