Алексей Петрович Константинов командовал «Джигитом» с самых первых дней войны, и большая часть его команды плавала с ним уже четвертую кампанию.

Служить с ним было просто и жить хорошо. Артельщикам у него воровать не полагалось, а потому стол на корабле был сытный. Всякую ябеду он весьма не одобрял и еще в пятнадцатом году некоего сверхсрочнослужащего за нездоровую любовь к докладным запискам на политические темы потихоньку списал с корабля.

Все дела и проступки он судил своим собственным, не лишенным юмора судом. Матросам, увольнявшимся на берег с грязными руками, приказывал мыться тут же перед строем. Одного из своей команды, сказавшегося больным специально, чтобы увильнуть от угольной погрузки, посадил на строжайшую диету, а другого, опоздавшего из отпуска, наградил тремя рублями и на трое суток выгнал с корабля.

Но никогда и ни при каких обстоятельствах он не доводил дело до суда и никому не давал дурных аттестаций.

За все это, вместе взятое, а также за то, что дело свое он знал хорошо, команда его уважала.

Поэтому, когда он встал, все выкрики сразу прекратились, наступила полная тишина, и председатель собрания Мищенко огромным носовым платком вытер вспотевший лоб.

— Вот, — сказал Алексей Петрович, — я вас выслушал, а теперь вы меня послушайте.

Со всех сторон на него смотрели темные, напряженные лица команды, и в палубе было душно. А снаружи шумел сильный дождь. За последнюю ночь погода переменилась, и, видимо, всерьез.

— Лейтенанта Гакенфельта я попрошу выйти.

И когда бледный Гакенфельт, согнувшись больше чем это требовалось, вышел в дверь, Константинов снова повернулся к команде.

Такие лица он видел впервые в жизни. Однако в жизни своей он видел немало всякого разного и теперь пасовать не собирался.

Нужно было только найти верный язык, — и ни с того ни с сего вспомнилось, что он владеет пятью иностранными языками, не считая обезьянского. При мысли о Луке Пустошкине он чуть было не улыбнулся, но шутки здесь были бы некстати, а язык требовался отнюдь не иностранный, и самый человеческий.

— Сегодня ночью мы встретились с неприятельской подводной лодкой. На вахте стоял лейтенант Гакенфельт. Благодаря его решительности и умению лодка не имела времени нас атаковать. Мы благополучно вернулись сюда на рейд и здесь рассуждаем о том, что лейтенант Гакенфельт — негодяй, гнусная личность и так далее и что его следует немедленно выкинуть с корабля. Прямо за борт, как предлагал кое-кто из присутствующих.

Если я когда-нибудь соберусь жениться, я постараюсь выбрать себе невесту, приятную во всех отношениях. Старший офицер, однако, не жена, и в нем меня интересуют не столько его личные, сколько его служебные качества.

Я вполне допускаю, что лейтенант Гакенфельт многим может казаться человеком неприятным, но мне до этого дела нет. Он отличный офицер, что доказал хотя бы сегодня ночью. Мы с вами плаваем вместе уже не первую неделю, и, надо думать, вы меня знаете. Похоже, чтобы я оказался изменником и контрреволюционером?

Пауза и громкий, почти театральный шепот Мищенки:

— Как же можно!

Кто его, чудака, просил некстати соваться со своими репликами? И без того он себя сегодня несколько раз скомпрометировал.

— Ну так вот, я считаю вредным для обороны нашей родины снимать с фронта опытного боевого офицера только потому, что он кому-то не нравится. Но еще более вредным я считаю тот разговор, который мы с вами ведем.

Сегодня мы судим Гакенфельта, завтра будем судить еще кого-нибудь. Как смогут после этого офицеры отдавать приказания и делать свое дело? Сегодня это происходит у нас на «Джигите», завтра произойдет на всем прочем нашем флоте. Как сможет этот флот сражаться с немецким — сами знаете, неплохо налаженным?

И во что в конце концов превратятся все наши гражданские свободы и прочие завоевания революции, когда немцы нас разобьют и установят у нас свой порядок? Вношу предложение этот разговор отставить,

Снова тишина — и глухой голос Плетнева!

— Разрешите задать вопрос?

Бахметьев вздрогнул. Это было то, чего он ждал с самого начала. Ждал и боялся.

— Прошу, — спокойно сказал Константинов, но по глазам его было видно, что он тоже насторожился.

Плетнев встал и повернулся вполоборота. Так, чтобы видеть лица команды. Заговорил не сразу, медленно и негромко:

— Я не про вас хочу спросить, а про Гакенфельта, Похож ли он на контрреволюционера — вот что нам хотелось бы знать. И можете ли вы, командир корабля, поручиться, что он ни в каком случае не изменит? — Плетнев вдруг усмехнулся. — Наконец: очень ли вы его любите, что так берете под свою защиту?

— Вот ведь… — вполголоса начал Овцын и, растерявшись, не кончил.

Бахметьев, совершенно бледный, не спускал глаз с Алексея Петровича. Как он теперь ответит, как выйдет из положения?

Константинов стоял неподвижно. У него чуть потемнел шрам на лбу, но голос остался тем же твердым и ровным:

— Я люблю не лейтенанта Гакенфельта, а свою родину и свое дело. Я могу поручиться, что на моем корабле, пока я остаюсь его командиром, никакой измены и контрреволюции не будет. Но командиром его я смогу оставаться только до тех пор, пока мои помощники, офицеры, будут на этом корабле пользоваться должным доверием и уважением. Понятно?

Плетнев крепко сжал кулаки. На успех, по-видимому, рассчитывать не приходилось. По лицам команды было видно, что она колеблется.

Все равно, нужно было бороться за то, чтобы из неудачи тоже извлечь пользу. А для этого — идти напролом до конца.

— Значит, если мы уберем Гакенфельта, вы тоже уйдете с корабля? Так, что ли?

— Значит, — коротко ответил Константинов.

Теперь открывалась последняя возможность для атаки, и Плетнев за нее ухватился.

— Так, — сказал он, — по-вашему, для обороны вредно, чтобы опытные офицеры уходили с фронта, а сами вы, между прочим, готовы бросить свой корабль. Выходит, что защита Гакенфельта для вас дороже защиты завоеваний революции. Это, конечно, так и быть должно, потому что оба вы офицеры, дворяне, господа. — И, повернувшись лицом к команде, Плетнев неожиданно громко закончил: Запомним, товарищи!

Гул и выкрики, но разноречивые и без всякого толку. Команда раскололась на две части.

Что же, корабль слишком долго был оторван от берега и слишком отстал от революции. На этот раз командир, конечно, возьмет верх, но кое-что от этого собрания в матросских головах останется. А дальше видно будет.

Плетнев сел и положил руки на колени. Вместо него вскочил на ноги рулевой Борщев. Гулко ударил себя кулаком в грудь и закричал:

— Долой! Всех вместе, если не хотят с нами быть! Предателей революции! Буржуйских псов!

Но это было явно ни к чему, и Константинов даже рассмеялся. Попытка убрать Гакенфельта окончательно провалилась. Команда крепко верила своему командиру.

После собрания Плетнев подошел к лагуну. Почему-то ему нестерпимо хотелось пить, а вода в лагуне кончилась. Поглаживая свои богатырские усы, мимо него прошел Мищенко. На ходу сказал:

— Интересное было собрание, — и, кивнув головой, ушел.

Борщев в маленьком кругу слушателей все еще ругался. Это было глупо. После драки кулаками махать. Вдобавок его явно поддразнивали, а он не замечал.

Стоя в стороне, ученик Кучин с опаской посматривал кругом и что-то бормотал себе под нос. Радист Левчук сидел на рундуке и читал какую-то книжку с таким видом, точно все происходившее его не касалось.

Плетнев пожал плечами. Один — крестьянский парень, темнота, другой грамотный и толковый, только слишком ладится под интеллигенцию. Трудно с такими работать, а без них ничего не сделаешь.

— Ну? — спросил подошедший Лопатин. — Что дальше?

— Дальше? — И Плетнев, пересилив себя, улыбнулся. — Дальше, друг Ваня, то же самое: бороться будем. — Но вдруг ощутил во всем теле страшную усталость и, взяв Лопатина под руку, хриплым голосом закончил: — Пить охота.

Ему было очень плохо, и он не знал, что еще хуже чувствовал себя его противник, Алексей Петрович Константинов.

Алексей Петрович сидел в своей каюте, окутанный густыми слоями табачного дыма, и против него сидел мертвенно бледный Гакенфельт. Он только что предложил Гакенфельту сразу же по возвращении в Гельсингфорс переводиться на другой корабль.