От Нади давно не было вестей, и, когда Бахметьев об этом вспоминал, ему становилось не по себе. Хуже всего было то, что он чувствовал себя перед ней виноватым, а в чем именно — понять не мог.
Подолгу смотрел на ее карточку и пытался представить себе ее голос, но из этого ничего не выходило. Перечитывал ее письма — длинные, трогательные, написанные крупными детскими буквами и украшенные крестиками по счету поцелуев, но и в них голоса ее не слышал.
Что же в конце концов свело их вместе? Были ли у них какие-нибудь общие интересы? На что должна была быть похожей их дальнейшая совместная жизнь?
И тут же со всей яростью нападал на себя за подобные мысли. Твердил себе, что Надя в десять раз честнее и лучше его, что он просто ее недостоин, что более надежного друга, чем она, быть не может, — и чувствовал себя гадко.
Вспоминал, как ей трудно и что она совсем одна. Не видел никакой возможности ей помочь и, чтобы заглушить тоску, курил до одури. Но от этого легче не становилось.
Как назло, миноносец несколько суток подряд стоял на якоре, делать было решительно нечего, и даже аэропланные налеты прекратились. Все сидели по своим каютам, а наверху шел дождь.
Из-за переборки слышно было равномерное жужжание и доносился легкий запах гари. Механик Нестеров занимался своим любимым выжиганием по дереву.
Он трудился уже два года с лишним и все переборки в кают-компании выжег и раскрасил сказочными рисунками Билибина. Ярко-синими небесами, золотыми маковками церквей, пряничными дворцами и райскими птицами.
Теперь ему оставалось доработать одну лишь верхнюю филенку двери в свою каюту, и для нее он, по-видимому не без умысла, готовил Всадника-Солнце, на красном коне и с пылающим мечом скачущего сквозь тьму.
Была в его жизни какая-то обида, о которой он молчал. Может быть, это была бедность и низкое происхождение — он был сыном простого мастерового, — а может, еще что-нибудь. Совсем не случайной выглядела его резкая нелюбовь к Гакенфельту, и казалось, что он хотел бы стать революционером, но по характеру своему не мог. Он был человеком слишком тихим и застенчивым. Даже говорить он стеснялся и всю яркость своих ощущений выражал только в красках.
Хорошо было молча сидеть в его каюте и смотреть, как он возится с выжигательным аппаратом. Из-под раскаленного наконечника вырывалась узкая струйка синего дыма, светлая фанера покрывалась причудливым угольным рисунком, и можно было ни о чем не думать.
Самому Нестерову, вероятно, тоже нравилось, что Бахметьев молчал с ним рядом. Время от времени он переставал накачивать воздух в аппарат, склонял голову набок и спрашивал:
— Ну как?
— Здорово, — неизменно отвечал Бахметьев, и выжигание продолжалось.
Но однажды Нестеров положил ручку с наконечником на пепельницу и, повернувшись к Бахметьеву, спросил:
— А дальше что?
Прочел на лице Бахметьева недоумение, провел рукой по воздуху и, видимо, с трудом пояснил:
— Вот кончу кают-компанию, а что тогда делать? — но было совершенно ясно, что он сказал не то, что думал.
Отвечать ему было можно только шуткой, а потому Бахметьев улыбнулся:
— Ну возьметесь за мою каюту, я разрешаю.
— Нахал, — сказал Нестеров, но тоже улыбнулся. И со свойственной ему непоследовательностью спросил: — Рыб любите?
Бахметьеву вдруг стало холодно, ни с того ни с сего ему вспомнились рыбы, о которых кричал на собрании Борщев. Рыбы, к которым отправляют с балластиной, привязанной к ногам. Но нужно было шутить дальше, и он кивнул головой:
— Очень. Особенно копченых.
— Да нет же, — возмутился Нестеров. — Аквариум. Всяких вуалехвостов и макроподов. Я всегда мечтал завести и не мог. Когда мальчишкой был — денег не хватало, а здесь нельзя. Качает.
От неожиданности Бахметьев чуть не расхохотался, но вовремя вспомнил, что может обидеть Нестерова. Впрочем, он вовсе не был не прав, этот механик, мечтавший о тишине и аквариуме.
— Конечно, — сказал Бахметьев. — Это отличное дело.
И Нестеров взглянул на него с благодарностью в глазах.
— Вы понимаете, я просто устал. — Но раскрыть себя на этот раз ему не удалось. Раздался резкий стук в дверь, и, не дожидаясь приглашения войти, в каюту влетел Степа Овцын.
— Англичанки! — крикнул он восторженно. — Целых три штуки! Сплошная красота!
— Стоп! — остановил его Бахметьев. — Что ты блеешь, душа моя Овечкин? Объяснись, пожалуйста.
— Какие такие англичанки? — спросил Нестеров, и вид имел растерянный.
— Ну конечно ж, подлодки! Пришли из Рогикюля и стали на якоре у нас по корме. А вы уже обрадовались! Решили, что какие-нибудь девицы! — И от восторга Степа даже затрясся.
Английские подлодки действительно стояли на якорях, примерно в полумиле от «Джигита», и сквозь пелену косого дождя еле были видны.
На них странно было смотреть. Они принадлежали к совсем иному миру и жили собственной, совершенно непонятной жизнью. Жизнью вне времени и пространства революции. Жизнью, о которой лучше было не задумываться.
Во всяком случае, приход их следовало приветствовать хотя бы потому, что он дал тему для разговоров за кают-компанейским столом.
Вспомнили о походах в Англию и встречах с англичанами. Корабли у них были здоровые, но по сравнению с нашими грязноватые. Моряки отличнейшие, особенно по части управления, но, видимо, не шибко грамотные в артиллерии, иначе не провалили бы Ютландского боя.
Вспомнили, как одна из только что пришедших лодок во время последних боев в Рижском заливе всадила торпеду в германский линейный крейсер «Мольтке». Она стояла на позиции и внезапно сквозь туман, чуть ли не вплотную к себе, увидела какую-то движущуюся серую стенку, но не растерялась. А наша лодка стояла рядом и, к сожалению, прохлопала.
— Нет, — с неожиданной резкостью вмешался Нестеров. — Она его видела, но не стреляла, потому что там должна была быть «Слава». И англичане тоже не могли знать наверное, только им было все равно.
Алексей Петрович пожал плечами. Пожалуй, его друг Нестеров Павел несколько преувеличивал, однако, в сущности, был прав. Всяческие альянсы и сердечные чувства существовали только на торжественных банкетах, и то лишь после принятия внутрь сильных доз спиртных напитков.
И заодно вспомнил, как в тринадцатом году, во время приема англичан с эскадры Битти на флагманском крейсере «Рюрик», ему довелось услышать любопытный образчик влияния английского языка на русский.
После плотного ужина с немалым количеством возлияний какой-то наш мичман отчаянно гремел на фортепиано, а над ним, подозрительно прицелившись своим полуоткрытым ртом прямо ему в затылок, раскачивался некий инглишмен.
«Петька, — приказал мичману проходивший мимо старший офицер, — сведи поблюй его».
«Не извольте беспокоиться, — ответил мичман, продолжая греметь, — я его уже поблевал».
Все это, вместе взятое, по мнению Алексея Петровича, было единственным возможным проявлением искренней дружбы между двумя великими державами и лишний раз подчеркивало необходимость крепких напитков для внешней политики.
И тут же он вспомнил еще один, еще более разительный пример благотворного влияния вышеупомянутых напитков на международные отношения.
Крейсер «Олег» стоял в Афинах и давал бал в честь греческой королевской четы. Пальмы на верхней палубе, сногсшибательно сервированный стол в кают-компании, рев духового оркестра и прочая немыслимая роскошь.
Королева эллинов, как известно, была русской и на крейсере чувствовала себя превосходно. Король же Георг, за номером первым, к танцам склонности не имел и не знал, что с собой делать.
Сей просвещенный монарх по рождению был датчанином, но за отсутствием практики по-датски говорить разучился. По-гречески учиться не хотел, — он уже вышел из такого возраста, чтобы учиться. По-французски ни слова не понимал, а по-русски, конечно, еще меньше. Вообще только мычал, и от этого ему было очень скучно.
Луке Пустошкину, который к тому времени дослужился до старшего лейтенанта, приказали его величество развлечь, и он сразу сообразил, что ему делать.
Почтительно пригласил монарха следовать за собой и увел его с верхней палубы, где танцевал весь бомонд, вниз в пустую кают-компанию. Показал ему все, что стояло на столе, и сказал: «Вуаля!»
У монарха лицо сразу стало более интеллигентным, и даже замычал он как-то веселее.
«Разрешите, вотр мажесте?» — спросил Лука, пощелкав пальцем по графинчику, подернутому привлекательной испариной.
Его величество знаками продемонстрировал, что не только разрешает, но и всемерно одобряет, и сразу же сел за стол поближе к балыку.
Примерно после десятой рюмки Лука проникся к Георгу уважением. В первый раз в жизни своей он видел настоящего монарха, который пил, как настоящая лошадь. От избытка чувства он похлопал его по колену и предложил: «Руа, бювон еще по одной?»
«Бювон», — согласился руа, сиречь король, который к этому времени уже немного овладел французским языком.
Танцы наверху продолжались довольно долго, и, когда публика начала спускаться в кают-компанию, союз между греческим королем и русским старшим лейтенантом был заключен на вечные времена.
Они сидели обнявшись и плакали. Лука сквозь слезы пел про камаринского мужика, а король горестно ему подвывал.
Конечно, обоих срочно отвели по каютам и уложили спать, и, конечно, когда пришла пора разъезжаться по домам, короля поставить на ноги не удалось.
Съехал он на берег только на следующее утро вместе с буфетчиком, отправлявшимся на базар. Был он вполне инкогнито, в гороховом пальто с поднятым воротником, и, прощаясь с Лукой, глядел на него собачьими глазами.
И что же? Королева, правда, малость сердилась, но тем не менее Греция, как вам известно, теперь воюет на нашей стороне.
Это был великолепный по своей нелепости рассказ, и, несмотря на некоторую мрачность его юмора, вся кают-компания дружно смеялась.
Вся — за исключением Гакенфельта, но Гакенфельт за последнее время вообще потерял способность улыбаться. Сидел опустив плечи и уставившись глазами на скатерть. Молчал и иногда без всякой причины вздрагивал.