Деду Талашу прискучила жизнь бездомного скитальца.

Некоторое время он провел у своей дочери в Макушах. По вечерам плел внукам лапти, рассказывал им сказки. Но создавшаяся обстановка не располагала деда к такому мирному образу жизни… Надо было искать выхода из тупика, в котором он очутился. А слухи о расправах захватчиков с теми, кто вызывал у них подозрение, разносились по всему Полесью. И ничего обнадеживающего в них не было.

С домом дед Талаш связи не терял. Связным был Панас. От него дед Талаш узнал, что Василь Бусыга стал войтом, что легионеры приказали собрать по десяти пудов сена и соломы с каждого двора. А перед этим собирали кур, поросят, сало. Сколько стонов и криков было в селе! Всякое сопротивление жестоко каралось, и расправу учиняли на месте.

В ход пускались нагайки и шомполы. «Двадцать пять!» — кричали озверевшие каратели.

В селе начали появляться неизвестные люди. Они сновали, как тени, прислушиваясь к разговорам и жалобам. Ходили слухи, что оккупанты готовятся провести мобилизацию. А войт допытывался у Панаса, где старый Талаш. Но Панас не дурак, ни разу не проговорился.

Одним словом, деду Талашу никак нельзя возвращаться домой — таков был единственный вывод из рассказов Панаса.

Слушал дед эти новости, и его собственная обида отступала на задний план. Взятый грабителями стог сена, из-за которого начались все его беды, казался теперь незначительной крупинкой, и мысль о нем терялась среди множества новых мыслей деда. Дело оборачивалось гораздо хуже, и на первый план выступала общая беда всей крестьянской бедноты. Что делать? Надежда на то, что появление легионеров, как это думали недавно, — только кратковременный налет, сменилась опасением, что чужаки могут задержаться надолго. Неужто ему, деду Талашу, отрезан путь к родному дому? Да за что же? Его оскорбили, ограбили, а он еще будет кланяться грабителям? Да пропади они пропадом!

Дед Талаш был гордым, как вольный орел.

Как-то дед Талаш пришел в условленное время встретиться с Панасом. Обычно первым приходил Панас и насвистывал в ожидании отца. На этот раз его не было. Дед прислушался: царила жуткая, зловещая тишина. Может быть, он поторопился? Дед занял позицию под старым, кряжистым, как сам он, дубом.

Время шло. Панама не было. Прождал дед час, прождал другой. Гнетущая глухая тревога залегла в его сердце. Что помешало Панасу прийти сюда? Дед припомнил последнюю встречу с Панасом — не произошло ли какой-нибудь ошибки, на этом ли месте они условились встретиться? Нет, ошибки не было. Широкоствольный дуб на краю Сухого поля — это хорошо помнит дед Талаш. Даже слова Панаса, сказанные на прощание, звучат в ушах деда:

— Так под дубом, у Сухого поля.

Дед Талаш поднял глаза на этот кряжистый, корявый дуб с могучими лапами, как бы ожидая, что он разрешит его сомнения. Дуб стоял, нерушимый и суровый, зажав среди лап большой снежный ком.

Омертвевшее поле распростерлось белым саваном до самого горизонта, где сплошной темно-синей стеной стояла словно завороженная лесная чаща. Затаившаяся тишь чутко сторожила каждый звук, каждый робкий шорох. Только дятел ритмично и настойчиво стучал по ветке, звонкого дерева, не считаясь с тревожным ожиданием деда.

Грустно стало деду. В его воображении рисовались разные несчастья, которые могли случиться с Панасом, Максимом и бабкой Настой. Каждая минута острым шипом вонзалась в его сердце. Терпению деда приходил конец, надо куда-то идти, что-то делать.

На Полесье быстро надвигалась безмолвная ночь, окутывая темной пеленой лес, дальние болота и Сухое поле. Кусты и отдельные деревья на поле утрачивали свои очертания, принимали неясные, расплывчатые формы.

Дед Талаш удобнее приладил ружье, еще раз обвел глазами вокруг себя и уже хотел двинуться в путь — идти куда глаза глядят, лишь бы не маяться тут в бесплодном ожидании, но вдруг замер: из глубины леса послышались чьи-то шаги, хрустел снег и приглушенно трещали сухие ветви. Звуки чередовались размеренно и ритмично: раз-два! раз-два!

По звуку шагов дед Талаш установил, что шел человек, но не Панас: у неизвестного была тяжелая поступь. Дед притаился за дубом и стал вглядываться в ту сторону, откуда приближался незнакомец. Темная высокая фигура мелькнула под навесом запорошенных снегом ветвей и медленно стала выплывать на прогалину, вырисовываясь все отчетливее в лесном сумраке. Окликнуть или нет? Кто это может быть? И против воли вырвалось у деда:

— Кто идет?

Высокий незнакомец сразу остановился, настороженно всматриваясь в темноту.

— Кто спрашивает? — раздался густой бас незнакомца.

Деда Талаша не видно было из-за дуба.

— Спрашиваю я! — отозвался дед Талаш.

— А кто ты?

— А ты кто?

По характерному говору дед Талаш догадался, что это человек свой, здешний. Страх и напряжение деда немного улеглись, но он решил пока не открывать: своего имени и, когда наступило выжидательное молчание, только сказал:

— Я здешний!

— Ты один? — нерешительно спросил незнакомец.

— Один и не один: со мной ружье.

— Ну, так брось свое ружье: ружье есть и у меня, и, наверно лучше твоего, — гордо прозвучали слова незнакомца, видно не допускавшего сомнения в том, что он обладатель самого лучшего ружья.

Дед Талаш высунулся из своей засады, а высокий незнакомец решительно направился к корявому дубу. Не дойдя трех шагов, великан остановился, пораженный. Удивился и дед Талаш.

— Дяденька Талаш! — загремел густой бас.

— Мартын! Чтоб ты пропал! — радостно отозвался дед Талаш и бросился навстречу Мартыну Рылю.

Они крепко пожали друг другу руки.

— Кого же ты тут, дядька, караулишь?

— Эх, голубь! Кого караулю! Выходит так, что самого себя… А ты?.. Вижу, парень, что ты крепко напуган.

— Ой и не спрашивай, дядька! Из плена вырвался! Да и не один я, а тридцать шесть человек.

— Что ты говоришь?! — удивленно воскликнул дед Талаш. — Как же это?

— А значит, пришли легионеры. Ну и начали вылавливать и хватать тех, кто смело пошел за большевиками или кто панского добра не пощадил. Начали мстить, свои порядки наводить, усмирять и всякие грехи припоминать. А народ наш… сам знаешь, разный народ есть… богатеи начали под панскую дудку плясать и доносить, кто в чем грешен… Вот я и попался: арестовали. А в других местах многих зацапали. Набралось целое общество. Собрали нас в кучу и погнали. А народ собрался не из робкого десятка. Знакомые и незнакомые. Привели нас к уездному комиссару, заперли в какой-то холодной кладовой. Думали, что на этом кончится. Но слух пошел, что нас дальше погонят, Куда и зачем — не знаем. А был среди нас удалец, Марка Балук из-под Цернищ. Парень, видавший виды! Солдат старой армии. «А, говорит, буду я им тащиться, как арестант! Сто болячек им в бок! Из немецкого плена вырвался, а у себя дома терпеть буду? Нет дураков! Хватит!» Видим, человек шевелит мозгами. «Поклянитесь, говорит, что будете слушаться меня, так и вы выйдете на волю». — Значит, додумался до чего-то человек. А кому же не хочется на воле быть? Так отчего не присягнуть? Вот он и говорит: «Присягали мы царю на евангелии, но присяга ему не помогла. Вы же мне присягните на крестьянском лапте. Поклянитесь, что будете слушаться меня, и пусть каждый поцелует свой лапоть!» Серьезно говорит, не шутит. «Лапоть, — говорит, — знамя нашей мужицкой доли». И знаешь, дядька, что? Стали мы целовать свои лапти, на своих ногах. Ей-богу! Кто шутя, а кто и без смеха. Тогда Марка и говорит: «Ну, так вот что. Когда вас отведут верст на пять-шесть, а может, и больше — насчет места я соображу, — слушайте мой сигнал. А сигнал мой будет такой: „Стой, лапоть упал!“ Как только услышите, молнией бросайтесь на конвойных и обезоружьте их! Все зависит от внезапности и быстроты нападения. Двое-трое безоружных легко справятся с одним вооруженным, если только сделают это дерзко и быстро».

Понравилась нам та стратегия. Обдумали, обсудили каждую мелочь, разбились на группы. Говорим шепотом, чтобы сохранить в тайне наш сговор… Вывели нас. Глядим: двенадцать конвойных, тринадцатый командир. Мы, конечно, и виду не подаем, что у нас в мыслях. Прикидываемся, что так ослабели, еле на ногах держимся, шатаемся. Выстроили нас. Капрал подал команду, сам вперед пошел. Тронулись. Пять конвойных справа, пять слева, двое позади. Я в первом ряду. С капрала глаз не свожу, не так с капрала, как с его ружья: очень оно мне приглянулось. А в ушах все время звучат три слова: «Стой, лапоть упал!» Марка Балук идет позади.

Миновали местечко. В поле вышли… Тут и там подводы встречаются, прохожие. Конвойные подгоняют нас, покрикивают да такими скверными словами ругаются, что слушать тошно. А мы горим от нетерпения — и так уж часа полтора тащимся. Командир наш молчит. И только мы вышли из леса на поляну, как рявкнет Марка Балук: «Стой, лапоть упал!» — и что тогда сталось, что там началось, и рассказать не смогу. Все сплелись в один живой клубок, только слышны были сопение и хрип. Я даже не знаю, как очутился возле капрала. Помню только, что он лежит в снегу, глазами хлопает белый как Снег, и на меня глядит. А я ему говорю:

«Лежи, не подымайся!» У меня в руках его ружье, вот это самое — заграничный карабин на семь патронов. И револьвер у меня, и сабля. Бросился другим помогать, а моя помощь уже не требуется.

«Слушай мою команду!» — крикнул Марка и махнул саблей, а в Другой руке у него револьвер. «Айда в лес, и конвойных веди!» Напуганные, бледные как смерть, покорно побрели конвойные. Да, не они теперь конвоиры, а мы. Хватит нас скотами называть. Отошли мы с версту. «Стой!» командует Марка. Остановились.

«Снимайте, паны, сапоги!» Разулись. Тринадцать из нас надели сапоги, а лапти отдали конвоирам. И бросили их там в лесу, живых, но с помятыми боками. Взяли все ихнее оружие — кто ружье, кто револьвер, а кто саблю. На прощание Марка сказал: «Ну, хлопцы, айда кто куда! Но от присяги я вас не освобождаю!.. И вы, живодеры, свободны! — сказал он конвойным. — Повремените тут, а потом идите на все четыре стороны». С тем и ушел, и мы тоже разошлись.

— Ах, пропади они пропадом! Жаль, меня с вами не было. Ну и ружье ты себе раздобыл, Мартын! — восхищался дед Талаш, разглядывая карабин.