Годам к шести я уже смутно знал, что существует некая таинственная фигура по имени Сталин, но кто он и где он – было неясно, его имя в доме не произносилось.

Мое любопытство усилилось после того, как я увидел его портрет в старой газете. Эта газета была наклеена в моей комнате под обои, которые я любил ковырять перед сном (в квартире на Арбате я уже спал не в детской кроватке, а на обычной тахте). Перед тем как заснуть, особенно днем, я слюнявил палец и потихоньку тер обои напротив своего носа, пока через несколько месяцев не протер их насквозь. Под обоями оказалась старая газета, а на ней лицо человека с пышными усами. Под фотографией стояла подпись «Сталин». Я стал спрашивать кто это, но почувствовал, что взрослые уклоняются от ответа.

У моей бабушки Симы и деда Володи была многотомная «Большая Советская Энциклопедия», где я решил прочитать о Сталине. Эта энциклопедия отличалась от других знакомых мне книг тем, что почти в каждый том были вложены отдельные страницы, присланные, как я узнал позднее, для замены идеологически неправильных материалов. Эти «правильные» страницы полагалось вклеивать вместо «неправильных», но дедушка ничего не вклеивал, а просто вкладывал новые листы в соответствующие тома. В конце пятидесятых годов эти листы приходили подписчикам «Энциклопедии» постоянно, чуть ли не еженедельно: времена стремительно менялись. Одна из таких вкладок была посвящена Сталину, но я ничего в ней не понял.

Через пару лет, когда мне было лет восемь, я решил более настойчиво спросить у отца, кто такой Сталин.

Отец мне ответил что-то невнятное, по-видимому, связанное с разоблачением культа личности, а потом стал говорить, что Сталин создал колхозы, и это усилило наше сельское хозяйство, нашу страну, и что без этого мы бы наверняка проиграли немцам войну, потому что нам не хватило бы хлеба.

Я никогда не напоминал отцу про тот странный разговор про колхозы, хотя всю жизнь его помнил. Таков механизм детской памяти, а потому, чем старше я становился, тем мне было яснее, как велика ответственность за то, что взрослые говорят даже совсем маленьким детям. Ведь ребенок не понимает, что слово может быть сказано необдуманно, просто так, чтобы отвязаться. Слово родителей для ребенка бывает очень весомо, и он может запомнить его навсегда.

Другой похожий случай, касавшийся, правда, не общей, а узкосемейной истории, произошел, когда мне было четыре года и мы еще жили на даче в Кратово. Мы много гуляли с мамой по поселку и его живописным окрестностям – сразу за нашей дачей начинался луг, а за ним лес. И вот мы идем по песочной тропинке мимо большой трансформаторной будки, гудящей ровным негромким басом, и я спрашиваю: «Мам, а ты была за границей?» В ответ мама оживленно мне рассказывает, что когда-то давно она плавала на корабле и побывала в Греции, Турции, и в далекой стране Палестине, название которой я слышал тогда в первый раз.

Спустя несколько лет мама, как обычно, сидела вечером со своей работой на кухне. Я пришел поболтать и, между прочим, спросил: «Ты ведь была за границей, в Турции, в Греции?» Неожиданно я увидел, что у мамы перевернулось лицо и она стала настаивать, что я все это выдумал, неизвестно откуда взял, что она в жизни никуда не выезжала из СССР… Я слишком ярко помнил тот давний разговор, и понимал, что она почему-то говорит мне сейчас неправду и настаивает на ней. Я инстинктивно (прямо как в библейской истории о Сусанне и старцах) стал доказывать свою правоту тем, что припомнил все обстоятельства нашего разговора, трансформаторную будку, погоду в тот день, нашу прогулку…

Меня, конечно, обижало, что мама хочет меня запутать, особенно потому, что не понимал причины такой ее реакции. А эта причина была проста: отец пошел работать в институт Министерства радиоэлектроники, где получил допуск к секретной информации и тщательно скрывал наличие у жены родственников за границей. Всего этого я, естественно, не знал, но мне стало ясно, что вопрос о маминых путешествиях лучше не поднимать.

Между тем, в доме было немало предметов, когда-то привезенных из Палестины, а также, возможно, купленных в магазине Торгсин на присланную из той же Палестины валюту.

Овсянку, к примеру, держали в круглой железной банке с изображением дискобола и потертыми надписями на незнакомых языках – английском, арабском и иврите.

Мой первый трехколесный велосипед, на котором я ездил еще по квартире на улице Фрунзе, был не такой, как у остальных московских детей: он был ярко-красный, а сзади с двух сторон имелись специальные площадки для ног, чтобы ездить на нем стоя, как на самокате.

Моей любимой игрушкой был английский конструктор «Мекано» с бронзовыми гайками и винтиками, облупившимися от времени зелеными стальными планками и красными колесиками. На коробке от конструктора был изображен мальчик в необычных штанах до колен. В ней даже сохранился рекламный буклет фирмы, где были изображены сложные конструкции из самых больших наборов «Мекано»: огромные портальные краны и подъемные мосты. Многие детали, правда, были потеряны. Этот конструктор перешел ко мне по наследству от мамы, которая также любила в него играть.

Но все эти столь знакомые с детства предметы не воспринимались мною как «заграничные» и никак не связывались с путешествиями за пределы Советского Союза. Тема «родственников за границей» еще довольно долго оставалась под запретом, однако необычная и драматическая история маминой семьи постепенно начала для меня проясняться.

Этому способствовал приезд в Москву жившей в Израиле бабушкиной сестры Шуры. Она приехала весной 1960 года, в недолгий период потепления отношений с Западом. Конечно, от меня могли скрыть Шурин приезд, и сделать это было несложно: она приехала в качестве иностранной туристки, жила в гостинице и дома у нас никогда не появлялась. Но так поступить, очевидно, не посчитали возможным, хотя родители, как я сейчас понимаю, были в нерешительности. С одной стороны, они не могли отказать Шуре в естественном желании посмотреть на своего внучатого племянника, то есть на меня, которого она знала только по фотографиям. Но с другой стороны, они не знали, как объяснить мне, почему мамина тетя оказалась за границей. И не просто за границей, а в Израиле, как называлась к тому времени та часть Палестины, куда Шура уехала в конце 1920-х.

Экзотический Израиль, о котором я тогда очень мало знал, безусловно, возбудил бы мое любопытство, а потому само это слово тогда не было даже произнесено. Мне сказали, что Шура приехала из Крыма, а вообще-то живет во Франции. Эта версия содержала в себе долю правды. Шурин муж, специалист по виноградарству, много лет работал во Франции и даже имел двойное гражданство: израильское и французское. Не исключаю, что Шура въехала в СССР как гражданка Франции. Возможно даже, что Шурина поездка включала отдых в Крыму.

Но как бы то ни было, родительский расчет оказался правильным: ни с какими дальнейшими расспросами я к ним до поры до времени не приставал. Франция так Франция – этот факт не показался мне особенно удивительным или интересным. Прежде всего по сравнению с теми чудесами, которые окружали Шуру в Москве. Главным из этих чудес был автомобиль ЗИС-110 с откидным верхом, предоставленный в Шурино распоряжение «Интуристом». Этот автомобиль был советской копией представительского «паккарда», на такой машине ездили члены правительства, и у меня в голове не умещалось, что на ней могут ездить простые смертные. К моему восторгу, мне тоже довелось один раз на ней прокатиться – вместе с бабушкой и Шурой.

Сама Шура оказалась изящной и моложавой иностранной дамой. Именно иностранной – это свое впечатление я помню твердо, хотя мне трудно было бы объяснить, из чего оно сложилось. По-русски Шура говорила без малейшего акцента, хотя прожила тридцать лет за границей. Наверное, дело было в ее прическе, незнакомых духах, одежде, видимо, очень дорогой и модной, хотя разобраться в подобных деталях я в восемь лет, разумеется, не мог. Но наиболее непривычна, как я теперь понимаю, была Шурина манера держаться – по российским понятиям холодноватая, лишенная родственной теплоты.

То, что Шура с мужем живут не во Франции, а в Израиле, я выяснил позже – года через два после ее приезда. Наверное, это было как-то связано с марками, которые я к тому времени начал собирать. Узнав о моем новом увлечении, бабушка отдала мне целый ворох конвертов от Шуриных писем. На этих конвертах были марки Франции и Швейцарии, где Шура часто проводила летние месяцы, но большинство писем было из Израиля, а более старые – из Палестины. Видимо, тогда же я узнал, что Шура уехала в Палестину вместе с родителями и что это было в конце 1920-х годов.

Разумеется, мне тогда не сказали, что вслед за ними должны были уехать бабушка с мужем и маленькой мамой. И не просто должны были, а действительно уехали, но потом вернулись обратно.

Про этот эпизод я узнал уже, в сущности, взрослым, и тогда он меня поразил. И тем, что мама могла вырасти в Палестине, никогда не встретиться с моим отцом, и я бы не появился на свет. И тем, какой бедой могло обернуться для мамы, бабушки и дедушки их возвращение в Советский Союз. Но прежде всего меня поразила сама причина, заставившая их вернуться.

Этой причиной была любовь. Любовь бабушки к человеку, разлуку с которым она не могла перенести. Этого человека я прекрасно знал: им был мой дедушка Володя.