Я вышел вслед за Симоном из столовой и стал подниматься к Лео, а в голове у меня крутилась единственная мысль: плащаница – здесь! Погребальное полотно Христа – в этих городских стенах! Может быть – уже спрятано под замок в колонне собора Святого Петра. Может быть, новость скоро станет всеобщим достоянием.

Появление плащаницы придавало выставке Уго новое звучание. Бумаги, предъявленные водителем грузовика, подписал архиепископ Новак, а значит, о перевозке реликвии распорядился сам Иоанн Павел. Вот уже шестнадцать лет, со времен проведения радиоуглеродного анализа, церковь не делала по поводу плащаницы никаких официальных заявлений. И вдруг все стремительно начало меняться. Я на время забыл о смерти Уго и взломе квартиры, позволив мыслям течь в новом русле. Не пытался ли Уго в своем письме сказать мне, что он смог привезти сюда плащаницу, но столкнулся с непредвиденными трудностями?

«Выяснились кое-какие факты. Это срочно».

Христианские реликвии способны всколыхнуть самые сокровенные чувства. В прошлом году на Рождество мы с Петросом смотрели по телевизору сюжет о крупной ссоре между священниками и монахами Вифлеема, всего лишь из-за разногласия в вопросе, кому с какой стороны базилики Рождества Христова разрешено подметать мусор. В начале этого года в по мещении, где проходила международная конференция по плащанице, пришлось поставить вооруженного охранника, а священник – хранитель реликвии спешно ретировался из конференц-зала из-за бурной реакции на предложение слегка почистить поверхность полотна. А что было бы, выйди слух о перевозке плащаницы наружу? Большинство жителей Турина наверняка пришли бы в восторг, узнав о планах Уго установить подлинность реликвии и воздать ей подобающие почести, но горстка несогласных могла бы отреагировать иначе… На моей памяти нападение в Кастель-Гандольфо случилось всего один раз, и вызвали его причудливые религиозные галлюцинации: психически больной человек едва не набросился на Иоанна Павла в Садах Ватикана, после попытался удрать по шоссе в сторону Рима и отбивался от итальянской полиции топором. В карманах сумасшедшего обнаружили записи бессвязных рассуждений о соперничестве с богами. Приезд плащаницы мог спровоцировать нечто подобное, и мне оставалось благодарить Бога, что Петрос и Хелена не пострадали.

Чтобы не отставать от Симона, пришлось бежать трусцой. Мне хотелось узнать его соображения, но брат уже исчез. Когда я зашел в квартиру, на пороге детской появилась София и сказала:

– Он пошел наверх.

И показала на крышу. Самое уединенное место в здании.

Я двинулся следом за Симоном, но София тронула меня за руку и прошептала:

– Петрос тебя зовет.

Я свернул в детскую. Мой сын сидел на нашей временной кровати. Свет был приглушен, на полу валялись книги и плюшевые звери из рядом стоявшего манежа. Петрос тяжело дышал, казалось, он запыхался после изнурительного бега.

– Что случилось? – спросил я.

Воздух вокруг него был влажным и теплым. Петрос протянул ко мне руки.

– Плохой сон приснился? – спросил я.

В возрасте Петроса начинаются ночные кошмары и хождение во сне. Симон в свое время страдал и от того и от другого. Я усадил сжавшегося от страха малыша себе на колени и погладил по голове.

– А давай еще раз почитаем про Тотти? – прошептал он, словно в бреду.

Тотти. Атакующий полузащитник «Ромы».

– Конечно, – ответил я.

Петрос наклонился и пошарил на темном полу в поисках книжки. Но с моих колен постарался не слезать. Один раз я его уже оставил.

– Петрос, все кончилось, – пообещал я, целуя его влажный затылок. – Бояться нечего. Здесь ты в безопасности.

Я остался с ним, пока он снова не заснул, желая убедиться, что все в порядке. Когда я выскользнул из детской, Лео уже вернулся домой, и София разогревала ему еду. На кухне я заметил, как Лео, наклонившись за поцелуем, погладил ей живот. Не дожидаясь приглашения поужинать, я извинился и пошел на крышу – искать Симона.

Его волосы бешено развевались на ветру. Лицо осунулось. Он неподвижно глядел вниз, на огни Рима – так, вероятно, смотрит на море вдова моряка.

– Как ты? – спросил я.

Он неуверенной рукой похлопал себя по карманам в поисках отложенной на крайний случай пачки сигарет.

– Не могу понять, что мне теперь делать, – пробормотал он, не глядя на меня.

– И я.

– Он мертв.

– Знаю.

– Сегодня днем я ему звонил. Поговорили про выставку. Не верю, что он погиб.

– Знаю.

Голос Симона стал еще тише.

– Я сидел рядом с его телом и пытался разбудить.

У меня в груди заныло.

– Уго вложил всю душу в эту выставку, – продолжал брат. – Все ей отдал.

Он зажег сигарету. Его лицо исказилось мучительной гримасой отвращения.

– Почему надо было позволить ему умереть за неделю до открытия? На самом пороге?

– Это – дело рук человеческих, – сказал я. Чтобы напомнить, куда стоит направить его гнев.

– И зачем понадобилось вызывать туда меня? – продолжал он, не слушая.

– Стоп. Все это – не твоя вина.

Симон выпустил в темноту длинный дымок.

– Моя. Я обязан был его спасти.

– Тебе повезло, что тебя там не было. То же самое могло случиться и с тобой.

Брат с горечью посмотрел на небо, потом уставился вниз, на пустырь, где мы в детстве играли. Кто-нибудь из семей гвардейцев всегда вытаскивал на террасу надувной бассейн. Сейчас от него осталось лишь мокрое пятно.

– Ты думаешь, это связано с плащаницей? – спросил я, понизив голос. – С ее перевозкой из Турина?

Из ноздрей Симона выползли два щупальца дыма. Невозможно было понять, размышляет ли он над моим предположением.

– Никто не знал, что ее перевезли сюда, – категорично заявил он.

– Известия трудно скрыть. Люди многое слышат. Так же, как мы сейчас услышали историю от Лео.

Потребовалась целая бригада рабочих, чтобы погрузить новый реликварий плащаницы в грузовик. Священники – чтобы открыть часовню. Затем еще несколько рабочих и еще несколько священников – чтобы разгрузить машину. Если хотя бы один из них упомянул новость в разговоре с женой, с другом, с соседом…

– В ту ночь Уго сидел в грузовике, – сказал я. – Всякий, кого задействовали в перевозке, его видел. Может быть, поэтому его преследовали.

– Но ни тебя, ни меня не видели. Зачем преследовать нас?

– Так что же, по-твоему, произошло?

Симон стряхнул с сигареты пепел, глядя, как уголек, кувыркаясь, полетел в темноту.

– Уго ограбили. Я не знаю, что произошло в квартире, но здесь нечто другое.

И все же в голосе у него звучало едва заметное сомнение.

Зазвонил мой мобильный. Я глянул на экран.

– Дядя. Ответить?

Симон кивнул.

– Александр? – спросил на другом конце глубокий, неспешный голос.

Кажется, дядя Лучо недоумевает всегда, когда люди сами отвечают по своему телефону. Он не может понять, почему у всех остальных нет священников-секретарей.

– Да, – сказал я.

– Где ты сейчас? Симон и Петрос – в безопасности?

Он наверняка уже знал о взломе.

– У нас все хорошо. Спасибо, что спросил.

– Мне говорили, что сегодня вечером вы оба были в Кастель-Гандольфо.

– Да.

– Ты, должно быть, очень огорчен. Я распорядился, чтобы для вас троих на сегодня приготовили гостевые комнаты, так что скажи, где вы, и я пришлю машину.

Я замялся. Симон уже качал головой и шептал:

– Нет. Этого мы делать не будем.

– Спасибо, – сказал я, – но мы сейчас у одного нашего друга, в казармах швейцарской гвардии.

Ответа не последовало, лишь знакомое молчание, провозвестник недовольства моего дяди.

– Тогда я хочу видеть вас завтра у себя во дворце, – сказал он наконец. – С утра. Обсудить ситуацию.

– Когда именно?

– В восемь. И Симону тоже передай. Рассчитываю увидеть и его.

– Мы придем.

– Рад слышать. Спокойной ночи, Александр!

Трубка бесцеремонно отключилась.

Я повернулся к Симону.

– Он хочет встретиться с нами в восемь.

Новость не произвела никакого впечатления.

– Так что, наверное, надо поспать.

– Ты иди. А я буду спать здесь, – вдруг заявил Симон.

Здесь. На открытом воздухе. Под окнами папы.

– Да ладно тебе, – сказал я. – Пойдем внутрь.

Но все было безнадежно. Не спать на кровати – обычная практика самоистязания среди священников, и она, по крайней мере, здоровее, чем затягивание веревки на бедре. Наконец я сдался и сказал, что приду за ним утром. Ему необходимо побыть одному. А я решил сегодня вечером помолиться за брата.

Когда я вернулся, Лео и София уже ушли спать, тем самым дав понять, что отдали квартиру в мое распоряжение. А я надеялся узнать у Лео, о чем говорили в столовой после нашего ухода… Что ж, придется обождать с расспросами до завтра. На моем старом добром друге – раскладном диване, ветеране былых попоек – лежали сложенные простыни. Давняя географическая карта пятен на нем исчезла, пав жертвой женской руки. За дальней дверью в спальню я различал слабые звуки, которые вряд ли были звуками любви – для этого мои друзья слишком деликатны. Впрочем, как большинство священников, я не ручаюсь за человеческую природу.

Когда я снова заглянул в детскую, Петрос лежал, закопавшись в простыни. Его греческий крестик, который он почему-то решил снять с шеи, выскользнул из раскрывшейся ладошки на пол. Я подобрал его и положил в дорожную сумку, потом встал на колени у окна. Там лежала Библия, греческая, я упаковал ее с собой, когда мы уходили из дома, – та самая Библия, по которой мы с Петросом учились складывать слова. Сжав ее в руках, я попытался унять чувства. Обуздать страх, таящийся во тьме, и ярость, разгоравшуюся от мысли, что Петросу грозит опасность в нашем собственном доме. Гнев издавна живет в греческой душе. Это первое слово нашей литературы. Но надо было успокоиться. То, что я собирался сделать, я уже сотни раз делал для Моны.

«Господи, как я молюсь о прощении собственных грехов, так молюсь и о прощении их грехов. Как молю Тебя простить мне, так и я прощаю им. Как они грешники, так и я грешен. Кирие элейсон! Кирие элейсон!»

Я повторил эти слова дважды в попытке сосредоточиться на них, но мысли мои путались. Я понимал, что если швейцарские гвардейцы выставили у казарм дополнительных часовых, на то были веские причины. И не зря Лучо вызывает нас к себе. Говоря Петросу, что мы в безопасности, я даже не надеялся. Я откровенно лгал.

Глаза привыкли к темноте, и я стал разглядывать зверей, которых София нарисовала на стенах детской. На двери висела вешалка с детской одеждой, сшитой хозяйкой дома. Еще болезненнее, чем обычно, я почувствовал отсутствие Моны. Ее семья по-прежнему жила в городе. Несколько двоюродных братьев и дядьев – по большей части водопроводчиков, которые гоняли не приглянувшихся им молодых людей куском трубы. Если бы я попросил у них защиты, они бы, наверное, посменно присматривали за Петросом и за мной. Но я бы скорее уехал из города вместе с сыном, чем стал им обязанным.

В темноте я расстегнул сутану и сложил на стул. Потом улегся рядом с сыном и попытался придумать, чем мне назавтра его занять. Как стереть из его памяти воспоминание о сегодняшнем вечере. Я на ощупь погладил Петроса по плечу, не зная, на самом ли деле он спит, и мне вдруг захотелось, чтобы он отозвался. С тех пор как ушла жена, число моих одиноких ночей не убывало. Лишь притупилась боль, и это тоже было печально. Мне не хватало Моны.

Я ждал, когда придет сон. Ждал и ждал… Кажется, ждал уже целую жизнь.

Евангелия говорят, что Иисус готовил своих последователей ко второму пришествию, рассказывая притчи. Он сравнивал себя с хозяином, который оставил свой надел и отправился на свадьбу. Мы, его слуги, не знаем, когда вернется хозяин. И поэтому должны ждать его у дверей и не гасить ламп. «Блаженны рабы те, которых господин, придя, найдет бодрствующими». И если мне придется ждать возвращения жены всю жизнь – это не дольше, чем пришлось ждать любому христианину за последние две тысячи лет.

Но в такие ночи, как эта, ожидание отдавалось болью, громко стучащей в бесконечной пустоте. Мона была робкой, застенчивой и таинственной. Ее стеснительность перекликалась с моими поисками себя. Кто я такой и зачем пришел в этот мир, когда у родителей уже был Симон?

В детстве я, старший на два года, мало обращал на нее внимание. Правда, и она была слишком скромной, чтобы ее замечали. Возможно, сказывалось и то, что девочка росла в стенах Ватикана. На фотографиях в квартире ее родителей можно проследить, как задорный круглолицый ребенок постепенно превращался во все более привлекательную девчушку. В десять она совершенно невзрачна: темные взъерошенные волосы, водянистые зеленые глаза, толстые щеки. К тринадцати все переменилось: уже вполне отчетливо видно, что в один прекрасный день из нее получится что-то необыкновенное. К пятнадцати, как раз когда я готовился ехать в колледж, метаморфоза началась. И Мона это осознавала: следующие три года стали временем новых причесок и экспериментов с косметикой. Казалось, она одним глазком заглянула через стену в Рим и увидела, как выглядит современная женщина. Фотографии ее родителей были тщательно обрезаны, но сама Мона однажды отметила, что на некоторых все же видны глубокие вырезы и короткие юбки. Она рассказала мне о тайных вылазках в Рим с целью купить туфли на высоком каблуке и украшения – вылазках, во время которых она обнаружила, что одобрительный свист ад ресован, оказывается, вовсе не другим женщинам.

Я часто спрашивал себя, не было ли в ее жизни психологической травмы, о которой она мне не рассказывала? Сохранилась только одна фотография Моны со времен ее учебы на медсестру. Она там очень худа, с ввалившимися глазами. Мона объясняла мне, что после вольницы старших классов работа упала на нее тяжелым бременем. Я всегда воспринимал это как просьбу не проявлять излишнего любопытства. Я был не первым ее мужчиной, но все равно наша брачная ночь оказалась ужасной. Я недооценил, насколько психологически тяжело заниматься любовью с будущим священником. Привыкнув к обществу мужчин, я никогда не стыдился наготы и мог расхаживать по дому полураздетым. Мне казалось, я развею ореол таинственности одеяния священника, если покажу, что под ним скрывается обычный человек. И тем не менее прошла почти неделя, прежде чем мы консумировали брак. После нескольких дней фальстартов я испугался, что наша любовь будет механической и пронизанной страхом.

Этого не случилось. Устав обороняться, Мона отдалась страсти. Она искусывала мои губы до крови. Соседи избегали смотреть мне в глаза, оскорбленные звуками, доносившимися с верхнего этажа. Мы с Моной с нетерпением ждали новой ночной встречи. В мире строгой дисциплины мы радовались жизни и чувствовали себя свободными.

Мир строгой дисциплины. Вот о чем мне следовало беспокоиться. Некоторые наши соседи с недоверием относились к женатому священнику, вне зависимости от того, чем мы занимались в постели. Мона остро чувствовала их неодобрение. Каждое общественное событие добавляло новых проблем. Собрания священников предназначены для того, чтобы одинокие, соблюдающие целибат мужчины отдыхали в обществе других таких же мужчин. Священники вместе пьют и едят, играют в футбол и курят сигары, посещают музеи и археологические раскопки. Привести красивую женщину в компанию священнослужителей – жестокая оплошность. Но, отказываясь от приглашений лишь потому, что женат, рискуешь однажды перестать получать приглашения. Мы с Моной сошлись на том, что я должен ходить на некоторые мероприятия, просто чтобы меня не вычеркнули из списков. Я предлагал ей в это время навещать друзей в Риме или наведываться в гости к другим ватиканским женам. Но через некоторое время узнал, что все вечера она проводила одна.

Несправедливо было бы в чем-либо обвинять культуру нашей страны. Мы могли бы жить за пределами этих стен, в принадлежащей церкви римской квартире. Разумеется, ни я, ни Мона не питали иллюзий о жизни в Ватикане. Но между нами было одно огромное различие, и я обнаружил его лишь после того, как мы поженились. А именно: мои родители умерли, а ее – притворялись, что живы.

Синьор и синьора Фальчери жили на соседней улице, в квартире неподалеку от казарм жандармов. Они одобряли наш брак и не устраивали скандала, когда Мона перешла из римско-католической церкви в грекокатолическую. Но лишь когда началась наша семейная жизнь и прекратились взаимные расшаркивания, я узнал, какой ужасный человек моя теща. Отец Моны работал радиотехником на Радио Ватикана. Он совершил ошибку, женившись на женщине, которую не уважал. Синьора Фальчери неплохо готовила и отличалась своеобразным чувством юмора, и я не сразу начал понимать, когда оно ее подводит. Лишь впоследствии Мона рассказала, что отец был родом из большой семьи и хотел много детей. Мать чуть не умерла, рожая Мону, и врачи обнаружили у нее дефект матки, еще одна беременность могла стать фатальной. Теперь они навещали нас по отдельности. Мону не слишком радовали встречи с отцом. Но после визитов драгоценной матушки она оказывалась совершенно разбитой.

Греку не нужно объяснять, что трагедия начинается в семье. Я знал, Мона боится стать такой же, как мать. Когда она была беременна Петросом, первые два триместра прошли мирно, и мы решили, что заклятие снято. А потом в третьем триместре мы дважды чуть не потеряли ребенка. Врачи уверяли, что беременность длится уже долго, а значит, Петрос будет жить. И тут тело Моны принялось отвергать плод. В конце концов ее пришлось спешно доставить в родильную палату, поскольку пуповина начала душить плод. Когда наш сын наконец родился, акушер назвал его Геркулесом – ребенок выжил, несмотря на петлю, которая, как змея, дважды обмоталась ему вокруг шеи. Потом Мона плакала и говорила, что чуть не убила собственного сына.

В следующие месяцы женщина, на которой я женился, словно исчезла. Я чаще видел, как теща кормит Петроса из бутылочки, а не как Мона дает ему грудь. Синьора Фальчери помогала Моне, пока я был на работе, и до сего дня я не могу видеть лицо этой женщины без мыслей о том, как она мучила мою жену. Мона сидела на диване, пытаясь отыскать крупицы счастья в безумии, творившемся у нее в мозгу, а мать тем временем, как будто делясь заботливым советом, доказывала ей, что наши нынешние трудности – ничто в сравнении с грядущими. Что мы не должны себя обманывать. Что грусть – это цветок. Я перекопал целые библиотеки в поисках источника пословицы «Грусть – это цветок» – и нигде не нашлось ученого толкования, прояснявшего ее смысл. Полагаю, она имела в виду, что изменившийся характер Моны обладает мрачной прелестью, которую мы должны научиться принимать. И еще, что это свойство будет только расти. Мне становилось не по себе при мысли о том, сколько дней я позволял матери и дочери вместе сидеть на диване перед телевизором. Эта кошмарная женщина видела, как ее собственный ребенок медленно умирает, и все равно продолжала убивать дочь. Петрос больше не встречается с бабушкой и дедушкой. Он спрашивал: почему? Я лгал ему и обещал себе, что однажды все объясню.

Когда весть о том, что Мона нас оставила, разнеслась во все углы, семьи нашей церкви взяли нас под свою опеку. Они готовили нам еду. Составили расписание, по которому сидели с Петросом, чтобы я мог вернуться к работе. В конце концов сест ра Хелена многие обязанности взяла на себя, но даже сейчас ни один священник в нашей церкви не получает на Рождество более щедрых подарков, чем я, и даже самым прожженным пиратам стало бы неловко при виде трофеев, которые доставались Петросу на именины. Я всегда чувствовал подспудную жалость и безысходность в этой доброте, как будто греческий юноша, женясь на римской девушке, идет на определенный риск и моя нынешняя жизнь стала естественным следствием моего опрометчивого шага. Но это не мешало прихожанам помогать нам без задней мысли. Все христиане верят, что главное дело человеческой жизни – отдавать долг за старые грехи. Эти добрые люди поддерживали меня до того дня, пока я не смог взвалить весь свой долг на себя.

Однажды мне в голову пришла фантазия, которую, казалось, я всегда буду с собой нести. Я представил, что произойдет, если вернется жена. Я бы предложил ей снова работать в больнице. Сам целый день сидел бы с Петросом, пока она не оказалась бы готова познакомиться с ним поближе. Тогда она бы обнаружила, что наш сын – не зловещее предзнаменование, не воплощение ее неудач. Это развитой мальчик, сознательный и добросердечный. Учителя его хвалят. Его часто приглашают на дни рождения. У него мой нос и глаза Симона, но густые темные волосы Моны, ее круглое лицо, ее радостная улыбка. Однажды он будет благодарен за то, что лицом больше пошел в мать, чем в отца. В моих мечтах Мона обнаруживала, при помощи сына, что на самом деле окончательно не уходила. Мы бы заново выстроили то, что у нас когда-то было, поскольку основание, заложенное совместно, никуда не исчезло.

Но я уверенно избавился от этой фантазии, словно сбросил старую кожу. И к своему удивлению, обнаружил, что могу существовать и без мечты. Лишь одна ее часть упрямо не желала исчезать. Я хотел, чтобы Петрос понял: мамина любовь – не мое измышление. Я хотел, чтобы он знал: у него есть корни, которые идут не только от меня. От Моны ему передалось глубокое понимание трудных истин, любовь к шуткам и загадкам, трогательная любовь к животным. Мать понравилась бы ему. Я лишь хотел, чтобы они друг у друга были.

Что бы ни случилось с Моной, мне думалось, она сожалеет о том, какой была наша совместная жизнь, а может, о решении прекратить ее. Меня бы сожаление такой силы сломило, но я ничего подобного не испытывал. Каждый раз, когда я оглядывался назад, Петрос показывал мне путь вперед. Я находился лишь на середине путешествия, которое начал с женой. И каждую ночь благодарил Бога за сына.