«1807-го года генваря 9-го дня в собрании Казанской гимназии рассматриваем был список учеников гимназии, которые испытываемы были в собрании совета 22-го прошедшего декабря и удостоены к слушанию профессорских и адъюнктских лекций; они суть следующие: Николай Лобачевский…»
Николай Лобачевский — студент университета! Полтора месяца назад он отпраздновал свое четырнадцатилетие. Это высокий, худощавый юноша в мундире, при шпаге. Шпагой он владеет искусно. Он похож на молодого голенастого петуха. Задирист, самолюбив. В университете математику преподают студенты Граер и Александр Княжевич, брат исключенного из гимназии Дмитрия Княжевича. Оба они в математике намного слабее Николая Лобачевского. В математике Лобачевскому равных нет. Он уже проштудировал целую кипу серьезных математических мемуаров на латинском, немецком, французском. Безу, Лакруа, «Математические начала натуральной философии» Ньютона, труды Гурьева, переводы с греческого «Эвклидовых стихий» Суворова и Никитина, «Геометрию» академика Фусса… Посещать уроки математики бессмысленно. В свободные часы он уходит в Неяловскую рощу и там, в одиночестве, предается размышлениям. Он по-прежнему сочиняет стихи, и на это уходит большая часть времени. Теперь он подражает Лукрецию Кару. «И неизбежно признать, что никем ощущаться не может время само по себе вне движения тел и покоя».
Державин после бесед о поэтике с Григорием Ивановичем кажется напыщенным, ходульным. Почитывает Лобачевский басни Лафонтена. «Дон-Кихот» Сервантеса едва не свел его с ума. Он все время находится под впечатлением этой книги. Он любит думать о великих людях. Декарт, Коперник, Паскаль, Виет, Ферма, изобретатель логарифмов Джон Непер, Кеплер, Гаспар Монж — отец новой геометрической науки — начертательной геометрии, доживающий свой век во Франции, Лежандр, Гаусс кажутся ему членами одной семьи, к которой как-то принадлежит и он, Лобачевский.
Нужно посвятить себя математическим наукам и, подобно Ньютону, остаться навсегда холостяком…
Это были мечты о славе математика. Но мечтам не всегда суждено осуществляться. Иногда в тихий, устроенный быт врываются трагичные события и переворачивают все.
19 июля 1807 года, купаясь в реке Казанке, утонул Александр, старший брат Николая Лобачевского. Ни профессор судебной медицины Иван Осипович Браун, ни известный на всю Россию прибывший из Петербурга в Казань врач Карл Федорович Фукс не смогли вернуть Александру жизнь. Николай горячо любил брата и в день похорон едва не лишился рассудка. Его уложили в больницу. Он не мог примириться с потерей, считал, что Фукс и Браун не проявили должного старания, Александра еще можно было бы спасти. Эта навязчивая мысль лишила его душевного равновесия.
Он решает бросить математику и заняться медициной. Он должен разгадать все тайны жизни и смерти. Неужели человеческий ум. проникший так глубоко в небесные сферы, бессилен перед смертью? «Смерть, как бездна, которая все поглощает, которую ничем наполнить нельзя; как зло, которое ни в какой договор включить не можно, потому что оно ни с чем нейдет в сравнение, — записывает Лобачевский в памятную тетрадь. — Но почему же смерть должна быть злом?»
Он станет врачом, самым искусным врачом. Если приложить старание, всегда можно дойти до сущности явлений. Еще Аристотель и Гераклит Эфесский утверждали, что только тогда можно понять сущность вешей, когда знаешь их происхождение и развитие.
Забыты Даламбер, Лежандр, Безу. Лобачевский целыми днями пропадает в анатомическом театре. Сюда со всего города привозят трупы, «…когда дело дошло до человеческих трупов, — вспоминает Аксаков, — то я решительно бросил анатомию, потому что боялся мертвецов; но не так думали мои товарищи, горячо хлопотавшие по всему городу об отыскании трупа, и когда он нашелся и был принесен в анатомическую залу — они встретили его с радостным торжеством; на некоторых из них я долго потом не мог смотреть без отвращения».
Лобачевский не боялся трупов. Он вообще никогда ничего не боялся. Он был из числа «горячо хлопотавших по всему городу об отыскании трупа». Молодой, пылкий, с лихорадочно сияющими глазами, он ловко действует ланцетом: он хозяин в прозекторской. Он не гнушается никакой черновой работы, и его вскоре начинают отмечать. Его теперь знают даже в городе. Когда он широко шагает по улице, придерживая шпагу, обыватели говорят вслед: «Молодой доктор пошел». Его успехи на новом поприще так велики, что Яковкин доносит Румовскому: «Лобачевский приметно предуготовляет себя для медицинского факультета».
Приметно… с болезненным интересом разглядывает он человеческий мозг, таинственное обиталище мысли. Там, в мозгу, рождаются формулы, постулаты, небывалые идеи… Никем еще не познанный кусок материи, в котором сосредоточена главная сила вселенной… Тысячи вопросов рвутся с губ… Карл Федорович Фукс избегает дотошного студента, он боится его прямых вопросов.
— Вы, врачи, похожи на римских авгуров, — говорит Лобачевский Фуксу. — Делаете вид, будто владеете особыми секретами. А вообще-то на много ли продвинулась научная анатомия со времен Андрея Везалия и Уильяма Гарвея? Вы знаете, как в деревне лечат от холеры? Больного парят в бане, хлещут березовыми вениками. Говорят, помогает. А чем лечите вы?
Медицина — необъятный океан. Очень уж несовершенно человеческое существо. Чтобы оно могло жить, двигаться, думать, нужен целый сонм знатоков десятков тысяч болезней. Человеческий организм напоминает хрупкий цветок, попавший под ураган. В медицине тоже есть свои постулаты, исходные идеи, якобы не требующие доказательств. Но, может быть, именно эти постулаты и неверны в своей основе, произвольны? Как понять, например, такой «постулат»: «Нервы есть организированный эфир в качестве напряженного его состояния или света»?
Он увлечен опытами Гальвани и Вольта. Какие успехи сулят медицине открытия этих двух ученых, так и не пришедших к единому взгляду на природу «животного электричества»?
Почти два года не выпускает он ланцета из рук. Увлечение медициной продолжается и тогда, когда в Казань, наконец, приезжает прославленный Бартельс. Начальство по-прежнему считает Лобачевского первым математиком университета и потому сразу же представляет его немецкому профессору.
Николай ожидал встретить мудрого седобородого старца, но перед ним мужчина, которому нет и сорока. Открытое лицо, дружелюбный взгляд из-под нависших густых бровей. В Бартельсе почти нет ничего немецкого: такие вот мужиковатые, плечистые встречаются в Казани на каждом шагу. Иоганн Мартин Христиан Бартельс долго не хотел ехать в Россию, но политическая обстановка в Европе заставила его пойти на этот шаг. После неудачи Пруссии в войне с Наполеоном многие немецкие ученые остались без средств к существованию, без надежд и возможностей серьезно заниматься любимым делом. Бартельсу, выходцу из бедной семьи, попросту грозила голодная смерть.
Бартельс не знает русского языка. Он приятно поражен, когда студент Лобачевский заговаривает с ним на немецком. Речь льется непринужденно, произношение твердое, чисто брауншвейгское. Еще больше поражен Бартельс, когда узнает, что Лобачевскому известны труды Гаусса, его теория чисел.
— Кто был вашим учителем?
— Карташевский.
— Это достойнейший человек! — произносит Бартельс в присутствии Яковкина. — Теперь я убеждаюсь, что Казанский университет ни в чем не уступает немецким.
— Вы были учителем «геттингенского колосса» Гаусса? Лаплас будто бы сказал…
Бартельс смеется.
— Гаусс — мой лучший друг. Он предполагал построить астрономическую обсерваторию в Брауншвейге и взять меня в помощники. Но из этой затеи ничего не получилось. Требовались деньги, а денег у нас не было. К чести Лапласа нужно сказать, он обратился к Наполеону и выхлопотал пособие для Гаусса. Да, две тысячи франков. Две тысячи франков из миллиардов, награбленных Наполеоном в Германии… Гаусс отказался от пособия. За мной утвердилась слава учителя Гаусса. Может быть, это и в самом деле справедливо? Я был помощником учителя в той школе, где учился Гаусс. В мои обязанности входила очинка перьев для Гаусса и других учеников. На свой скудный заработок я покупал книги по математике и учил по ним десятилетнего Гаусса. Я ведь всего на восемь лет старше своего достойного ученика. Ну, а что касается Лапласа, то сей великий муж никогда ничего подобного обо мне не говорил. Мы будем с вами изучать его гениальную «Небесную механику».
Бартельс Лобачевскому понравился, и он согласился, не прерывая занятий по анатомии, посещать лекции немецкого профессора.
Гораздо позже в своей автобиографии Бартельс напишет о Лобачевском и его товарищах: «К моей великой радости, я нашел в Казани, несмотря на небольшое число студентов, необыкновенный интерес к математическим наукам. В своих лекциях по математическому анализу я мог рассчитывать по крайней мере на двадцать студентов; постепенно здесь у меня образовалась небольшая математическая школа, из которой вышло много хороших преподавателей для русских гимназий и университетов, особенно для Казанского учебного округа».
Бартельс мог себя поздравить: он встретил еще одного гения! То, что Николай Лобачевский гениален, Бартельс не сомневался. Гению присущи оригинальность и вместе с тем простота мышления. Эти качества проявились в Лобачевском с необыкновенной силой на первых же занятиях у немецкого профессора. Бартельс восторженно доносит попечителю Румовскому: «Лекции свои располагаю я так, что студенты мои в одно и то же время бывают слушателями и преподавателями. По сему правилу поручил я пред окончанием курса старшему Лобачевскому предложить под моим руководством пространную и трудную задачу о кругообращении (Rotation), которая мною для себя уже была по Лангранжу в удобопонятном виде обработана. В то же время Симонову приказано было записывать течение преподавания, которое я в четыре приема кончил, дабы сообщить его прочим слушателям. Но Лобачевский, не пользовавшись сею запискою, при окончании последней лекции подал мне решение сей столь запутанной задачи на нескольких листочках, в четверку написанное. Г. академик Вишневский, бывший тогда здесь, неожиданно восхищен был сим небольшим опытом знаний наших студентов».
Задача, над которой блестящий математик Бартельс бился несколько дней, решена была Лобачевским за несколько минут. Сам ход решения поражал простотой, изяществом, оригинальностью.
Это уже были когти львенка.
Слух о необычайной математической одаренности Лобачевского дошел до Петербурга, и министр народного просвещения объявил способному студенту благодарность. Благодарность министра не произвела на Лобачевского ровно никакого впечатления, ведь он целиком посвятил себя медицине, преуспевает, а с математикой покончено.
Но не так думали Бартельс, астроном Литтров, физик Броннер и преподаватель теоретической механики Реннер, бежавшие из оккупированных Наполеоном стран в Казань. Увлечение Лобачевского медициной они считали временным, непрочным. В лучшем случае из него выйдет хороший лекарь. Медицина как наука чужда его духу. Он хватается за все сразу, узкая специализация его отвращает. Привлекает некая философия медицины, полный охват всех ее областей, поиски панацеи от всех болезней, своеобразной математической формулы, в которую можно было бы втиснуть все недуги человеческие. Это стремление к широким обобщениям в области, мало ему знакомой, заранее обрекает все дело на провал. Даже к медицине у него математический подход. Лобачевского нужно вернуть математике!
Начинается борьба за Лобачевского.
Литтров сперва дает юноше книги Лессинга и Дидро, а затем привлекает к астрономическим наблюдениям. Новая область целиком захватила Николая.
Черная глубина звездного неба всегда вызывает мысли о вечности. Над башенкой временной обсерватории Казанского университета висит стеклянная дымка Млечного Пути. Созвездия, крупные, как гроздья винограда, кажутся ощутимо близкими. Лобачевский даже невооруженным глазом различает серпик Венеры, а с помощью раздвижной подзорной трубы — иглообразные выступы по бокам Сатурна — кольца. Спят дома обывателей, спят церкви и мечети, тяжелым вековым сном спят необъятные степи России. Лишь изредка сонную пустоту нарушает лай собаки. И снова тишина. И только звездное небо над головой, искрящийся фиолетовым и красным Сириус, горящие Стожары, ослепительно яркая Вега. Неужели всей этой необъятностью, рождением гигантских солнц и планет, всемирным тяготением управляет маленький седой старикашка, которого называют богом? Если он в состоянии производить столь колоссальную работу, то, по-видимому, он мудрее всех энциклопедистов, вместе взятых, и даже может сделать трисекцию угла, решить задачу о квадратуре круга. Наверное, у него есть свой задачник, в конце которого напечатаны ответы на задачи из всех областей знания. А может быть, прав все-таки Гольбах, ум холодный и ясный, низвергающий своей «библией материализма», «Системой природы» бога с его пьедестала? Дидро, Гельвеций, Гольбах, Даламбер бесстрашно изгоняют из небесной механики, из всей вселенной «мировой разум», заменяют его законами природы. Ни одно одушевленное существо не в силах управлять бесконечностью. Ломоносов резко отвергает представления о некоторых духовных непротяженных сущностях. «Когда протяжение есть необходимо нужное свойство тела, без чего ему телом быть нельзя, и в протяжении состоит почти вся сила определения тела, для того тщетен есть вопрос и спор о непротяженных частицах протяженного тела…»
Ксаверий Броннер, часто присутствующий в обсерватории, наверняка изуверился в боге. У швейцарца Броннера пестрая биография: он был иезуитом, монахом, поэтом, состоял в ордене иллюминатов, тайно читал сочинения Руссо и Вольтера, живя в Цюрихе, занимал пост министра юстиции, отрешился от монашеского обета, скрывался в революционной Франции и в конце концов бежал от преследований в Россию. Сейчас он преподает физику.
У Лобачевского появился новый товарищ — Симонов Иван, сын рыбопромышленника. Приехал он из Астрахани, где учился в гимназии. В детстве Симонов перенес оспу. У него рябое, красное лицо. Он сразу же выдвинулся в преуспевающие. У Симонова огромная память. Этой памяти иногда завидует даже Лобачевский. С некоторых пор имена Лобачевского и Симонова ставят рядом. Под руководством Литтрова они наблюдали за кометой. Призрачный хвост кометы рассек небо надвое. Ее видно было даже днем. Перепуганные обыватели говорили о конце мира, о войне, холере и чуме. В связи с этим событием в «Казанских известиях» появилась короткая заметка профессора Литтрова, в которой впервые в печати упоминалась фамилия Лобачевского.
Смирный, тихий Симонов, увлеченный математикой и астрономией, нравится всем, даже требовательному Яковкину. Лобачевский Илье Федоровичу не нравится. Не нравится он и помощнику Яковкина Петру Кондыреву.
История взаимоотношений Лобачевского и Кондырева заслуживает внимания.
Есть люди изворотливые, как ужи. К таким принадлежал помощник инспектора университета Петр Кондырев. Его прозвали «Рыжей ищейкой». Кондырев делал карьеру, делал открыто, на каждом шагу предавая своих вчерашних товарищей. Властолюбивому Яковкину нужен был подобный человек, своя «тайная полиция», доносчик, шпион. Эту роль охотно взял на себя Кондырев. Профессор Булич Н. Н. писал о Кондыреве: «Легкая возможность составить служебную карьеру при университете для Кондырева увеличилась еще тем, что на его глазах постоянно был живой пример такой карьеры в его покровителе и благодетеле Яковкине, от которого все зависело. Расположение последнего к Кондыреву оставалось неизменным».
Яковкин и Кондырев сразу поняли друг друга. Когда Кондырев перешел на второй курс, Илья Федорович поручил ему чтение трех университетских курсов сразу — истории, географии и статистики, назначил своим первым помощником.
Давно Илья Федорович подумывал, каким способом подать весть о своей особе царю Александру I. И, наконец, придумал. Под руководством Ильи Федоровича Кондырев составит статистику Российского государства. Потом, когда книга выйдет в свет, ее следует через Румовского преподнести императору. Успех затеи превзошел все ожидания: Илья Федорович получил крестик и стал кавалером; Кондырев, проучившись в университете всего два года, был выпущен досрочно со степенью кандидата, а затем произведен в магистры, в адъюнкты. Умение добывать начальству награды — большое искусство, и Кондырев в совершенстве владел им. Начальство, поднявшись над простыми смертными, начинает чуждаться всякой работы, любит, чтобы за него все делали помощники. Кондырев писал учебники за Яковкина, заменял его на кафедре, составлял за него рапорты и донесения, вез на себе всю учебную часть. Он работал как вол. Возроптал он лишь тогда, когда Илья Федорович назначил его для «позднощничества», то есть для наблюдения за студентами по вечерам и ночью. Кондырев откровенно признался, что побаивается кулаков Лобачевского.
Николай Лобачевский, как и его младший брат Алексей, числился казенным студентом. Казенные по-прежнему жили при гимназии, в особых комнатах, подчинялись казарменным порядкам. Яковкин запретил казенным отлучаться из своей комнаты после девяти вечера. Это вызвало возмущение. Николай Лобачевский, Александр Княжевич, Дмитрий Перевощиков, Шабров и Гундоров, не обращая внимания на вопли помощника инспектора, каждый вечер гурьбой отправлялись в город, посещали театр, маскарад и возвращались глубоко за полночь.
Однажды, когда Кондырев пообещал донести обо всем инспектору, Лобачевский, подступив к нему вплотную, сказал:
— Будешь фискалить — побьем!
Разъяренный Кондырев тут же настрочил рапорт Яковкину. Но тот почему-то не спешил наказать нарушителей; может быть, боялся нового «дела о беспорядках». Илья Федорович решил завести черную доску. Доску с фамилиями смутьянов выставлять на всеобщее обозрение! Кондырев по этому случаю записал в свой дневник: «Ссора с некоторыми из студентов, как-то с Д. Перевощиковым, Алекс. Княжевичем, Шабровым, Гундоровым и Лобачевским; поданной рапорт мне не отдается; хотят завести черную доску».
Студенты сговорились отстаивать «права на театр и маскарад», всячески досаждать Яковкину и его помощнику. Досаждать, изводить. Обозленный на весь мир, истерзанный болезнью, которая прицепилась к нему еще в день смерти брата Александра, мечущийся между медициной и математикой, Николай Лобачевский готов был излить клокочущую ярость на первого же, кто пытался принизить его, превратить в оловянного солдатика.
Этот тяжелый период в жизни Лобачевского щедро отмечен рапортами, донесениями и доносами на него. Любопытны некоторые из этих документов. 22 августа 1808 года Яковкин, доведенный выходками Лобачевского до белого каления, доносит в совет гимназии: «Сего августа 13-го дня, в десятом часу вечера, на дворе гимназическом пущена была ракета, разорвавшаяся с большим треском и упавшая позади прачечной. На шум сей немедленно выбежал я и как удостоверился от часового, что пустившие оную побежали в студентские комнаты прямо, то вошед в них и нашед многих еще из них занимающихся или чтением книг, или письмом, расспрашивал о виноватом; но при всех моих усилиях оного открыть не мог; посему 14-го дня тем, которые не спали или незадолго пред тем были на крыльце, приказал поставить во время стола вместо кушанья в миске и соусниках воду, а прочих всех сравнил в числе блюд с гимназистами, дабы чрез то принудить открыть виноватого. 17-го дня поутру студент Стрелков признался мне, что он пустил ракету, что получил ее от студента старшего Лобачевского, который ее и составлял, и что знали о сем назначенный в студенты Филиповской и некоторые другие, почему приказав с того времени довольствовать студентов столом по-прежнему, долгом моим поставляю обстоятельства сии предложить на рассмотрение совета. Профессор студентов, инспектор гимназии, директор Яковкин».
«1808 года, августа 22-го числа в собрании совета Казанской гимназии по сему определено: поступок обоих оных студентов заслуживает особенное внимание совета по причине от леностей, то посадить их обоих на три дни на хлеб да на воду в карцер, а прочим студентам сделать напоминание, что утаение виновного есть сам по себе проступок и соучастие в оном; исполнение же всего сего представить; подлинное подписали гг. профессор и адъюнкты».
Как же изумлен был Илья Федорович, когда через три дня, прогуливаясь с женой в городском саду «Черное озеро», внезапно увидел Николая Лобачевского верхом на корове! Обезумевшая корова неслась во всю прыть, Лобачевский держался за рога, гикал. Ватага студентов с улюлюканьем бежала за коровой, подгоняла ее хворостинами. И это на виду у всей публики!..
Илья Федорович готов был провалиться сквозь землю. При расследовании оказалось: Лобачевскому потребовались деньги на учебники. Он бился об заклад с Дмитрием Перевощиковым, что на виду у всех прокатится на корове.
«Этому черту ни карцер, ни черная доска не страшны, — ворчал Яковкин. — Нужно назначить его камерным студентом. Авось образумится…» Инспектор надумал вышибить клин клином. Он видел, что большинство студентов находится под влиянием Лобачевского, а потому решил сделать его старшим, «умаслить», подкупить. Камерные студенты находились в привилегированном положении, они получали на книги и учебные пособия жалованье по шестидесяти рублей в год. И хотя это была выборная должность, Яковкин не сомневался, что студенты поддержат кандидатуру своего вожака.
Лобачевский стал камерным студентом. Илья Федорович собственной рукой составил ему характеристику: «Со вступления в студенты, часто вел себя очень хорошо, включая иногда случившихся проступков, в коих, однако же, к чести его сказать, оказывал после чистосердечное, кажется, признание и исправлялся, почему и уничтожал их. Будущее, однако же, должно показать еще более настоящую постоянную степень его поведения, и г. Лобачевский может быть одобрен как по заслуге в занятиях и в успехах в некоторых науках, так и по надежде от него впредь исправления всего должного ожидаемого начальством и для поощрения в поведении быть камерным студентом и до некоторого времени править его должность».
Характеристика зыбкая, вымученная, в ней нет твердой уверенности в том, что Лобачевский в будущем станет вести себя хорошо.
На первых порах Яковкину стало казаться, что он все же нащупал путь к сердцу способного, но строптивого студента. Лобачевский утихомирился… на целый месяц. Камерным студентом его утвердили в ноябре 1809 года, а уже в декабре камерный студент Лобачевский и его подопечные избили помощника инспектора. В двенадцатом часу ночи Кондырев зашел узнать у Лобачевского, все ли студенты на месте. Лобачевский теперь представлялся ему чуть ли не сообщником.
— Вам не следует ни о чем беспокоиться, — произнес Лобачевский, загораживая дорогу помощнику инспектора. — Все уже давно спят.
— Но я вижу пустующие постели!
Николай пожал плечами, сделал недоумевающее лицо.
— А я ничего не вижу.
— Но как же?..
— Ты, рыжая ищейка, слишком много видишь, — произнес басом студент Филиповской. — Воздадим за усердную службу…
Кто-то задул свечу. Из всех углов раздался рык. Полетели подушки, твердые, как камень. Зазвенело разбитое стекло.
— Хватай его, ребята, и в Казанку…
Цепкие руки подняли Кондырева, стали подбрасывать. Потом невидимые в темноте студенты расступились, и помощник инспектора грохнулся на пол.
Лобачевский зажег свечу и как ни в чем не бывало произнес:
— Как видите, все на месте. Если сомневаетесь…
Кондырев в ту же ночь записал в дневнике: «Большие недовольствия от студентов Данкова, Ярцова, Филиповского, Лобачевских, Николаева, двух Агафи: столь люди неблагодарны и несправедливы. Причиною многих упущений был товарищ мой Перевощиков. Прошусь в другой раз от позднощничества (ибо просился еще до отъезда), не отпускают, и происшествие, в коем хотели меня бить, убить и разбили окошко, прошло в шутках».
В инспекторском журнале Яковкина за 1810 год мы находим новую запись: «В генваре месяце Лобачевский первый оказался самого худого поведения. Несмотря на приказание начальства не отлучаться из университета, он в Новый год, а потом еще раз, ходил в маскарад и многократно в гости, за это опять наказан написанием имени на черной доске и выставлением оной в студентских комнатах на неделю. Несмотря на сие, он после того снова был в маскараде».
Илья Федорович в отчаянии хватался за свою плешивую голову. Иногда ему всерьез думалось, что в Лобачевского вселился бес. Иначе как объяснить такой поступок студента? Лобачевский держал денежное пари, опять с тем же Дмитрием Перевощиковым, что перепрыгнет через недавно прибывшего в университет преподавателя прикладной математики. И вот, улучив момент, когда преподаватель после лекции медленно спускался по лестнице, Лобачевский разбежался сверху, уперся обеими руками в плечи преподавателя и перепрыгнул через него. Петр Кондырев был невольным свидетелем этой сцены. Собрался совет. Приговор вынесли быстро: исключить! Но тут вступился сам преподаватель. «Нет, — заявил он. — Такого способного студента нельзя исключать. Пусть исправляется».
И снова целая серия донесений, рапортов.
«Замечен в соучаствовании и потачке проступкам студентов, грубости и ослушании, за что и наказан публичным выговором, лишением звания камерного студента, права получать шестьдесят рублей в год на книги и отпуска».
«27 мая 1811 года. Лобачевский 1-й в течение трех последних лет был по большей части весьма дурного поведения, оказывался иногда в проступках достопримечательных, многократно подавал худые примеры для своих сотоварищей, за проступки свои неоднократно был наказываем, но не всегда исправлялся; в характере оказался упрямым, нераскаянным, часто ослушным и весьма много мечтательным о самом себе, в мнении получившем многие ложные понятия; в течение сего времени только по особым замечаниям записан в журнальную тетрадь и шнуровую книгу тридцать три раза».
Кондырев изводил Лобачевского всяким пустяком, докучал глупостями, следил за каждым его шагом. Ослепленный ненавистью, он решил любой ценой добиться исключения из университета своего врага. Особенно его бесили спокойная уверенность Лобачевского, его нежелание признавать порядки, установленные Яковкиным. Другие уходили по вечерам в город крадучись, с оглядкой, побаивались помощника инспектора и тем как бы набивали ему цену, тешили его мелкое тщеславие. Лобачевский уходил вызывающе открыто, вслух глумился над полицейским режимом, над глупым произволом, писал на Кондырева злые эпиграммы, называя его рыжим лилипутом, выскочкой, подлизой, евнухом в науке и просто подлецом. Эпиграммы сразу же подхватывались студентами.
Выше всего Лобачевский ценил независимость. Университетские порядки считал унизительными для человека. Он не мог, подобно Симонову, смиренно выслушивать вздорные нравоучения Кондырева, возомнившего себя большим начальником, воспитателем. Кондырев ревновал его к иностранным профессорам, которые относились с глубоким уважением к талантам Лобачевского и не замечали помощника инспектора.
Наконец-то Яковкину и его любимчику представился случай расправиться с неугодным студентом.
Александр I 8 мая 1811 года предписал студентов, «уличенных в важных преступлениях», исключать из университета и сдавать в солдаты. Лобачевский заканчивал университет. Верноподданнейшие Яковкин и Кондырев решили обвинить его в важном преступлении.
Однажды в начале июля Лобачевский застал Кондырева в своей комнате. Помощник инспектора рылся в его бумагах. В руках он держал томик Вольтера.
— Кто позволил вам производить обыск? — сдерживая гнев, спросил Николай.
Кондырев побледнел, однако выдержал его ввгляд. В комнате, кроме них, никого не было.
Кондырев потряс книгой.
— Я сам себе позволил, — ответил он тихо. — Лучше скажите, кто позволил вам читать сочинения, где поносится имя божье? Здесь черным по белому написано о церкви: «Раздавите гадину!»
— Мне казалось, что вы — помощник Яковкина, а вы ищейка господа бога.
— Вы, по-видимому, во всем согласны с господином Вольтером? — спокойно спросил Кондырев.
— Да, я с ним полностью согласен. Тем более что книгу я взял из университетской библиотеки. А следовательно, и вы, как помощник инспектора, не имеете ничего против господина Вольтера и его сентенций. Я думаю: если бог допускает существование таких подлецов, как ваша милость, то лучше уж обходиться без оного… Гельвеций по этому поводу говорил, что жестоким богам могут усердно служить лишь жестокие поклонники. Скажу открыто: ненавижу всех богов…
В запальчивости Лобачевский потерял всякую осторожность. В мозгу стучали неистовые слова: «Раздавите гадину!» И Николаю хотелось раздавить этого плюгавого человечка, посмевшего так грубо, бесцеремонно вторгнуться в его духовный мир, перелистывать Вольтера, отыскивать крамолу. И все с единственной целью — донести, предать. Он сжал кулаки и, дрожа от ярости, пошел на Кондырева. Помощник инспектора юркнул в открытую дверь.
Нужно сказать, что в университетской библиотеке имелось все, написанное и изданное еще при жизни самого Вольтера. Библиотека Казанского университета образовалась из нескольких собраний: сюда вошли полностью библиотека Потемкина, книги ученого митрополита Булгариса и, наконец, частная библиотека путешественника Полянского, в юности близкого друга Вольтера. Никому и в голову не приходило считать сочинения французского мыслителя запретными. Их читали, громко обсуждали, оттачивали на них остроумие и ненависть к церкви. Полянский, впоследствии впавший в мистицизм, в свое время собрал книги всех просветителей и энциклопедистов Западной Европы. Тут можно было найти и Даламбера, и Дидро, и Гельвеция, и Гольбаха, и Руссо, и все тридцать пять томов «Великой энциклопедии». Полянский щедрой рукой, сам того не ведая, сеял в Казанском университете идеи революционной Франции, заражал его духом вольтерьянства. А Яковкину, занятому интригами и хозяйственными делами, было не до библиотеки; никто даже не знал ни количества книг, ни авторов — все лежало грудами или же в ящиках. Студенты в узком кругу вслух читали выдержки из «Завещания» священника Мелье: «О дорогие друзья, если бы вы знали, какой лжи вас учат под видом религии!»
На сей раз рапорт Яковкину был предельно лаконичен: «Худое поведение студента Николая Лобачевского, мечтательное о себе самомнение, упорство, неповиновение, грубости, нарушения порядка и отчасти возмутительные поступки; оказывая их, в значительной степени явил признаки безбожия».
Собрался совет профессоров. Яковкин долго перечислял прегрешения Николая Лобачевского. Воодушевленный собственным красноречием, он требовал применить к нарушителю самые строгие меры, намекая на желательность исключения из университета и сдачи непокорного в солдаты.
— Но Лобачевский не совершил никакого преступления! — изумился Броннер. — Я сам в бытность студентом катался… на этих животных — корофф. И через головы прыгал. Мне в худшем свете рисуется поведение помощника инспектора.
— Он читает Вольтера! — заверещал Кондырев. — А Вольтер — безбожник. Лобачевский во всеуслышание заявил, что ненавидит всех богов.
— Мне хотелось бы знать, как вы расцениваете подобное поведение господина Лобачевского? — обратился Яковкин к Бартельсу. — Когда студент заявляет, что он ненавидит всех богов…
— Не нужно смешивать веру с дикими суевериями, — ответил Бартельс. — Слова сии, насколько мне помнится, принадлежат не господину Лобачевскому, а Эсхилу. Надеюсь, в России Эсхил не находится под запретом? Произнесены они задолго до появления христианства и, следовательно, не могут служить поводом для обвинения в безбожии. Что же касается короля поэтов Вольтера, то вам хорошо известно, с какой любовью к нему относились царственные особы Фридрих II и Екатерина II: они объявили себя последователями Вольтера. Я сам охотно почитываю некоторые сочинения этого великого мужа. Во всех томах «Небесной механики» Лапласа я не нашел упоминания о высшем существе. Он решительно отказывается от теологии и не прибегает к помощи божества в самых затруднительных случаях. Я собираюсь излагать магистрам этот удивительный труд. Если господин инспектор считает сочинения графа Лапласа запретными, я вынужден буду просить об отставке.
Подобного оборота дела Яковкин и Кондырев не ожидали. Они вынуждены были прикусить языки.
— В таком случае что вы предлагаете, господин профессор? — после долгого молчания сухо спросил Яковкин.
— Лобачевский заканчивает учебу в университете. Я, Литтров, Броннер, Реннер, Герман советуем повысить Лобачевского в степень магистра.
— Но он не достоин даже кандидатского звания!
— Да, да. Кандидатское звание он перерос. Дарование Лобачевского огромно. Мы имеем дело с новым гением, господа!
— Но поскольку даже гениям не позволено прыгать через головы преподавателей, то предлагаю призвать Лобачевского в совет и сделать ему внушение. На том и следует остановиться, — подал голос Броннер. — Если преследования молодого человека не прекратятся, я вынужден буду обо всем сообщить академику Фуссу.
Броннер сдержал слово. Он написал непременному секретарю Академии наук математику Фуссу, ученику Эйлера:
«У таких людей, как И. Ф. Яковкин, нравственность бывает лишь на словах, чтобы протащить свои безнравственные намерения, особенно же для того, чтобы погубить абсолютно самостоятельных, но передовых юношей путем клеветы, как, например, нашего лучшего воспитанника магистра Николая Лобачевского, который был почти окончательно осужден и, очевидно из-за пустяков, заклеймен и чьи внутренние побуждения, по существу, заслуживают похвалы. С большим трудом нам удалось спасти его».
Бартельс имел долгий разговор с Лобачевским у себя на квартире.
— Я хорошо помню молодого Гаусса, — сказал он. — Мой приятель в ваши годы уже отрешился от детских шалостей.
— Это не шалости! Господа Яковкин и Кондырев, пользуясь тем, что я казенный, по-другому — лишен всяческих прав, стараются унизить меня, доказать мне, что я не человек, а быдло, и что они вольны распоряжаться мной, как им вздумается. У моей матери нет денег, чтобы выкупить меня, и я вынужден сносить все надругательства этих ничтожеств, склонять голову. От меня требуют подобострастия, уважения, трепета, слепой веры. Я не умею трепетать. Вы не присутствовали при освящении нового здания гимназии. Взрослые люди во главе с попом ходили по классным комнатам и дымом ладана изгоняли злого духа. Я не мог удержаться от смеха. Все это показалось мне диким, позорным. Разве до нас не было Гельвеция, Гольбаха, Гоббса, Дидро, Мелье, Даламбера, Вольтера, Ломоносова, Радищева… Ваш Гаусс верит в бога? Да лучше служить в солдатах!..
Бартельс рассмеялся.
— Мой друг наделен большой долей осторожности. Его область, его божество, которому он бескорыстно поклоняется, — чистая наука. Он боится, что крик беотийцев может помешать работе, а потому никогда не вступает с ними в полемику.
— Крик беотийцев?
— Ну да, невежд. В древней Греции жители Беотии считались самыми грубыми и невежественными. Научитесь сдерживать себя. Хотя бы ради науки… Варварам истина не нужна. Их грубые, примитивные боги не знают пощады к мудрецам. Варвар никогда не простит вам вашего умственного превосходства над ним. Уподобляйтесь мудрому змию…
«10 мая 1811 года. В сие же собрание совета призываем был студент Николай Лобачевский, получив выговор; увещеваясь к исправлению и признаваясь в весьма многих своих проступках, дал обещание и честное слово, с подпискою в сей книге, исправиться и не доводить до начальства впредь жалоб на его дурное поведение, в надежде чего и представлен в магистры».
Степан Яковлевич Румовский, когда до него дошла вся эта история, слегка пожурил Лобачевского:
«А студенту Николаю Лобачевскому, занимающему первое место по худому поведению, объявить мое сожаление о том, что он отличные свои способности помрачает несоответственным поведением и для того, чтобы он постарался переменить и исправить оное; в противном случае, если он советом моим не захочет воспользоваться и опять принесена будет жалоба на то, тогда я принужден буду довести о том до сведения г. министра просвещения. Подлинное подписал Степан Румовский».
Итак, не проходя низшей степени кандидата, девятнадцатилетний Николай Лобачевский был утвержден в степени магистра, то есть помощника профессора. Ему отныне надлежало готовиться к научной и профессорской деятельности. Он теперь стал человеком самостоятельным. Лобачевскому казалось, что он навсегда стряхнул тягостную опеку Яковкина и Кондырева. Но совсем по-другому думал Илья Федорович Яковкин. Он потерпел поражение и был глубоко уязвлен.