Отношения мамы с дедушкой Лёвой и бабушкой Фирой были, мягко говоря, непростыми, я это чувствовал уже с раннего возраста. Приезжая летом на дачу в Ильинское, мать частенько бывала раздраженной и мрачной, а зимою в Москве они виделись редко. К «старикам» отец ездил обычно один или вместе со мной. Когда я подрос, мать не упускала удобного случая рассказать про деда Лёву какую-нибудь компрометирующую историю, исподволь пытаясь настроить меня против него, а заодно и бабушки Фиры. Маме, видимо, казалось, что я к ним слишком привязан, и ей хотелось эту привязанность охладить. Но, как это часто бывает с детьми, такие попытки приводили к противоположному результату: я сердился на маму за несправедливость, а дедушку и бабушку любил по-прежнему.
Возможно, что в самом начале отношения мамы с родителями отца были иными. Они с радостью приняли ее в качестве невестки, и мать это знала. «Старикам» нравилось, что жена их сына прекрасно образованна, что она из «хорошей» семьи и что она еврейка. Правда, последнее соображение неизменно вызывало материнскую иронию – как свидетельство местечковости деда и бабушки. Однако со временем выяснилось, что своих русских невесток – обеих жен моего дяди Яна – они приняли с не меньшей теплотой, а вот с матерью отношения быстро испортились.
Это произошло практически сразу после моего рождения. Предполагалось, что первое лето мама проведет со мной на даче в Ильинском и бабушка будет ей помогать. Но из этой затеи не вышло ничего, кроме крупной ссоры. Надо сказать, что бабушка была человеком исключительно мягким и ровным, а мама – скорее наоборот.
Как я понял позднее, необузданность материнского нрава была хорошо известна – и среди родни, и среди друзей, и среди сослуживцев.
С сослуживцами, правда, мать вела себя более сдержанно, она очень боялась потерять свою интересную, престижную и неплохо оплачиваемую работу.
С друзьями мать сдерживала себя существенно меньше, но они прощали ей это за другие ее качества: исключительную верность, мгновенную готовность прийти на помощь, да и просто за то, что с ней было всегда интересно.
Над маминым характером охотно подшучивали, обычно достаточно беззлобно. Одна из наиболее удачных шуток принадлежала Николаю Николаевичу Каретникову, говорившему, что «истина в Наташиных устах приобретает силу атомной бомбы». Эта фраза пользовалась большой популярностью и у родительских друзей, и у самих родителей. Мама смеялась вместе со всеми.
Однако, зная за собой такой грех, мать не считала его серьезным пороком – особенно в отношениях с самыми близкими. Всем своим поведением она как бы говорила: я такая, какая есть, и меняться не буду. В повседневной жизни это было мучительно.
Когда я вырос, бурные приступы материнского гнева начали вызывать у меня протест и ожесточение, мне хотелось как можно скорее вырваться из дома. Но пока я был маленьким, я просто очень пугался: буря, как правило, налетала внезапно и, как мне казалось, беспричинно. Неудивительно, что эти эпизоды я хорошо запомнил.
Один из них случился, когда мне было лет шесть и я находился в отличнейшем расположении духа. Родители только что подарили мне новый конструктор, о котором я долго мечтал и с которым не мог расстаться ни на минуту. Через несколько дней после того, как он у меня появился, я сидел утром на ковре в своей комнате и увлеченно собирал что-то замысловатое. Мама, наверное, велела мне идти завтракать, а я не сразу послушался. Возможно, она повторила это несколько раз, но последовавшая реакция была для меня совершенно неожиданной. Мать с криком ворвалась в комнату, вырвала мое изделие у меня из рук и принялась топтать его ногами. Этот конструктор был самой роскошной новой вещью в моей жизни, я не мог себе представить, что с ним можно так обращаться. Я онемел от горя и страха, и мать быстро поняла, что переборщила. Она молча подошла и стала мрачно помогать мне разбирать погнутые детали.
С годами я понял, что подобные срывы были непосредственно связаны с мамиными отношениями с отцом, часто крайне напряженными. Главной причиной этой напряженности были отцовские романы, о которых я тогда, разумеется, не ведал, но то, что родители в ссоре, чувствовал. Я видел, что мать страдает, и очень ее жалел, но ощущения обиды это не снимало. Мне казалось ужасно несправедливым, что мамины отношения с отцом отражаются на тех, кто в них никак не повинен, в частности, на мне.
В отличие от матери, отец терпеть не мог скандалов и прямых конфронтаций и слыл человеком терпимым и легким. И действительно, со всеми своими коллегами, знакомыми и друзьями он был неизменно деликатен и ровен. Да и со мною отец был, как правило, сдержан. Насколько я помню, он сильно рассердился на меня всего один раз, и рассердился за дело. У нас была домработница Таня, очень добрая и кроткая женщина. Таня меня всячески баловала, но однажды она мне что-то не разрешила. От неожиданности и обиды мне захотелось ее уязвить, и я не нашел ничего лучшего, как заявить ей, что она так и будет всю жизнь домработницей, поскольку ни на что другое не годится. Таня пожаловалась родителям, и отец пришел в страшную ярость. Он приказал мне спустить штаны и пару раз стеганул ремнем. Это было не столько больно, сколько унизительно. Я рыдал, бурно и искренне каялся, но обиды не затаил, понимая, что отец совершенно прав.
К сожалению, правота отца была гораздо менее очевидна в его отношениях с матерью, с которой он вел себя раздраженно и грубо. Особенно тягостной обстановка становилась тогда, когда у отца начинался очередной роман. В такие периоды он приходил с работы поздно и мрачно уходил к себе в комнату в ожидании ужина. Еще одним верным признаком начавшегося романа был том Пруста из изданного в 1930-х годах собрания сочинений, снятый с полки и положенный около отцовской кровати. Трагикомизм этой детали я смог оценить лишь гораздо позднее, лет восемнадцати, прочитав «В поисках за утраченным временем» (как называлась эта книга в переводе Франковского).
Утром, когда отец стоял в дверях, мама спрашивала, когда он придет. Тот сердито говорил, что уже опаздывает, что вечером будет совещание, или надо задержаться готовить отчет, или просто огрызался и уходил. Иногда тот же вопрос задавал ему я. Тогда отец злился на мать еще сильнее, считая, что она специально меня подсылает, а заодно раздражался и на меня. Мама, конечно, меня не подсылала, просто я видел, что происходит, и вставал таким образом на ее защиту. Чтобы не накалять обстановку, я старался свести все дело к шутке, спрашивая отца с невинным видом: «Папочка, а когда твои ботинки будут дома?» В ответ он, конечно, не мог не улыбнуться, и мы расставались на менее мрачной ноте.
В такие периоды у мамы часто болела голова, иногда эти боли были настолько сильными, что она отпрашивалась с работы, приходила домой и ложилась в постель. Я суетился вокруг, не зная, чем помочь, – предлагал почитать ей что-нибудь вслух, поставить ее любимые пластинки, уговаривал поесть, делал омлет… Мать слабым голосом говорила «Спасибо, Сашуля», пыталась улыбнуться, но было видно, как она несчастна.
Все это не могло не восстанавливать меня против отца, и я нередко думал, что родителям нужно расстаться. Мне казалось, что так было бы лучше для всех троих – и для матери, и для отца, и для меня. Мать стала бы спокойней и счастливей, и наши отношения были бы ровнее. Да и мои отношения с отцом тоже бы улучшились, я перестал бы на него сердиться за мать. Правда, этими мыслями я ни с кем из родителей не делился в силу естественной в такой ситуации робости.
Один раз мать сделала попытку от отца уйти. Я до сих пор не знаю и уже никогда не узнаю, что было причиной этого решения, но, видимо, что-то особенно серьезное. Помню, мама собрала чемодан, вызвала такси, и мы поехали на Третью Мещанскую, к бабушке Симе и деду Володе. По дороге мама мне сказала, что мы поживем какое-то время у них, но в подробности вдаваться не стала. А я не расспрашивал, понимая, как она расстроена. Мы прожили на Третьей Мещанской дня два или три, но затем приехал отец – торжественно мириться. Примирение состоялось, мы вернулись на улицу Веснина, но я почему-то не особенно радовался. Я чувствовал, что этот мир ненадолго. Так оно и оказалось.
Разумеется, в отношениях между родителями случались периоды потепления, и иногда достаточно длительные. Они вместе ходили на концерты и в гости, сами постоянно принимали гостей. Внешне все выглядело благополучно, но я-то знал, что полный мир между ними не наступал и тогда. Не случайно в нашем семейном архиве нет ни одной фотографии, где родители были бы сняты вдвоем или втроем со мной. Ни одной!
У мамы выработалось стойкое недоверие к отцу, а потому, когда он пытался ее приласкать, поцеловать или обнять, она отстранялась, как бы говоря: «Ну конечно, после стольких обид, хочешь замазать». («Замазать» – это было любимое мамино слово в таком контексте). Единственным исключением был Новый год, с которым у родителей были связаны, видимо, какие-то романтические воспоминания. Когда часы били полночь, отец целовал мать в губы, и в лицах обоих мелькала надежда, что они могут как-то склеить свои отношения.
Конечно, отец был к маме привязан. Их многое сближало – общие вкусы и интересы, общие друзья, которых отец боялся потерять, но прежде всего общий сын, то есть я. Похоже, что любовь ко мне и была тем главным, что объединяло родителей на протяжении большей части их семейной жизни. Не случайно они разошлись, как только я вырос и стал жить отдельно. Помню, я сердито спросил у отца, почему он не ушел, пока мама была молодой и могла устроить свою судьбу. Он отвечал, что не сделал этого из-за меня, ибо мать говорила, что не позволит нам видеться, и он понимал, что она не шутит. Я тоже понимал, что она не шутила, но принять этот довод в качестве оправдания был не согласен. Жалеть – теперь уже чисто гипотетически – ни себя, ни отца я не мог. Мне было жалко мать.