Может быть, кому-нибудь из вас доводилось бывать в памятном сорок пятом году в Мукдене или Шеньяне? Неподалеку от вокзальной площади находился тогда огромный дансинг-холл, куда мы и забрели по пути на поезд. Мой приятель, младший лейтенант Ивашкин, Герой Советского Союза, считал, что не мешает подкрепиться перед длинной и утомительной дорогой: мы навсегда покидали Маньчжурию. Зал утешал в загадочном сумраке. Лучик света, падавший на вращающуюся зеркальную люстру, создавал удивительный эффект: казалось, что со свода тихо падает снег. Оркестр наигрывал что-то гавайское. Бесшумно скользили пары. Заняв уединенный столик, мы кликнули официанта. На зов явился мальчуган лет двенадцати в сильно поношенной куртке и стоптанных башмаках. Он робко приблизился к столу и замер, ожидая заказа. У него были русые спутанные волосы и большие глаза, в которых, казалось, застыл какой-то безмолвный вопрос.
— Ты — русский? — резко спросил Ивашкин.
Лицо мальчика болезненно передернулось.
— Да, я русский… — почти шепотом произнес он и опустил глаза. А потом торопливо добавил: — Не беляки мы… Дед КЧЖД строил. А потом застряли. Матка померла два года назад, а тятьку нипонцы летось забрали. Сказывают, сгинул в тюрьме.
#img_6.jpeg
Заказав ужин, мы закурили и надолго замолчали. Первым нарушил паузу Ивашкин.
— Странная судьба у русских эмигрантов, — сказал он. — Жизнь разметала их по всему свету, точно буря опавшие листья. От хорошей жизни на Мариинские острова не поедешь! А сколько их в экваториальной Африке! Это, так сказать, русские культуртрегеры. Строят элеваторы, электростанции, заводы, отели, проводят шоссейные дороги. Иные коротают век где-нибудь на Филиппинах, женятся на туземках, скупают копру, разводят свиней… Вот ты скажи: а идея, идея этой ничем не оправданной жизни, где она? Много раз приглядывался я к ним. Вроде русские люди, такие же, как мы с гобой, а чего-то недостает им. Чего? Ведь уже народилось новое поколение, которое и знать ничего не знает о грехах отцов…
— Жизнь научила их унижаться, — высказал я свое мнение. — А это наложило свой отпечаток.
— Пожалуй, ты прав. Но русскому человеку нелегко научиться подобным вещам. А куда бы тебе, например, хотелось поехать сейчас? — неожиданно спросил он. У Николая Ивашкина была манера как бы мимоходом задать не относящийся к теме разговора вопрос и таким образом вывести собеседника «на чистую воду».
Я усмехнулся и, чтобы его подзадорить, невозмутимо сказал:
— На остров Таити. Говорят, самое красивое место на земле… или куда-нибудь на Гавайи. Рай среди океана: ананасы, бананы…
— А я на Волгу хочу. Карасей ловить. К чертям Таити! На родину — вот куда я рвусь. Там и воздух чище, и жизнь настоящая.
Когда Ивашкин был в ударе, он любил поговорить. А сегодня он был в ударе. Одна мысль, что мы уезжаем в Хабаровск, настраивала его на лирический лад.
— А ты, молодой человек, куда хотел бы? — повернулся он к мальчику-официанту, безмолвно стоявшему с подносом.
— Я поеду в Харбин, только вот немного денег заработаю… А там дойду до советского консула, чтобы в Россию пустил.
Ивашкин довольно рассмеялся.
— Видал! Таити, Таити, — передразнил он. — На Таити французы тюрьму выстроили, самую большую во всей Океании. Вот тебе и рай среди океана!
— А что тебе делать в России? — допытывался Ивашкин.
— Я хочу посмотреть на русскую землю. Ведь родина там!.. Так и тятька говорил… — чистый голос мальчика внезапно задрожал.
Ивашкин затянулся дымом сигареты и задумался. Ужинали молча. Когда расплатились, младший лейтенант сказал:
— Вот что. Как звать-то тебя? Пашка… Вот что, Пашка, отнеси-ка выручку своему хозяину, а потом — сюда, живо! Пальтишко у тебя есть? Нет? Ладно. Как-нибудь обойдемся. Денег ты тут все равно не накопишь. Отвезем тебя в Харбин на свой солдатский счет. А там видно будет.
Решение было в духе Ивашкина.
— Это ты зря… — пожурил я. — Некогда нам в Харбине задерживаться. И так успеть бы добраться к сроку… Удивляюсь я тебе, Ивашкин, жалостливый ты какой-то стал. А ведь под Хайларом дрался как черт и никого не жалел.
— Не в жалости дело, — буркнул он. И я понял, что разубедить его не удастся.
Так Пашка очутился в нашем купе. Ивашкин уложил его на верхнюю полку и прикрыл своей шинелью:
— Спи, бедолага. До Харбина еще намаешься.
В Харбине, как и следовало Ожидать, мы сразу же пересели с поезда на поезд. До отправления оставалось не больше часа.
— Успеем, — заверил меня Ивашкин. — Ты карауль чемоданы, а мы с Пашкой в один миг…
И они ушли. Я то и дело с беспокойством поглядывал на часы. Вот уже и сигнал к отправлению, а Ивашкина все нет…
И наконец-то он появился. Но не один… а с Пашкой. Поезд тронулся.
— А как же Пашка? — заволновался я. — Увезем ведь.
Ивашкин рассмеялся:
— Разумеется, увезем. Решил показать ему русскую землю. Консула уломал. Полный порядок. Отныне Пашка — не Пашка, а гражданин Союза Советских Социалистических Республик. Павел Емельянович Кондаков! Прошу любить и жаловать.
Младший лейтенант был радостно возбужден, шутил, совал Пашке какие-то кульки. За этот час он успел где-то раздобыть для мальчика овчинный полушубок. Сверток из желтых японских одеял он бережно положил на багажную полку.
— Что в свертке? — полюбопытствовал я. Он почему-то смутился и промолчал.
Когда мальчик уснул, на Ивашкина нашло мечтательное настроение.
— Захотел взглянуть на русскую землю, — заговорил он. — Вот так, должно быть, инстинкт тянет птицу к далекому северу, где вили гнезда еще ее предки. А по-моему, только тот знает истинную цену этой земле, кто полил ее собственной кровью. Помню, освободили мы наше село под Сталинградом, а от села-то уж ничего и не осталось. Одни трубы торчат. Кинулся я к своей хате, а на месте хаты — только зола… Будто по голове меня чем тяжелым ударили…
Он умолк, а мне сделалось стыдно за себя. Да, тот, кто испытал горе, не пройдет мимо чужой неустроенной судьбы… Я, кажется, начинаю понимать тебя, Николай Ивашкин…
Мы торопились на Родину, но обстоятельства не благоприятствовали нам. На глухой станции, которая находилась всего в десятке километров от советской границы, пришлось очень долго ждать поезда на Гродеково. В зале ожидания было нестерпимо холодно. На полу, густо усеянном подсолнечной шелухой и окурками, лежали солдаты так плотно друг к другу, что ноге ступить было негде. За буфетом суетился китайский купец в грязном переднике, торговал чаем и пельменями. Но пробиться к нему не представлялось возможным.
Мы не высидели в зале и протискались к выходу. На платформе было пусто. Лишь два — три полицейских в трофейных японских шубах с фонарями в руках что-то кричали, бежали куда-то. Вьюга чисто подметала перрон. Снежные сугробы мягко окутывали станцию со всех сторон, тьма подходила к ней вплотную. Изредка оттуда, где притаился городок, ветер доносил собачий лай. Мы видели полуразрушенное здание станции, ряды неподвижных вагонных составов, смутные силуэты сопок, и нам становилось еще неуютнее и холоднее.
— Мальца заморозите! Идите за мной…
Только теперь я заметил незнакомца. Он стоял, слегка склонившись набок и прикрывая от ледяного ветра воротником шинели правую щеку.
Не дожидаясь ответа, незнакомец схватил Павла за рукав полушубка и потащил куда-то в свистящую мглу.
Мы очутились в просторной, жарко натопленной комнате. Патефон торопящимся козлетоном голосил фокстротный напев. За перегородкой гремели посудой. Навстречу нам поднялись три офицера и представились. Все они — военные железнодорожники.
— Располагайтесь, грейтесь, — сказал наш провожатый, которого звали Василием Батуриным, — эшелон на Гродеково подадут часа через полтора.
В комнате находилась женщина. Она сидела в углу, кормила грудью ребенка. Пуховый платок покрывал ее плечи. Усталые, полусонные глаза женщины, казалось, ничего не замечали вокруг. В разговор она не вмешивалась.
— Тоже куда-нибудь едете? — спросил я.
— Девятнадцатые сутки едем, — равнодушно ответила она, даже не поворачивая головы в мою сторону, — с Украины в Порт-Артур, к мужу.
В те минуты, помню, я не удивился ее словам. Мне даже в голову не пришло, что эта маленькая женщина, отважившись следовать суровой зимой с грудным ребенком в неведомый Порт-Артур, совершала подвиг.
— Далеко еще ехать. В Харбине пересадка… — только и заметил я, а сам подумал, что нам ехать осталось совсем немного: через сутки будем в Хабаровске.
Новые знакомые оказались словоохотливыми, веселыми людьми. Это была молодежь, видавшая виды, обошедшая Европу и Азию, и у каждого нашлось что рассказать.
— Куда вы торопитесь? — говорили они нам. — В Гродеково все равно приедете ночью, знакомых у вас там нет. Будете мерзнуть до утра в нетопленом зале ожидания. Оставайтесь у нас, а завтра будет еще один эшелон.
Это был голос благоразумия. Но Ивашкин только улыбался, однако согласия остаться не изъявлял. Еще раньше я заметил, что он часто украдкой поглядывает на часы.
— Сидим тут, балагурим… Как бы эшелон не проворонить, — шепнул он мне. Я заразился его беспокойством, но железнодорожники заверили, что эшелон все равно сегодня не подадут. Это только так говорится: через полтора часа.
— Сидеть вам до петухов, — посмеивались они. — А там, глядишь, чего доброго, букса у вагона загорится или гоминдановская банда нападет… Гоминдановцы пошаливают…
Но эшелон все-таки подали ровно через полтора часа. Мы простились с гостеприимными хозяевами и заняли нары в теплушке.
Свисток. Первый тяжелый вздох паровоза — и станция Пограничная осталась позади.
— Только бы паровоз не сломался… — проговорил Ивашкин. Я ничего не ответил, молча радуясь, что покидаю, быть может навсегда, чужие края. Желание поскорее очутиться на родной земле будоражило, томило. Хотелось выскочить из вагона и бежать, бежать, обгоняя медлительный состав.
И случилось именно то, чего опасался Ивашкин: неожиданно поезд остановился.
— Будем теперь у каждого телеграфного столба куковать… — недовольно проворчал младший лейтенант. За дверями вагона завывала пурга.
— Должно быть, погранпункт. Документы проверяют… — предположил я.
— Вряд ли. До контрольно-пропускного пункта еще минут десять езды.
Все чаще и чаще поглядывал Ивашкин на часы. Наконец он спрыгнул с нар, отодвинул тяжелые двери и нырнул в темноту. Вернулся минут через восемь, схватился рукой за грудь, отдышался и крикнул:
— Как сердце чувствовало! Что-то с паровозом случилось — менять будут. Часа четыре простоим… И это в трех километрах от границы!..
Тут впервые Павел подал голос.
— А если пешком?.. — неуверенно произнес он. — Здесь все равно холодно…
— А выдержишь? — пытливо спросил Ивашкин.
— Я-то? Я все выдержу. Вы еще меня не знаете…
Мы взяли чемоданы, сверток и выпрыгнули из теплушки в сугроб. Крутящийся снежный вихрь подхватил нас и едва не сбил с ног. Мы крепко упирались ногами в шпалы, наклоняясь над невидимой опорой. Мы шли, погруженные в бешеный терзающий вихрь, спотыкались, но упорно боролись со снегом и мраком. Порою нам приходилось цепляться окоченевшими пальцами за раскаленные морозом рельсы, чтобы не сбиться с пути. Снег шумел, шуршал, залеплял лицо, проникал за воротник. Напрасно закрывал я перчаткой щеки. Пятки перестали ощущать мерзлую кожу сапог. Иногда Ивашкин что-то кричал Павлу, размахивая руками. Я не мог разобрать ни единого слова. Сторонний наблюдатель счел бы нас за безумцев.
А мы брели, оглушенные и ослепленные вьюжной ночью, помышляя лишь о тем, чтобы только добраться до родной земли, отогреть руки, разуться, сидеть у раскаленной докрасна печки…
И когда мы совсем выбились из сил, сквозь летучую пелену блеснул приветливый огонек контрольно-пропускного пункта.
Пограничник принял нас в свои объятья и провел в помещение.
Здесь было все, о чем мы так мечтали: весело потрескивающие сучья в печке, живительная теплота и свет. Сняли сапоги, развесили мокрые портянки, растерли Павлу щеки и пальцы ног. Случилось так, что сверток Ивашкина развернулся сам собой: возможно, выскочили булавки. Я не поверил своим глазам — из японского одеяла посыпались на пол детские игрушки: заводные автомашины, прыгающие лягушки, ножички, губные гармошки, уточки, дудочки!..
— Это для кого же? — изумился я.
Ивашкин налился кровью от смущения.
— Да для него же, для Павла… — проговорил он хрипло. — Ты не гляди, что он большой. Детства у него не было. Понятно? И нечего улыбаться!..
Удивительный ты человек, Николай Ивашкин, Герой Советского Союза!..
Хабаровск.