Школа № 70, в которой я проучился первые четыре года, находилась на углу Большого Власьевского и Гагаринского переулков, в десяти минутах ходьбы от дома. Помню, как я ждал момента, когда придет пора идти в первый класс. Мне казалось, что в школе будет очень интересно, хотя я, разумеется, робел. Меня смутно тревожил вопрос – как будут складываться мои отношения с учительницей и одноклассниками. На этот счет у меня не было ни малейшего опыта, я ведь никогда не ходил в детский сад.

Перед началом моего первого учебного года состоялось собрание будущих учеников. Каждый должен был встать, без стука откинуть крышку парты (мы сидели за старыми гимназическими партами с открытой чернильницей посередине) и назвать свое имя и фамилию. Я так волновался, что забыл сказать, что меня зовут «Саша», сказал только «Колчинский», и учительнице пришлось меня поправить.

Помню свое первое домашнее задание – писать буквы в тетрадке в «три косых», в которой были напечатаны образцы этих букв. Эта тетрадка называлась «прописи». Писать надо было ручкой с пером, пользуясь специальными чернилами, а родители, как всегда, были на работе. Я стал шарить в письменном столе, нашел какую-то старую резную перьевую ручку и бутылку чернил для авторучек и решил, что сойдет. Но не тут-то было. Чернила расплылись, задание вышло ужасно, и я получил за прописи три с минусом. Следующее задание я делал уже «правильными» чернилами, но опять получилось грязно, и мама решила мне помочь. Она заклеила мою мазню полосками бумаги, и я поверх них аккуратно все написал. На этот раз я получил двойку, так как заклеивать что-либо в тетради строго запрещалось, это считалось обманом. Но вскоре я освоил нехитрую науку прописей, стал писать чисто и получать пятерки.

Кроме того, я очень бойко читал, лучше всех в классе, что по достоинству оценила моя симпатичная молодая учительница Вера Николаевна. Бывало, что во время урока Вера Николаевна оставляла меня с книжкой на своем учительском месте, и я читал классу, пока она убегала по своим делам – позвонить по телефону или выскочить в магазин.

Класс был очень слабый, но и в нем имелись запоминающиеся личности.

Был, например, второгодник Голубев, вдвое выше всех остальных, которому программа первого класса была все еще не под силу. Был отличник Пейкин, который попал к нам по болезни и вскоре был переведен в следующий класс. Был классный шут Козлов, который ходил в школу в старой школьной форме, доставшейся, видимо, от старшего брата – гимнастерке с ремнем, как в царской гимназии. У Козлова был коронный номер – он вставал по стойке «смирно» и со страшным грохотом падал на пол лицом вниз, не дрогнув ни одним членом, после этого вставал как ни в чем не бывало. Был еще щуплый на вид Валера Ломтев, который виртуозно играл в футбол и залезал на крышу трехэтажного флигеля МИДа буквально по голой стене, как Жан Вальжан. Валера держался скрытно и отчужденно, никогда ничего о себе не рассказывал, но я знал, что живет он не с родителями, а с бабкой в тесной комнате в полуподвальной квартире, где вдоль длинного коридора стояли один за другим приземистые сундуки. Я пытался поставить себя на его место, представить, как он делает в этих условиях уроки, ухитряясь учиться на твердые четверки.

Девочки почему-то мне запомнились смутно, за исключением Маши Бочарниковой. Маша была худенькой, тихой, интеллигентной девочкой, но при этом ловкой как дворовый мальчишка: на уроках физкультуры она залезала по канату под потолок чуть ли не лучше всех в классе.

Я лазал по канату гораздо хуже, но уроки физкультуры не любил не из-за этого, а из-за учителя, который их вел. Он постоянно донимал недостаточно ловких первоклашек, в том числе и меня, издевательскими замечаниями. Зато, как ни странно, я любил уроки труда, которые вела Вера Николаевна. В первом классе нас всех, и девочек, и мальчиков, учили шить, штопать, пришивать пуговицы (на мужскую одежду – двумя параллельными стежками, на женскую – крестиком) и даже вышивать. Помню, нам дали нитки мулине и велели сначала тренироваться, вышивая по клеткам на листах тетрадной бумаги. Потом уже нужно было принести пяльцы, выбрать несложный рисунок и вышить его.

Мне вышивание настолько понравилось, что я нашел дома кусок старой простыни, выбрал картинку из тех, что предлагали в классе, какую-то кошечку или цветочек, и стал вышивать ее дома, уже не по заданию, а, так сказать, для души. За этим занятием меня однажды застал отец. Его реакция была для меня неожиданной: он страшно помрачнел и пошел на кухню объясняться с мамой. Как правило, любые неприятные разговоры со мной отец поручал матери.

Вот и на этот раз мама стала мне сбивчиво объяснять, что вышивание – только для девочек, что мальчики не должны этим заниматься, и что отец не понимает, как такое вообще могло прийти мне в голову. Я был обескуражен. Вышивание казалось мне самой невинной из возможных забав, и я не мог понять причины отцовского недовольства. А потому я не сразу отложил свои пяльцы, повышивал еще пару недель, стараясь не попадаться отцу на глаза, но вскоре мне это, естественно, надоело.

За исключением сильного, но краткого увлечения вышиванием, все мои интересы были сугубо мальчишеские.

Я от корки до корки читал журнал «Техника – молодежи», который мне начали выписывать достаточно рано, любил книги о строительстве самолетов, запоем читал о путешествиях. Помню «По следам морских катастроф» и «Сокровища погибших кораблей» Скрягина, а также многочисленные переводные книги, которые появлялись с конца 1950-х: Тура Хейердала, Вильяма Виллиса («На плоту через океан»), Алена Бомбара, Ганзелку и Зикмунда.

Неудивительно, что меня поразила и навсегда запомнилась история четырех советских моряков, о которой я узнал из «Известий». Однажды весной 1960 года я брел из школы по Сивцеву Вражку и остановился почитать расклеенную на стенде газету. В большой статье описывалась удивительная история Зиганшина и его товарищей, которых унесло на барже в море. Полтора месяца их носило по Тихому океану, но они выжили, несмотря на голод и жажду, варили и ели, согласно газетной статье, сапоги и гармонь, были подобраны американским судном и вернулись на родину. Вечером за ужином я с увлечением пересказал статью родителям, которые еще ничего не знали. В это время была в разгаре непродолжительная дружба Хрущева с Америкой, а потому советским морякам не было поставлено в вину то, что они приняли помощь от американцев. Об отважной четверке – Зиганшине, Поплавском, Крючковском и Федотове – с восторгом писали в прессе, передавали репортажи по радио. Советский народ отозвался на эту историю анекдотами и частушкой на мотив официально осуждаемого буги-вуги: «Зиганшин буги, Зиганшин рок, Поплавский скушал свой сапог».

Вспоминая уже в наши дни про Зиганшина и его товарищей, я прочитал другую подобную историю, которая произошла в 1953—54 годах. Тогда катер «Ж-257» с шестью людьми на борту дрейфовал в Тихом океане почти три месяца без еды и питья. Но та шестерка была старой сталинской закалки. Они сразу подготовили к уничтожению все документы на случай, если им придут на помощь американцы. Они умирали от голода и жажды, но больше всего их волновала беспечность органов безопасности: из СССР, оказывается, легко убежать. Когда Зиганшина и его товарищей осыпали почестями, участники дрейфа на «Ж-257» встретились с ними и попросили рассказать в деталях, как именно они варили сапоги и гармонь. Рассказ их не удовлетворил, они заявили, что сапоги и гармонь так сварить и съесть невозможно, и всюду говорили, что Зиганшин и его товарищи – обманщики, а может быть, и предатели.

Странно, но факт покорения космоса был воспринят мною с меньшим волнением, хотя сам день 12 апреля 1961 года, когда объявили о полете Гагарина, помню с исключительной четкостью.

Я учился во втором классе, и в этот день был в школе. Часов в 11 утра в класс вошел завуч и сказал, что Советский Союз запустил человека в космос и что уроков не будет. Мы выбежали на улицу, из репродукторов неслись марши, какие-то люди ездили по улицам и бесплатно раздавали газеты – внеочередной выпуск «Известий», состоящий из одной странички, на которой был портрет Гагарина и сообщение правительства.

Запомнились не только эти детали, но и чувство гордости за СССР, – в свои девять лет я был настроен весьма патриотично. И все же к космонавтам и космонавтике я отнесся без того энтузиазма, который можно было ожидать от мальчика, интересующегося техникой. Видимо, меня уже тогда коробил язык любых пропагандистских кампаний, в том числе прославлявших наши достижения в космосе. Не случайно я так и не записался в «Кружок юных космонавтов» в Доме пионеров, куда ходил один из моих близких товарищей и всячески убеждал ходить и меня. А я все тянул и тянул, хотя в принципе любил всевозможные кружки, да и про полеты в космос был не прочь узнать побольше. Но «юным космонавтом» становиться почему-то не хотелось, хотя я и сам не понимал почему.