Как я теперь понимаю, никто – кроме мамы – не уделял мне в детстве столько времени и внимания, как мой другой дедушка – Лёва, папин отец. Я никогда не был ему в тягость, он научил меня множеству полезных вещей и удивительно разумно меня воспитывал. По отношению к другим своим близким – братьям, жене, младшему сыну – он мог быть несправедлив, крут, даже жесток, но со мной, своим первым внуком, всегда был ровен и ласков. Впрочем, про крутость дедушкиного нрава я знал только по рассказам. С годами его характер очевидно смягчился, он стал больше думать о Боге, начал даже ходить в синагогу. Бога деду Лёве было за что благодарить. Его пощадили бури эпохи, он вырастил двух сыновей, у которых уже были свои сыновья…
Летние месяцы дедушка и бабушка всегда проводили на даче, которую купили после войны, уже перебравшись на постоянное жительство в Москву. Эта дача была в том же самом Ильинском, где они когда-то поселились, приехав с Украины, и где у них оставалось много родни и знакомых. Каждое лето я жил в Ильинском пару месяцев, и жил с большим удовольствием.
Дед каким-то внутренним чутьем понимал, что главное для ребенка – чтобы его время было структурировано, спланировано. Сам он вставал часов в шесть, полный энергии. Как человека, выросшего в деревне, его раздражало, что я еще сплю, но он сдерживался и меня не расталкивал, только шумел, двигал какими-то ящиками. Когда я поднимался, он объявлял, какой у нас план на сегодня, причем с малых лет поручал мне вполне ответственные дела. Вместе с дедом я пилил и колол дрова, работал в саду и на огороде.
Когда дед купил эту дачу, он посадил там кусты сирени и жасмина, а также самые лучшие плодовые деревья и кустарники, какие только можно было найти. В саду росло, наверное, около десяти больших яблонь: ранний белый налив, антоновка, какой, мне кажется, я никогда потом не видел: благоухающая, желтая, полупрозрачная. Были еще коричные яблоки, мой любимый сорт; сизый поздний анис; небольшая бельфлер-китайка, из мелких яблочек которой бабушка варила очень вкусное варенье, а также кислый дичок, несъедобный, но незаменимый для изготовления яблочного вина. У деда росло и уникальное для Подмосковья дерево, приносившее крупные сладкие светло-желтые яблоки, очень похожие на ливанские. Были еще два дерева сливы-венгерки и три дерева вишни, которая, поспев, становилась почти черной. Вдоль длинного забора росла малина, крыжовник, красная, белая и черная смородина. Кроме того имелся огород. Огородом, небольшой грядкой клубники и цветами (у дорожки были посажены флоксы и настурции) ведала бабушка, но деревья и ягодные кусты были епархией деда.
Столь большое хозяйство требовало постоянной заботы – удобрение, вскапывание, поливка, опрыскивание, обрезание, сбор и переработка фруктов в консервированные компоты, варенья и яблочное вино. Всем этим дед занимался с утра, умело вовлекая в работу и меня. Работать с дедом было весело, он постоянно придумывал на ходу какие-то считалки и песенки.
Один раз, правда, дед слегка переборщил в своем сельскохозяйственном усердии. Яблони поражала гусеница-плодожорка, и их надо было опрыскивать инсектицидами. Дед искал эффективное средство и наконец достал тиофос, который вообще-то не продавался частным лицам. Мы с ним, как обычно, опрыскали яблони: я качал насос, а дед ходил вокруг со шлангом. К вечеру меня стало тошнить, потом рвать. Бабушка и дед вызвали из Москвы мою мать, и она повезла меня в детскую больницу. Мне было в ту пору лет двенадцать. На столе у врача в приемном покое лежала памятка крупными буквами: «Признаки отравления тиофосом» – видно, это происходило довольно часто. Мне сделали укол атропина, я отоспался и на следующий вечер был здоров. Мать, разумеется, ругала деда на чем свет стоит.
Дед, однако, упорствовал, у него была своя теория насчет моего отравления. Дело в том, что он придерживался традиционных еврейских диетических правил, хотя и выборочно. Например, в холодильнике всегда была колбаса, в которой, безусловно, содержалась свинина, но он закрывал на это глаза; в то же время дед никогда не ел вместе мясное и молочное. У меня же было любимое блюдо – гречневая каша с молоком и бутерброд с колбасой. Дед против этого сочетания бурно протестовал, хотя и не объяснял, почему, а бабушка давала мне все, что я просил. Поэтому когда я вернулся на дачу, дед заявил, что это все от колбасы с молоком, а тиофос тут ни при чем. Тем не менее в дальнейшем мы с ним опрыскивали яблони отваром махорки, а от химических ядов он отказался.
Когда утренние дела были закончены, дед делал зарядку, мы обедали, он минут сорок спал, закрыв лицо газетой и громко храпя, а потом играл со мной в домино, шашки или шахматы. Особенно дед любил карты, но для карт нужна была компания. Когда на даче гостил дедушкин брат, мы играли в игру, которая называлась «пятьсот одно», или в преферанс.
Деду было за шестьдесят, но он был еще исключительно бодр. Помимо работы в саду и зарядки он практически ежедневно ездил на велосипеде. На местном рынке дед купил за три рубля трофейный немецкий велосипед «Диамант». Велосипед был довольно облупленный, но дед его покрасил и он стал как новый. Я перепробовал в жизни много велосипедов, но такого легкого хода не было ни у одного!
Сам того не сознавая, дед придерживался чрезвычайно здоровой по нынешним представлениям диеты, налегая на яблоки, овощи и чеснок. Он изобрел довольно странное блюдо, о котором я никогда больше не слышал: дед засаливал салат, в изобилии росший в огороде, так, как обычно солят огурцы – с укропом и чесноком, и потом всю зиму это ел.
Когда-то дед много курил, но в шестьдесят лет бросил. Как гласила домашняя легенда, однажды он вставил в мундштук коротенькую сигаретку, которые выпускали специально для мундштуков, сказал: «Это – последняя!», и все.
По вторникам и пятницам дед надевал нарядную соломенную шляпу – не ту, в которой возился в саду, – и рано утром отправлялся в Москву «по делам». Что это были за дела, никто не ведал, но изменить этот распорядок было невозможно. Возвращался дед с сумками продуктов, хотя многие из этих продуктов можно было купить и в Ильинском. По-видимому, ему нужно было время от времени видеться с какими-то своими знакомыми, поддерживать важные для него связи.
Особая привлекательность жизни в Ильинском заключалась в том, что в соседнем дачном поселке Отдых жили мои товарищи, в первую очередь, Ксюша Шергова. Ксюшкины родители Галина Михайловна Шергова и Александр Яковлевич Юровский были ближайшими друзьями моих родителей с послевоенных времен, и я воспринимал их почти как родственников. Да и они меня, видимо, тоже. Александр Яковлевич часто называл меня «сынок», и это не звучало искусственно. Мы с Ксюшкой появились на свет с разницей в две недели и начали общаться буквально в колыбели.
Галина Михайловна, известная журналистка, вела передачи на радио и телевидении, ее узнавали на улицах. Юровский писал сценарии многих популярных фильмов, в том числе фильма «Алые паруса» по повести Грина, который принес ему первый успех. Потом он работал на телевидении, стал доктором наук, профессором МГУ. Но для меня, естественно, была важна не их профессиональная карьера, а то, что с Александром Яковлевичем и Галиной Михайловной всегда было интересно и весело. Оба отличались легким нравом, остроумием, образованностью, а Александр Яковлевич, к тому же, обладал феноменальной памятью. В частности, все мало-мальски значительные фильмы мирового кино он помнил наизусть и очень увлекательно рассказывал их кадр за кадром.
Юровский был общепризнанный красавец и щеголь; единственный из всех, кого я знал, он носил шейный платок. При всем этом он многое умел делать (и делал) своими руками и очень этим гордился. Если Александр Яковлевич чем-то и хвастался, то своей квалификацией электрика, которую он получил в молодые годы. Юровский часто говорил: «Главное свойство интеллигентного человека состоит в том, что он делает неинтеллигентную работу лучше, чем неинтеллигентный человек». Помню, закончив какой-нибудь небольшой «проект» – повесив люстру или что-нибудь в этом роде, – Александр Яковлевич гордо произносил одну и ту же фразу: «Эколь нормаль суперьёр!» Это означало, что результатом он доволен.
Мы постоянно виделись в Москве, а также летом на даче. Летом я ездил к Ксюшке в Отдых чуть ли не каждый день. Бывало, и жил там, особенно во время зимних каникул, когда дача деда была заколочена.
С Ксюшкиной дачей связано мое первое знакомство с западной музыкой.
На даче был просторный второй этаж, который зимой иногда сдавали. В начале 1960-х его недолго снимал загадочный для меня человек по фамилии Коган. Загадочность его заключалась прежде всего в том, что было известно: через несколько месяцев он должен уехать в Америку, причем навсегда. Видимо, он женился на американке и дожидался визы. У Когана было два десятка пластинок, которые он охотно давал послушать. Тогда я впервые услышал Джоан Баэз, голос которой меня заворожил, а также Армстронга, исполнявшего, как мне объяснили взрослые, псалмы. Это была пластинка «Louis and the Good Book», обложку которой я также навсегда запомнил: улыбающийся Армстронг стоит перед пюпитром с большой открытой посередине книгой.
Там же, в Отдыхе, я впервые услышал и настоящий рок-н-ролл. На одной из соседних дач жил Ксюшкин троюродный брат Славка, толстый самоуверенный парень года на три старше нас. Ко мне он относился с покровительственной доброжелательностью, и как-то, смерив оценивающим взглядом, позвал зайти к своим знакомым.
Славка привел меня на тесный чердак какой-то дачи, где сидели на койках, как в купе, еще трое подростков. Ребята курили, стряхивая пепел в жестянку. Посередине стоял на табуретке магнитофон неизвестной модели – собственно, остов магнитофона, без крышки и в полуразобранном состоянии, но он издавал божественные звуки: это был Чак Берри, песня «Sweet Little Sixteen» и другие его ранние хиты. В эту компанию я приходил послушать рок-н-ролл еще пару раз, и даже, кажется, без Славки.
Лет с десяти или одиннадцати я стал ездить в Отдых на велосипеде, хотя дорога была неблизкой (примерно три километра в один конец) и, как я теперь понимаю, достаточно опасной. Часть дороги я ехал по загруженному машинами шоссе, потом по городу Жуковскому, затем переходил с велосипедом широкие железнодорожные пути. Все это дед и бабушка прекрасно знали, но (с разрешения папы и мамы, конечно) меня безропотно отпускали. Наверное, им это давалось непросто, но они никогда не обременяли меня излишней опекой. И я это очень ценил.
Вообще «старики», как называл своих родителей отец, старались по возможности мне ни в чем не отказывать, а бабушка меня просто безбожно баловала. Если мне было лень перед сном идти мыть ноги в тазу, то она и не думала на этом настаивать. Она просто приносила мокрое полотенце и протирала мои грязные ступни, причем дед смотрел на подобное безобразие сквозь пальцы.
У меня в детстве никогда не было домашних животных, хотя я мечтал иметь собаку или – на худой конец – хоть какую-нибудь живность. Дед это знал, и ему очень не хотелось, чтобы его внук чувствовал себя обделенным. Конечно, купить мне собаку или даже более мелкое животное, которое осталось бы у меня надолго, дед не мог: боялся гнева моих родителей. А потому он решил раздобыть мне питомца на те летние месяцы, что я проводил на даче.
Сначала дед купил мне на рынке в Ильинском белого кролика. Кролик был в хлипкой самодельной клетке, из которой он все время норовил вырваться. Когда он в первый раз попытался убежать, мне удалось поймать его в последний момент: отчаянным броском в гущу кустов сирени я схватил его за задние лапы. Кролик удрал ночью, оставив пустую клетку, на которую я утром взирал в горестном изумлении.
Чтобы меня утешить, дед купил мне небольшую черепашку, но она, в свой черед, ушла на свободу, причем с первой же попытки. С новой покупкой дед не торопился, а я и не особенно просил. К тому времени я уже осознал, что любое животное надо кормить и поить, а клетку регулярно чистить. Этот опыт помог мне не только примириться с утратой кролика и черепашки, но и посмотреть на всю проблему более реалистически. Именно на это дед и рассчитывал.
Вечером дедушка иногда брал меня с собой в гости – у него было в Ильинском несколько приятелей, все они были простые люди, в основном евреи, выросшие в местечках Украины и Белоруссии. Дедушка говорил с ними часок на идише, пока я отчаянно томился, рассматривая какой-нибудь завалявшийся старый журнал, потом я получал от хозяев щедрую порцию похвал за долготерпение, и мы уходили.
Случалось, к дедушке приходил немного чудаковатый знакомый Александр Давидович, которого за глаза звали «Алтер» («старик» на идише). Алтер был человеком образованным и книжным, он знал не только идиш, но и иврит, читал Тору, и дедушка относился к нему с большим почтением. Алтер приносил коротковолновый приемник, и они вместе слушали «Голос Америки» и Би-би-си. Кроме того, дедушка внимательно читал газеты.
Между собой дедушка с бабушкой тоже часто говорили на идише, хотя с годами это случалось все реже. Обращаясь ко мне, дедушка иногда ласково говорил:
«Лехте гепунем» (светлое личико) и «а ганеф» (плутишка). Он часто мурлыкал себе под нос детскую песенку «Ойфн припичэк брэнт а файерл / Ун ин штуб из гэйс / Ун дэр рэбэ лэрнт клэйнэ киндэрлэх…» («В печке горит огонь / В доме тепло / А раввин учит маленьких детей…»), но идишу меня учить не пытался, а я не проявлял никакого интереса. Теперь я жалею, что не использовал эти свободные месяцы, чтобы хоть немного научиться языку. Впрочем, учить меня было бы невозможно: в доме не было ни единой книжки на идише. Дед книг почти не читал, а бабушка, если у нее выдавалась свободная минута, читала толстые литературные журналы или романы, которые брала в библиотеке.
Иногда и бабушка уходила вечером в гости, неизменно – даже в самую жару – покрыв голову платком. Теперь я понимаю, что эта привычка была данью патриархальной традиции, которой бабушка старалась хоть в чем-то придерживаться. Бабушка ходила к жившим в Ильинском родственникам – своим трем братьям и сестре. Все они, кроме одного из братьев, в той или иной степени бедствовали, и дедушка их много лет материально поддерживал, за что, как он сердито утверждал, они платили ему черной неблагодарностью. Был ли дед прав, сказать не берусь, но отношения были разорваны. Бабушка ходила к своим родственникам одна или изредка со мной. Я смутно помню очень старого Моисея, практически слепую Анну и младшего Давида. Только Павел, единственный из всей семьи, явно процветал. Он отстроил себе в Ильинском роскошный по тем временам дом, где я видел как-то его сына, который поразил мое детское воображение: он был летчиком, подполковником авиации, служил где-то в Прибалтике.
Родители обычно приезжали по воскресеньям, но иногда, соскучившись, я звонил им среди недели в Москву. Чтобы позвонить из Ильинского, надо было пойти на телефонную станцию и заказать разговор. Там за маленьким окошечком сидела телефонистка перед щитом с лампочками и дырочками и быстро вставляла проводки в эти дырки, пытаясь соединиться, как в старых фильмах. Меня это очень забавляло.
Часто в воскресенье приезжал младший брат отца Ян с женой и сыном. Дед, конечно, радовался, когда собиралась вся большая семья, хотя для вида ворчал, что дети не помогают ему по хозяйству. Впрочем, он и не думал давать им никаких поручений, а тут же усаживал играть в преферанс. Бабушка немедленно начинала готовить. В это время она целыми днями не отходила от плиты, но, разумеется, и не думала жаловаться.
Своего дядю я любил, как самого близкого из всех по возрасту, единственного из взрослой родни, кого я называл на ты и просто по имени – Ян. Ян был очень спортивен, весел и легкомысленен, учил меня играть в футбол (безуспешно), мне нравились его несложные шутки.
Деда же Ян скорее огорчал. Его радовал Марик – то есть мой папа – своей тягой к учебе и отличными отметками, тогда как Ян учиться не любил. Он поступил в первый попавшийся инженерный институт и занимался там из-под палки – в буквальном смысле. Моя мать неоднократно рассказывала, как в ее присутствии дед однажды избил Яна в кровь, когда обнаружил, что тот запустил учебу.
Зимой дедушка и бабушка жили в Москве. Их дом на Покровке был построен в начале двадцатого века для семей рабочих, квартира была сравнительно небольшая, пять или шесть комнат, ванная с затейливым окном в стиле модерн, выходившим почему-то на лестницу. Бабушка с дедом занимали две комнаты, отношения с соседями были хорошие, а с одними из них, по фамилии Эйдус, даже приятельские. У Эйдусов, помню, я впервые услышал только-только появившиеся ранние песни Окуджавы – «Черного кота» и «Ваньку Морозова». Это было в самом начале 1960-х.
Обычно я приезжал на Покровку, но бывало, что дед приезжал ко мне на Арбат. Когда я заболевал очередной простудой – а болел я часто, – то звонил ему и просил меня навестить. Дед тут же появлялся, несмотря на то, что моя мать встречала его не особенно приветливо, привозил всегда один и тот же гостинец – небольшой тортик и развлекал меня рассказами. Дед рассказывал о детстве моего отца – сначала в городе Геническе на Азовском море, где они жили до конца 1920-х, а потом под Москвой, в столь хорошо знакомом мне Ильинском.
Часто дед вспоминал и о собственном детстве в селе Чернобаи на Украине, о своем отце, моем прадеде Аврааме.
Село Чернобаи не было типичным местечком, евреи составляли там меньшинство, и ближайшая синагога была в соседней Золотоноше. Место было мирное, погромов до революции никогда не случалось. Авраам держал лавку сельскохозяйственного инвентаря и москательных товаров, в семье было шесть человек детей, уклад был сугубо патриархальный.
В этой связи дед любил рассказывать такую историю. Вскоре после свадьбы Авраам куда-то повез молодую жену. Они отъехали от дома, и жена говорит: «Я зонтик забыла, давай вернемся». На что Авраам ответил: «Ах, ты забыла? Так вернись пешком, нечего лошадь гонять». Жена покорно пошла, правда, идти было не очень далеко. Эта мера была чисто воспитательной: Авраам не лошадь жалел, а жену хотел поставить на место. К моему детскому изумлению, дед нисколько его не осуждал.
Как я понял позднее, по той же самой модели, хотя, конечно, в смягченном варианте, дед строил отношения и с собственной женой, моей бабушкой Фирой. Дед был единовластным хозяином в доме, все решал сам, лично распоряжался всеми финансами. Он мог купить бабушке дорогую шубу, брошку, кольцо, но у нее самой никогда не было даже мелких карманных денег. Однако бабушка в силу легкого, веселого характера и острого чувства юмора не выглядела ни несчастной, ни забитой. Она твердо знала, что дед ее любил и ценил с того самого дня, когда они познакомились. Было это в начале 1920-х в Екатеринославе, куда после революции они приехали из своих местечек. Молодая, хорошенькая, смешливая Эсфирь работала кассиршей в булочной, где ее и заприметил дед.
Когда я немного подрос, дед рассказал мне про Авраама другую историю. Во время революции деревню Чернобаи, как и другие места на Украине, занимали то красные, то белые, то зеленые, то махновцы. Махновцы хотели Авраама расстрелять. На глазах сыновей его раздели донага и вывели на улицу. Он взмолился: «Спросите кого хотите, причинил ли я кому-нибудь зло в этой деревне!» Бандиты стали спрашивать проходивших мимо односельчан, и все заступались за Авраама и говорили о его доброте и честности. Как ни странно, его отпустили. Эту историю дед повторял много раз.
У деда было пять братьев. Отношения между ними были сложными, а с одним из братьев дед находился в тяжелой ссоре. Единственный, о ком дед вспоминал с неизменной нежностью, был младший Хацкель, погибший на фронте. Портрет Хацкеля всегда висел у деда на стене.
Иногда дед рассказывал мне о своей юности. После революции он уехал в Екатеринослав и, загоревшись коммунистической идеей, вступил в только что созданный комсомол – единственный из всей семьи. В Екатеринославе он слышал выступления Троцкого, который произвел на него неизгладимое впечатление. До конца жизни в деде странным образом сочеталась крепнувшая с годами нелюбовь к советской власти с почитанием Троцкого.
Был в жизни деда один эпизод, о котором я от него самого никогда не слышал. В начале 1920-х деду как комсомольцу поручили заняться продразверсткой, то есть конфискацией продовольствия у крестьян, и выдали соответствующий мандат, сохранившийся в домашнем архиве. Но дед, как утверждал мой отец, в последний момент одумался и от этого поручения каким-то образом отвертелся. Вместо этого он обратился к коммерции, тем более что начался НЭП и партия выдвинула новый лозунг – «Обогащайтесь!». Коммерцией в той или иной форме он с тех пор занимался всю жизнь. Во время НЭПа у деда с одним из братьев был магазин тканей в Геническе, затем дед пытался создать производственную артель в Ильинском, потом стал снабженцем. Советская экономическая система породила эту своеобразную профессию, цель которой заключалась в добывании сырья и оборудования для своего предприятия с помощью личных связей. Без хороших снабженцев фабрики и заводы не могли работать. На взлете своей карьеры дед был коммерческим директором фабрики трикотажных изделий, где добился больших успехов. Их трикотаж демонстрировали на выставках и даже продавали за границу.
Дед работал до глубокой старости, далеко за семьдесят. В эти годы он, пользуясь своими старыми связями, доставал дефицитные материалы – проволоку, пластик, стальной прокат – для ПТУ. От этой работы он испытывал особое моральное удовлетворение: если бы не он, молодых ребят было бы невозможно обучать ремеслу.
Эта работа требовала беспрестанных поездок по городу. Дед ходил с трудом, болели ноги, но такси не брал, считая это непозволительной роскошью. Он ездил на метро, которое знал досконально, а потому мог спланировать свои поездки так, чтобы преодолевать как можно меньше лестниц. При этом путь, естественно, значительно удлинялся, требовал лишних пересадок, но деда это не останавливало. Меня поражало его упорство, его потребность работать – дело давно уже было не в деньгах.
Как я узнал позднее, дедушкина коммерческая карьера развивалась непросто. В середине 1950-х его привлекли к суду за какие-то махинации, и моему другому дедушке, Владимиру Львовичу Россельсу, пришлось его защищать. Он сумел спасти деда Лёву от тюрьмы – дело было прекращено. По понятным причинам эта история в семье никогда не обсуждалась, ее тщательно скрывали, особенно от внуков. Я впервые услышал о ней, когда стал взрослым, и не могу сказать, что она меня особенно удивила. К тому времени я вполне допускал, что дедушкины энергия и предприимчивость плохо умещались в рамках «социалистической законности», и при всем своем максимализме не торопился его осуждать. В иной экономической системе дед скорее всего был бы примерным гражданином. Ведь я видел своими глазами его трудолюбие, изобретательность, практический ум и житейскую мудрость. Именно это мне так нравилось в нем в детстве, и именно это я ценю, вспоминая о нем, до сих пор.