Мама сидела за столом, по недавней привычке скорбно поджав губы. Оранжевое, в подсолнухах, платье, подарок тети Веры. Жирные от свежего крема щеки.

— Сынок, — сказала она напряженным голосом, едва я вошел в кухню, — ты бы все-таки сказал своей…

— Ну, м-мам, — я опустился на стул, — что т-ты опять н-начинаешь?

— Ничего, ничего я не начинаю.

— О б-боже! — закатил я глаза под потолок.

— Она вертихвостка!

— Ты же с-сама хотела, чт-тобы у меня б-была девушка!

— Но не вертихвостка!

— Т-тише…

Как бы я не любил маму, иногда она невыносима.

Почему-то когда с одной стороны все складывается хорошо, с другой… ох, с другой…

Чайник на столе попыхивал паром.

Я сыпнул в чашку ложку кофе, отправил на дно два куска сахара, привстав, дотянулся до кипятка. Мама отвернулась к окну.

Но не удержалась, спросила:

— Ей?

— П-почему ей? С-себе.

— Ай-яй! — закачала головой мама. — Вымахал каланчой, а врешь. Матери врешь!

— Д-да не вру! — я показательно отпил из чашки. — В-вот.

Неперебитая сахаром горечь горлом покатилась вниз.

— К стенке-то приперли…

— М-мам, — мягко произнес я, — н-ну хватит.

— Коленька, — схватила меня за руку мама, — я ж о тебе пекусь. Она молодая. Бедная. Ни квартиры, ни денег. А если еще родственники?

Пытаясь переубедить, она заглядывала мне в глаза.

Ее лицо жило странной, невозможной надеждой. Горячий горячечный шепот. Откажись. Брось. Одумайся. Так будет лучше. Всем будет лучше.

Мне вдруг стало жалко ее. Она, наверное, никогда не поймет, не примет такое мое счастье.

Я поднялся. Чтобы освободить запястье, пришлось приложить усилие.

— Я п-пойду.

— Бутерброд хоть возьми, — спохватилась мама.

Раскаяние выразилось в протянутом куске хлеба с нашлепками колбасы. Рука дрожала.

— Да я т-так…

Выходя, я оглянулся — повисла рука, откатилась нашлепка. И в выцветающих глазах — жуткая тоска, словно все рухнуло, испарилось, сын предал…

Эх, мама, мама!

Как же так все испортилось в одночасье? Или не в одночасье? Я же помню, чуть ли не вчера… И Феодосию, и когда руку сломал… И самозабвенные дежурства у моей постели…

Куда все делось?

Хоть зажмуривайся и загадывай по-новому, из самого детства: парк, тени деревьев раскидывают тонкие ловчие сети на дорожках, тихо, поскрипывает левое колесо коляски, и мама шепчет, поправляя мне ушастый чепчик: "Не дергай ножками, Коленька, все, не дергай".

Только не сработает.

С родными — не сработает.

Ритка еще спала.

Да, мы как-то неожиданно друг для друга оказались вместе. Один поход в кафе повлек за собой другой, а там и третий. Один поцелуй проложил дорожку к следующему, уже с моей стороны, и как-то вдруг на десятый план отошла Риткина стеснительность, на двадцатый — мои нелепые ноги, на сотый — вообще все остальное, не составляющее нас двоих.

Внутри меня поселился какой-то идиотически-счастливый человечек, пел, хихикал, его голос прорывался наружу, и тогда выходило, что этот человечек — я.

Ритка… По-моему, Ритка тоже была счастлива.

Я встал у кровати. Рассеяный свет проникал сквозь крупнодырчатый тюль. Плечо, лоб и щека у Ритки казались воздушными, медово-розовыми.

Я залюбовался.

Никогда не думал, что буду тихо балдеть просто от вида спящего близкого человека.

В юношеских моих мечтах, да и более поздних тоже, почерпнутых, в основном, из ночных фильмов в видеосалонах, места этому не было. Ну какое там место среди вздохов, ахов и фрикций? Повторяюсь, но — дурак был.

Я-я, херр Николай, фрау… Тьфу!

Ритка, словно почувствовав взгляд, развернулась в мою сторону, сонная, ладонью отгородилась от солнца:

— М-м-м… А что, уже встаем?

— Н-нет. С-спи.

Ритка приподняла голову:

— Ноги, да?

— Нет.

Я улыбнулся, сел рядом.

От Ритки пахло ласковым, мягким теплом. Уткнувшись ухом, щекой в мою голую спину, она просунула свои руки под моими, сомкнула пальцы на моем животе.

— А почему не спим?

— П-потому что г-горло…

Я приподнял чашку, словно Ритка могла увидеть.

— М-м-м… — Ритка, конечно, не увидела, но уловила кофейный аромат. — А можно мне?

— К-конечно.

Из кухни прилетел приглушенный крышечно-кастрюльный звон. Словно мама, услышав, бросила звон в упрек: а говорил-то, себе наливаешь…

Я фыркнул. Ритка, уже поднеся чашку к губам, тоже.

— Ап-фыр-р!

Мы повалились одновременно, стараясь хохотать как можно тише. Я вцепился зубами в одеяло. Ритка слюнявила мне плечо. Еще кофе этот! Ай, капает!

А потом мы уже целовались, я смотрел в Риткины глаза, и легкий укор совести (о чем думал-то, смеясь? о матери?) снес стоически.

— Подожди, — сказала Ритка, — кофе.

— П-по-моему, он уже в-весь на м-мне…

— Не ври уж…

В дверь стукнули. Невесомо, кончиками пальцев, как могла только мама. Я замер над приоткрывшей рот Риткой.

Б-блин!

— Д-да?

— Я ушла с кухни, можете пользоваться.

В мамином голосе сквозило сделанное нам одолжение.

— Спасибо, Елена Михайловна, — не смолчала Ритка.

— Чайник горячий.

Через коридор клацнул дверной замок.

Оставив последнее слово за собой, мама удалилась в свою комнату.

Я подумал, что жизнь устроена очень странно. Есть два человека — мать и сын, и пространство у них общее. В силу обстоятельств не приходит им в голову ни делить квадратные метры, ни отгораживаться друг от друга. Не испытывают потребности. Но вот появляется третий, Ритка, и я на автомате уже, на совершенном автомате, начинаю мыслить категориями "мое" — "мамино": своя комната, ее комната, чужая комната…

И мама вдруг, оказывается, тоже проводит границы: не трогай, это мое, и программка, и яблоки, они не вам, а тете Вере, ради бога, не в мое кресло!.. вы бы за собой (то есть, ваш) мусор выкидывали, почему твоя девушка в твоей рубашке ходит, своей нет, да, наверное, нет, все было так хорошо до нее, Коленька!

А дальше — больше: часы посещения кухни, часы освобождения кухни, часы мытья, комендантский час…

И, конечно, в маме говорит ревность, а еще призрак ненужности, потому что вот она, молодая замена, мозолит глаза, и Коленька и слушает ее, и спит с ней, и ноги она ему мнет ладошками, и он ей разве что в рот не заглядывает, окрутила, захомутала…

Понять-то не сложно.

Чайник действительно оказался горячий.

Пока Ритка наводила красоту в ванной, я сполоснул свою чашку, достал из подвесного шкафчика Риткину, две ложки сахара себе, три — Ритке, кофе — ш-шух и еще раз ш-шух, теперь бутерброды…

В хлебнице — тоже вот странно — был мамин хлеб и отдельно наш с Риткой. Мама неожиданно полюбила серый отрубной, а мы батоны покупаем…

Меня вдруг скорчило от острого чувства разрыва с родным человеком. Были целое, стали порознь. И оба — со шрамами.

Жутко то, что я ничего изменить не могу, и мама измениться не может. Ей все хочется противопоставить Ритку себе: выбирай, сын, кто тебе более дорог — я или она.

Я нарезал батон, размазал масло по хлебу, располовинил вчерашнее вареное яйцо. Страх, может, от такой рутины и дохнет, а вот проблемы…

Ритка выскочила из ванной с тюрбаном на мокрой голове, плюхнулась на стул.

— Я колбасу не буду! — заявила, хватая чашку.

— А яйцо? — спросил я.

— Яйцо? — она на миг задумалась. — Яйцо давай.

Я протянул ей бутерброд.

— Ты меня зарядишь сегодня?

Я улыбнулся.

— Д-да.

— Ты все равно, — сказала Ритка обеспокоенно, — зарядку побереги. Всех не заряжай. А то, знаешь, на всех не напасешься.

— Это н-невозможно.

— За это я тебя и люблю, — серьезно сказала Ритка и вгрызлась в бутерброд.

Я смотрел, как двигаются ее щеки, губы, как крошки желтка пристают к кончику носа, как подрагивают ресницы.

— Что? — спросила она.

— Н-ничего.

— То-то, — задорно сказала Ритка.

Глаза у нее были подведены на египетский манер, со сползающими к вискам черточками туши.

Мелко отстукивали секунды настенные часы.

Мы завтракали, пили кофе. Я старался не думать о запершейся у себя маме. Выбрать бы время и вообще ни о чем не думать!

На месяц вырваться в какую-нибудь глушь. Чтобы из людей — только снежные. А лучше — вообще никого.

Интересно, Ритка за мной поедет?

— Слу-ушай, — Ритка поймала мою ладонь. Сегодня почему-то все хотели меня потрогать. — Ты к нам на фирму не зайдешь?

— З-зачем?

— Ну-у… — протянула Ритка.

В голосе ее было: неловко просить, ты уж сообрази, догадайся сам. Тюрбан нетерпеливо качнул бахромчатым краем.

— З-заряд-дить, да?

— Ну пожалуйста, Коль… Коль, у нас юбилей, пять лет…

Ритка уже полтора месяца как ушла из нашей конторы в крупную фирму по продаже мебели и строительных товаров.

Пока — менеджером. А там — с ее слов, может, станет старшим.

Светлана Григорьевна уговаривала остаться, но потом отступилась. Раньше бы — ни за что. Раньше, наверное, у Ритки и мысли б не было…

— Рит, это н-нельзя.

— Почему?

Хлопнула ресницами наивная простота.

— П-пойми, это д-дар…

— И что? Если дар, так его прятать, да?

— П-почему?

Иногда я не понимаю Ритку совершенно.

— Ну, потому что метро это, конечно, хорошо. И, наверное, правильно. Благотворительность, служение и все такое. Но о себе-то, Коль…

Ритка выразительно посмотрела на меня.

Ее взгляд, колкие зрачки пугали. Жалости и какой-то снисходительности (ох, Коля, глупенький ты) было чересчур. Другая Ритка. Неизвестная. Ритка из глубины.

Я даже обиделся. Кровь бросилась в лицо.

— Н-на к-корпоративах п-прикажешь зажигать?

Получилось, наверное, слишком зло.

— Да нет же! — Размотав тюрбан, Ритка прижала к щекам рукава полотенца. Волосы рассыпались темными прядями.

Я почувствовал, как она давит в себе раздражение.

— Ты понимаешь, это совсем другое. Зажигать — это дешево. Это для людей с раздутым самомнением, которые сами по себе — пшик.

— А я н-не такой, д-да?

— Конечно же, нет!

Ритка потянулась ко мне. Опять за руку? Да, опять. Ее пальцы легко станцевали на моем запястье. Словно какое-то сообщение передали.

Куда? Напрямую к?

Руку почему-то захотелось отдернуть.

— И ч-что?

— Коль, это же деньги! Как только люди увидят, что у них в фирме с твоей помощью все счастливы, веселы, работают как… ну, не знаю, как лошади, что ли. Они же все, что угодно, сделают!

— Н-не хочу.

Ритка приблизила лицо.

— Коля, все продается. На все, что представляет собой спрос, всегда находится покупатель. Даже вот на честность, на усердие, на энтузиазм. А уж на твой-то дар!

Я смотрел, как шевелятся ее губы.

На мгновение я вдруг перестал слышать слова. Риткины губы, светло-розовые, с перламутром, плясали, изгибались, приподнимались, показывая мелкие белые зубы.

И ни слова. Только легкие толчки воздуха.

— Ты меня слушаешь вообще?

Я очнулся.

— Д-да.

— Так что?

— Д-давай в-вечером…

— У тебя так всегда: вечером, на попозже, авось, само рассосется!

Ритку вынесло из-за стола.

На мгновение она застыла в позе, то ли обвиняющего, то ли обличающего агитплаката: фигурка напряжена, рука вытянута в мою сторону, наставленный указательный палец даже не дрожит. "Он — прихвостень мирового империализма!".

— Ты! — Ей словно не хватало воздуха. — Ты! Ты с твоей мамой заодно!

— Р-рит…

Но она не стала меня слушать. Хлестнуло по спинке стула полотенце.

Я допил кофе, недопитый Риткин слил в раковину, вымыл чашки, убрал со стола, чувствуя себя беспросветно одиноким и беспомощным, потом поплелся в комнату.

Рита уже оделась.

Повернувшись спиной к двери, она сидела на кровати и смотрела в окно, на жмущийся к стеклу бледыми листьями фикус. Напряженная спина говорила: не подходи.

Я и не стал.

Снял рубашку с вешалки, молча принялся застегивать пуговицы. Мне все думалось, когда это мы с мамой были заодно? И вообще: заодно — это значит против Ритки? Она это хотела сказать? Я против нее, мама против нее, весь мир против нее…

— Знаешь, — не поворачиваясь, грустно произнесла Ритка, — хочется, чтобы человеку было хорошо, а он почему-то этого не хочет.

На ней была белая с лиловым отливом блузка. Сквозь нее просвечивали полоски бюстгалтера.

— Главное, человеку же будет лучше.

— Т-ты ув-верена?

— А разве нет? — Риткин профиль на фоне окна казался даггеротипным. Я включил свет. — Признание — пожалуйста! — продолжала, моргнув, Ритка. — Успех, деньги, востребованность! Это же все, что нужно.

Она наконец обернулась.

В глазах у нее стояли слезы. Я молчал.

— Разве тебе это не нужно?

Я пожал плечами.

Наверное, это не объяснить. Точнее, не объяснить человеку, которому твоя точка зрения кажется дикой, абсурдной. Словно система координат — из другого мира. Но когда ты делаешь людей лучше, пусть не надолго, но лучше, когда ты — эбонитовая палочка, зачем тебе все остальное? То есть, все остальное кажется таким бессмысленным!

Нынешняя Ритка вряд ли способна это понять. Потому что для нее жизнь после Светланы Григорьевны превратилась в бег — вперед и выше, как по леснице, пролет, еще пролет, на новый этаж, в новый статус, подальше от своего прошлого. По крайней мере, в мечтах. И, как ни грустно, я сам ее такой сделал. За каких-то два месяца…

— Р-рит…

— Ладно, — Ритка со вздохом встала. Поправила юбку. — Пошли, батарейка, а то я опаздываю.

— П-палочка.

Она взяла меня под руку. Мы вышли в коридор. Рита (нарочно, наверное, для мамы) зазвенела ключами.

— И все же, Коль, мы бы начали копить на квартиру. А то палочка погаснет… — она, потянувшись, щелкнула выключателем (очень символично), — и останемся мы ни с чем.

"Мы" меня обрадовало.

Может, подумал я, это все же временные разногласия. Мы же были так счастливы. Да, собственно, мы и сейчас…

Вроде бы уже и помирились.

— Вы уходите?

Мама выглянула из своей комнаты.

На лице — напряженная доброжелательность. Неестественная, вымученная, будто из-под пытки. И улыбка такая же. Эх, мама, мама…

— Да, Елена Михайловна, мы уже уходим.

Рита встала у вешалки.

Я снял ее плащ, как истинный кавалер (хоть и хромоногий) помогая одеться даме. Сам взял легкую куртку.

— За собой-то хоть убрали? — спросила, помолчав, мама.

— Я п-помыл, — сказал я, завязывая шнурки.

— Я и не сомневалась, — буравя взглядом Ритин затылок, с нажимом сказала мама. — Одни моют, другие…

Я не дал ей закончить.

Гадят! Другие — гадят. Конечно же, гадят!

— М-мам, мы оп-паздываем…

Торопливо и испуганно клацнул за мной дверной замок.

— Ф-фух! — выдохнула Рита, едва мы оказались на лестничной площадке. — Коль, я еле сдержалась! Иногда, знаешь…

— З-знаю.

— …она невыносима.

Одолев пролет, мы вышли из дому.

Я пыхтел, пытаясь поспеть за Риткиным быстрым шагом. Отставал. Мне, словно беглецу, все хотелось оглянуться.

Чудилась мама, стоящая у окна, вот она отдернула занавеску и…

— Блин, Колька, меня же уволят!

Моя любовь ушла метров на тридцать вперед и там взорвалась негодованием.

Потом вернулась, мстительной клеопатрой ухватила за руку. Я же почему-то подумал о роликовых коньках. Тогда меня можно было бы катить.

— Коля, ну давай же!

До метро было — за угол повернуть.

С грехом пополам и повернули. Люди шли, люди высаживались из маршрутных такси, люди огибали нас, и я представлял, будто мы с Риткой на плоту посреди океана, а вокруг волны, волны, волны.

Направо, налево, чье-то плечо, край юбки, упакованная в жакет грудь, локти, пальцы, джинсы, колени.

Рита дернула меня за рукав.

— Жетон есть?

— П-проездной.

— На спуске зарядишь?

— Д-да.

Мое лицо чуть на расплющилось о стекло двери. Отодвинутое ладонью, мутное отражение скуксилось, растянулось, уплыло.

— Давай, Коля, давай.

Небольшой затор. Но сегодня, в общем, свободно. Гораздо свободнее, чем тогда, в первый мой раз. И ноги почти не болят.

В холле станции Ритка остановилась, обмахнула мне куртку, чмокнула в щеку. Тут же принялась вытирать помадный след.

— Жду, как обычно, пять минут и спускаюсь, да?

Я кивнул.

Ритка подтолкнула меня к турникету.

— Карточку, Коля!

Я спешно полез в карман. Карточка, карточка, ага, нащупал. На мгновение мы встретились глазами. Иди уже, одними губами сказала Ритка.

Справа, слева — люди. Одинокие и семейные. Глупые и умные. С желаниями, чувствами, проблемами. Им нет дела ни до кого.

Ни до меня. Ни до соседей. Ни до тех, кто поднимается навстречу и выходит, отделенный барьером, из метро.

Эта разрозненность кажется удивительной.

Каждый сам по себе и сам за себя. И наедине с собой. В гордом одиночестве.

А разве мы чужие друг другу? — думал я, спускаясь. Ведь нет. Не чужие. Это фикция, что человеку нельзя понять другого человека.

Просто это тяжело. Это внутренняя работа. Невидимая, но необходимая. Выворачивающая душу, да. Но ведь и очищающая ее.

Мне вспомнился вдруг тот самый вечер. Придержавшая дверь спасительная рука. Сидение на барьере. "Зомби", несущийся с лестницы.

Я улыбнулся, будто наяву увидев хохочущую после сеанса Киру. "Коля, боже мой, что ж ты рот-то открыл? Как тапком прихлопнутый, честное слово!".

Мы сидели на скамеечке в скверике, пили сок из одного на троих пакета, и Сергей, смущаясь и горячась, рисовал мне странный мир с существами, почему-то потерявшими смысл жизни, то ли забытыми, то ли забывшими нечто важное, но куда-то вечно и бездумно спешащими.

Незаметно темнело небо, зажигались фонари, существа, ничего не подозревая, по тропинкам шаркали мимо, в сумраке казалось, что они, горбясь, несут с собой все свои беды и грехи, незримо налипшие на плечи, и хрипловатый голос еще утром не существовавшего друга, отдаляясь и приближаясь, плыл надо мной в вечернем воздухе: "Мы — эбонитовые палочки, Колька. Мы дарим людям их будущее…"

Так хочется повторения…

Я сошел с эскалатора и встал у стены. Живот медленно теплел. Нервное. Перед сеансом все время тянет продышаться, сосредоточиться, сосчитать про себя до ста, но на самом деле ничего этого не нужно. У дара нет настройки. Достаточно всего лишь с минуту смотреть на лица.

И пропускать их, пропускать, не фиксируясь на каком-то одном.

Я не посылаю воображаемые лучи добра и не свечусь. Я просто разряжаюсь.

Как аккумулятор.

Это ощущение — разрядки — подходит к сеансу больше всего. Я пустею, что-то во мне пустеет, утекая вместе с людьми, направляющимися к платформам.

Будто каждый отщипывает по чуть-чуть.

Но мне не жалко. Если они хоть на день… Или хотя бы до вечера…

Вот как Ритка не понимает такой простой вещи? Дар надо дарить. Всем, на кого хватает, а не кому-то по разнарядке. Не за деньги, не за престиж, не выбирая.

Наверное, я — идеалист.

Под коленки словно кто-то слегка подопнул — началось.

На десять, на пятнадцать ступенек вверх прокатившейся живой волной расправлялись плечи, выпрямлялись спины, блестели глаза, улыбки освещали молодеющие лица, вытравливая горечь и неурядицы, и мир становился ярче, будто протертый от пыли тряпочкой. Люди в нем становились ярче. Сплоченней. Цельней. Добрей.

Они даже сходили, будто устремлялись вдаль. В космос. В иную, лучшую жизнь.

Один раз я заревел прямо на сеансе. От гордости, что мы можем быть такими. От обиды, что мы такое потеряли.

А иногда казалось, что под сводом станции люди вот-вот, не сговариваясь, грянут хором нечто задорное, боевое. "Легко на сердце от песни веселой!". Или "Не кочегары мы, не плотники, да!".

Но нет, они просто расходились, окрыленные, радостные, по-настоящему живые. Дети скакали, кое-кто оглядывался удивленно, мол, с чего бы так хорошо.

Мягкая, ватная слабость поднималась по ногам.

— Колька!

— Д-да.

Раскрасневшаяся, удивительно красивая Ритка, налетев, обняла меня, задышала в лицо мятным леденцовым ароматом.

— Это просто супер! Какой же ты молодец!

От нее веяло напористым, веселым счастьем. Она взяла меня за руку, прислонилась к стене рядом. Закрыла глаза.

Люди текли.

— Так хорошо.

Пустея, я думал, что да.

Понимаешь, говорил мне Сергей, я сам часто замечал, что люди ни о чем не думают. Они идут, а в головах у них — фоновый шум. Это даже не мысли, это какие-то обрывки, ошметки мыслей, череда помех, как в телевизоре с редкими картинками каналов. Они словно бы не живут, вернее, это нельзя назвать жизнью, это существование робота, механизма, у которого нет программы, или она испортилась. Достаточно заглянуть в глаза — тусклые, понимаешь?

Для чего вот они живут? Разве они понимают? Разве осознают? Разве стараются приблизиться к пониманию?

Посмотри, говорил мне Сергей.

Кажется, мы стояли на "Восстания", у стены, и я задирал голову на плотную толпу, текущую по ступенькам перехода.

Ты думаешь, они счастливы? — спрашивал он со странной гримасой. Ты думаешь, они знают, что такое счастье?

Голос у него подрагивал.

Мне жалко их. Мне ужасно жалко их, говорил он, словно с каждым словом ему делалось больно. Им кажется, что они живут. Вернее, они думают, что это жизнь. Бесцельная суета, за которой ничего нет, это жизнь. Деньги — это жизнь. Погоня за еще большим количеством денег — жизнь. Вся жизнь впустую. Вся. А потом они умирают…

— Коля.

Я открыл глаза.

— Ты как? — Ритка участливо заглядывала в лицо.

— Н-нормально.

— Я тогда побежала, да? А ты сам.

— Х-хорошо.

Ее поцелуй в щеку был легок, как бабочка.

Я вдруг вспомнил тот, первый поцелуй в кафе, и подумал, что он был теплее. А этот какой-то смазанный.

Я еще постоял, потихоньку, словно жизнью, наполняясь желаниями, мыслями, покалыванием в ногах, ощущениями сквозняка, обдувающего лоб.

Хорошо.

Уже в вагоне, трясущемся к "Звенигородской", мне вдруг подумалось: как странно. Раньше я часто вспоминал Усомского, его слова, его истории, примерял к себе, руководствовался ими. А теперь в голове моей звучит голос Сергея.

Наверное, каждому человеку в свой момент приходят нужные ему учителя. Главное, заметить их и принять. И их слова, их поступки поведут тебя дальше по жизни.

Ведь если подумать, если размотать мое прошлое, как детективную нить, Виктор Валерьевич появился в нашей с мамой квартирке, когда я хотел уже умереть. Я не знаю, божественное это было вмешательство или игра случая. Может быть, время от времени каждому человеку даются шансы вырасти, обрести смысл и цель существования. Кто-то ухватывается за них, а кто-то пропускает мимо. Я ухватился.

И Виктор Валерьевич вдохнул в меня желание жить.

Он научил меня преодолевать страх и не обращать внимание на свою ущербность. Он открыл мне, что все вокруг — тайна и таинство, восхитительная красота, и для того, чтобы видеть это, ощущать это, нужно только сердце.

Ни слух, ни глаза, ни ноги.

А Сергей дал мне то, чего мне стало не хватать с течением времени. Он показал мне место мое среди людей, мое предназначение.

Я — эбонитовая палочка.

Мне кажется, говорил Сергей, что мы — последние. Те, кто обладает такой возможностью. А может мы и вовсе уроды. Вывих генетический.

Он был пьян тогда.

Он, оказывается, сильно пил, и момент нашей встречи просто пришелся тогда на "трезвый" промежуток.

Понимаешь, говорил он, есть четыре стадии отношения к людям. Проходятся все. Наверное. Сначала это ненависть. Не какая-то глобальная ненависть и, собственно, не совсем ненависть. Не мизантропия. Почти бытовая неприязнь. Когда тебя толкают или мешают, или обливают грязной водой из лужи. Мысль выскакивает автоматически: гады, сволочи, был бы автомат… Затем следует стадия равнодушия. Противопоставления, отделения, эскапизма. Люди и я. Я не равно люди. Они сами по себе, где-то там, в другом мире, лишь бы не трогали. Пересечения вынуждены и в тягость и тебе, и им.

А третья стадия — жалость.

К этому приходишь все равно. Смотришь снизу эскалатора на пустоту в глазах, на серость лиц, на рябь в телевизорах душ, ни искры, ни горения, редко мелькнет, засветит одинокая фигура, но пропадет, и снова течет поток тихого безумия, пустота, бездна.

Становится жалко их.

О, Господи, Господи, слезы душат, выворачивают наизнанку. Думаешь: как же так? Кто вы, люди? Зачем вы сделали это с собой?

Или просто время обточило вас, обесточило, стерло все краски, весь огонь?

Бедные, убогие, приспособившиеся и привыкшие к этой убогости. Я спасу вас, я спасу всех вас, на кого меня хватит.

А четвертая стадия? — спросил я, потому что Сергей потом долго молчал.

Четвертая стадия, с непонятной улыбкой произнес он, это любовь. Потом должна прийти любовь. Ко всем. Ко всему человечеству.

Если тебя хватит.

Я вышел на "Звенигородской" и, одолев переход, погрузился в поезд до Финляндского вокзала. Меня толкнули под локоть, кто-то, перемещаясь, придавил телом. Не страшно. Но вот любить? Как можно любить всех, я не знал.

Рита, мама, Усомский. Папа, мамина сестра в Феодосии. Ну, еще Вероника Сергеевна. На этом список людей, к котором я испытывал добрые чувства, исчерпывался. Остальные… Кто для меня остальные?

А для случайного человека, кто или что для него остальные миллиарды? Давят ли они на стены его мирка? Или обтекают невидимой массой, протоплазменным разумным океаном?

Я когда-то давно, с подачи Виктора Валерьевича прочитал "Солярис" Лема, в котором похождения Кельвина на станции были сродни детективным, а сейчас вдруг подумал: а ведь интересно, все человечество, наверное, и является тем самым океаном.

Я (или кто-то другой), как Кельвин, как наблюдатель на станции, смотрю на него, а оно подсовывает мне Риту-Хари, строит вокруг мир из камня, стекла и стали, бурлит, показывает фигуры и лица, запускает гигантских железных детей в космос, пытается что-то сказать, или понять, или выяснить для себя.

Как его полюбить?

Не одну, не две капли. Не волну. Океан. Весь. Океан, который непонятен. Океан-зомби. Океан без желаний, океан фонового шума.

А может, подумалось мне, я выдумал все это?

Не океан. Себя. От одиночества, от покинутости, от равнодушия взял и представил, что это не я зависим от людей, а они от меня, что только я и могу…

Мозг умеет обманываться.

Солнце ходит вокруг него, что там люди…

В силу ущербности, наверное, можно даже впасть в некое состояние сродни тому, что провоцирует у верующих появление стигматов. В сущности, никакой разницы нет — стигматы или энергетика.

Но это, конечно, от неуверенности.

Я не знаю, смогу ли полюбить океан. Я боюсь, что не смогу. Он великий. Тайный. Темный. Раздираемый миллиардами желаний и не очень-то приятный.

Хватит ли меня на него?

И не имеет значения, кажется мне это или существует на самом деле.

У нас нет статистики, но Сергей был уверен, что после сеансов падает процент преступлений и растет число добрых, бескорыстных поступков. Только он сомневался, что эти цифры держатся достаточно долго. А так, конечно, было бы здорово.

Ведь людям как раз этого, наверное, и не хватает — осознания того, что их жизни — это свет, что смысл их существования — в доброте и общности, в совместном движении вперед, если не к звездам, то хотя бы к счастью.

А счастье, как ни крути, сочетание людских множеств.

Мне хочется думать, что я даю людям именно это. Короткое мгновение осмысленности. Видение того, ради чего стоит жить и за что не страшно умирать.

Смерть-то ждет всех.

Удивительно, как многие не понимают, что это барьер с особой ячеей: ни тело, ни деньги, ни квартиры на ту сторону не переходят. Была бы возможность, конечно, целые курганы б высились. И кто-нибудь на похоронах обязательно говорил хорошо поставленным голосом: "Здесь вместе с хозяином покоится все его состояние: акции, двести семьдесят семь миллионов евро, загородная вилла, все надежно присыпано песком, хрен вам, дорогие родственники".

Пустота. Пустота в душах. Как любить пустоту?

Может, он не разумный, этот океан пустоты? Может, все, что ему доступно, это жрать самого себя? Перемалывать, перетирать, сыто отрыгивая на периферию всяких сумасшедших философов и мессий.

И не получается тогда не думать о мессианстве. Если дано, надо нести. Не просто же так дано. А чей это замысел? Ведь не мой. Океана?

Хмурый, я вышел из метро.

Солнце тут же нагрело плечи и макушку. Тепло. Ноги мои болели заметно меньше, то ли Рита так повлияла, то ли я расходился наконец. А возможно, когда весь ты подчинен одной идее, все прочие болячки (ага, идея как бы тоже болезнь) стыдливо отступают, организм мобилизуется и давит всякую отвлекающую шелупонь.

В общем, живу, пока верю. Как-то так…

Я дошаркал до офиса, постоял, настраиваясь, все лишнее выбрасывая из головы. Половичок, три ступеньки.

— Зд-дравст-твуйте, Люба.

На место Риты взяли новенькую девушку. Крупный нос, близко посаженные глаза, длинные черные волосы. И странная манера общаться. Запанибратски. Со мной, с Вероникой Сергеевной, даже со Светланой Григорьевной. От этого у меня иногда возникало ощущение, что я не на работе, а на какой-то тусовке, сейчас вот-вот коктейли разнесут и музыку в стиле "транс" врубят. Проводки тынц-тынц, убытки вау-вау.

— Хай, мэн! — Люба взмахнула рукой над монитором.

Тонкие брови над челкой, дежурная улыбка. Ногти — черные, с белым ободком.

Ко мне она относилась с легкой приязнью, но совершенно не понимала, почему я заикаюсь и так по-дурацки хожу. Неужели нельзя нормально? Что, действительно больно? Да, ерунда, это с ногами просто серьезно не занимались. И не пугали по-настоящему. Ну, от заикания.

Казалось, ей, как ребенку со сломанной куклой, хочется разобрать меня, чтобы докопаться, что там неправильно устроено.

— Светлана Г-григорьевна на м-месте? — спросил я.

— Д-да.

— Д-дразнишься?

— Д-да.

— Эт-то грех.

— Это я тебя стимулирую. У тебя ж так никогда девушки не будет.

— У меня есть.

— А, блин, точно, — Люба скорчила гримаску. — Все равно надо исправляться, — выдала она. — Это ж не только твои проблемы, да?

— С-спасибо, — кивнул я ей.

— Давай-давай, борись! — она вскинула кулак.

Я добрался до своего места.

Через стол из закутка выглянул Тимур, полный, краснощекий парень, на три года младше меня. Светлана Григорьевна взяла его к себе с последнего курса финансово-экономического. Сколько я его помнил, он все время грозился уйти из фирмы на "большие деньги", но почему-то не уходил.

— О, нашего полка прибыло!

— П-привет, — я, поднявшись, пожал его пухлую ладонь.

— Не знаешь, как там у нас дела? — подмигнул Тимур. — Премия намечается?

— Н-не знаю.

— Ты бы поговорил со Светланой Григорьевной, а?

Видимо, с подачи Вероники Сергеевны все в офисе почему-то стали считать, что я имею влияние на нашу начальницу. В чем-то они, конечно, были правы, только совершенно ошибались в моих возможностях. И, более того, в моем желании использовать это к собственной выгоде или выгоде кого-то еще.

Я не хотел лишний раз попадаться Светлане Григорьевне на глаза. Мне было стыдно. Я видел, как при каждом моем появлении, тревога скачет в ее глазах. Скачет и осядает напряжением. С того самого момента, как я вспомнил девочку Катю из областного санатория, мне казалось, я проник в какую-то запретную область, нарушил миропорядок и жизнь Светланы Григорьевны. Что-то сломал.

С мальчишкой у платформы тогда обошлось, а здесь нет. И ведь не сказать, чтобы я хотел совершить что-то злое и гадкое. Наоборот.

Светлана Григорьевна больше ни на кого не кричала. Иногда повышала голос, но быстро спохватывалась, лицо у нее пунцовело, и она чуть ли не бегом уносилась в свой кабинет. Двигалась она все также стремительно, только человеку, знакомому с ней продолжительное время, бег этот напоминал улепетывание подраненной утки. Иной раз мне хотелось рассказать ей о своем даре, о том, что я использовал его неосознанно, но, боюсь, стало бы только хуже.

— Ну, — Тимур смотрел на меня с ожиданием, — ты поговоришь?

— П-при случае, — соврал я.

— В общем, я на тебя надеюсь. Ишачишь тут, ишачишь… Она ведь уже который месяц странная, не замечал?

— Н-нет. П-прости.

Запиликавший телефон спас меня от продолжения разговора. Тимур уткнулся в монитор, а я, сев, прижал трубку к уху.

— С-слушаю.

— Отпроситься сможешь?

Это был Сергей. Голос его пьяно подрагивал.

Первое время мы с ним встречались часто, говорили долго, о даре, о людях, о многом. О магнетизме, ущербности, магах и ясновидцах, обычных людях и зомби, о собственных ощущениях. Мы должны, Колька, объяснял он мне. Он тоже говорил о мессианстве. Просто должны. Потому что больше некому. Оглянись: некому. Ты видел их? Ты видел их до и после? Понимаешь, какими они могут быть? Великанами. Исполинами. Героями! Пришельцами, блин, из коммунистического будущего! Казанцевскими, снеговскими, стругацковскими людьми.

Хоть чуть-чуть пусть побудут, а?

Я соглашался. Я даже прочитал "Полдень, 22 век" и "Люди как боги", чтобы понять, какое там было будущее. Мне захотелось там жить.

И им захочется, говорил Сергей. Они поймут, что это хорошо, что это их жизнь. Не могут не понять. Через раз, через два, через десять. Ты только сам не думай, что это впустую. Я и не думаю, говорил я. И правильно, тыкал он меня кулаком в плечо, это судьба такая палочная. Палочкина жизнь, подхватывал я. Мы смеялись.

Потом он как-то пропустил встречу, и я заряжал людей один. А через день явился на станцию мрачный, с мертвым лицом, и потащил меня в какое-то невзрачное кафе, где ему сразу поставили мутноватый графин с водкой.

Пил он ее, почти не закусывая.

Сволочи, сказал он мне тогда, все люди — сволочи. Их невозможно любить. Их даже убивать не хочется, только отвернуться, и они сами себя…

Так я узнал, что Сергей — участковый. Пятьдесят второго отдела.

В тот раз он был в квартире, где пьяные родители убили своего сына, мальчишку четырех лет. Стукнули лбом о батарею, чтобы не ревел.

Они даже не люди, шептал он. Животные. И даже не животные, те своих детей… Он тяжелым мутным взглядом нашел меня. Рот его скривился.

Я веру теряю, страшно задышал он. Я скоро не смогу… Я боюсь, что скоро кончусь. Я даже чувствую это.

А вокруг сновали в приглушенном свете невозможно серые посетители, за столами шумно и неисренне радовались, хрипело радио, и водка в графине ловила далекие огоньки…

— Колька, ты там? — вернул меня из прошлого голос в трубке.

— Д-да, — сказал я.

— Придешь?

— К-куда?

— Извини, я не поеду к тебе на станцию, — печально сказал Сергей. — Лучше ты… Я в кафе, в "Заневском Каскаде", ты должен помнить, мы там были как-то.

— Это с-срочно? — спросил я.

— Не знаю, — вздохнул Сергей, — может я так… может и не нужно уже.

Он произнес это так горько, с таким пьяным надломом в голосе, что я понял: это действительно срочно. Это почти поздно.

Кто-то сказал: когда ты начинаешь осознавать свою ответственность перед кем-либо, ты взрослеешь. Наверное, я повзрослел только сейчас.

— Ч-через п-полчаса. Жди.

Трубка пискнула.

Мне казалось, я постучал, прежде чем войти к Светлане Григорьевне, но мое появление для нее почему-то все равно стало неожиданностью.

— В-вы ко мне, Николай?

Лицо ее побелело — не спас и тональный крем. Она отклонилась на спинку. Пальцы тронули ручку, затем телефон, затем подвинули лист бумаги.

— Изв-вините, — сказал я, — можно я п-пораньше?…

— Что?

Светлана Григорьевна уже подумала что-то свое, и ладонь ее потянулась к груди, к сердцу.

— Уйду п-пораньше, — повторил я.

— Уйдете? Куда уйдете? То есть, вы только за этим? — Она выдохнула. Кровь прилила к ее щекам. — Вы, конечно, можете идти. Вы не так часто… Если что-то срочное, то вы обязательно, даже не сомневайтесь… Пожалуйста, я разрешаю… Очень даже…

Умолкнув, она уставилась на меня безумными глазами. Пальцы скомкали лежащий лист. Ее растеряность была жалкой.

— С-спасибо, — сказал я, отступая и поворачиваясь.

Кресло скрипнуло за спиной.

— Что? — выкрикнула Светлана Сергеевна. — Что вы сделали со мной, Николай? Почему я… Вы же видите!

Я не обернулся.

— Это с-само.

Полетевший мне в затылок бумажный комок перехватила дверь. Тимур высунулся было из-за монитора, но счел за лучшее не уточнять, что там с премией. Лицо мое, видимо, не располагало.

— П-пока, — сказал я его скрывшейся за перегородкой фигуре.

Он не ответил, зато Люба на выходе напутствовала:

— Давай-давай, держись!

Улица из-за спешки запечатлелась покачивающимся душным коробом, где стенками были фасады домов. Ноги мои заныли от той иноходи, которая у меня звалась бегом, и я добрался до метро совсем обессилев. До "Ладожской" — две пересадки, на "Восстания" и на "Александра Невского". Или одна — на "Достоевской". Что лучше? Нет, что быстрее?

Эскалатор потащил меня вниз. Я навалился на поручень, давая отдых ногам.

Как глупо все устроено в мире! ДЦП, расстояния, боль. Ничто нельзя преодолеть разом. Все требует борьбы. А Сергей там…

А что он там? Он там пьет.

Затем, под покачивание вагона, и мысли мои были: я еду, я стремлюсь, я скоро буду. Кто и что вокруг совершенно выпало из существования. Толпа. Люди. Подумаешь, люди. Разве они думают обо мне? Нет, уткнулись в газеты, книги, телефоны. Чтобы ничего своего в голове — чужие слова, фразы, мелодии.

Я вздохнул. Злюсь, боюсь опоздать.

Было бы, конечно, интересно, как Гибсон в фильме "О чем думают женщины?", послушать мысли пассажиров рядом. Но вдруг там действительно пустота? Ш-ш-шипение и немного музыки. И что-то вроде: "Жвачное животное, шесть букв. Кошка? Нет, шесть же букв. Тогда собака. Вторая "о" подходит".

Ох, злой я сегодня. Мама с утра, Рита со своими уговорами, живой упрек в виде Светланы Григорьевны. Сергей вот.

Одолев переход на "Достоевской", я снова забрался в вагон. Икры жгло. Стоять не было сил. Нет, две пересадки я бы не вынес.

В "Каскаде" было немноголюдно. Середина дня.

Кафе отгораживалось от холла торгового центра стеклом с наклеенной на него яркой пленкой. Стойка. Несколько плакатов. Цветные шарики светильников. На экране подвешенного у стойки телевизора беззвучно разевал рот блондинистый певец.

Сергей в форменных рубашке и брюках сидел в дальнем углу и изучал пустую тарелку. Изучал внимательно, даже, кажется, что-то соскабливал с нее пальцем.

Графин с водкой перед ним был пуст на две трети.

Меня Сергей заметил, только когда я со стоном (о, ноги, ноги мои!) опустился на стул напротив.

— А-а, — поднял голову он, — все-таки явился. Ну и зря.

Мутные глаза его пьяно сузились.

— Ты же с-сам звонил.

— Я? — удивился Сергей. — Я звонил? Ах, да, хотел тебе сказать новость.

Он замолчал. Затем резко опрокинул в рот налитую с верхом рюмку. Палец его снова скользнул по тарелке, подбирая масляный развод — видимо, то ли от жареного картофеля, то ли от мяса.

За соседний столик, скрипнув ножками стула, сел полный мужчина.

— А я ехал т-тебя с-спасать, — сказал я.

— И напрасно.

Мне стало обидно.

— К-кира?

— Нет, с Кирой все хорошо. Она еще не знает.

— Чего?

— Что я кончился, — улыбнулся Сергей.

От его улыбки я поежился.

— В к-каком смысле?

— В прямом. Все люди — уроды! — вскинув голову, неожиданно громко сказал он. — Скоты и ублюдки! В них нет ничего человеческого.

— А к-как же…

— Ничего не было. Мне показалось. Дар — иллюзия. Мухобойка для слона. Нет, дробина. Слон идет себе, ты в него — пыфф, пыфф! А он идет себе дальше. Ему эта дробина — как… как дробина. Ты прости.

Сергей кивнул и взялся за графин.

— Н-но п-почему? — спросил я.

Он усмехнулся.

Я почувствовал, как внутри него разливается боль пополам с желчью.

— Я перестал верить, — сказал он мертво. — Перестал думать, что делаю что-то важное. Да и важное ли? Ежедневное пятиминутное стояние у эскалатора — зачем? Что я даю? Даю ли вообще хоть что-нибудь? Заряжаю? Эти глаза, эти лица… Это самообман. Им это не нужно. Понимаешь, завтра они притащатся такими же снулыми рыбами, также спустятся-поднимутся, побредут по своим делам. И послезавтра. И через неделю. Всегда. Встречаю я их или не встречаю внизу — им похрен. Их жизнь — вечное дерьмо, как и они сами.

Из рюмки потекло через край, и Сергей неловко стал протирать столешницу салфеткой, расплескивая водку еще больше.

— Будешь?

Я мотнул головой.

— Зря, — Сергей погрозил мне пальцем. Выпил, вздохнул. — Тошно. Не верю я. Ни во что больше не верю.

— Т-ты же сам г-говорил… — начал я.

— Дурак ты, заика, — произнес Сергей. — Человек — то, во что он верит. А если я не верю уже? Знаешь, — тише добавил он, — как-то все растерялось. Раньше думалось: миссия. И я — добрый, почти всемогущий. И всех могу сделать добрыми. Но это как поливать пустыню. Не зацветет. Поливалка не доросла.

— Т-тебе надо п-поспать, — выдавил я.

Сергей вдруг быстро, через стол, поймал в кулак ворот моей рубашки.

— Ты что, не слышишь? — зашипел он, буравя меня пьяными глазами. — Дар во мне кончился. Сдох. Все было напрасно. Видишь вокруг благолепие и райские кущи? И я не вижу. Вижу одно дерьмо.

Я сглотнул.

— А я?

— Ты… — Сергей посопел. — Ты еще может быть… Только что ты сделаешь один? Знаешь, как это будет выглядеть? Как онанизм.

Он мотнул головой и отпустил мой ворот.

Я подумал, что, наверное, его стоит чуть-чуть подзарядить. Не как Светлану Сергеевну. Аккуратно. Чтобы вместо мрачной безысходности…

Увесистый шлепок ладонью заставил гореть мою щеку.

— Не смей! — угадав, рявкнул Сергей. — Ты думаешь, так все просто? Раз — и вернулся дар? Или мне станет хорошо? Никогда не пытайся сделать это со мной. Если уж радость, это будет моя радость. А злость — моя злость.

— Т-тогда… — я поднялся.

— Да, вали, — махнул рукой Сергей. — Знать тебя не хочу. Я тебе сказал. Все, теперь все.

Такое бывает — вроде и нет сил идти, а тебя несет на автомате дворами и переулками, черт-те куда, в голове — туман, бульон из обиды с несправедливостью, душе жарко, тесно, она рулит тобой, гонит, будь ты хоть трижды калека, но куда ей хочется — не известно.

Подальше. На воздух.

Мысли цепляются за услышанные слова, и внутри тебя происходят фантомные диалоги, глупые возражения и отчаянные призывы.

Так дворами в полубессознательном состоянии я допетлял до "Новочеркасской" и обнаружил себя сидящим на каменном ограждении, обозначающем спуск в подземный переход.

Душа дрожала, задохнувшись. Ноги казались цельнометаллическими.

Один. Один на один с морем человеческим. С океаном. Раньше я, признаюсь, с некоторым содроганием думал о противоборстве добра и зла, тьмы и света, и всякой такой чуши. Думал, что я, конечно же, нахожусь на правильной стороне, раз заряжаю людей, а где-то рядом есть неправильная сторона, и она занимается вещами противоположными. Этакие "Дозоры" выстраивались. Думал даже, что еще чуть-чуть — и Сергей посвятит меня в структуру организации, а какой-нибудь местный Гесер признает меня подающей надежды "палочкой".

Какая глупость!

Нет ничего. Ни той, ни этой стороны. Хорошо думать, что ты один из. Сзади прикроют, вперед поведут. А если ты просто один?

Конечно, мне не привыкать. Хотя теперь есть Рита, а раньше был Виктор Валерьевич… Но все же это несколько иное одиночество. Бесперспективное. Одиночество борца с пустотой.

Мне вдруг сделалось обидно.

Конечно, запить — это решение всех проблем. А я? Что теперь делать мне? Неужто действительно податься в платные специалисты? Поднятие творческого потенциала, излечение от сиуцидальных мыслей, выработка оптимизма и радостного отношения к жизни.

Господи, для чего тогда?

Ведь все мои усилия похожи на бросание камешков в пропасть с желанием ее заполнить. А камешек улетает, какое-то время слышно, как он отскакивает от стенок, а дальше — тишина. Был камешек — нет камешка. Был я…

Может и прав Сергей — людям это не нужно. Или я, в силу своих сил, не могу добиться цепной реакции.

Но ведь, черт возьми, они же делаются лучше! Это видно по глазам! По лицам! Что ж они сами-то? Не видят, не слышат, не чувствуют?

Нет, я готов и дальше, пусть даже без особого результата, мне бы только намек. Что там, внизу, моими камешками уже заполнено дно.

— Разрешите? — рыжеволосый, с кокетливой бородкой, полноватый мужчина подсел рядом.

Он был в коричневых брюках, свитере и легкой куртке. С некоторым беспокойством он оглядел меня, затем похлопал по каменной поверхности.

— Скамеек-то вокруг нет, — прозвучало его признание.

Вот и зомби, подумалось мне.

— Вы знаете, — сказал, помолчав, мужчина и тронул меня за рукав, — мне кажется, вы в некотором затруднении. Такое случается с людьми, особенно с молодыми. Потеря ориентиров, неприспособленность, жестокость общества.

Он подождал возражения, качнул ногой в сером ботинке с дырочками и продолжил уже с большим жаром:

— Вас никто не понимает. Вы один, так? У вас неприятности на любовном фронте. Родители не могут войти в положение. И все это душит, заставляет грубить и ненавидеть. Но ненависть никогда не являлась выходом, молодой человек. Знаете, у нас есть лагерь за городом. Небольшое, уютное место. Рядом речка, прекрасные условия. Волшебный воздух. У нас община. Община Святого Саврасия, божьего наместника, сошедшего на Землю для восстановления Эдемского сада. Мы очень дружны и с радостью принимаем новых членов. Вдали от мирской суеты в труде и молитвах все ваши чувства постигнет перерождение. А душа ваша преисполнится небесного покоя и благолепия. Но, может быть, вы познаете и любовь! У нас в общине есть несколько юных послушниц, и они с удовольствием проведут время с новым членом.

Мужчина посмотрел озорно. Рука его заползла мне на плечо.

— Изв-вините, — я спустил ноги на асфальт. — Ищите к-какого-нибудь д-другого дурачка.

— Чтоб ты сгорел в аду! — прошипел мужчина, меняясь в лице. — Все вы еще…

Я заковылял по ступенькам перехода вниз. Но мужчина догнал меня, развернув так, что мне, чтобы не упасть, пришлось схватиться за поручень.

— Все вы еще пожалеете! И ты, — он наставил палец, — ты тоже. Человечество прогнило. Оно сгинет, сгинет бесследно. А на его место придут люди чистые, безгрешные, помыслами и трудом заработавшие спасение. Сад Эдемский возродится!

Нет, он был не зомби. Он был сумасшедший.

Держась за поручень, я продолжил спуск. Мужчина умолк — видимо, потому, что навстречу мне поднимались молодая пара и пожилая женщина.

Затем злое шипение его прилетело в спину, но двинуться следом он не осмелился.

Странно, подумал я, он тоже уверен, что с человечеством не все чисто. Прогнило. Потеряло. Потерялось. Может, отсюда все секты и идут?

Нет, я должен, должен…

Как бы и кто бы не шептал в уши, даже дьявол персональный и персонифицированный в виде той же Светланы Сергеевны ("Что ты сделал со мной?"), отступать нельзя. Потому что это предательство. Себя и дара.

А в минуты слабости что только не приходит в голову. Но ведь это именно слабость. Испытание на слом. Это вопрос веры. Я опять возвращаюсь к вере. Не важно, что ты делаешь, важно — что ты веришь, что это необходимо делать.

Заряжаешь — заряжай.

Вот расползлись мы по планете, а куда, зачем? Был ли смысл или оно само, хаос, как он есть? И только ли в жажде жизни дело? У жизни должен же быть смысл?

Несколько секунд я смотрел на низкий бетонный потолок перехода, но ответа так и не дождался. Наверное, будь я Богом, тоже бы не нашелся с репликой. Каждый ищет сам.

Заряжаешь — заряжай.

Спустившись в метро, я хотел было, как обычно после работы, остановиться внизу эскалатора, но понял вдруг, что пуст. То ли не накопил еще, то ли разговор с Сергеем так подействовал. Посмотрел на лица — большинство уткнулись в газеты, в телефоны, в электронные книги. Ну и ладно, завтра. Будем считать, что это вынужденный и короткий перерыв в наших с вами отношениях. Но уж завтра…

Я улыбнулся. Иногда собственные мысли не дают мне закиснуть. Кто там с кем общается, откуда они вылезают, не знаю. Периодически я думаю о маленьком, микроскопическом человечке, который сидит у меня под черепом в выделенной комнатке и контролирует мое самочувствие. Наверное, он даже ругается: "Ну что ты, что ты разнюнился! Смотреть стыдно! На-ка, развеселись!". И мыслью по автономному каналу — бац!

Домой? Да, домой.

Я сел в поезд и добрался до "Достоевской", пересел, устроился на сиденьи, давая отдых ногам-страдальцам, боль притихла, отдалилась, вместе с ней отдалились мысли, я почти заснул, где-то в дреме контролируя проезжаемые станции.

Мама, конечно, всполошится. "Коленька, ты чего ж раньше с работы ушел? Уволили? Или что? Ноги твои опять? Куда Рита смотрит?"

А еще вечером надо будет все-таки съездить к метро, подумалось мне. Хотя бы постоять на выходе, чтобы график не ломать. Глядишь, часа за три и заряд подкопится. Не красиво отлынивать. Если утром и вечером — значит, утром и вечером. Часы выдачи электричества для души, ага. Или можно в каком-нибудь торговом центре побродить. В конце концов, я — эбонитовая палочка. Некому больше.

На какой, интересно, я стадии? Равнодушия нет, жалости нет. Вернее, все это всплывает периодически. Но что превалирует? Боль.

Я вышел из метро.

Играл оркестр. Люди шли по ступенькам, стояли на остановке, текли перед глазами туда и сюда. Молодые девчонки раздавали рекламные буклетики. Подкатил автобус. Я заковылял к нему, надеясь успеть. Три метра, два. Водитель придержал двери. Я схватился за поручень, и кто-то помог мне, подхватив под локоть.

— С-спасибо.

Парень в морковного цвета ветровке уступил место у окна.

Сделалось вдруг тепло и уютно. Город поплыл, рассыпая на пути вывески, строительную ограду и силуэты высоток за ней. Мне подумалось: может быть, и нет этого обреченного человечества. Есть люди. Разные люди, где-то потерявшиеся, где-то уставшие, где-то замороченные нескладывающейся жизнью. Но подождав, понаблюдав, ты увидишь их настоящих. И нет в них пустоты, нет бессмыслицы, не нужно никого спасать от самих себя. И надвигающегося конца никакого нет. Иногда тебе уступают место, иногда — случается — не уступают, но делать выводы, беря в расчет только второе, глупо. Возможно, мой дар тогда — действительно, неожиданная генетическая флуктуация, отклонение всего-то от средней величины. Я даже не обязан…

Я вздохнул.

Хочется, конечно, чтобы так и было. Но если это во мне говорит страх? Мозг в противовес изобретает всякие теории, оправдывающие желание отступить, не связываться, не видеть признаков катастрофы. Мозг тихо шепчет: парень, где ты, а где человечество? Твой писк никому ничем не поможет. Господи, мысли идут по кругу, кажется, думал уже об этом, кажется, решил уже для себя. И не с кем… не с кем! Вот Ритка, знает про дар, но видит в нем только возможность подняться на должность повыше в своей конторе и заработать денег. Судьбы мира ей не интересны. И с ее стороны я, наверное, выгляжу идиотом. У человека та-акое, а он мычит о доступности и бесплатности. Идиот-идеалист.

Тротуары у дома опять перекопали: поставили ограждение из синих жестяных щитов, вскрыли асфальт, добираясь до труб, и, выйдя из автобуса, мне пришлось идти в долгий обход ремонтируемого участка. Кое-где щитов, правда, не было, зияли прорехи, и колкая, серая щебенка уже лежала под новый асфальт толстым слоем, словно приглашая: срежь по мне.

Собственно, почему нет? — подумал я. Впереди виднелась еще одна прореха, чуть в стороне от арки, но все равно можно выгадать метров тридцать. Влез здесь, вылез там.

Щебенка похрустывала, напоминая о снеге, зиме, новом времени.

Значит, один. Значит, Сергей теперь не будет приходить на "Площадь Восстания" и "Технологический институт" и заряжать там. И вообще мы больше не будем видеться. Тошно.

А если выдохнусь я?

Я почти дошел до прорехи, как рядом, за щитами, взрыкнув, остановился у арки невидимый автомобиль, хлопнула дверца, стукнули каблучки.

— Погоди, — сказал мужской голос.

— Ну что еще? — нетерпеливо ответил ему женский.

— Ты уж поговори с ним понастойчивей, он же взрослый человек, должен понять. Это все-таки деньги, и вполне себе не маленькие.

— Да он уперся как осел!

— А не разводишь ли ты меня, а? Придумали какую-то комбинацию, я тебе заплачу, а там пшик…

— Спустись в метро и проверь!

— Я люблю, чтоб приходили ко мне, а не наоборот. Гора к Магомету, а не Магомет к горе. Если ты в курсе.

— Все, я пошла. Отпусти.

Что-то звякнуло, ладонь шлепнула по металлу дверцы.

— А поцелуй? — спросил мужской голос. — На прощанье.

— Дурак ты, Вовчик. Эм-м-м!

Поцелуй даже на звук вышел сочный, влажный.

— Неужели любишь его? — усмехнулся невидимый мужчина.

— Нет, но он по-своему прикольный.

— Ага, я видел, как он ходит! Гусь беременный!

— Но жить-то мне надо где-то. Ты ж к себе не зовешь.

— Ты давай, давай, обрабатывай своего хромоножку… Все, пока.

Мотор взревел, и в этом реве и шорохе шин бесследно растворился стукоток каблуков. Я обнаружил вдруг, что меня колотит озноб. Рита! Женский голос был ее!

Гусь… Хромоножка… Жить где-то надо!

Качнулись дома. В следующий момент я сполз по щиту на землю. Может, ты обознался? — вскрикнул кто-то во мне. Девушек с похожими голосами в Питере — тысячи. Тысячи, парень! Не бери в голову.

Хромоножка…

Нет, нет, это не она сказала, это второй. Голос состоятельного, все понимающего в жизни человека. Голос урода, приспосабливающего жизнь под себя.

Гору ему, уроду, гору! Надгробием.

Почему? Почему,…ядь, думал я, случаются дни, которые всю душу вынимают из тебя и в которых одно событие хуже другого, черная полоса, черная полоса, снова черная полоса?

А я не хочу!

Как я теперь в глаза ей буду смотреть? Как она мне будет смотреть в глаза? Все также невинно? И лю… любить тоже? У-у-у, сука, зачем я все это услышал? Что ж вы все на меня одного? Мама, Сергей, Рита… Рита, вы что, сговорились что ли? Я же не выдержу… Ритка, ну как же так?

Мысли скакали блохами.

Мне вдруг показалось, что землю слегка тряхнуло. Я вскинул голову — небо туманилось белесыми разводами, кренились высотки.

Нет землетрясения — я сам трясусь, сам по себе.

Сволочи, все сволочи! Я шлепнул губами, выдавил из горла рычаще-скулящий звук и заревел. Пальцы вонзились в щебень.

Мне не хотелось своего дара.

Для чего он, для чего? Рита… Я,…ядь, прикольный! Клоун! Забавный фокусник! Беременная утка! Спит же с этим… с Магометом с горы!

Слепец! Урод! А я-то думал…

Я бросил камни себе в лицо. Один из них чувствительно ударил по носу, другой разбил губу. Но этого мало, мало, надо бы еще.

Но на второй залп я не осмелился.

Как жить? Как быть со всем этим, кого заряжать? Какая, к черту, эбонитовая палочка! Я — никто, ничто. Все предали. Ничего не осталось в душе. Что делать?

Какие хитрые, остановились, чтобы из окна квартиры видно не было! Убить ее? Выгнать? Сменить замок? Чтобы стучала: "Открой, открой, Коленька!" Чтобы на коленях, на коврике перед дверью…

— Молодой человек, с вами все в порядке?

Мужчина лет сорока склонился надо мной — в синей рубашке с темным галстуком, в коротком пальто, с тонким портфелем в руке. Пятно лица розовело сквозь слезы.

— Да, — я зло отер щеки ладонями.

— Нужно что-нибудь?

Он вытянул шею, ожидая ответа. В другой руке его пискнул телефон. Возможно, он собирался вызвать мне "скорую".

— Вы что, зомби? — крикнул я. — Идите куда шли!

— Извините, — сказал мужчина и исчез.

Я с трудом поднялся.

В горле клокотало. Щеки жгло. Разбитая губа оставила мазок крови на тыльной стороне ладони. А я ведь любил, любил! Думал…

Меня снова затрясло.

По щитам, как слепец, я добрался до прорехи. Но пошел не к дому, а обратно. Не хочу домой. Там эта… Сорвусь, выкину из окна.

Я давил рыдания, но они прорывались сквозь зубы, отрывистые, рычащие.

Вовчик! Она его еще Вовчиком зовет! То есть, действительно у них близкие… Вот и дари, вот и заряжай… Я тогда зачем?

Раскачивались щиты. Потом щиты кончились, и в пляс пустилась вся улица, подбивая в пятки то слева, то справа. Ноги отвечали ей басовитым гулом в лодыжках.

Все оплывало, смешивало цвета, идущие навстречу люди кеглями отваливались за спину, их было много, я пытался ими как-то управлять, смахивая со своего пути. Уйдите, провалитесь к чертовой матери! Чего вам все время нужно?

Звякали колокольцы на дверях, гудками обозначали себя машины, рекламные тумбы зазывали на фильмы и предлагали парфюмерию от "Нина Риччи" и "Хуго Босс". Проскальзывали мимо трамваи, пробегали дети, какая-то собачонка долго вилась за мной, заходясь лаем. Дура, не пошла бы вон. Все, все вон!

Очнулся я у "Старой Деревни", рядом с пятачком, усеянном голубями — кто-то здесь подкармливал их, насыпая пшена и хлебных крошек. Птицы боязливо обходили меня, косили глупыми глазами-пуговичками. Плитки были в помете и перьях. Я стоял столбом.

"Старая Деревня".

Конечно, подумалось мне, мор и глад, холод и смерть, а я должен заряжать, чтобы ни случилось. Я должен. Я — долбаная палочка, это уже в крови.

Господи! — мысленно простонал я. Кто бы был должен мне?

Какое-то время мне казалось, что сдвинуться с места невозможно, но потом криво ступила правая, подтянулась левая, боль поднырнула глубоко в мышцы и там притихла. Деревянной походкой я одолел широкие ступеньки, приложив карточку, протиснулся к эскалаторам и пристроился за женщиной в бежевом пальто.

Вниз, теперь вниз.

Память горечью толкнулась в горло — еще утром я держался за этот поручень, счастливый и ничего не подозревающий дурень. А что сейчас? Не могу, не хочу никого заряжать! Дар виноват во всем. Не было бы его, Рита не лезла бы ко мне со своей лживой любвью. Все было бы по-прежнему. Тихо, сонно.

Мне захотелось крикнуть: "Жизнь — дерьмо!", но губы дернулись, буквы сцепились друг с другом: дэ-дэ-дэ…

Люди, плохо мне! Хоть кто-нибудь из вас…

Женщина в пальто испуганно повернулась ко мне, словно я проорал это ей в ухо. Смерив меня взглядом из-под накрашенных век, она на всякий случай, чтобы быть от меня подальше, спустилась на три ступеньки ниже.

Что-то густое, черное, как смола, закипело во мне.

Да, брысь от меня! Брысь от меня подальше! Ненавижу! Ненавижу всех вас, тупых, пустых, мелочных, непонятных!

Сейчас, сейчас я вас заряжу!

Не хотите любви, не проникаетесь добротой, у меня есть другое, наваристей, обжигающей, безумней! Вам понравится!

Слезы высохли, только жгло в уголках глаз. Решимость, казалось, даже похрустывала в животе и локтях. Я с нетерпением дождался, когда меня вынесет в зал, к платформам, развернулся, прислонился к стене.

Хотите сеанса?

Гадко, гнусно, но может быть так с вами и надо? Кнут и пряник, время кнута. Каждому — полной мерой.

Боль и обида жаром ударили в щеки.

Я — эбонитовая палочка! Только я — злая эбонитовая палочка. Мне плохо, мне некому помочь… Сергей отказался, Ритка предала. И, вообще, я — уродливая хромоножка.

Несколько секунд я смотрел на текущий вниз людской поток. Час пик, силуэты и лица. Плечи и головы вырастали одни над другими. Все та же пустота, все та же отстраненность, бессмысленность в глазах. Книги, смартфоны, плееры.

Ну-ка!

Я дал ненависти течь. Увы, это не четвертая стадия. Не любовь.

Краски вокруг теряли яркость, глохли, словно под спудом пыли. В стоящих, плывущих сверху вниз человеческих фигурах проявились скособоченность, скрюченность, какое-то внутреннее уродство. На лица легли тени.

Я смотрел, как люди буквально сползают с эскалатора, как по широкой дуге обходят меня, чуть ли врезаясь в толпу, текущую в обратном направлении. Они узили плечи, опускали головы, хмурились, кашляли, морщились, скорбно поджимали углы рта. В глазах не было не то что огня, не было никакой жизни. Пепел. Пепел и зола.

Мне сделалось противно.

Господи, подумал я, какие же вы все-таки… Молодая девочка жалась к матери, обе сгибались, будто кланялись, за ними мертво стояли двое мужчин с похоронными лицами. А из наушника приоткрывшего рот угрюмого парнишки вдруг плеснуло что-то веселое, разудало-танцевальное, совершенно не уместное в сосредоточенном шорохе шагов.

Нет, не могу.

Я отвернулся. Ненависть моя стухла. Щупальца ее, подсыхая, потянулись от людей обратно ко мне, и тут…

Чернильно-черный сгусток я зацепил краем, случайно коснулся на пределе дальности, где-то метров на десять вверх. Сгусток, слабо пульсируя, плыл вниз и терпко пах смертью. Смерти было даже две — на поясе и в сумке.

Отщелкивая доли секунд, клацали, уходили за зубчатый язык ступени.

Я еще не видел человека, но время уже сжалось, и холод выстрелил в затылок. Странно, но страшно не было. Я потянулся навстречу смерти, обнимая, заворачивая вокруг нее все, что было во мне хорошего. Феодосию, санаторий, девочку Катю, Риту, дни с ней, маму, Виктора Валерьевича, Сергея и Киру…

Ток-ток-ток — работал где-то за ушами невидимый метроном.

Неожиданно я понял: не важно, кто я, и что я умею. Важно — зачем я. Я здесь, у эскалатора, именно за этим — встретить и отвести смерть.

Показалось даже смешно: на что я обижаюсь? На Риту? Она тоже звенышко в цепи. Все роли распределены, все обозначено. Поехали! Мотор!

Повернув голову, я увидел, что люди, идущие на подъем, остановились, сгрудились метрах в пяти у меня за спиной, словно уперлись в невидимый барьер. Не кричали, не пробовали пробиться, просто молча ждали. Из стеклянного "стакана" выбралась плотная женщина-контролер и, помедлив, по дальней от меня стенке, прижимаясь и пуча глаза, втиснулась в толпу. Басовито рявкнула какая-то сигнальная система и умолкла.

Мне мельком подумалось, это не просто так. Это я их держу. И правильно делаю. Только надо, наверное, быстрее.

Эскалаторы застыли. Возможно, наверху повернули стоп-кран. Те, кто ехал вниз, отступали назад, вверх, я толкал и подгонял их: вон! ненавижу! — все также замыкая все добрые воспоминания вокруг черного сгустка.

— Сп-пускайся, — шептал я, — спускайся. Здесь н-никто не обидит.

Смерть робко одолела ступеньку и наконец стала видна.

Это была немолодая женщина с худым бесцветным лицом. Узкие губы, впалые щеки. Синяя длинная юбка и мешковатая кофта, застегнутая на все пуговицы. Сумка на ремне.

Смерть смотрела на меня во все глаза.

— Что? — как птица повернула она голову, умудряясь не отвести от меня взгляда.

Нога ее замерла над очередной ступенькой.

— Сп-пускайся, — мягко сказал я.

Женщина обернулась, лицо ее сделалось растерянным.

— Пусто… — тихо сказала она.

Шаги ее вниз, ко мне, были легки. Одна рука сжата в кулачок, другая нырнула в сумку.

Мы были вдвоем, я напротив ее, а все остальные, оттиснутые, отжатые от эскалаторов, темнели фоном на периферии зрения.

Вот и пригодился дар.

Наверное, подумалось мне, я не должен обижаться на судьбу. Такое бывает. Я где-то читал. Кажется, у Воннегута. Там было про Марс, про семью, про человека с собакой… Нет, неудачный пример.

Женщина сошла, и я прижал ее к себе, боясь отпустить. Вместе мы оказались в углу у знака "проход запрещен", вместе опустились на пол.

— Не отп-пускайте в-взрыватель, — сказал я.

Она замотала головой. Она дышала жадно и часто, под кофтой вздымалась худая грудь и прорисовывались продолговатые бруски, закрепленные вокруг талии.

А мне стало вдруг спокойно.

Я подумал, что если отследить всю мою жизнь, то она вся есть подготовка к этой встрече. Причина и следствие, длинная цепочка. ДЦП дан был мне для того, чтобы я отчаялся, и появился Виктор Валерьевич Усомский. Выполняя свое предназначение, он научил меня ходить и понимать себя. Все светлые моменты происходили единственно, чтобы я мог их вспомнить в нужное время. Сергей придержал дверь, чтобы я обрел дар. А дальше сыграли свои роли мама, Рита, невидимый Вовчик — только для того, чтобы я оказался в метро и смог перехватить…

Я посмотрел женщине в глаза.

— З-зачем? — спросил я.

Она жалобно скривила рот.

— Одна… — прошептала смерть. — Некому помочь… Все — сволочи.

Светлые волосы ее прилипли ко лбу.

Я крепче сжал хрупкие плечи.

Кто-то, громыхая каблуками, спускался сверху. Лицо женщины вдруг исказил ужас.

— Взрыватель… — произнесла она. — Взрыватель дистанционный. Там… человек…

Она глазами показала на эскалатор.

Я улыбнулся. Что ж, подумалось мне, наверное, я сделал все, что мог. Все мои неприятности, желания, обиды, боль отдалились вдруг, сделались не важными и пустыми. В конце концов, я — эбонитовая палочка.

— Не страшно, — сказал я. — Не страшно.

© Copyright Кокоулин А. А. ( #mailto: [email protected] )