Летом 1959 года мы с мамой впервые поехали в Палангу.
В Паланге все было для меня внове: чужой язык, необычные дома, огромный пляж, постоянный ветер и при этом обжигающее солнце. Мы снимали комнату в доме, где у хозяев было семь сыновей от четырех до пятнадцати лет, все светлые, загорелые, босые. Они почти не говорили по-русски и совершенно не хотели со мной играть. Я часто видел у них огромные куски янтаря, которые они собирали на пляже.
Паланга считалась пограничной зоной и потому специально охранялась. Это выражалось в том, что на пляж после одиннадцати вечера никого не пускали. Поздно вечером вдоль берега шли пограничники с широкой бороной, чтобы на песке были видны следы диверсантов, если они выйдут из моря. На рассвете пограничники внимательно осматривали эту боронованную полосу, часто находили куски янтаря и отдавали местным ребятам.
В том же доме снимал комнату известный в то время пианист Гинзбург. Он садился со мной на крыльце и из вечера в вечер рассказывал мне бесконечную историю про шпиона в стиле неизвестного мне тогда Джеймса Бонда, которую он специально для меня сочинял. Гинзбург был первым взрослым, кто тратил на меня столько творческих усилий, я с нетерпением ждал этих вечеров, чтобы услышать продолжение, но, к сожалению, он вскоре уехал.
В первое же утро в Паланге мы с мамой пошли на пляж. Был холодный, очень ветреный день, ходили редкие отдыхающие, закутанные в теплые кофты, но мать решила, что я должен во что бы то ни стало искупаться. Поскольку погода не располагала к купанию, я не взял с собой плавки, но мама сказала, чтобы я купался голым. Это был наш первый день в Паланге, мне ужасно не хотелось ссориться, но еще меньше хотелось при всех раздеваться. Как это часто с мамой бывало, она продолжала настаивать, грозить, и в конце концов я сдался. Я вбежал и выбежал из холодной воды, но чувство некоего насилия надо мной осталось.
Спустя года три эта ситуация повторилась почти в точности на даче в Ильинском у дедушки с бабушкой. Там собралась вся родня: дядя с женой и сыном, мои родители, дедушкин брат из Харькова с женой. Был теплый солнечный день, все сидели на открытой терраске в ожидании обеда, а мама рядом с терраской поливала меня сверху из ведра, чтобы я помылся. Я был в плавках, и в конце процедуры мама стала требовать, чтобы я снял плавки и помыл то, что под ними. Боже мой, как я умолял ее не заставлять меня раздеваться при всех! Я предлагал отойти вглубь участка за кусты, просил отложить мытье, но все это только распаляло мать. Я плакал, взрослые пытались за меня заступиться, хотя с матерью связываться боялись, но она стояла на своем уже явно из принципа.
Как я теперь понимаю, в этом стремлении меня прилюдно раздеть скрывалось отчаянное желание матери продлить мое детство. Смириться с тем фактом, что я уже не маленький, она была решительно не в силах.
На пляже в Паланге существовали специальные «мужские» и «женские» секторы, где отдыхающие загорали голыми. По-моему, это было единственное место в СССР, где такие пляжи официально существовали. Я, естественно, особенно интересовался женским пляжем, мимо которого можно было пройти на сравнительно близком расстоянии и который в солнечный день был заполнен лежащими, стоящими и гуляющими телами с темными треугольничками в духе художника Дельво. Некоторые дамы с женского пляжа, нимало не смущаясь, уходили вдоль кромки моря далеко за пределы своей территории. Я любил строить замки и крепости в полосе прибоя и, помню, в полном обалдении провожал взглядом обнаженных женщин, которые, невозмутимо болтая, шли мимо меня без купальников, но в панамках и с пляжными сумками.
Как-то приятель наших хозяев свозил нас на машине в старинный латышский город Лиепаю. Город я запомнил смутно, а вот наш путь обратно помню хорошо. Мы остановились на опушке глухого леса, сплошь заросшей малиной, стали ее собирать и есть. Вдруг кто-то из взрослых увидел медведя, и все быстро побежали обратно к машине. Мать тащила и меня, хотя я и пытался немного поспорить: мне хотелось поближе взглянуть на настоящего зверя.
В Палангу мы с мамой ездили еще несколько раз, я очень любил это место, хотя оно быстро становилось людным всесоюзным курортом. Мне нравилось холодное море, деревянный пирс, откуда было так красиво смотреть на закат, переменчивая погода, ощущение простора, нравились даже серое небо и моросящий дождь.
Мама же всего этого как раз не любила. Она любила южную природу, жару, теплое море, и в Прибалтику ездила только из-за меня, считая, что мне полезен этот климат. Мама прекрасно плавала и могла провести в воде целый день, что в Балтийском море, естественно, невозможно. Зато в Паланге было другое преимущество: там всегда находились какие-нибудь московские знакомые, а иногда и близкие друзья.
Однажды в Паланге оказались Гуревичи, которых мама знала очень давно, а я познакомился с ними впервые – и с Володей, и с его родителями, и сразу к ним очень расположился. Этому способствовал следующий случай.
Было начало июля, и я вдруг пришел в страшное волнение: у меня странным образом вылетело из головы, когда у мамы день рожденья – то ли 20 июня, и тогда я просто про него забыл, то ли 20 июля, и тогда надо срочно подумать о подарке. Так повелось, что ко дням рождения родителей, бабушек и дедушек я обязательно должен был подготовить какой-нибудь «творческий» сюрприз – что-нибудь нарисовать, сочинить или смастерить.
После некоторых колебаний я со смущением обратился к Володиному папе с просьбой выяснить, когда у моей мамы день рождения. Мама рассмеялась – ей было приятно, что я так беспокоюсь по этому поводу – и сказала, что 20 июля. Тогда Семен Моисеевич принял самое деятельное участие в подготовке подарка. Был нарисован проект модели трехмачтового парусного судна, подобраны материалы – большой кусок коры для корпуса, суровая тряпка для парусов, толстые нитки для такелажа. Корабль был вовремя построен, торжественно вручен маме и простоял на ее туалетном столике многие годы.
Больше всего меня удивил тогда Володин отец: он проявил такой искренний и последовательный интерес к моей затее, что меня кольнула зависть. Мой собственный папа не был склонен вникать в такого рода проблемы, и я вряд ли дождался бы от него даже малой помощи.
Летом 1967 года в Паланге одновременно с нами были другие друзья моих родителей – Беркины.
Семен Исаакович Беркин был необычайно энергичным, спортивным человеком. Он учил меня играть в теннис и плавать – до этого я никак не мог научиться держаться на воде, хотя меня раза три записывали в бассейн, да и в школе были уроки плавания. Дело оказалось проще простого: уча плавать, меня все время заставляли выдыхать в воду, это была стандартная методика, и у меня ничего не получалось; Беркин мне сказал, что это ерунда и что я могу дышать, как мне удобно, – и я сразу поплыл.
В это же время в Паланге находилась моя одноклассница Лена, в которую я был серьезно влюблен. В один типично прибалтийский, ветреный и пасмурный день мы все отправились на пляж. Жена Беркина сидела, закутавшись в кофту, за дюнами, мама ходила по берегу, а мы с Леной и Беркиным купались. Купаться вообще-то было не положено – вдалеке на спасательной вышке висел предупредительный черный флаг, но вода была не очень холодная, и волны казались не особенно высокими. Дул сильный ветер с берега, и, как обычно при этом бывало, течение тянуло по дну в сторону моря, а песчаное дно было изрыто невидимыми ямами. Зная все это, мы держались поближе друг к другу, но в какой-то момент Лена потеряла опору под ногами, и ее стало быстро утягивать прочь от берега. Я был беспомощен – ведь я только-только научился плавать. Беркин мгновенно понял, что происходит, подплыл к Лене со стороны моря и вытолкнул ее к берегу. Мы выбрались на берег и увидели, что Беркина быстро относит течением в открытое море. Я побежал по пустынному пляжу звать спасателей.
Я вбежал, еле дыша, в помещение спасательной вышки. Там сидели трое мрачных парней, которые сначала, не глядя на меня, сказали, что спускать шлюпку слишком опасно. Я убедил их посмотреть на море: голова Беркина чуть виднелась вдалеке между волнами. Они поняли, что дело нешуточное.
Спасатели выгребли в море, вытянули Семена Исааковича в лодку с помощью спасательного круга на веревке и с трудом подошли к берегу. Беркина поддерживали с двух сторон, у него было абсолютно белое лицо, синие губы. Вызвали «скорую». Пока ему кололи сердечные средства, столпились редкие зеваки. Все это время его жена сидела с книжкой за дюнами и ничего не знала. Когда ее позвали, Семену Исааковичу уже стало немного легче.
Помню наш испуг, от которого мы с Леной, впрочем, быстро отошли: вокруг была масса знакомых, наша жизнь была наполнена множеством веселых событий. А вот Беркин оправиться не смог, и не только психологически. Он надолго перестал играть в теннис, гораздо меньше плавал. Вскоре был и инфаркт, очевидно связанный с этой историей, хотя Семен Исаакович никогда об этом не говорил, во всяком случае со мной. А я ему так и не сказал, что это был первый героический поступок, который я видел собственными глазами: человек едва не погиб, спасая в общем-то малознакомую девочку. Правда, по-настоящему я осознал все это гораздо позднее, когда Беркина уже не стало.