Мне захотелось упасть на колени. Еще никогда меня так не выбивало из колеи собственное поражение. Страдание веревкой стиснуло грудь и сжимало все туже. Я еле держался на ногах. Но взгляд мой приковался к греческим буквам на фотографии Диатессарона. Они обвиняли меня в лицемерии. Называли глупцом. Я просил своих учеников читать внимательно, искать многогранность и скрытые смыслы в свидетельствах, которые оставил нам Господь, а оказывается, сам я знал Евангелие плохо – как и своего друга Уго. Он мучился тайной, способной обернуться вечным страданием для всякого, кто верит в плащаницу, и для него самого она стала невыносимым адом, разрушив всю его жизнь и уничтожив его еще раньше, чем он прибыл в Кастель-Гандольфо. А Симон, знавший, насколько Уго страдает, умножил его страдания. Я думал, что понимаю душу брата не хуже своей, а он оказался для меня таким же незнакомцем, как человек на плащанице.

– Дядя, что нам делать? Они хотят, чтобы завтра я дал показания.

Слова вылетали и растворялись в тишине спальни.

Лучо поднялся с постели и оперся о трость. Он не стал класть мне руку на плечо, он просто подошел и неподвижно встал рядом, словно напоминая, что я не один.

– Его сутана по-прежнему у тебя? – спросил он.

– Да.

– А пистолетный ящик?

Я кивнул.

Он бросил трость и некоторое время стоял на своих ногах. Вглядывался в стихи Евангелий и хмурился так, будто читал газетные некрологи. Старые друзья. Воспоминания о более счастливых временах.

– Если принесешь их, – сказал он, – я устрою так, что мусорные машины на рассвете заедут сюда.

– Он убил Уго! Неужели тебе все равно?

– Он поймал одну рыбу, чтобы накормить многих. Ты считаешь, ему следует пожертвовать за это всем своим будущим?

– Он убил Уго, чтобы скрыть, какой «подарок» мы дарим православным! – Я ткнул пальцем в фотографию страницы Диатессарона.

Лучо склонил голову и промолчал.

– Его святейшество знает? – спросил я.

– Конечно нет.

– А архиепископ Новак?

– Нет.

Мир застыл. Ничто не двигалось, кроме красной точки на медицинском приборе, которая все бежала и бежала вперед.

– Твоя мать когда-нибудь говорила тебе, – сказал наконец Лучо, – что твой прадедушка лидировал после восьмого тура голосования конклава в тысяча девятьсот двадцать втором году? Чуть не стал папой. – Лучо загадочно улыбнулся. – А тот человек – никто по сравнению с Симоном.

– Дядя, не надо!

– Однажды он тоже может надеть белое папское облачение.

– Уже нет.

Лучо поднял брови, удивляясь, как я могу не понимать простых вещей.

– Не вижу, какой у тебя есть выбор, – сказал он.

Я посмотрел на него. Может быть, дядя прав. Он облек в слова мое чувство беспомощности. Ничего не остается, кроме способов примириться с тем, что должно произойти.

– Мы дадим им все, чего они хотят, – сказал Лучо и показал на страницу Диатессарона. – Объясним, что они совершили ужасную ошибку, отдав плащаницу православным. А когда они попросят нас молчать, мы согласимся. При условии, что Симона не накажут.

Я покачал головой.

– Александр, даже без сутаны и пистолетного ящика у них достаточно свидетельств, чтобы обвинить его. Другого выхода нет.

– Он за это убил! А Уго за это погиб! Симон скорее согласится, чтобы его осудили, чем допустит, чтобы союз с православными потерпел поражение.

Лучо засопел.

– Наивно предполагать, что его святейшество расскажет все православным, как только мы расскажем все ему. Православные даже Библию читают по-другому, не так, как мы. Для них она вся – историческое свидетельство.

– Плащаница – подделка! – в сердцах бросил я. – Нельзя дарить им подделку!

Лучо похлопал меня по спине.

– Принеси мне сутану и пистолетный ящик. Я обо всем позабочусь.

Я смотрел через его плечо на одну фотографию. Симон, примерно такого возраста, как сейчас Петрос. Он сидел на коленях у отца и смотрел на него снизу вверх полными восхищения глазами. Рядом с ними стояла мать, глядела в объектив и улыбалась. В ее взгляде было нечто неуловимое – веселость, мудрость и умиротворение, словно она знала что-то, чего больше никто не знал. Ее руки прикрывали едва заметно вздувшийся живот.

– Нет, – сказал я. – Я не могу этого сделать. Я найду другой способ.

– Другого способа нет.

Но, глядя на фотографию, я почувствовал, как у меня защемило сердце. Потому что я отчетливо, как никогда, понимал: Лучо ошибается.

Снаружи светила полная луна. Воздух был мягок от рассеянного тонкого света. Я дошел до самого приоратства сестры Хелены и лишь тогда остановился, схватившись пальцами за металлический забор, чтобы не упасть. Я закрыл глаза и вдохнул всей грудью.

Я любил брата. И всегда буду любить. Он вовсе не собирался этого делать. В Кастель-Гандольфо Симон приехал без оружия. Мог убежать, убоявшись дела своих рук, но вместо этого вызвал полицию. И, ожидая жандармов, снял плащ, встал на колени рядом с другом и укрыл его от дождя.

По саду гулял ветер, отгибая стебли в сторону от меня. Растения вытягивались, словно хотели убежать от собственных корней.

Я представил размер руки Симона и размер лежащего в ней пистолета. Лео назвал его пукалкой. Самое маленькое, самое маломощное оружие, которое он смог найти. Когда на спусковой крючок лег огромный палец, должно быть, ему не осталось и места для движения. Требовалось лишь слегка надавить.

Мне нестерпимо хотелось верить, что это несчастный случай. Вот только оказаться в руке Симона случайно пистолет не мог.

Я сел и запустил пальцы в теплую землю. Он мог признаться. Его бы спросили, почему он это сделал, и тогда можно было промолчать, чтобы защитить плащаницу. Вместо этого он решил защитить молчанием и себя. Этот выбор даже больше, чем убийство Уго, отдалял Симона от меня.

Мне было четырнадцать, когда он сказал, что больше не хочет быть грекокатоликом. Усадил меня перед собой и объяснил, что по воскресеньям продолжит водить меня в нашу церковь и потом забирать, но сам впредь станет ходить на мессу, а не на божественную литургию. Я так и не понял, почему ему захотелось уйти. Мы любили нашу греческую церковь. Глядя, как отец появляется из-за стены икон, сверкая золочеными одеждами, выходит из алтаря, куда не допускается ни один мирянин, мы верили, что он очень важный человек. Но в тот день я сказал Симону, что тоже уйду из греческой церкви: не важно, куда мы будем ходить по воскресеньям, главное, чтобы ходили вместе.

Он отказался. Заставил меня остаться. Позаботился, чтобы меня посвятили в алтарники в греческой церкви. Проверял, продолжают ли священники заниматься со мной греческим.

С того дня каждый раз, расспрашивая, какие девочки мне нравятся, начинал он всегда с дочерей греческой конгрегации.

Ему не должны были позволять уходить в римское католичество. В каноническом праве сказано, что церковный обряд отца переходит к его сыновьям. Но Симон попросил у Лучо содействия. И мой дядя, который больше всего в жизни хотел, чтобы его племянники продолжали нашу семейную традицию, наконец понял, кем может стать Симон. С этой минуты он начал отнимать его у меня, чтобы вывести на дорогу, по которой – как понимал и я сам – тому уготовано было идти.

И вот, каждое воскресное утро я чистил ботинки, а Симон гладил одежду. Мы вместе брились, глядя в одно зеркало. А потом он провожал меня до моей церкви, передавал на попечение моему приходу и уходил.

Брат готовил меня, всю свою жизнь готовил меня к этому мгновению. И всю жизнь я сопротивлялся. Он стал римским католиком, потому что его работа со мной наконец завершилась. Его, наверное, убивала необходимость быть за отца младшему брату. Симон знал, что ему суждено перерасти наш город, наш дом, карьеру отца. Но он оставался со мной, пока мог. Как сказал Лучо, выбора не было. Может быть, в жизни христианина его никогда нет. Симон похоронил себя, чтобы воспитать меня. След этого решения, словно водяной знак, отмечал каждый совершенный им поступок: готовность от всего отказаться, всем пожертвовать – будущим, церковной карьерой, даже жизнью друга.

Если что-то любишь – умри за это. Эта мысль заключена в Евангелиях. «Кто отдаст жизнь за Меня, – сказал Иисус, – сохранит ее». Я ненавидел брата за то, что он сделал. И еще больше – за то, что завтра придется сделать мне. Но когда я думал о том, что нам предстоит разрешить, я чувствовал еще и облегчение. Все завершилось. Долгое путешествие, в течение которого я был его братом. Страх достижения цели. Неоплаченного долга. Мучительные поиски нашего предназначения. Завтра все окончится.

Завтра наше предназначение свершится.

Я сосчитал шаги. Дотронулся до нового замка на старой двери. Медленно повернул новый ключ. Шагнул внутрь. Мона и Петрос подняли головы с одинаковым выражением лица. Словно не ожидали меня так рано. Словно я пробудил их от прекрасного сна. Петрос не спеша сполз у Моны с колен, чтобы подойти ко мне поздороваться. Мне захотелось спрятать лицо и заплакать.

– Петрос, – еле выдавил из себя я, – пора ложиться спать. Пожалуйста, иди чистить зубы и мыться.

Он поднял на меня взгляд, но спорить не стал. Никогда еще я так не старался скрыть от него свои переживания. Но он все равно почувствовал. Его сердечко сразу настроилось на ту же частоту печали.

– Иди, – повторил я.

Я побрел вслед за ним и отрешенно смотрел, как он открывает воду. Мыло выскользнуло у него из рук, и я взял его ладони в свои, положил между ними мыло и стал намыливать.

– Babbo, почему ты такой грустный? – шепотом спросил он.

– Петрос, мне кажется, папа не хочет сейчас об этом разговаривать, – тихо сказала позади меня Мона.

Он наблюдал за мной в том же самом зеркале, у которого мы с Симоном вместе брились. Эти синие глаза! Глаза моего брата. Моей матери. Судя по фотографиям в комнате Лучо, даже у моего дяди раньше были такие глаза.

– Надевай пижаму, – сказал я.

Какое-то время, пока переодевался, Петрос стоял перед нами полуголым. И мать, которая никогда не видела его в белье, отвела взгляд. Сын извивался, натягивая пижаму, а я заметил, что у него на бедрах, там, где тесно прилегали штанины кальсон, остались едва заметные полоски. Мне вспомнился синяк у Симона.

Петрос побежал к кровати, но обернулся на меня.

– А у дяди Симона все хорошо? – спросил он.

Но я сказал ему, что мы еще не ложимся.

– Пойдем со мной.

Когда мы подошли к двери квартиры, он спросил:

– Куда мы идем?

Моне я тоже сделал знак следовать за нами и повел их вверх по лестнице на крышу.

Казалось, что мы стоим на палубе ночного корабля. Внизу переливался огоньками океан. Белье покачивалось на веревке, словно сигнальные флажки. На другом берегу – дворец Иоанна Павла. Под нами, как рыбацкие лодки, проплывали дома. Супермаркет и почта. Гараж и музеи. И над всем, торжественный, как церковное таинство, – собор Святого Петра.

Взяв сына на руки, я подошел к краю крыши, чтобы ему все было видно.

– Петрос, – начал я, – какое твое самое счастливое воспоминание об этом доме?

Он улыбнулся и глянул на Мону.

– Когда приходит Mamma, – сказал он.

Она погладила его по щеке и прошептала:

– Алекс, зачем ты это делаешь?

– Петрос, открой глаза пошире, – сказал я, – и посмотри вокруг. Потом зажмурься крепко-крепко и сфотографируй все в памяти, как на открытку.

– Зачем?

Я поставил его и присел рядом.

– Хочу, чтобы ты запомнил все, что видишь.

И мысленно прибавил: «Потому, что мы можем больше этого не увидеть. Потому, что в этот раз мы не будем говорить: „Увидимся!“ В этот раз мы скажем: „Прощай!“»

– Babbo, что случилось? – с дрожью в голосе произнес он.

– Что бы ни случилось, – прошептал я, – мы всегда будем друг у друга, ты и я. Всегда.

Этому ребенку Бог уготовил в жизни всего один пример любви, которая никогда не покидала его. Моей любви. И я говорил от всего сердца. Я не покину его никогда, что бы ни случилось.

– Мы будем жить в доме у мамы? – спросил Петрос.

У меня сдавило горло.

– Нет, солнышко.

Я чувствовал себя сломленным. Мне вновь захотелось взять его на руки и изо всех сил прижать к себе.

– Тогда что мы здесь делаем?

Не было у меня такого ответа, который бы он понял. И поэтому я просто поднял его повыше и стал показывать все наши любимые места. Напомнил, чем мы там занимались, какие пережили приключения. Как мы частенько сиживали в тени деревьев, которые сейчас под нами, и бросали птицам кусочки черствого хлеба, смотрели, как люди опускают письма в большой желтый ящик на здании почты, и представляли, в какие страны полетят эти письма. Напомнил ночь, когда мы поднялись на собор Святого Петра, смотреть фейерверк на двадцатипятилетие понтификата Иоанна Павла, и видели самого Иоанна Павла, который сидел у своего окна и тоже смотрел на фейерверк. Напомнил зимнее утро, когда мы вышли из «Анноны», местного супермаркета, и у нас порвался пластиковый пакет, и все яйца разбились об асфальт, а Петрос расплакался, и тогда – о чудо! – единственный раз в его жизни пошел снег. Запомни, Петрос, это волшебное чувство. Как в одно мгновение всю грусть без остатка может смахнуть даже малый дар Божьей любви. Бог следит за нами. Заботится о нас. И никогда нас не оставляет.

Я выдохся, а Петрос хотел еще историй, но мои воспоминания становились все мрачнее, и тогда Мона пришла мне на помощь и принялась рассказывать о нашей юности. О том, каким я был мальчиком.

– Mamma, – спросил он, – а Babbo был хорошим футболистом?

– О да, – улыбнулась Мона, – очень!

– Таким, как Симон?

У нее залегли под глазами горькие складки.

– Петрос, он во всем был лучше.

Обратно я нес сына на руках. Он нахмурился, когда мы вернулись в квартиру. Едва устроившись под одеялом, снова встал. Закрыл шкаф; проверил, хорошо ли он закрыт. Потом мы молились. Мона держала его за руку, и больше ничего было не надо. Я выключил свет и увидел, как в его влажных глазах двумя дугами отражается лунный свет.

– Я люблю тебя, – сказал я.

– И я тебя тоже люблю.

И на мгновение моя душа снова почувствовала себя цельной. Там, где рядом со мной будет это дитя, то место я и назову домом.

Мона пошла вслед за мной на кухню. Остановилась, провела рукой по волосам. Достала из буфета чашку, налила из-под крана воды. Молча.

Наконец, поставив чашку, она села рядом со мной и забрала открытую Библию, которую я почему-то держал в руках. Ту Библию, что она читала нашему сыну.

– Алекс, что ты задумал?

– Я не могу об этом говорить.

– Ты не обязан спасать Симона. Ты это понимаешь?

– Прошу тебя, – взмолился я, – не надо!

Она сунула Библию обратно мне в руки.

– Загляни сюда и ответь. Кто спасал Иисуса?

Я недоуменно смотрел на нее, пытаясь понять, куда она клонит.

– Покажи мне, – не сдавалась она, – покажи страницу, где сказано, что он выиграл свой суд.

– Ты знаешь, что он не…

Я осекся. Но она ждала и молчала. Она хотела, чтобы я произнес это вслух.

– Иисус, – сказал я, – не выиграл свой суд.

– Тогда покажи мне, – тихо сказала она, – где сказано, что все закончилось хорошо и все жили долго и счастливо, потому что пришел брат и спас его.

– Так мне его бросить? Взять и убежать?

Она услышала упрек в моих словах, и ее лицо исказило отчаяние.

– Что бы ты ни делал, – начала она, глядя в сторону, – Симоном еще никто никогда не мог манипулировать. Никому не удавалось заставить его переменить решение. Если он хочет проиграть свой суд…

Я встал.

– Мы не будем продолжать этот разговор.

Но она, впервые после своего возвращения, не стала заискивать передо мной.

– Алекс, в твоих руках только одна жизнь. Его! – Она показала в сторону спальни. – Но ты заморочил ему голову рассказами о двух людях, которых он не видит. Ты заставил его поверить, что двух самых важных в его жизни людей никогда не бывает рядом. Хотя самый главный в его жизни человек всегда был с ним!

– Мона, – сказал я. – У меня есть шанс вернуть Симона к жизни. Я в долгу у него.

– Ты ничего ему не должен. – У нее задрожали губы.

– Что бы ни случилось со мной, – сказал я, – у меня всегда будет Петрос. Если Симона уволят из священного чина, у него не останется ничего.

Она собиралась сказать что-то резкое, но я не дал ей возможности.

– Завтра я кое-что сделаю, – сказал я, – и это приведет к определенным последствиям. Возможно, мы с Петросом больше не сможем здесь оставаться.

Она хотела спросить почему, но я продолжал:

– Прежде чем это произойдет, мне важно быть с тобой откровенным. С тех пор как ты ушла, ничего другого мне так не хотелось, как снова собрать вместе нашу семью.

Она трясла головой, словно желая перемотать пленку, словно пытаясь заставить меня замолчать.

– Я мечтал, как мы втроем заживем в этой квартире, – продолжал я. – Этого я хотел больше всего в жизни.

Она вдруг расплакалась. Я отвел взгляд.

– Но когда ты вернулась, все изменилось. Ты ни в чем не виновата, ты все сделала правильно. Я люблю тебя. И всегда буду любить. Но изменилось все остальное.

Мона разглядывала потолок, пытаясь высушить слезы.

– Ты не обязан ничего объяснять. Ты ничего мне не должен. – Она перевела взгляд на меня. – Но я умоляю тебя: думай прежде всего о себе и о Петросе. Раз в жизни. Забудь про Симона. Ты столько сил положил на то, чтобы устроить Петросу спокойную, счастливую жизнь. Я не знаю, что ты собрался сделать, но помни: здесь – весь его мир.

Я любил ее за эти слова. За яростную защиту своего мужа и сына. Но разговор меня уже утомил. Пора заканчивать.

– Мона, я не знаю, где мы с Петросом будем жить, если придется переехать. Одно могу сказать: где-то за пределами городских стен. И если… если ты хочешь, поедем с нами.

Она молча на меня смотрела.

– Я не спрашиваю, каковы твои планы, – сказал я. – Но сегодня вечером я понял, какие планы у меня. Я хочу, чтобы моя семья жила под одной крышей.

Мона обняла меня обеими руками и зарыдала, впиваясь пальцами мне в кожу.

– Не отвечай, – сказал я. – Не сегодня, подожди, пока поймешь наверняка.

Она лишь крепче обхватила меня. Я закрыл глаза и обнял ее.

Вот так.

Я прожил здесь славную жизнь. Что бы ни сулило будущее, я буду смотреть на стены этой страны и благодарить Бога за годы, которые Он позволил мне прожить внутри них. Ребенком я любовался, как встает солнце над Римом. Взрослым я буду наблюдать, как оно заходит над собором Святого Петра.