Как и во многих интеллигентных семьях, мои родители считали нужным учить меня с детства иностранному языку. Когда мне исполнилось шесть лет, они решили, что мне пора заняться английским. Мама нашла какую-то немолодую учительницу, и к нам на Арбат стали приходить еще три ученицы, одной из которых была моя кузина Таня. Насколько я помню, мы только и делали, что проходили гласные звуки. Почему-то наша учительница полагала, что для успешного усвоения каждого звука необходимо, чтобы наши родители рисовали картинки к словам, в которых эти звуки встречались. Когда мы проходили, скажем, длинное английское «и», то поздними вечерами, закончив готовку, мама корпела, изображая цветными карандашами «street», «bee», «tree», и «sheep». Надо сказать, она очень хорошо рисовала, но несмотря на мамины замечательные рисунки, после года занятий все, что я знал, был стишок «My kite is white, my kite is high, my kite is in the sky». Родители решили, что такое удовольствие обходится им слишком дорого, и уроки закончились. Но ставить крест на том, что мама с папой почитали своим родительским долгом, они не собирались.
В начале 1960-х в Москве стали открываться спецшколы – английские, французские, реже немецкие, в которых ряд предметов преподавался на этих языках. Там давали серьезную языковую подготовку, и в такую спецшколу родители мечтали меня устроить.
У них не было сомнений, что из школы № 70 меня надо забирать. К этому времени в Москве возникла нехватка школьных зданий из-за подъема рождаемости в начале 1950-х, и наш класс объединили с классом из соседней школы. Теперь нас стало 48 человек, многие сидели по трое за маленькими гимназическими партами. В классе оказалось два Морозова, два Козлова, два Голубева. Учительница, пытаясь заставить детей хоть как-то заниматься, ввела такой порядок: те, кто получали пятерку за ответ в классе или за домашнее задание, от нового домашнего задания освобождались. Я вообще перестал что-нибудь делать. Учились мы во вторую, а иногда и в третью смену: зимой я отправлялся в школу к четырем часам дня, когда уже темнело.
Родители хотели перевести меня во французскую спецшколу № 12 в Спасопесковском переулке, которая была ближайшей к нашему дому. Школа находилась в двух кварталах от нас, позади церкви, изображенной на известной картине Поленова «Московский дворик». В этой церкви был не склад (под который в то время обычно приспосабливали церкви), а одно из помещений студии «Союзмультфильм». Вид на церковь был изуродован окружавшим ее бетонным забором, но зато сама она хорошо сохранилась.
Несмотря на близость моего дома к школе № 12, мы не относились к ее микрорайону, границы которого были проведены весьма прихотливо. В частности, дети, жившие на четной стороне Арбата, имели право учиться в школе № 12, а дети с нечетной стороны (такие, как я) – не имели. Для того чтобы туда попасть, был нужен блат, и такой блат неожиданно нашелся. Как оказалось, один знакомый журналист только что сделал газетный материал о школе. Мои родители договорились, что меня переведут после четвертого класса, а до этого я должен буду нагнать моих будущих одноклассников по французскому языку в течение текущего учебного года.
Во французскую школу мы должны были перейти с моей одноклассницей Машей Бочарниковой, с которой я к тому времени подружился. Мы вместе выпускали сатирическую стенгазету «Метла», придуманную мною во втором классе. Я же сочинил и стишок, который мы использовали в качестве эпиграфа: «Двойки и тройки из класса долой / выметем начисто нашей метлой». Маша не была такой общественно активной, как я, зато отличалась веселым нравом, правдолюбием и чувством справедливости, так что общий язык был найден.
Маша жила по соседству на Арбате, на первом этаже дома № 53, того самого, в котором недолго жил Пушкин сразу после женитьбы и где сейчас висит мемориальная доска и находится музей. В те времена музея еще не было. Вернее, борьба за его создание уже началась, но районные власти были не в состоянии расселить жильцов. После революции дом был полностью перестроен, разделен на квартиры, большинство которых было коммунальными, а посередине фасада, выходившего на Арбат, приделано крыльцо, откуда, собственно, и входили в Машину квартиру.
У Маши были очень милые интеллигентные родители: мама – доцент биофака МГУ, а папа – стоматолог. Они быстро договорились с моими родителями, что нам с Машей найдут общую учительницу французского, которая подготовит нас для перехода в спецшколу.
Такая учительница была вскоре найдена. Звали ее Ксения Владимировна, она жила в Трубниковском переулке, в маленьком уютном особнячке со своей мамой и племянником. Мама Ксении Владимировны была настоящей француженкой. Она приехала в Россию на заработки до революции, видимо в качестве гувернантки, да так и осталась. Это была маленькая, сухонькая, необычайно живая и приветливая старушка. Ей было чуть ли не девяносто, но при этом она вдевала нитку в иголку без очков и постоянно была чем-то занята – или шила, или готовила. Племянник Ксении Владимировны, высокий красивый бородатый молодой человек, был студентом или аспирантом физиком. Между собой все трое говорили по-французски. В доме стояла старинная темная мебель, висели тяжелые шторы. Мы занимались в светлой комнате при кухне, которая выходила в маленький садик с вишней. Как и предсказывала Ксения Владимировна, весной в этот садик прилетел соловей и распевал во время наших уроков.
Мы с Машей ходили на уроки через огромную стройку Нового Арбата. Весной там были горы земли и глины, текли во все стороны ручейки, и я любил остановиться на пути домой: построить плотину или пустить щепки по воде – какая быстрее доплывет до водостока. Маша терпеливо меня ждала. Я вспомнил эту огромную стройку спустя несколько лет, когда на экраны вышел фильм Петра Тодоровского «Фокусник». Главный герой (его играет Гердт) живет рядом со строящимся Новым Арбатом, и там эта стройка должна восприниматься как символ обновления страны, но для меня это просто примета детства.
Ксения Владимировна учила нас прекрасно. В результате к концу учебного года мы были вполне подготовлены и легко прошли собеседование для приема во французскую школу.
В этой школе я проучился четыре года и всегда вспоминаю о ней с благодарностью.
Там совершенно не было антисемитизма, который так меня донимал в предыдущей школе. И дело заключалось не только в том, что во французской школе было довольно много евреев, и среди учеников, и среди учителей; но прежде всего в общей атмосфере, не располагавшей к подобным вещам. Разумеется, у меня возникали конфликты с моими одноклассниками, но отнюдь не на почве моего еврейства.
Помню один комический случай.
У нас в классе был некий Володя, по отношению к которому я выкинул какую-то вполне невинную по мальчишеским понятиям шутку: спрятал портфель, подложил на стул кнопку или что-то в этом роде, и мы слегка подрались. На следующий день меня вызвали из класса посередине урока, что бывало нечасто. У дверей учительской меня ждал Володин отец, с которым нас оставили наедине, и он принялся меня отчитывать. Я довольно равнодушно его выслушивал, пока он не сказал: «У тебя же нормальные родители, не ассенизаторы какие-нибудь…» Тут я почувствовал себя озадаченным: этого слова я тогда еще не знал и спросил, что оно значит. Ответ Володиного отца озадачил меня еще больше: «Что ж ты, – сказал он, – и Маяковского не читал?» Я не понимал, обижаться мне или нет.
Дома я рассказал о происшедшем родителям, и попросил объяснить мне, кто такие «ассенизаторы» и при чем тут Маяковский. Они объяснили, процитировали классические строки, и мы стали хохотать.
Надо заметить, что у большинства детей во французской школе родители тоже были не «ассенизаторы». Хотя формально в спецшколы принимали только из окружавшего микрорайона, это правило не соблюдалось. Там учились дети со всей Москвы, чьи родители всерьез заботились об образовании своих чад.
В школе № 12 работали замечательные учителя.
Моей классной руководительницей была Инга Васильевна Соколова, за глаза – просто Инга. Ее судьбу можно описать мелодраматической фразой «она отдала всю жизнь школе и детям», и это будет чистейшей правдой.
Инга вела русский язык и литературу. Преподавать литературу с пятого по восьмой класс было, наверное, одно удовольствие по сравнению с работой в старших классах: всё русская классика, почти никакой идеологии, много прекрасных стихов. Гораздо труднее было сделать увлекательными уроки русского языка, но Инге это удавалось. Именно уроки русского мне запомнились особенно, не в последнюю очередь потому, что на них надо было стараться вовсю, чтобы получить хорошую отметку. Достаточно сказать, что в восьмом классе у нас была только одна пятерка в четверти по русскому, и к тому же, как ни парадоксально, у единственной иностранки – болгарки Ульяны Христовой.
У Инги Васильевны не было своей семьи, и значительную часть лета она проводила со своими учениками, то есть с нами. Такую самоотверженность начинаешь ценить, только став взрослым, когда появляются собственные дети и ты понимаешь, что это значит: отвечать за чужих. Инга ездила с нами на Оку, где мы жили дней десять в лесу в палатках, ходили за молоком и хлебом в ближайшую деревню за несколько километров, купались и катались на лодках. Она возила нас в Пушкинский заповедник и Псков, мы ездили с ней на турбазу в Солотче под Рязанью. При этом мы никогда не чувствовали, что она делает это только ради нас. Ощущение было, что мы просто вместе отдыхаем и радуемся жизни. Правда, как мне сейчас кажется, Инге Васильевне не было особенно трудно с нами управляться: мало-мальски серьезных проблем, сколько я помню, не возникало.
В эти путешествия ездила примерно одна и та же компания, человек пятнадцать; среди нас было двое или трое ребят, которые бренчали на гитарах. Если нам приходилось всем вместе чего-нибудь ждать или долго ехать, мы пели. Репертуар у нас был широкий: много Окуджавы и Высоцкого, Визбор, блатные песни, Городницкий – в общем, кто что помнил и у кого что было записано дома на пленку.
Однажды в Рязани нам предстояло долго ждать автобуса, и мы решили всей компанией пойти в кино. Мы стояли с рюкзаками в фойе местного кинотеатра, когда к нам подошел администратор и попросил: «Ребята, у вас гитара, вы так хорошо поете, может, вы перед нашими зрителями выступите?» Несколько наиболее решительных из нас, в том числе и я, вышли на сцену и минут двадцать нестройно, но зато с большим энтузиазмом пели Высоцкого, Окуджаву и даже что-то квазиблатное, вроде «Стою я раз на стреме, держусь я за карман…». В общем, выдали репертуар, какой тогда нечасто можно было услышать в публичном исполнении. Немногочисленные зрители дневного сеанса наградили нас бурными аплодисментами.
Недавно, спустя почти сорок лет после того, как я ушел из французской школы, Инга Васильевна прислала мне с оказией сочинение, которое я написал в пятом классе, то есть в 1964 году. Много сотен, если не тысяч учеников она успела выучить за эти годы, и все это время она хранила мою тетрадь с изображением рыжего пса на самодельной обложке. Сочинение было на свободную тему, и я писал, так сказать, о собаках в своей жизни, прежде всего, конечно, о бабушкином Гарьке.
У Инги не было в классе очевидных любимчиков, но я всегда чувствовал, что ко мне она относится с особой симпатией, хотя примерным поведением я не отличался. На уроках самой Инги я вел себя сносно (мне всегда на них было интересно), но к ней – как к классному руководителю – стекались жалобы других учителей.
Если мне было на уроке скучно, а это случалось довольно часто, то я вертелся, болтал, кидался бумажками и записками, всячески мешая учителям. Особенно я любил что-нибудь выкинуть в момент появления учителя в классе.
Шалости мои были, как правило, беззлобны, но иногда доводили до беды.
Впереди меня на одном из уроков сидела тишайшая, легко красневшая и застенчивая девочка Наташа. И вот однажды я, когда учительница вошла в класс и велела всем сесть, выдернул ногой стул из-под бедной Наташи. Сделал я это очень ловко: она с размаху села на пол, ударившись обо что-то головой. Я был в шоке от гнусности содеянного: в классе не было более безобидного человека. Учительница испугалась, а покрасневшая, как рак, Наташа отправилась в школьный медпункт и оттуда – домой. Мне было страшно, но стало еще страшнее, когда Наташа на следующий день не пришла в школу, по слухам, по причине плохого самочувствия.
Потом Наташа оправилась, мои искренние извинения, покраснев, приняла, и я на некоторое время со своими шутками затих. Эта травма, слава Богу, не помешала Наташе стать со временем доктором филологических наук.
Большинство учителей пытались как-то меня приструнить: постоянно болтая и отвлекаясь на уроках, я, однако, продолжал прекрасно учиться. По пять-шесть раз в неделю у меня забирали дневник, чтобы написать замечание, иногда снижали отметку за поведение – не помогало.
Один из немногих учителей, на чьих уроках я вел себя хорошо, был Виктор Соломонович, который преподавал черчение и рисование. Виктор Соломонович в моем представлении соответствовал образу дореволюционного учителя гимназии: он единственный в школе обращался к ученикам на вы и никогда не терял хладнокровия. Главное, я очень любил его предметы, особенно черчение, и с удовольствием делал домашние задания своим друзьям.
С моим поведением сумела справиться только моя учительница французского, Наталья Алексеевна Брюханова. Язык она знала и преподавала великолепно и держала себя очень уверенно. После нескольких записей в дневник, замечаний и выговоров Наталья Алексеевна начала меня просто игнорировать. При том, что уроки проходили в небольшой группе – человек десять, – она перестала меня спрашивать, ко мне обращаться, включать меня в диалоги: я как бы перестал существовать в классе, а отметки она мне ставила только за письменные работы. Так продолжалось почти полгода, и эта мера оказалась чрезвычайно действенной, тем более что я прекрасно понимал ее справедливость.
Помимо обычных ежедневных уроков французского у нас были уроки так называемого разговорного французского. Вела их симпатичная молодая блондинка, только что приехавшая из Франции. На этих уроках мы смотрели и обсуждали современные фильмы, учили французские песни, в общем, действительно осваивали живой язык.
В школе была собственная радиостанция, которая готовила еженедельные утренние передачи на французском языке. Поскольку считалось, что у меня хорошее произношение, я был назначен диктором. Раз в неделю я объявлял на всю школу: «Attention, attention! Ici école spéciale numéro douze!» («Внимание, внимание! Говорит специальная школа номер двенадцать!»).
Среди учебников французского, по которым мы занимались, был и известный учебник Гастона Може в четырех томах. Правда, имелся он далеко не у всех (достать его было практически невозможно), но в школе нам иногда раздавали его на время урока, а потом забирали обратно. Говорили, что Може иногда появлялся в магазине французской книги, расположенном рядом с моим домом, на той же улице Веснина. Я забегал туда часто, но этот учебник не видел ни разу. За отсутствием Може я с вожделением разглядывал лежавшие на прилавке комиксы про собаку Пифа. Покупали мне их редко – мама резонно полагала, что на знание языка они не влияют, а на бюджет – даже очень: каждая книжка стоила три рубля – немалые по тем временам деньги.
Учительницы французского языка, в просторечии «француженки», представляли собою особую группу, которая заметно отличалась от преподавателей других предметов. Как правило, это были очень изящно и модно одетые женщины, пахнувшие французскими духами. Особенно выделялась своими нарядами одна из учительниц – жена шахматиста Полугаевского. Кто-то из моих одноклассников даже завел небольшой дневничок, где отмечал, в чем она приходит в школу. Таким образом обнаружилось, что иногда в течение месяца она ни разу не надевает дважды одно и то же платье. В этом, впрочем, не было ничего удивительного: ее муж был знаменитым гроссмейстером и играл в турнирах по всему миру.
Не менее впечатляющими оказались матримониальные успехи другой нашей «француженки» – Тамары Ивановны, которая преподавала у меня в восьмом классе. Тамара Ивановна была молодой, анемичной и, как мне казалось, довольно невзрачной женщиной, правда, как и все остальные «француженки», очень элегантной. Она только что окончила институт, ей было, наверное, года двадцать три. В школе говорили, что она подрабатывает переводчицей на кинофестивалях.
Перейдя после восьмого класса в математическую школу, где французский преподавали очень слабо, я договорился, что зачеты и экзамены по языку буду сдавать в своей прежней школе. Заниматься я продолжал с Тамарой Ивановной, но уже частным образом. Сначала я приезжал к ней на окраину города в Измайлово, где она жила вместе с родителями, но потом стал ездить по совсем другому адресу. Это были роскошные (по тем временам) апартаменты в новом доме в начале Комсомольского проспекта. Во время одного из наших занятий я заметил на стене плакат, изображавший известного всей стране актера Вячеслава Тихонова. Тихонов был в роли Андрея Болконского, в которой недавно снялся. В порядке светской беседы я что-то спросил у Тамары Ивановны по этому поводу, не ожидая услышать ничего для себя особенно интересного. Но ошибся. Как объяснила мне Тамара Ивановна, она только что вышла замуж за Тихонова, который разошелся со своей женой, знаменитой актрисой Нонной Мордюковой.
Столь неожиданный поворот в судьбе моей скромной учительницы, ничуть не напоминавшей крупную, яркую Мордюкову, конечно, произвел на меня впечатление. Но еще большее впечатление произвело на меня то, что Тамара Ивановна продолжала со мной заниматься, хотя нужда в деньгах у нее, разумеется, тут же отпала. Очевидно, она не считала возможным бросить меня посередине года, не подготовив к экзаменам. И я ездил к ней еще несколько месяцев на Комсомольский, садился под портретом Тихонова-Болконского, и мы прилежно читали с ней книжку Рони-старшего, выбранную нами для «внеклассного чтения».