Человечество молчало.

Шли годы. Лобачевскому исполнилось сорок. А отзывы на мемуар в печати все не появлялись. Ему думалось, что на мемуар так никто и не обратил внимания. В умышленное замалчивание не верилось. Какой прок в замалчивании? Однажды, взглянув в зеркало, поразился, заметив седой клок волос на левой стороне головы. «Стареем, Николай Иванович, непризнанный гений…» «Я переступил через вершину моей жизни, при первом шаге чувствую уже тяжесть, которая увлекает меня по отлогости второй половины моего пути. Всегда был я внимателен к явлениям организма; теперь не могу наблюдать, не могу говорить о них равнодушно…» Не рановато ли? Каждое утро обливается ледяной водой, занимается гимнастикой. Гимнастику ввел во все учебные заведения округа. Мать Прасковья Александровна понуждает: «Женись! Хочу нянчить внуков…» Алексей тоже не женится. Была какая-то таинственная неудачная любовь. Запил. Живет бирюком, отгородившись от белого света. Все управляет суконной фабрикой.

Прикатил Иван Великопольский с молодой женой, удивился:

— Вы все еще холостяк?!

— Найдите невесту. Все недосуг.

— Эх вы, Невтона кум! Невеста-то под самым носом.

— Кто она?

— Моя сестра Варя!

— Не слишком ли юна для такого старца, как я? Уже могу отвечать словами Лейбница: «До сих пор я воображал, что жениться всегда успею, а теперь вижу, что опоздал».

— Стыдитесь! Разница всего в двадцать лет. Варя влюблена в вас по уши. Только и разговоров, что о вас…

Николай Иванович смущен. Марфа Павловна моложе Симонова на пятнадцать лет. Великопольский старше своей жены на двадцать лет. Фукс женился в пятьдесят пять лет на молоденькой девушке. Александр Пушкин недавно женился на девятнадцатилетней Гончаровой… Арифметика. Как всегда, арифметика…

Профессор математических наук вовсе не подготовлен к такому ответственному делу, как женитьба. Он раскрывает «Речь о любовной страсти» Паскаля. Впрочем, Паскаль умер холостяком. Должно ли ему верить? Он больше смыслил в «сообщающихся сосудах», чем в любви.

Варя ему нравится. Но что из того?.. Великопольский намекает, что и старый Моисеев не против такого зятя.

Иван Ермолаевич охотно берет на себя роль свата. И пока профессор раздумывает да прикидывает, во все концы России летят письма. Родственники судят, рядят… «Поговорим теперь о Вареньке, этот разговор нам обеим будет гораздо приятнее. Она совершенно счастлива, ты этому можешь поверить, зная ее давнишнюю привязанность к Николаю Ивановичу, который также очень любит ее, — одним словом, мило на них смотреть; бывши в Казани, я часто ими любовалась. Жаль мне очень, что не удастся быть на ее свадьбе; она назначена в такое время, что нам никак невозможно будет ехать с заводу в Казань. Верно, Варенька бы желала, чтобы все ее родные, в том числе и ты, были при этом важном случае в ее жизни».

Да, сватовство состоялось (не без помощи Великопольского и Мусина-Пушкина), и свадьба назначена на 16 октября 1832 года.

Теперь все вечера Николай Иванович проводит в обществе Вари, Ивана Ермолаевича и его жены Софьи Матвеевны, дочери создателя русской терапевтической школы, ректора Московского университета Матвея Яковлевича Мудрова, скончавшегося совсем недавно от холеры. Лобачевский излагает друзьям свою собственную теорию, утверждающую, что свет имеет двойственную природу. Слушают с интересом. Где еще услышишь такое? «Мы просидели часа три в физическом кабинете с Лобачевским. Он говорил об электричестве и свете и очень завлек внимание Сонечки», — отмечает Великопольский. Иван Ермолаевич читает новые стихи Пушкина. Одно из них называется «Послание к Великопольскому сочинителю «Сатиры на игроков». Пушкин высмеивает Ивана Ермолаевича, страстного картежника: «Хвалю поэта — дельно миру! Ему полезен розги свист». Лобачевский смеется от души. Второе стихотворение наводит на глубокие раздумья.

…Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд…

Лобачевскому кажется, что эти стихи посвящены ему. Разумеется, жить один он больше не намерен. А что касается высшего суда, то Николай Иванович, потеряв терпение, через совет университета представил мемуар «О началах геометрии» на отзыв в Академию наук. Высший суд должен быть.

Великопольский с молодой женой уехал, а Николай Иванович стал готовиться к свадьбе и ждать отзыва из Академии наук.

Секретарь академии Фусс (сын академика Фусса) передал мемуар Остроградскому. Михаил Васильевич Остроградский уже сделался первой математической величиной, ординарным академиком. Его математическая звезда пылала ослепительным светом. Все поняли и в отечестве и за границей: в науку пришел гений! Ему суждено стать основоположником аналитической механики, одним из создателей русской математической школы. Его выдающиеся заслуги будут признаны всем ученым миром. Он испьет чашу славы до конца еще при жизни. Его назовут «корифеем механики и математики». Член Американской, Туринской, Римской, Парижской академий… Все высшие учебные заведения будут считать большой честью залучить его к себе в профессора. Слова «Становись Остроградским!» сделаются девизом молодежи.

Когда Михаилу Васильевичу положили на стол мемуар Лобачевского, математик содрогнулся.

— Опять Лобачевский!

Дело в том, что в Петербурге проживал еще один, математик Лобачевский, дальний родственник Николая Ивановича. Этот петербургский Лобачевский, Иван Васильевич, был одержим идеей о квадратуре круга и надоедал Остроградскому. В столе у Остроградского лежала работа Ивана Васильевича «Геометрическая программа, содержащая ключ к квадратуре неравных луночек (3:4) (1:4) и сегмента в составе полуразности оных находящегося».

Развернув мемуар «О началах геометрии» казанского Лобачевского, Остроградский ужаснулся. Что за бред?! Этому Лобачевскому мало квадратуры круга, теперь он занялся теорией параллельных! Изобрел новую геометрию — воображаемую!.. Тяжело иметь дело с сумасшедшими…

Михаил Васильевич написал размашисто: «Сей Лобачевский недурной математик, но если надобно показать ухо, то он показывает его сзади, а не спереди».

Фусс любезно объяснил академику Остроградскому, что этот Лобачевский вовсе не тот Лобачевский, а ректор Казанского университета.

— Тогда другое дело, — сказал Михаил Васильевич и написал:

«Автор, по-видимому, задался целью написать таким образом, чтобы его нельзя было понять. Он достиг этой цели; большая часть книги осталась столь же неизвестной для меня, как если бы я никогда не видел ее…»

Гениальности Остроградского не хватило на то, чтобы разобраться в открытии казанского геометра. Мемуар «О началах геометрии» вызвал у Михаила Васильевича приступ злобы. И подобный человек занимает место ректора!.. Разоблачить! Дабы своими химерами не развращал молодежь… Приняв такое решение, Остроградский сделался на всю жизнь тайным заклятым врагом Лобачевского. Даже десять лет спустя, когда Михаилу Васильевичу вновь дадут на отзыв новую работу Лобачевского, он скажет:

«Можно превзойти самого себя и прочесть плохо средактированный мемуар, если затрата времени искупится познанием новых истин, но более тяжело расшифровывать рукопись, которая их не содержит и которая трудна не возвышенностью идей, а причудливым оборотом предложений, недостатками в ходе рассуждений и нарочито применяемыми странностями. Эта последняя черта присуща рукописи господина Лобачевского… Нам кажется, что мемуар господина Лобачевского о сходимости рядов не заслуживает одобрения Академии».

Здесь все поставлено с ног на голову. Возвышенность идей, новые истины, безукоризненный ход рассуждений…

Не зависть, а откровенное непонимание — вот что это было такое! Даже когда Лобачевский, разыскав в пыльных шкафах рукопись своего учебника «Алгебра», наконец, опубликовал его, Остроградский, перелистав учебник, воскликнул: «Гора родила мышь!»

А Николай Иванович так и не узнал ничего: секретарь Фусс не захотел огорчать ректора Казанского университета, к которому благоволит сам царь, — отзыва на свои работы Николай Иванович не дождался.

Что ж… Не привыкать!

Остроградский решил раздеть Лобачевского «догола», скомпрометировать перед общественностью. Сама мысль, что воспитанием молодежи руководит маньяк, была Остроградскому невыносима.

Он вызвал двух проходимцев, которых по недоразумению считал своими друзьями, — С. А. Бурачека и С. И. Зеленого. Бурачек и Зеленый преподавали в офицерских классах Морского кадетского корпуса, где читал лекции также и Остроградский. Кроме того, Бурачек значился сотрудником журнала «Сын отечества». Редакторы этого журнала Греч и Булгарин были тесно связаны с Третьим отделением, и всякая рецензия в «Сыне отечества» рассматривалась как политический донос.

Остроградский решил «выдать с головой» Лобачевского Гречу и Булгарину. Царь, во всяком случае, журнал читает, обратит внимание, кому доверено руководство Казанским университетом.

— Пишите! — коротко приказал Остроградский.

Подготовка к свадьбе шла своим порядком. Свадьбы ждет не дождется и старый Моисеев, влюбленный в Николая Ивановича не меньше дочери; он пишет Великопольским: «И вам, почтенная моя Софья Матвеевна, усердно кланяюсь, ожидаю от вас уведомления, чем вы меня порадуете, а я по дряхлости моей хлопочу и собираю мою невесту; от Ивана Ермолаевича давно писем не получал и не знаю, гда он; мой Николай командирован осматривать училища, а как скоро приедет и кончим свадьбу, то поедет в Петербург. Затем пребуду ваш верный слуга Алексей Моисеев».

Свадьба состоялась точно в намеченный срок. В один день Лобачевский превратился в обладателя деревень и крепостных душ — в помещика!

Превратился ли? Нет, не превратился. Он мягко, но твердо отказался записывать все эти имения и души на свое имя. Он женился не на богатстве, не на помещице, а на двадцатилетней глупышке Варе Моисеевой, потому что успел привязаться к ней и полюбить ее по-настоящему. Она вольна распоряжаться своей собственностью, как ей вздумается.

На свадьбе Александра Андреевна Фукс прочитала стихи, посвященные новобрачным:

Храни, любя, супругу ты младую, Душой предобрую, не злую, Как зеницу ока своего. А ты, Варвара, чти его, Как поклялась перед богом Повиноваться и любить. Легко нам волю покорить Тому, кто сердце в нас ума препятством Себе успел поработить.

Николай Иванович подумал, что стихи плохие, но ничего не сказал. Он был счастлив.

Когда гости разъехались, Варя сказала, серьезно сдвинув брови:

— Давай поклянемся быть искренними во всю свою жизнь!

Он не стал отшучиваться, а произнес чуть торжественно:

— Клянусь.

Она могла бы и не требовать от него клятвы: он всегда был честен прежде всего перед самим собой.

Университетский художник Крюков пожелал написать портрет ректора. Вскоре портрет был готов. Николай Иванович, взглянув на собственное изображение, поморщился:

— Хотел, видно, сделать брюнетом, да стыдно стало.

Художник в самом деле нарисовал волосы немного темнее, чем они были на самом деле.

Со всех сторон приходили поздравительные письма. Весть о женитьбе Лобачевского вышла за пределы России. Литтров писал Симонову: «Тысячу приветствий г-ну профессору Лобачевскому, поздравляю его от всего сердца с его женитьбой. Но это немного поздно: ему будет трудно нагнать Вас на этом пути, на котором Вы приобрели уже троих детей».

Лобачевский сделался шутливым, добродушным. Однажды он решил наведаться в гимназию, в которой когда-то учился. Прежде всего он зашел в класс к своему старому знакомому, учителю латинского языка Гилярию Яковлевичу. Это Гилярию Яковлевичу Лобачевский в гимназические годы прибил кондуитный журнал гвоздем к столу, это Гилярий Яковлевич воскликнул в гневе: «Ты, Лобачевский, будешь разбойником!» Учитель постарел. Он стоял навытяжку, беспокойно посматривая на всемогущего ректора. Николай Иванович усадил его, стал расспрашивать о жизни, сообщил по секрету, что попечитель намерен произвести Гилярия Яковлевича в надворные советники. (В надворные советники латиниста произвели еще два дня назад. Об этом Николай Иванович знал. Но нужно было подготовить старика, чтобы не заболел от радости.)

Когда Лобачевский вышел из класса, латинист, к удивлению гимназистов, принялся скакать по комнате, выкрикивая: «Вот мой ученик! Каков? Ректор университета! Вот каковы мои ученики, а! Все потому, что учил латинский, не то что вы, лентяи…»

Произошел еще один забавный случай. Как-то в дом Лобачевских заявился мужик лет тридцати, чернобородый, косматый, в лаптях. Войдя в кабинет, бросился в ноги Николаю Ивановичу. Лобачевский, думая, что ввалился какой-нибудь пьяница с жалобой, сурово спросил:

— Ты откуда, братец, и что тебе надобно?

— Роман я, из Полянок, — отвечал мужик. — Пришел в город учиться грамоте.

— Жена, дети у тебя есть?

— Есть, есть. Сбежал от них грамоте учиться.

Николай Иванович был озадачен.

— Ты, Роман, лучше бы сына привел. Как же ты дом-то бросил?

— Нет, батюшка, ослобони, теперь работы кончены, хлеб убрали. Осень да зиму подучусь, ну, а к весне пойду на работу.

— Ну, ладно, оставайся. Жить будешь у меня. Сам займусь с тобой.

К весне Роман, научившись бойко читать, писать и считать, поехал в Полянки уже управляющим.

Провинившихся студентов Николай Иванович стал приглашать к себе на квартиру. Запирался с ними в кабинете, нарочито нудным голосом часа два читал нотации, сокрушенно покачивал головой, потом говорил:

— В карцер я тебя, братец, посажу в следующий раз, ежели набедокуришь, а пока посиди под замком в моем кабинете еще часика два, полистай книжечки, наберись ума-разума.

Запирал студента и уходил. После такого «ареста» на дому у самого ректора провинившийся не знал, куда девать глаза от стыда. Особенно неловко было ему перед Варварой Алексеевной. Дважды в кабинет ректора «под замок» старались не попадать.

Председателю издательского комитета и члену Общества любителей отечественной словесности Лобачевскому пришлось встретиться еще с одним любителем отечественной словесности: 5 сентября 1833 года в Казань приехал Александр Сергеевич Пушкин. За четыре дня пребывания в Казани Александр Сергеевич сумел познакомиться со множеством людей. Он оказался здесь проездом в Оренбургскую губернию, куда направлялся для сбора материалов о восстании Пугачева.

Слух о том, что Пушкин в Казани, быстро облетел город. Дошел он и до Лобачевского. Ректор даже немного растерялся. Пушкин в Казани! Властитель дум…

Николай Иванович всегда был предельно требователен к себе. Если раньше он считал, что не чужд поэзии в самом высоком значении этого слова, то, познакомившись с прекрасными творениями Пушкина, безжалостно забросил стихотворство. Понял: у каждого свой талант и незачем обманываться. Больше свои стихи он никому не показывал. Вирши Великопольского стали казаться убогими. Пушкин — гигант. Он вобрал в свой мозг весь мятежный дух своего века, выразил самое сокровенное.

И этот человек в Казани…

Они сидят на квартире у Фуксов. Секретарь Казанского общества любителей отечественной словесности профессор Суровцев представляет по очереди членов общества: Фуксов, ректора Лобачевского, профессора Перцова, местного поэта Рыбушкина, других.

О жене Лобачевского Варе Пушкин, оказывается, наслышан от Ивана Великопольского. В Петербурге много говорят о ректоре Лобачевском, сумевшем спасти от холеры «русскую науку». Под впечатлением эпидемии Пушкин написал пьесу «Пир во время чумы». Поэт признается, что долгое время путал «индийскую заразу» холеру с чумой. Вспоминают о посещении Казани Гумбольдтом. С Гумбольдтом Пушкин встречался в Петербурге.

Вот он, Пушкин… Кто-то замечает, что в профиль он чем-то походит на ректора Лобачевского, а по фамилии — на попечителя Мусина-Пушкина, который сидит напротив поэта. Все смеются плоской шутке. «Я Пушкин просто, не Мусин…» — с улыбкой отвечает поэт строкой из «Моей родословной». Михаил Николаевич Мусин-Пушкин не имеет никакого отношения к графу Мусину-Пушкину, которого высмеял Александр Сергеевич. Сразу же заговаривают о Грече и Булгарине, о пасквиле на Пушкина в «Северной пчеле». Это о них Александр Сергеевич сказал: «Русская словесность головой выдана Булгарину и Гречу». Борьба, всюду борьба! В жизни получается как-то так, что, кем бы ты ни был, обязательно очутишься или на той стороне, где Пушкин, декабристы, Вольтер, энциклопедисты, или в стане таких, как Магницкий, Шишков, архимандрит Гавриил, сам царь. Силы зла неизбежно приводят к булгариным и гречам. Лобачевский еще не знает, что сделался жертвой именно Булгарина и Греча, что враги уже разгадали в нем мятежника, низвергателя. Ему навсегда уготовано место в том лагере, где находятся Пушкин, Байрон, Вольтер, Даламбер.

А сейчас и лампа под зеленым абажуром, и желтоватое лицо Пушкина, обрамленное кольцами волос, его чуть выпуклые светлые глаза, и звон бокалов, смех, разговоры — все кажется Лобачевскому иллюзорным: будто во сне. Поэт и геометр… Так ли уж далеко отстоят друг от друга две, казалось бы, противоположные, исходные точки познания мира? Возможно, и этим вот минутам суждено стать значительными. А может быть, они затеряются в xaoсе событий… Но очень хорошо, что есть они, эти минуты!

Александра Андреевна Фукс вызвалась почитать свои стихи. Лобачевскому сделалось душно от стыда за нее. Он с облегчением вздохнул, когда все пожелали прогуляться по ночной Казани, — Александра Андреевна подхватила Варю, и они стали о чем-то шушукаться.

Пушкин и Лобачевский шли впереди. Два гения. Признанный и непризнанный. Вдалеке зеленовато светилась Волга. В лунном сумраке особенно ощущалась первобытность, некая древность тех пространств, что уходили во все стороны. Пушкин молчал. Молчал и Лобачевский. Каждый из них понимал эту ночь по-своему. Геометр давно свыкся с глухим полумраком, безысходностью мохнатых казанских ночей, с завыванием собак; костры на противоположном берегу Волги не вызывали у него никаких мыслей. Здесь был его дом. Он родился на Волге и, возможно, умрет на Волге. Для кого-то сияют огни Невского, для кого-то шумит ночная Москва. А в Казани с наступлением темноты жизнь как бы сужается, люди жмутся к огням свечей и ламп.

Пушкин всегда путешествовал по своей особой стране — стране романтики. Куда бы ни забросила его судьба, он повсюду находил источник вдохновения. Мир для него был насыщен красками, звуками, кровью и плотью. Абстрактные истины казались ему холодными, как лед. К ним было даже страшно притрагиваться. Он удивлялся таким людям, как Лобачевский, Остроградский, но никогда не завидовал им. Сейчас он уже обдумывал «Капитанскую дочку», а Казань для него была тем городом, который должен взять Пугачев; опустошенная и погорелая Казань, куда приедет после всего Гринев…

Николай Иванович очнулся от глубокой задумчивости и сказал:

— Я люблю ваши стихи. Я почти все их знаю наизусть. Поэт следует своему чувству, а между тем он незримо руководствуется законами математики. «Не мог он ямба от хорея…» Я часто говорю, что не столько уму нашему, сколько дару слова одолжены мы всем нашим превосходством перед прочими животными. Язык народа — свидетельство его образованности, верное доказательство степени его просвещения. У нас, математиков, свой язык — искусственный: язык формул, исчислений. Он очень краток, и потому, возможно, мы думаем быстрее, чем остальные люди.

Пушкин усмехнулся. В большой компании, за столом, индивидуальные качества человека как-то стушевываются, да и не каждый намерен проявлять их за столом. Но сейчас Пушкин особым своим чутьем угадал в Лобачевском нечто беспокойное, резко прямое, близкое ему.

— Вы правы, — согласился он. И неожиданное попросил: — Расскажите о геометрии. Для меня сие — закрытая книга.

Николай Иванович говорил с увлечением, опуская все второстепенное, стремясь лишь донести основную мысль своего открытия. Он был хорошим лектором и педагогом. Пушкин уловил главное: взволнованность. Он не предполагал, что о сухом предмете геометрии можно говорить так вдохновенно, поэтично.

Когда Лобачевский кончил, произнес:

— Вдохновение в геометрии нужно так же, как и в поэзии. Вот вы говорите, что математики открыли прямые средства к приобретению знаний: они спрашивают природу. Поэт поступает так же…

Дни пребывания Пушкина в Казани в какой-то мере отразились и в его творчестве. Здесь он встретил свою давнюю знакомую княжну Абамелек, попечительницу всех женских и детских заведений, восхитился ее красотой и посвятил ей стихи. «Когда-то (помню с умиленьем) я смел вас нянчить с восхищеньем…» Связи с казанскими друзьями Пушкин не прекратит до конца своих дней. В частности, в 1835 году он пришлет Рыбушкину «Историю Пугачевского бунта».

Цепкие, нечистые руки Булгарина и Греча дотянулись-таки до казанского геометра.

Николай Иванович пребывал в мрачном настроении: зимой он похоронил тестя — старика Моисеева. Но, как говорится, беда не приходит одна. Как-то в кабинет ректора заглянул Симонов, положил на стол два журнала — «Сын отечества» и «Северный архив».

— Тут тебя поминают…

Лобачевский открыл старательно заложенную Симоновым страницу — и не поверил глазам: «Есть люди, которые, прочитав иногда одну книгу, говорят: она слишком проста, слишком обыкновенна, в ней не о чем и подумать. Таким любителям думанья советую прочесть геометрию Лобачевского. Вот уж подлинно есть о чем подумать. Многие из первоклассных наших математиков (намек на Остроградского!) читали ее, думали и ничего не поняли… Даже трудно было бы понять и то, каким образом г. Лобачевский из самой легкой и самой ясной в математике, какова геометрия, мог сделать такое тяжелое, такое темное и непроницаемое учение, если бы сам он отчасти не надоумил нас, сказав, что его Геометрия отлична от употребительной, которой все мы учились и которой, вероятно, уже разучиться не можем, а есть только воображаемая. Да, теперь все очень понятно. Чего не может представить воображение, особливо живое и вместе уродливое! Почему не вообразить, например, черное — белым, круглое — четырехугольным, сумма всех углов в прямолинейном треугольнике меньше двух прямых и один и тот же определенный интеграл равным то π/4, то ∞? Очень, очень можно, хотя для разума все это и непонятно. Но спросят: для чего же писать, да еще и печатать такие нелепые фантазии? Признаюсь, на этот вопрос отвечать трудно… При том же, да позволено нам будет несколько коснуться личности. Как можно подумать, чтобы г. Лобачевский, ординарный профессор математики, написал с какой-нибудь серьезной целью книгу, которая немного принесла бы чести и последнему приходскому учителю? Если не ученость, то по крайней мере здравый смысл должен иметь каждый учитель, а в новой Геометрии нередко недостает и сего последнего. Соображая все сие, с большой вероятностью заключаю, что истинная цель, для которой г. Лобачевский сочинил и издал свою Геометрию, есть просто шутка, или, лучше, сатира на ученых математиков, а может быть, и вообще на ученых сочинителей настоящего времени… Хвала г. Лобачевскому, принявшему на себя труд объяснить, с одной стороны, наглость и бесстыдство ложных новоизобретателей, а с другой стороны, простодушное невежество почитателей их новоизобретений.

Но, сознавая всю цену сочинения г. Лобачевского, я не могу, однако ж, не пенять ему за то, что он, не дав своей книге надлежащего заглавия, заставил нас долго думать понапрасну. Почему бы вместо заглавия «О началах геометрии» не написать, например, сатира на геометрию, карикатура на геометрию или что-нибудь подобное?.. Теперь же я думаю и даже уверен, что почтенный автор почтет себе весьма мне обязанным за то, что я показал истинную точку зрения, с которой должно смотреть на его сочинение. С. С».

Авторы трусливо скрыли свои фамилии, подписавшись инициалами «С. С». Булгарин и Греч не пожалели в своих журналах места на пасквильную рецензию. Объемная статья с большими выдержками из мемуара «О началах геометрии».

Лобачевский долго сидел в горестной задумчивости. Булгарину и Гречу есть дело до всего: не только до литературы, но и до геометрии. Кто бы ни скрывался под псевдонимом «С. С.», чувствуется что этот человек внимательно прочитал мемуар. Но почему такая дикая злоба? Кто он? Математик — это несомненно. Почему не захотел понять? Или просто не пожелал принять… Ясно одно: главная цель «С. С.» — повлиять на публику, принизить, осмеять казанского геометра, выставить его чуть ли не сумасшедшим.

Ему почему-то пришли на ум слова Ньютона: «Гений есть терпение мысли, сосредоточенной в из вестном направлении».

Терпение мысли… Когда Даламбер в юности спросил у своей тетушки, что такое философ, она ответила: «Сумасшедший, который терзает себя всю жизнь лишь для того, чтобы о нем говорили после смерти». Тетушка была мудра.

Сделать открытие, оказывается, мало. Нужно еще пробить ему дорогу в умы людей. Отступаться нельзя. Почему эти люди не хотят понять простой истины: если даже действительный случай — эвклидова геометрия — содержится как частный случай (пусть умозрительно) в более общем случае — новой геометрии, — то выгоднее все-таки изучать последний, хотя бы некоторые комбинации оказались никогда не применяемыми? Очень вероятно, что эвклидовы положения одни только истинные, хотя и останутся навсегда недоказанными. Как бы то ни было, новая геометрия, если и не существует в природе, тем не менее может существовать в нашем воображении и, оставаясь без употребления для измерения на самом деле, открывает новое обширное поле для взаимных применений геометрии и аналитики.

Почему в таком случае не подвергает осмеянию предложение Остроградского, согласно которому символ, обозначающий решение уравнения любой степени, должен быть рассматриваем как вполне явная функция, над которой мы можем совершать любые действия? Почему «радикалисты» не поднимают вой?

Ответ издателям написан, отослан. Но напрасно Лобачевский трудился: «братья-разбойники» Булгарин и Греч только посмеялись над бессильным негодованием казанского геометра. Его ответ они бросили в корзину.

Когда Мусин-Пушкин прочитал пасквиль в «Сыне отечества», то пришел в ярость и немедленно обратился к министру народного просвещения Уварову, сменившему Шишкова.

«В 41-й книжке «Сына отечества» помещена критика на сочинение г. Лобачевского.

Не касаясь достоинства самого сочинения, которое может и должно быть разбираемо, как и всякое другое, мне кажется, однако, что г. рецензент не должен был касаться личностей; то ставить сочинителя ниже приходского учителя, то называть сочинение его сатирою на геометрию и пр…

Нет ли здесь другой, скрытой цели? Унизить ученого, более двадцати лет служащего с честию, обнародовавшего много весьма хороших учебников и занимающего с пользой для университета восьмой год почетную и многотрудную обязанность…»

Но Уваров вовсе не намерен ссориться с Булгариным и Гречем. Это был тот самый Уваров, который сделал своим девизом слова: «Самодержавие, православие, народность». Ссориться с Мусиным-Пушкиным ему тоже не хочется. «На вышеупомянутые выражения обратил я внимание цензуры и приказал издателю журнала поместить в оном возражения на критику, какие сделает сочинитель Геометрии». Однако опровержение Лобачевского так и не было опубликовано.

В 1835 году по инициативе Лобачевского начинают выходить «Ученые записки Казанского университета». Здесь в первом же томе Николай Иванович печатает свою «Воображаемую геометрию» и ответ критикам из «Сына отечества». «В № 14 журнала «Сын отечества» 1834 года напечатана критика, весьма оскорбительная для меня и, надеюсь, совершенно несправедливая. Рецензент основал свой отзыв на том только, что он моей теории не понял и почитает ее ошибочной, потому что в примерах встречает один нелепый интеграл. Впрочем, такого интеграла не нахожу я в моем сочинении. В ноябре месяце прошедшего года послал я к издателю ответ, который, однако ж, не знаю почему, до сих пор, в продолжение пяти месяцев, еще не напечатан».

На университетском дворе после строительства остались каменные плиты; они улеглись здесь на века. Одна из плит треснула: в щель высунулся нежно-зеленый росток. Это он, такой беззащитный на вид, расколол многопудовую плиту и полез, полез вверх, к солнцу…

— Воображаемая геометрия… — сказал ректор и устало улыбнулся.

Он верил.