Тайна Темир-Тепе (Повесть из жизни авиаторов)

Колесников Лев Петрович

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

 

1

Однажды, когда «терка» (так называли курсанты теоретические занятия) всем до чертиков надоела, старшина весело объявил:

— Ну, авиаторы, авиация возобновляется. Завтра едем на аэродром.

Курсанты шумно обступили старшину, и он пояснил:

— Лейтенант Журавлев только что с аэродрома. Он сказал: вполне просохло. Так что настраивайтесь на перебазировку в подземные апартаменты. Сегодня вечером, думаю, будет приказ.

Старшина был необыкновенно добр и снисходителен, и Санька не прозевал удобного случая — обменял в каптерке старые портянки на новые и заодно выпросил разрешение отсутствовать на вечерней прогулке.

— Понимаете, товарищ старшина, вот как надо. — Он провел ребром ладони по горлу. — Я буду в пределах гарнизона, а на отбой явлюсь как штык!

— Ну, если как штык, то иди, — махнул рукой старшина.

Санька лихо развернулся кругом, щелкнул каблуками и поспешил скрыться с глаз старшины, пока тот не раздумал.

Причина хорошего расположения духа старшины таилась в его большой любви к полетам. Юношей ему не удалось поступить в летную школу — подвела перенесенная незадолго перед комиссией болезнь, и он вместо авиации попал в кавалерию. Тяжелая служба в пограничном горном районе приучила его к серьезному отношению к служебным обязанностям, сделала суровым и требовательным к себе и другим. Незадолго перед войной, когда он уже готовился к демобилизации, его и однополчанина Берелидзе вызвал командир и вручил путевки в авиационную школу. Так лихие рубаки пересели с коней на самолеты. К приятной для себя перемене старшина привык быстро и подсмеивался над Берелидзе, который добрых три месяца эскадрилью называл эскадроном.

Старшина настойчиво изучал теорию, был верным помощником командира в наведении строжайшего порядка в эскадрилье, но больше всего любил все-таки полеты. Поэтому он так обрадовался, получив известие об их возобновлении, что, оставшись в каптерке один, прошелся на руках, потом сел к столу и, выстукивая пальцами, начал насвистывать какой-то бодрый мотивчик. И неудивительно, что Санька, подкатившись под такое настроение, выпросил себе новые портянки и злополучные полчаса.

После вечерней поверки курсанты строем вышли на прогулку. Запевала затянул песню, курсанты хором подхватили. Дружно, как одна нога, опускались сапоги на гулкий грунт. Светила луна, поблескивали в ее лучах пуговицы и пряжки на ремнях. Вечер был теплый и безветренный — настоящий весенний. Санька обогнал строй и в несколько минут оказался у знакомого дома. Он знал, что инструкторов собрал на совещание командир по поводу предстоящей перебазировки. Лагутин, конечно, в их числе. На всякий случай Санька немного постоял перед дверью, прислушался. Потом постучал. Открыла Клавочка.

— Саша?!

— Клавочка, я пришел попрощаться…

— Я все знаю, Саня, подожди минутку, я накину пальто, и мы прогуляемся в последний раз.

Санька вышел из подъезда и встал в тень сарая. Подождал, Клавочка появилась, и они не спеша двинулись по аллее. Им было грустно.

— Вот и кончились наши встречи, — сказала, вздохнув, Клавочка. — Завтра вы переедете на полевой аэродром, два-три месяца — и учебе конец. А там уедете — и навсегда. А я так привыкла к твоим рассказам! Мне так нравилось бывать вместе у Фаины…

— Я тоже привык к этим встречам, — с грустью проговорил Санька. — Но, видно, всему приходит конец…

Клавочка взглянула на часики.

— В нашем распоряжении двадцать минут. Давай где-нибудь посидим. Вечер такой теплый…

Они увидели штабель досок в стороне от пешеходной тропинки. Место было уединенное и скрыто от посторонних взглядов оголенными кустами. Сели. Оба романтики, оба легкомысленные. В минуты расставания им показалось, что они переживают невесть какую трагедию. Каждому стало невыносимо жалко самого себя. Это общее чувство вызвало нечто другое, что притянуло их друг к другу. Они начали молча вздыхать. Санька взял в свою руку Клавочки, и она не сделала попытки освободить ее. Все их прошлые невинные и легкие встречи, шутливые, пустые разговоры казались теперь чем-то большим и серьезным, преддверием к чему-то важному в их жизни. А тут еще этот волшебный свет луны, дыхание весны, в котором так и струились живые силы проснувшейся после зимнего сна природы. Санька взглянул на Клавочку. Ее словно фарфоровое лицо, освещенное луной, казалось необыкновенно красивым. У нее тонкие черные брови, глаза опушены длинными, загнутыми ресницами, манящие губы, а под ними ровные влажные зубки. Клавочка закрыла глаза и подвинулась поближе.

Санька не помнил, как закрыл глаза, припал губами к ее губам…

Длинный Всеволод Зубров и Кузьмич шли по дорожке. Старшина только что приказал им «организовать» несколько досок для ящиков. Ящики срочно были нужны для упаковки кое-каких предметов, которые понадобятся на полевом аэродроме. Хозяйственный старшина сказал курсантам, где они могут найти доски.

— Кажется, здесь, — проговорил Кузьмич, раздвигая кусты. И застыл от неожиданности.

— Что, лунные ванны принимаете? — бесцеремонно спросил он сидящих на досках мужчину и женщину. И в тот же миг узнал Саньку и Клавочку.

Кузьмич попятился и спиной натолкнулся на Всеволода. Клавочка, пожав Саньке руку, шепнула ему: «Провожать не надо», — и, отворачивая лицо, прошла мимо неожиданных свидетелей.

— Однако… — покачал головой Всеволод, когда затихли ее шаги. — Я, конечно, ничего не видел, но подобных вещей не одобряю…

— То есть как не видел? — возмутился Кузьмич. — А по-моему, ты, Саня, должен признаться во всем Лагутину. Это, конечно, неприятно, но «лучше ужасный конец, чем ужас без конца».

— Да в чем признаваться-то, Кузьмич? Ведь мы же ничего… поцеловались только, велика важность!

— Треснуть бы тебя по башке, тогда бы понял, велика или не велика, — сердито сказал Всеволод.

— А ты. возьми и тресни, — попросил Санька.

— Так как же все-таки поступить? — вслух соображал Кузьмич. — Рассказать об этом инструктору или как?

— Не надо рассказывать, — услыхали они за спиной сдавленный голос Лагутина. — Я уже все понял. Вот и не верь слухам… Только я думал, что это Капустин… Ну, ладно, я ее… эту… Я ее выставлю. А ты, — Лагутин повернулся к Саньке, — как ты-то мог, а?

Некоторое время он стоял перед Санькой молча, как бы раздумывая, как поступить, потом сморщился, как от боли, и замахнулся на своего оскорбителя. Санька зажмурил глаза, но не отклонился от заслуженного удара. Ему даже хотелось, чтобы Лагутин ударил его. Но прошло несколько томительных мгновений, а удара не было, и Санька открыл глаза. Лагутина уводили под руки, как пьяного, Кузьмич и Всеволод.

 

2

Никогда Клавочка не думала, что Николай, ее Николай, такой послушный, выполнявший все ее капризы, может поступить так круто. В ночь ее последнего свидания с Санькой он не пришел ночевать. Утром появился серый, с ввалившимися глазами. Не глядя на нее, выгрузил из шкафа и с вешалки все ее вещи, уложил их в чемоданы, чемоданы вынес за порог и после этого сказал:

— У подъезда стоит такси. Это моя последняя любезность для тебя. Юридическую сторону вопроса оформим в ближайший удобный момент. Убирайся.

У Клавочки дрогнули губы, в глазах заблестели слезы.

— Коленька, да мы ведь только обнялись один раз на прощанье. Ты хоть у него спроси… Ей-богу, больше ничего не было…

— Вон, бесстыдница! Подумать только — она обнималась! С кем? Уходи, иначе я черт знает что могу с тобой сделать!

Клавочка поспешно выскочила из комнаты, а Лагутин долго ходил взад и вперед и все не мог успокоиться. Мысли путались, неутоленная злоба кипела в груди.

«И с кем? С замухрышкой! На кого променяла!» Мысленно он взглянул на себя со стороны. Высокий, сильный, в красивой летной форме, голова гордо откинута назад, жесты широкие и красивые. И рядом этот замухрышка, вертлявый, как вьюн, курсантишка… «Подумать только, на кого она меня променяла! А я, дурак, боготворил ее, готов был на любые жертвы, помои по ночам выносил…»

Но кто, кто виноват во всем? Только ли этот шалопай Санька? Только ли легкомысленная Клавочка? И впервые в жизни Лагутин осознал свою вину. Не слишком ли много увлекался он самолюбованием? Воображал, что лучше его в школе и мужчины нет, лучше его и летчика нет, а замухрышка Санька оказался лучше. Ведь если хорошенько вдуматься, то он, Лагутин, с высоты своего выдуманного величия не умел разглядеть окружающих. И вот Санька — его любимчик. Его он отпускает в город, ему прощает выпивки и многие поступки… Да и у себя в семье он не сумел поставить себя. Разве он знал, чем живет Клавочка? Он даже не попытался заинтересовать ее общественной деятельностью. Не он руководил ее поступками, а она им руководила. И вот, несмотря на свое легкомыслие, Клавочка почувствовала себя выше Лагутина. Он оказался тряпкой. И вот этой тряпкой Клавочка подтерла пол…

Ясно, что работать с курсантами Лагутин теперь не может. Достав лист бумаги, он написал рапорт с просьбой об отправке его на фронт с отрядом легких ночных бомбардировщиков, который как раз формировался сейчас.

Крамаренко, просмотрев рапорт, вызвал Лагутина.

— Не хотели бы вы быть истребителем? — спросил он.

— Хотел бы. Но этому надо где-то учиться.

— Есть возможность пройти программу обучения в сжатый срок. В соседнем с нами училище собирают группу инструкторов легкомоторной авиации для переобучения.

— Поеду с удовольствием, — согласился Лагутин.

— Тогда вопрос решен, — сказал Крамаренко, вставая. И они простились.

В отношении к Лагутину у Дятлова были самые двойственные чувства. Он ценил его как хорошего и смелого летчика и не любил за излишнюю самоуверенность, за отсутствие чуткости к людям. Теперь, когда Лагутин пришел прощаться, комиссару стало жаль его.

Лагутин вошел к Дятлову взволнованный, Он хорошо помнил его предупреждения о возможности отрыва от коллектива, помнил упреки о несправедливости к Дремову, о нечуткости к Нине и Борису, о потворстве Шумову… Теперь он покорно ждал от комиссара неприятной нотации.

Но нотации не последовало. Дятлов подошел, обнял его за плечи и, посадив в кресло, сам сел напротив.

— Ну что, Николай, закурим на прощанье?

Закурили. Кончики пальцев Лагутина задрожали, папироса не раскуривалась, и он, отложив ее, начал разговор сам:

— Товарищ бригадный комиссар, я был очень часто не прав перед вами и перед товарищами…

— Оставь это. Скажи только: понял?

— Все понял, товарищ бригадный комиссар.

— Ну вот и хорошо. А теперь, прости, хочу задать самый больной вопрос: что думаешь насчет Клавы?

Лагутин опустил глаза.

— Извини, что я вмешиваюсь, но я вот ни на столько не верю, что у нее с этим дурнем было что-то такое серьезное… Я понимаю, с курсантами в нашей школе тебе было бы теперь трудно работать, но… в личном плане… Надо же думать о будущем! Попадешь на фронт, потом вернешься, ведь как будет тоскливо. А она? Она бы все, наверное, сейчас отдала, лишь бы ты простил ее. Не знаю, в таких делах быть советчиком трудно, но я все-таки скажу: пойди-ка ты к ней и по-хорошему попрощайся… Ты же моложе меня, и я думаю, еще не забыл, что говорят в подобных случаях? Как? Ведь любишь?

Лагутин печально улыбнулся, но ничего не сказал.

— Ну, а нам пиши. Особенно, когда начнешь воевать. Хорошо?

— Буду писать, товарищ бригадный комиссар. И постараюсь воевать так, чтобы не стыдно было перед школой.

— Я в это верю, Николай. Ведь у нас замечательный коллектив и подводить его нельзя.

— Замечательный… Но я, я был скверным товарищем…

— Ну желаю… ни пуха тебе, ни пера.

Оставшись один, Дятлов долго сидел в кресле и курил трубку. Потом встал, подошел к окну и высказал вслух свои мысли:

— Жизненные неудачи чаще делают человека лучше, добрее…

Лагутин разыскал Нину, попросил у нее прощения за все неприятное, что когда-либо причинил ей.

— Что вы, Николай… — растрогалась Нина, — вы же скоро будете в боях. Кроме самых хороших пожеланий, у меня к вам ничего не может быть.

Укладывая чемоданы, он остановил взгляд на фотографии Клавочки. Подумав немного, вынул фото из рамки и заложил в книгу, а книгу спрятал в чемодан. «Все равно у меня никого, кроме тебя, нет, так поедем со мной на войну…»

До отхода поезда времени оставалось немного. Лагутин вскочил в трамвай и через несколько минут был у знакомого дома. Поднялся на крыльцо и решительно нажал кнопку звонка. Отворила теща. На ее полном лице отразилось удивление.

— Что вам угодно? — зло спросила она. — Зачем вы здесь? Искалечили жизнь моему ребенку и теперь удираете на фронт? Как это подло! Уходите. Моя дочь никогда не захочет вас видеть. — И с треском захлопнула дверь.

Не воспользовавшись трамваем, Лагутин бежал на вокзал пешком. Сталкиваясь с прохожими, бормотал извинения и снова бежал. Люди шарахались от него. Как во сне вошел в вагон и бездумно сел у окна. На перроне прощались и целовались. Кто-то кому-то желал вернуться с победой, какая-то женщина плакала навзрыд на плече мужа или брата. Слышать и видеть все это для Лагутина было мучительно, и он отошел от окна в темный угол.

Поезд тронулся и, набирая скорость, вышел за пределы городской черты. Только тогда Лагутин открыл окно и подставил голову прохладному весеннему ветру.

 

3

После разрыва с мужем Клавочка целый день проходила по городу, стремясь как-то отвлечься от несчастья, так неожиданно свалившегося на ее голову. Быть дома не хотелось: было стыдно перед матерью, хотя та ни в чем ее и не винила. Даже наоборот, жалела и оправдывала.

Слухи о скором отъезде Лагутина сразу же дошли до нее, но она почему-то не верила в это и ждала, что Николай не выдержит и придет за ней. Но он не шел. Было тяжело, обидно и стыдно. Хотелось с кем-нибудь поделиться своими горестями, но она никого не нашла. Фаина была на службе, многих бывших школьных подруг совсем не было в городе: одни уехали на фронт, другие — на посевную. Тем немногим, кого она застала, не было дела до ее неприятностей. Все, словно сговорившись, вели разговор о войне, о судьбах тех, кто был на фронте, а семейных дел для них будто не существовало. Ходили в стеганых фуфайках, ели картошку и даже не сетовали на все это. «Война портит людей», — думала Клавочка.

Но вот она встретила одну приятельницу, которая, работая в отделе культуры горсовета, была косвенно связана с летной школой, знала Дятлова и когда-то интересовалась через него Лагутиным, как мужем своей знакомой.

— Так ты разошлась с ним? И так равнодушна? Ведь он человек мужественной профессии! Я как только представлю человека в полете, так готова преклоняться перед ним. А ты… Причина?

— Да, понимаешь, — начала Клавочка, краснея и путаясь. — Я с одним курсантом… Мы встретились. Просто так. Ничего решительно не было. Он только раз меня поцеловал, а Коля увидел. Ну чего там такого?

— Пошлая дура! — в ярости воскликнула подруга и, ничего не сказав больше, ушла.

«Какой ужас! — подумала Клавочка. — До чего я дожила! Мне говорят такие вещи, и я не имею права даже обидеться…»

И чем больше думала она над словами своей бывшей подруги, тем ясней понимала справедливость ее ужасных слов. Теперь Николай представлялся ей героем. «Человек мужественной профессии», «человек в полете…» Нет! Она не хочет, не может потерять его! Клавочка решила сейчас же все объяснить матери, чтобы та ругала не Николая, а ее, чтобы помогла ей быстрее помириться с мужем. Домой она шла с глазами, полными слез, ничего не видя и не слыша вокруг. И вдруг до ее сознания дошли чьи-то причитания:

— Вот она, война-то проклятущая! Поглядите на эту касатку: молоденькая, красивенькая, а уж вдова, глядите, как убивается!

Причитала старушка, показывавшая пальцем на Клавочку…

Ей стало почему-то ужасно совестно, и она ускорила шаг, а потом побежала от этих причитаний, А как только вошла в квартиру, мать ее огорошила:

— Приходил твой изверг. Так его выставила, что за мое почтение! По всему видно, собрался уезжать. Сдержал ведь, подлец, свое обещание, покинул тебя окончательно и удирает на фронт…

Клавочка не стала больше слушать. Стремительно выскочила на улицу и, спотыкаясь на высоких каблуках, побежала к трамвайной остановке. Там толпилось много людей.

— В чем дело?

— Авария, барышня, трамвай с рельсов сошел. Теперь жди…

Клавочка взглянула на часы. Ждать нельзя. Побежала. Бежать на каблуках трудно. Она сбросила туфли и в одних чулках припустилась вдоль тротуара. У выхода на перрон сунула ноги в рваных чулках в туфли и выбежала к поезду как раз в тот момент, когда дали два звонка. Но напрасно бегала она вдоль вагонов, всматриваясь в каждого военного, Николая не увидела.

Поезд ушел.

До темноты просидела Клавочка в привокзальном сквере. Выплакалась, почувствовала некоторое облегчение, и мысли изменили свой ход. Горечь и обида сменились озлобленным раздражением. «Зачем он приходил? Может быть, еще раз хотел отругать? То все разрешал, куда угодно отпускал, а тут раз увидел с парнем и выставил за дверь!» Клавочка достала маленькое зеркальце, посмотрелась. «Я еще красивая и молодая. Подумаешь, летчик! Я себе еще моряка какого-нибудь найду». Сунув зеркальце в карман и приняв беспечный вид, она, не торопясь, пошла в город. По пути неожиданно встретилась с Фаиной. Та пригласила:

— Пойдем ко мне, Клавусь…

Какой-то внутренний голос подсказывал Клавочке: «Откажись, не ходи!» Но она решила, что теперь ей все равно и ответила:

— Идем, я хочу забыться. Хочу петь, гулять, танцевать! Понимаешь, Фая, все как взбесились, хотят от меня чего-то сверхъестественного, а я простая смертная.

— Правильно, Клава, все равно война, спеши жить!

В доме Янковских опять были гости. Некий Иван Сергеевич Зудин, галантный мужчина с дьявольской улыбочкой, два сильно захмелевших военнослужащих и невесть откуда взявшаяся визгливая девчонка.

— О, Клавочка! — запел Антон Фомич. — Как хорошо! Штрафную ей, немедленно штрафную!

Водка обожгла горло. Закусив, выпила еще. В голове зашумело. Схватив гитару, перебрала струны, сдвинула брови, сощурила глаза и с цыганским надрывом запела:

Перебиты, поломаны крылья, Дикой злобой всю душу свело… Кокаином — серебряной пылью — Все дороги мои замело…

— Скажи, пожалуйста! — удивился Иван Сергеевич. — Да ты настоящая «урка»!

— Люблю блатную жизнь, — подхватил Антон Фомич. — Но воровать боюсь, посадят!

— Брось, дядя, — засмеялась Фаина, — так уж и боишься!

Иван Сергеевич пробежал пальцами по клавишам рояля и подпел Клавочке:

Тихо струны гитары играют Моим думам угрюмым в ответ. Я совсем ведь еще молодая, А душе моей тысячу лет…

— Клавусь, закурим? — услыхала она словно сквозь сон.

— Конечно! Что за выпивка, если не покурить?

В папиросу были забиты крошки «анаши». К опьянению прибавилось действие сладкого дурмана. Потом пили на брудершафт, танцевали, играли в какую-то глупую игру. Как в тумане, качалось где-то в воздухе лицо толстого Антона Фомича. Его слащавый голосок под теньканье струн выводил:

Жил-был богатый Сема, Имел четыре дома, Но отобрали у него эти дома…

Сбоку подпрыгивала нога в шелковом чулке, в туфле с высоким каблуком. Это глупая девка с кем-то обнималась и целовалась. «Откуда ее только черти принесли?» — думала пьяная Клава. Девка повизгивала, а Антон Фомич продолжал:

А директор из главбанка Изображать стал танка, И все столы, да, он перевернул!

В таком обществе, заглушив тревожные чувства, провела Клавочка эту ночь.