Вы спрашиваете, как рождается книга? Она прорастает из первоначального замысла.
Разгребая горы жизненного материала, писатель ищет жемчужное зерно, которое легло бы в основу произведения. Зерно, ядро, ядрышко писательской галактики, вокруг которого должно все вращаться, — факт, идея, проблема… Первоначальный замысел книги почти всегда носит загадочный и несколько неопределенный характер. Мне хотелось бы знать, каков был первоначальный замысел, ну, скажем, «Войны и мира», «Тихого Дона» и какие метаморфозы он претерпел. Первоначальный замысел может быть этапом в работе, или непостижимым образом менять свою природу, или же расширяться до бесконечности — и тогда из ядрышка в самом деле прорастает нечто грандиозное, наподобие «Человеческой комедии», или «Саги о Форсайтах», или же двадцатитомной серии романов «Ругон-Маккары». В таких случаях невольно удивляешься творческой мощи писателя. И в то же время догадываешься: все вышло из макового зернышка!
Увы, не каждому писателю дана способность с помощью творческого воображения из искорки раздувать пламя.
Я всегда мечтал создать вселенскую эпопею, охватывающую не только прошлое и настоящее, но даже будущее первого в мире социалистического государства. И главным героем этой эпопеи, героем, в жизни которого отразилась история всей страны, с судьбой которого сплелись сотни других судеб, мне виделся Всеволод Вишневский.
Я встретился с ним впервые в сорок девятом году, в Военно-политической академии, где был слушателем редакторского факультета. Внешность его была обманчива: плотный, широкоплечий, простое широковатое лицо с округлым подбородком, короткий нос, обыкновенность в очертании губ и выражении глаз. Шрам на щеке. Кто-то из литературоведов тридцатых годов причислял его к «представителям курносого простонародья», не подозревая, что Вишневский и по линии отца, и по линии матери — потомственный дворянин, сын крупного инженера, натура артистическая, тонкая. Разумеется, он умел при случае разыграть из себя этакого простеца, матроса-братишку, вводил в заблуждение даже испытанных знатоков природы человеческой.
С нами он держал себя естественно, без наигрыша. В своей военно-морской форме с погонами капитана первого ранга, с орденскими планками, казался одним из нас, старшим товарищем, сидел в тесном дружеском кольце слушателей, среди которых нашлись знакомые по фронту, по Ленинграду, по Берлину. Война закончилась каких-нибудь четыре года назад, и все мы продолжали жить, дышать ее своеобразной огневой эманацией.
От близкого общения с Вишневским у меня появилось странное ощущение: многие из нас претерпели на войне то же самое, что и Вишневский, находившийся с первого до последнего дня в осажденном Ленинграде, а потом — на фронте. Но мы, невзирая на ранги и должности, считали себя как бы рядовым материалом войны, ее горючим, что ли, и смерть каждого из нас имела как бы частное значение.
Вишневский же, начиная с гимназического возраста, беспрестанно и устойчиво жил внутри некоей величавой легенды, и легенда-броня надежно защищала его от мелочности бытия.
Что заставило четырнадцатилетнего гимназиста Волю Вишневского убежать на фронт империалистической войны? Раненых, безруких, безногих впервые увидел в госпитале на Фонтанке, куда ушла сестрой милосердия мать. Он ведет дневничок: «Война! Война! Может быть, мне хочется страшно туда — испробовать войны…»
Тяжела винтовка для неокрепших детских рук. Ребенок-солдат совершает утомительные походы, участвует в боях. Окопная грязь, вши, смерть товарищей. На реке Стоход он бросается в атаку в первой цепи. Сильно контужен и ранен. Отважный разведчик рядовой лейб-гвардии егерского полка Вишневский награжден Георгиевским крестом и Георгиевскими медалями. Его никто не удерживал на фронте. Дважды за войну приезжал сдавать годовые экзамены в гимназии и снова возвращался в окопы. Воевал и учился, сказали бы мы сегодня. И продолжал вести дневник. Собственно, там, в окопах, начинается писатель Вишневский, с его пытливым отношением к самому страшному и грозному явлению в жизни общества — войне. Он хочет понять ее природу.
Мы до сих пор не можем сказать ничего определенного о тайне писательского дарования. Конечно же, врожденные способности требуют от человека определенных усилий, самодисциплины, умения направить способности по нужному руслу. Откуда в подростке эта неиссякаемая исследовательская пытливость? Как мы знаем, никаких высших учебных заведений он не кончал, гимназическое образование завершал самостоятельно, вперемежку с боями на фронте. И вот загадка: в двадцатые годы, оставаясь кадровым командиром и политработником Балтийского флота, он пишет для Военно-морской академии несколько глубоких исследований научного характера: «Материалы по изучению морального элемента английского флота», «Юнги, матросы и унтер-офицеры английского флота», «Резервы личного состава английского флота», «Личный состав финского флота», он свободно владеет английским, французским, немецким; редактирует журналы «Красный флот», «Красноармеец», в двадцать семь лет становится редактором научного журнала «Морской сборник», его зачисляют в штат Военно-морской академии читать курс лекций. Казалось бы, участие в войнах формирует его как военного историка, историка военного искусства. И как-то неожиданно для всех, близко знакомых с ним, он вдруг заявляет себя талантливым драматургом особого склада и направления, со своей темой, со своим героем — участником войны и революции.
Вишневский пришел в литературу через войну и революцию и никогда не забывал о своей принадлежности к армии и флоту, всячески пропагандировал «тему обороны» в литературе, дрался за нее, создавал литературные объединения армейских и флотских писателей, явился одним из создателей литературной организации Красной Армии и Флота — ЛОКАФ, много лет был главным редактором журнала «Знамя» (где мне впоследствии пришлось работать).
Идеи революции, разумеется, пришли к нему не сразу. Участвовал в Февральской революции. В Октябрьской. В боях против войск Керенского. Вступил добровольцем в 1‑й Морской отряд Балтфлота. Знакомство с народным комиссаром по морским делам Дыбенко. Именно Вишневскому и его товарищам по отряду особого назначения поручили сопровождать поезд, в котором Советское правительство во главе с Лениным переезжало из Петрограда в Москву, потом они охраняли Кремль и Совет Народных Комиссаров. Бои с анархистами, участие в ликвидации контрреволюционных сил в Нижнем Новгороде, в Муроме.
В мае 1918 года по призыву правительства пошел на Волгу, где формировали Волжскую военную флотилию, стал пулеметчиком на флагмане «Ваня-коммунист». Здесь вступил в партию. Бои флотилии под Свияжском, штурм Казани, высадка десанта, неравный бой с вражескими судами на Каме. А когда льды сковали Волгу и Каму, Вишневский предлагает сколотить партизанскую морскую бригаду и отправиться на Украинский фронт…
Но то было всего лишь начало борьбы Вишневского за идеи революции. Причудлив рисунок его биографии, он сплетен из пяти войн. Поездка писателя в сражающуюся Испанию, где Вишневский, не утерпев, в одной цепи с солдатами Интернациональной бригады пошел в атаку, бил из пулемета по франкистам. А вместе с ним дрался за республиканскую Испанию его фильм «Мы из Кронштадта», который в то время демонстрировался в кинотеатрах революционного Мадрида и Валенсии. В дни блокады Ленинграда, ослабевший от цинги и дистрофии, бригадный комиссар Вишневский вел дневниковые записи даже во время налетов вражеской авиации на Ленинград.
Он стрелял из правофлангового орудия по Берлину, был свидетелем капитуляции гитлеровского рейха 1 мая 1945 года, присутствовал как специальный корреспондент «Правды» на Нюрнбергском процессе. И казалось, не будет конца легенде, сотворенной им самим из собственной жизни, из мировых событий необычайной трагической силы, из непостижимого переплетения судеб…
Его имя гремело по стране и за рубежом, а мы знали о нем, по сути, очень мало, в общих чертах. Еще не существовало собрания его сочинений, лежали в столе дневники, никем, кроме автора и его жены, не прочитанные, не было и биографических книг о нем. Но интерес к его личности не угасал ни на один день с той самой поры, когда на сцене появилась его пьеса «Первая Конная».
На этой встрече в академии я впервые понял: боевая биография Вишневского просто неисчерпаема, перенасыщена событиями, и каждое из них — балансирование между жизнью и смертью!
Потом я не раз встречал Вишневского в Союзе писателей на заседаниях военной комиссии. Мы здоровались, но трудно было понять, признал ли он меня. Интерес к его судьбе во мне все возрастал. Я пытался понять его. Зачем? Что-то было бесконечно притягательное в этом образе, что-то роднило его с Фурмановым, любимым героем моей юности.
Стремясь разобраться в личности Вишневского, я пытался применить открытый им метод поиска трагедийного начала в его собственной биографии. Что-то, наверное, имелось. Недаром Николай Тихонов как-то заметил, что «Вишневский был пронизан драматичностью насквозь». Но я так и не нашел то, что искал: слишком мало знал тогда о нем, чтоб осмыслить в полную меру масштабность этого человека.
Вскоре он тяжело заболел и в 1951 году умер. Я понял, что должен написать книгу именно о Вишневском.
Я стал искать писателей, которые близко знали его. Их оказалось не так уж мало: Николай Тихонов, Леонид Соболев, Николай Чуковский, Виссарион Саянов, Борис Лавренев, Александр Яшин, Петр Вершигора, Александр Жаров, Леонид Леонов, Виктор Перцов. Кто-то рассказал о том, как Вишневский, оказавшись во Флоренции, сидел над оригиналами Леонардо да Винчи в отделе рукописей галереи Уффици; кажется, Вершигора или же Азаров обратили мое внимание на примечательный факт: на 1‑м Всесоюзном съезде писателей Вишневский во весь голос говорил о Ленине как о военном стратеге, как о самом глубоком, самом интересном, самом блестящем полководце и военачальнике во всей мировой истории. Выступление взбудоражило не только писателей, но и многих историков.
Яшин рассказал, какую нежную заботу проявлял Вишневский о писателях в осажденном Ленинграде — а их насчитывалось двести!
Адмирал Флота Советского Союза Иван Степанович Исаков не без юмора поведал, как ему не удалось вывезти из Ленинграда Всеволода Вишневского: отлет из блокадного Ленинграда был для Всеволода Вишневского — по его кодексу воинской чести, кодексу партийца, политработника и балтийского моряка — подлым дезертирством.
Когда уже после смерти Вишневского стали появляться тома собрания его сочинений, с повестями, рассказами, пьесами, сценариями, очерками, статьями, дневниками, с неоконченной эпопеей «Война», я наконец разгадал сущность его творчества: книги — это был он сам, его беспокойная, мятущаяся душа; с первой до последней строчки — его легендарная биография.
И постепенно я утвердился в мысли: да, Вишневский — герой гражданской войны. Он выплеснул себя в своих произведениях — по сути, сказал о себе все. Книга о нем была бы лишь биографическим очерком, пересказом того, что уже содержится в томах собрания сочинений. Его судьба уникальна. А мне хотелось показать эпохальное явление — гражданскую войну через судьбу выходца из глубин народных. В подобном замысле Вишневский, разумеется, может занять свое место. Но только как один из участников событий.
Таким образом, мой первоначальный замысел показа гражданской войны через биографию Вишневского лопнул, рассыпался.
Я был в растерянности. Не сделать ли главным героем Папанина, о котором упоминал Вишневский? Родился в семье матроса, прошел гражданскую войну матросом… Удивительный взлет к всемирной славе! Он как бы соединил в своем лице несколько эпох, включая современность…
Признаться, я понимал, что из-за уникальности судьбы этого человека, живущего опять же внутри своей величественной легенды, все может свестись к идеализирующему биографизму. И после долгих раздумий решил оставить Ивана Дмитриевича в покое. Чапаев был бы в самый раз… если бы о нем не написал Фурманов… Я безнадежно опоздал!
Я искал. Но словно бы помимо воли самого писателя в его мозгу идет беспрестанная работа отбора. На пути к теме гражданской войны я давно вынашивал замысел показать революционный процесс в Монголии, где жил около шести лет. Материал собрал в свое время солидный, общался с бывшими партизанами, встречался с ближайшими соратниками Сухэ-Батора Чойбалсаном, Бумацэндэ, с женой и сыном Сухэ-Батора. Художественной книги о герое гражданской войны, вожде монгольской революции Сухэ-Баторе в ту пору не было ни на русском, ни на монгольском. И я считал своей задачей выполнить эту работу. Во всяком случае, Вишневский, если бы ему представилась такая возможность, не прошел бы мимо темы национально-освободительной борьбы. Побыв в Испании всего несколько дней, он создал фильм-поэму «Испания».
И я написал книгу о Сухэ-Баторе, о его соратниках, о сибирских партизанах, героях гражданской войны и других советских командирах. Через Блюхера события в Монголии переплелись с событиями в Советской России. Но как я и сам понимал, книга о Сухэ-Баторе — лишь ступенька на маршевой лестнице, ведущей к эпосу огневых лет. Постепенно я понял, что стремление писать о гражданской войне возникло не после встречи с Вишневским, а гораздо раньше: наверное, еще в Монголии, в Сибири, на Дальнем Востоке, где воздух был перенасыщен легендами о битвах Народно-революционной армии Дальневосточной республики, о событиях на КВЖД, на Хасане и Халхин-Голе. А может, осмысление событий гражданской войны, которая проходила и в тех местах, где я родился, началось еще в юности. Тогда меня окружали люди, воевавшие под началом Фрунзе, Куйбышева и Чапаева, и, собираясь у общественного амбара, они обменивались воспоминаниями, по складам вслух читали фурмановского «Чапаева». Да и в раннем детстве со мной что-то происходило, связанное с теми грозными днями: мы ехали с матерью на санях в Красный Кут, где в госпитале лежал раненый отец, красный командир; беляки обстреляли наши сани, мы с матерью каким-то чудом уцелели; в другой раз белобандиты пытались убить мать и меня заодно…
Вот почему тема гражданской войны острой занозой сидела все время в сердце. Мне стало казаться, что первоначальный замысел возник очень давно.
Хотелось, как я уже писал, эпического охвата эпохи, но постепенно я пришел к выводу, что пока не готов к подобному труду, требующему, помимо всего прочего, глубокой эрудиции, умения мыслить «глобально». Выходили мои книги о современниках, подчас эти повести вяло хвалили, иногда лениво ругали. Во всяком случае, считалось, что я — автор темы «современного рабочего класса». И сам уверился в этом. О Папанине и Вишневском и думать забыл.
Но некие силы, стоит их вызвать однажды хотя бы на короткое время, продолжают витать над нами, их не отпугнуть: они словно бы организуют события, направляя тем самым нас. В литературе, искусстве не писатель выбирает тему, ставит проблему, а проблема, тема выбирает нужного ей писателя для своего выражения.
О силах, витающих над нами, организующих события и неожиданные встречи.
Окончив академию, я остался в Москве и работал в военно-морском журнале. В том самом, который еще до войны создал и редактировал Вишневский.
В редакцию позвонил художник-маринист Мальцев, член редколлегии: в студию имени Грекова прибывает Папанин!
Для людей моего поколения довоенная юность прошла под знаком беспримерных подвигов в Арктике: дрейф папанинцев на льдине от Северного полюса в открытый Атлантический океан, перелеты через полюс в Америку Чкалова, Громова, дрейф «Георгия Седова» и его спасение. Да и звание Героя Советского Союза ввели в 1934 году в связи с подвигами полярных летчиков. Когда станция «Северный полюс — 1» начала свой дрейф на юг, из Северного Ледовитого океана в Атлантический, я был курсантом ленинградского военного училища, мы жили радиосводками о продвижении льдины с папанинцами, пытались поймать коротковолновыми приемниками позывные Кренкеля, переживали за необычную экспедицию.
Когда папанинцы с триумфом проезжали в марте 1938 года по Невскому, мы, курсанты училища, стояли как бы в почетном карауле и в то же время сдерживали напор публики. Машины пробивались сквозь плотный заряд листовок, падавших с неба. Открытая машина с Папаниным и его красивой женой Галиной Кирилловной медленно шла вдоль строя, всего в нескольких шагах от нас, и я мог хорошо их рассмотреть…
Прошла целая вечность с тех пор, и теперь мы с фотографом мчались в студию имени Грекова навстречу с Папаниным. В студии Иван Дмитриевич, оказывается, был частым гостем. Особенно когда восстанавливали знаменитую Севастопольскую панораму. На этот раз его пригласили взглянуть на макет панорамы «Штурм Сапун-горы».
Папанин был в адмиральском мундире с двумя звездами Героя Советского Союза. Голова и усики совсем белые, несколько грузная фигура и чарующий говорок: «Браточки…»
Когда осмотр панорамы закончился, пили традиционный чай за общим столом. Мы с фотографом делали свое журналистское дело: он фотографировал, я записывал.
Тут-то я и услышал от Ивана Дмитриевича имя Мокроусова. Оказывается, о нем написано в «Истории гражданской войны», даже Шолохов в «Тихом Доне» упоминает мокроусовцев. Сам же Мокроусов встречался с Фрунзе, воевал в Испании, прославился в Отечественную…
То ли я невнимательно читал «Тихий Дон», то ли плохо слушал в академии лекции по истории гражданской войны, но Мокроусов с его подвигами начисто выпал из памяти.
Вскоре я получил задание главного редактора журнала написать очерк о герое гражданской войны для праздничного номера. Я почему-то сразу подумал об этом самом неведомом мне Мокроусове: был моряком, участник революционных событий в Петрограде, видел Ленина, прошел огни и воды… То, что требуется. Живет в Симферополе, заеду по дороге в Коктебель. Перед поездкой в Симферополь я встретил у нас в редакции генерала армии, дважды Героя Советского Союза Батова. Оказавшись в Москве, он решил навестить своего товарища по Крыму Павла Ильича Мусьякова, нашего главного редактора. Павел Ильич и Павел Иванович, как водится в подобных случаях, стали вспоминать события сорок первого. Так как разговор вскоре сделался общим, я осмелился спросить генерала Батова, не доводилось ли ему тогда встречаться с Мокроусовым, к которому я собираюсь поехать?
— Еще бы! — воскликнул он. — Воевали с ним рука об руку весь сорок первый. Тут приключилась такая история: меня назначили командующим сухопутными войсками Крыма и одновременно командиром девятого корпуса. Прибыл из Закавказья в Симферополь, сижу в кабинете, уточняю обстановку. Вдруг в кабинет врывается энергичная блондинка, на вид ей лет этак тридцать пять, и заявляет: «Я жена Мокроусова. Вы ведь знаете моего мужа?» — «Это тот Мокроусов, знаменитый партизан двадцатых годов? Я не имел счастья знать этого героя, но наслышан о нем». — «Все-таки, генерал, вы его знаете, он мне говорил, что встречал вас в Испании. Вас там звали Фрицем Пабло, правда?» — «Батюшки мои, а его-то как там называли?» — «Савин». — «Вот теперь знаю, и даже хорошо знаю, вашего мужа, славного военного советника Арагонского фронта. Где же он?» — «Взял свой вещевой мешок и пошел в Первомайск на призывной пункт… А я подумала, что, может быть, Алексей будет здесь нужнее». Через несколько дней я уже обнимал Алексея. Бывший комбриг был назначен моим заместителем по формированию тылового ополчения.
Рассказ генерала Батова возбудил во мне еще больший интерес к Мокроусову.
…И вот я иду по белым от зноя и пыли улицам Симферополя, где до этого бывал не раз и не подозревал, что именно здесь живет Мокроусов. Я испытывал понятное волнение.
Почему, размышлял я, шагая к дому Мокроусова, «былины речистые» ведут рассказ о Буденном, о Чапаеве, о Каховке, о матросе Железнякове и почему имя Мокроусова мало кому известно? Ведь в двух войнах — гражданской и Отечественной — он руководил партизанским движением обширного края, был свободен в выборе решений и блестяще оба раза справлялся с заданием… Судя по рассказам и документам, он личность незаурядная, самобытная, с твердым характером! Даже битый «черный барон» Врангель и битый гитлеровский фельдмаршал Манштейн в своих мемуарах с невольным уважением говорят о Мокроусове.
Мне думалось, что я первый «открою» Мокроусова для литературы. Уже позже у Паустовского в повести я нашел следующие строчки: «У Каркенитского залива проходил с армией Фрунзе. Здесь красные части брали Перекоп, а партизанские отряды легендарного Мокроусова захватили Судак…» Легендарного… Он уже был легендарным, когда я шел к нему.
…Мокроусов оказался именно таким, каким я его представлял: угловатым, неразговорчивым, замкнутым в себе. Ему было за семьдесят. Среднего роста, сутулый, прихрамывающий на правую ногу, волнистые пряди седых волос, крошечные усики, в легком белом костюме. Был по-военному подтянут — никакого намека на старческую одутловатость. Я не предупредил о своем приезде ни письмом, ни телеграммой, и мой визит явился для него конечно же неожиданностью. Возможно, неприятной.
Когда сказал, зачем прибыл, то ощутил непробиваемую твердость взгляда еще сохранивших черный блеск прищуренных глаз. Губы узкие, строго поджатые. По опыту знал: с таким трудно взять задушевную ноту. Пожилая, но сохранившая яркую красоту женщина в легком пестреньком платьице подала чай.
— Моя дружина Ольга Александровна! — представил он.
Дружина… Какое задушевное слово!.. Не просто — жена, а друг… дружина…
Он стал расспрашивать, в каких местах мне приходилось служить. Когда назвал Сибирь, Монголию и сказал, что закончил войну в Маньчжурии, а потом было еще много всякого, он слегка оживился.
— Знакомые места. И в Харбине бывал. В семнадцатом. А в Монголии уже после гражданской. Работал в торгпредстве. Разъезжал по аймакам, забирался с ученым Андреем Симуковым в самые глухие худоны. На куланов да дзеренов охотились. Ольге Александровне Монголия очень даже пришлась по душе. Сайн байнуу нохор?..
— Сайн байна, — отвечал я.
Он не улыбнулся. Лицо по-прежнему оставалось замкнутым.
Когда Ольга Александровна вышла по хозяйским делам, спросил в упор:
— Так чего вы хотите от меня конкретно?
Я пожал плечами:
— А кто его знает? Захотелось взглянуть на Мокроусова. Каждый год бываю в Крыму, а Мокроусова не видел. За то и получил нахлобучку от Ивана Дмитриевича: да какой же ты, говорит, военный журналист, если не знаком лично с Мокроусовым? Поезжай немедленно и писульку от меня передай…
Лицо его разомкнулось, подобрело.
— За что спасибо так спасибо! Мы ведь изредка перебрасываемся посланиями. Как две дружественные державы. Первое время Иван Дмитриевич меня в полярники перетягивал: дескать, прекраснее той Арктики ничего на свете нет! — бомбардировал письмами.
— Перетянул?
— Перетянул. Иван в ту пору на мысе Челюскин зимовал, а я на собачках бороздил по Колыме да по просторам Северо-Восточной Сибири. И знаете — втянулся, полюбил и пятидесятиградусные морозы, и тундру с ее болотами и кочкарником, гольцы, лиственницы, кедровые стланики. Однажды пробились через хребет и вышли к океану… Мы разведывали места для будущих аэродромов. Работал в управлении Главсевморпути. Ну, когда началось в Испании — не утерпел, подал рапорт. Я в Испании воюю, а Иван на льдине плывет — одним словом, оба на фронте.
Воспоминания — все равно что сон, а во сне видишь себя всегда только молодым, полным сил… Он рассказывал не столько о себе, сколько о давних событиях, о людях, с которыми приходилось встречаться. Я сидел не шевелясь, записывать за ним было бы большой бестактностью: мы просто разговаривали, вспоминали каждый свое.
Рассказывал он, нужно признать, скупо, «пунктирно», перескакивая с одного события на другое. Или вдруг надолго замолкал, словно забыв о моем присутствии.
…Встреча писателя с героем своей будущей книги — событие важное. Но не следует преувеличивать его роль. При такой встрече, или встречах, происходит в общем-то интуитивное постижение личности. Гораздо большее значение имеет медленное постижение характера замечательного человека, его натуры. Этот процесс почти невозможно объяснить. Он понятен скорее артисту, вживающемуся в роль.
По первой встрече трудно составить о человеке верное представление. Но то была наша первая и последняя встреча. Думаю, все же мне удалось уловить главное в его характере: революционную непреклонность. Она чувствовалась и в оценке людей, и в оценке событий.
Часто о духовных потребностях человека судят по его библиотеке. Я нашел на полках книги о гражданской войне и революции, мемуары известных полководцев, флотоводцев и политических деятелей, записки краеведов о природе Крыма. Все было в рамках его интересов. Имелась полка и художественной литературы. Куприн, Фурманов, Вишневский, Серафимович, Матэ Залка, Николай Островский, Паустовский, другие писатели. И тоненькая пожелтевшая книжка Максимилиана Волошина «Иверни». Конечно же сочинения декадентствующего Волошина могли случайно оказаться в собрании Мокроусова. Но на титульном листе стоял автограф.
Заметив, что перелистываю книжку, Мокроусов сказал:
— Наш коктебельский затворник Макс. Бородатый человек с безгрешными глазами. Сложнейшая натура, должен заметить. Отвергал всякое насилие. После войны много с ним спорили. Я, говорит, не виноват, что не родился марксистом. Насилие человека над человеком не признаю. Ну, я ему о классовой природе насилия, мол, эксплуататорские классы с угнетенными не церемонятся. Вот мы и вынуждены свергать их. Знаю, говорит, но политика — дело кровавое. А мне от одного вида крови дурно делается. И ведь что важно: представления путаные, а не потянулся за белыми за рубеж. В своей «Башне из слоновой кости» наших подпольщиков прятал, добивался освобождения арестованных врангелевцами большевиков. А литературным сверхреволюционерам (тогда их называли напостовцами) удалось-таки ошельмовать его! Ну, он не понял, что друзей у него больше, чем недругов, отгородился от всего, перестал писать. Оттолкнули!.. — И неожиданно прочел, словно бы про себя:
Он прочитал все стихотворение на одном дыхании. Я попросил прочитать еще что-нибудь.
— Поэзия всегда сбивает с толку, — сказал он и улыбнулся. — Но если бы ее не было, то мы, наверное, не поняли бы в жизни самого главного. Однажды в штормовую осеннюю погоду Максимилиан читал целый вечер при свете свечей, а мы сидели и слушали, к горлу что-то подкатывало. Вот еще запало в голову:
Эти строчки особенно любил Всеволод Вишневский. Потому, должно быть, и мне запомнились. «Киммерийца» Волошина он ругал, а стихи его нравились.
Мокроусов подробно рассказал о том, что происходило в Крыму, оккупированном врангелевцами, и для меня это была совершенно неведомая страница в истории гражданской войны, несмотря на обширную литературу по этому вопросу. Тут все было из первых уст, из уст бывшего командующего Повстанческой Революционной армией, воюющей с последним ставленником Антанты бароном Врангелем. Странное ощущение: передо мной человек, который видел Врангеля, бил его (Врангель, как я уже писал, в своих мемуарах не обошел вниманием Мокроусова)…
Осенью 1959 года Мокроусов скончался. Я не смог присутствовать на похоронах, так как находился в это время в океанском плавании: наша эскадра, преодолевая тайфун невероятной свирепости, шла за экватор, в Индонезию, с визитом дружбы. Я смотрел в иллюминатор крейсера «Сенявин» на вздыбленный океан и вспоминал о недавней встрече с Мокроусовым… Больше всего поразило его глубоко скрытое, но упорное нежелание утверждать себя как человека особенного, героя гражданской войны или героя войны в Испании (ведь, как я узнал позже, за подвиги в Испании он был награжден орденом Ленина), об участии в боях и битвах в Отечественную рассказывал предельно скупо. Этот человек словно бы намеренно отгонял от себя славу, известность, не искал высоких наград.
Тогда, среди взбунтовавшегося Тихого океана, я думал о том, что тема гражданской войны в литературе, по-видимому, неисчерпаема — это неистощимый клад, во многом еще не освоенный писателями, особенно когда речь заходит о конкретных исторических личностях. Вот, к примеру, был знаменитый сибирский партизан Щетинкин, один из создателей Советской Баджейской республики в тылу у Колчака, освобождавший рука об руку с Сухэ-Батором Монголию. Что молодежь знает о нем? Почему его жизнь не воплощена в романе, повести? Или тот же Крыленко, в тридцать два года ставший первым Верховным главнокомандующим и затем — председателем Верховного трибунала республики, ее прокурором — совестью революции. Говорят, он был замечательным альпинистом, в солидном возрасте с группой скалолазов взошел на гребень хребта Академия Наук… Что мы знаем о внутреннем мире этого человека? Мы мало знаем о матросе Дыбенко, о Железнякове, о Куйбышеве, о Блюхере. Кое-кто из них оставил записки, но то записки не столько о своем духовном мире, сколько о событиях, о перипетиях собственной жизни. Даже дневники Фурманова или Вишневского мало дают для понимания этих людей.
Легче всего, разумеется, составить жизнеописание того или иного замечательного человека. И гораздо труднее найти стержень личности, ее движущую силу, определяющую черту характера. Вымышленного героя автор наделяет качествами по своему усмотрению и выбору, выбирает то, что необходимо для развития сюжета, действия. А как быть с конкретными людьми, действующими лицами исторической драмы, которые тысячами нитей были связаны со своими современниками, с конкретными событиями?..
Кто в силах написать своеобразную «Книгу судеб»?.. Но это кто-то должен делать — пока не поздно, пока живы многие участники исторических событий, пока есть возможность видеть их, разговаривать с ними, выслушать их…
Потом я познакомился с другими известными всей стране героями гражданской войны: Буденным, Окой Городовиковым, Хлебниковым, начальником артиллерии у Чапаева, школьным товарищем Фурманова; с Николаем Михайловичем Хлебниковым завязались добрые, почти дружеские отношения, и от него много узнал о Фрунзе, о Чапаеве, о Фурманове, о Матэ Залке, который, оказывается, служил в легендарной Чапаевской дивизии, брал Уфу, дружил с Фурмановым, а потом — с Вишневским…
Я все глубже и глубже погружался в горячую, взрыхленную снарядами почву гражданской войны, стал жить ее образами.
Кто-то справедливо заметил, что никакая биография выдающегося деятеля — от «краткой» до самой подробной, «академической» — не может быть подлинной биографией без воспоминаний современников — родных, товарищей, друзей, соратников и сподвижников.
И я пошел по этому пути.
…О Константине Макошине впервые услышал от Оки Городовикова.
Сухонький старикашка, не утративший с годами сильно развитого чувства юмора, Ока Иванович Городовиков с умилением рассказывал о тех днях, когда он был молод и лихо орудовал кавалерийской шашкой. Это был человек удивительной судьбы. Батрак-пастух стал видным полководцем Советской Армии, генерал-полковником, Героем Советского Союза. Его жизнь была сплетена из приключений и почти невероятных событий. Он воевал и против Деникина, и против белополяков, и против Врангеля, и против Махно, против басмачей, был пять раз ранен и один раз контужен, встречался в Риме с итальянским королем и Муссолини задолго до войны, участвовал в освободительном походе на Западную Украину и Западную Белоруссию, брал Львов; во время Великой Отечественной с конниками ходил в тыл к немцам. Ока Иванович прослужил в армии сорок три года!
Он жил неподалеку от Союза писателей, и мы виделись почти каждый день, неторопливо прохаживались по улице или сидели у него на квартире, пили зеленый чай, вспоминали наши монгольские встречи (мы ведь были знакомы еще до войны, когда он, инспектор кавалерии Красной Армии, приезжал в Монголию).
— Да, я знал всех: и Михаила Васильевича, и Блюхера, и Карбышева, и Примакова, и Щетинкина — всех, всех! О них рассказано в книжках. В таких книжках, кстати, всякий раз узнаешь что-то новенькое о себе. Тогда все совершали подвиги. А скажи: о Константине Макошине слыхал?
— Кто таков?
— Мой друг по Второй Конной. А если хочешь знать больше — расскажу. То, что он сделал, — всем подвигам подвиг!..
Так я впервые услыхал о чекисте Константине Макошине и его необычайных приключениях в Турции. Потом и сам побывал в Турции — в Стамбуле, Галлиполи и прочих местах.
Герои гражданской войны представлялись мне почти бессмертными, многие из них дожили до преклонных лет. Как я подметил, люди, прошедшие жесточайшие испытания духа, как правило, живут долго, если какой-нибудь недуг, привязавшийся еще с юношества, не подкосит их окончательно. Фигура Макошина настолько заинтриговала меня, что я не утерпел и спросил:
— Он жив?
— Он погиб в катастрофе в тридцать третьем. Большой был человек. На разных высоких постах создавал оборонную промышленность, авиацию, подводные лодки, артиллерию. У него всегда была тяга к технике. Большая была потеря. Я видел, как Буденный плакал, когда узнал о смерти Макошина.
И я понял: из этого исторического водоворота не выбраться никогда! Нужно идти до конца… Теперь я не просто изучал историю гражданской войны — я целиком переселился в ту эпоху. Переселился и поселился в ней навсегда. Стал жить жизнью тех, всегда голодных, разутых, раздетых, слился с ними духовно, как бы перевоплотился в каждого из них. Вооруженный военными знаниями, я мог бы даже дать им совет в трудную минуту, если бы они могли меня услышать. Я постоянно находился среди них, дышал их огненной атмосферой, знал, когда и кто погибнет; но они не замечали меня.
Словно бы сама собой сюжетно сложилась повесть-быль. Тут я уяснил одну очень важную истину: жизненный материал — всего лишь первозданный хаос, из которого не всегда может родиться книга. Ведь не из всякой туманности рождается звезда!
И все-таки «основное ядро», худо ли, бедно ли, сформулировалось. Правда, я не понимал, что это такое — художественная проза или публицистика, — да и сейчас не совсем понимаю, к какому жанру следует отнести свои записи. Признаться, меня заинтересовало почти невероятное переплетение судеб людей, известных сегодня всем. Подобное переплетение в сугубо художественном произведении, таком, к примеру, как «Хождение по мукам» Алексея Толстого, подчас представляется нарочитым, своеобразным сюжетным ходом. Но оказывается, и в реальной действительности феномен сплетения судеб существует, и он сильно впечатляет, так как тут — сама конкретная жизнь с ее непредсказуемыми сюжетными ходами. В Испании Мокроусов встречает знакомых по гражданской войне Матэ Залку, Антонова-Овсеенко и Дмитрия Соколова, о котором еще будет сказано. Папанина и Мокроусова вместе представляет к награждению вторыми орденами Красного Знамени не кто иной, как Феликс Кон, а к первому — Папанина представил Бела Кун. Сейчас это кажется в порядке вещей, а в те годы выделить из массы героев этих двоих… Фрунзе способствовал назначению Папанина комендантом Крымской ЧК. По свидетельству того же Папанина, взрывник Повстанческой Революционной армии Мокроусова Александр Улановский имел впоследствии отношение к подготовке прославленного военного разведчика Рихарда Зорге. Или сотрудничество Матэ Залки в журнале «Знамя», главным редактором которого был Всеволод Вишневский… В боях под Уральском кроме Чапаева, Фурманова, Хлебникова участвовали: будущий Маршал Советского Союза Жуков, будущий штурман знаменитого чкаловского перелета через Северный полюс Беляков, партизанский командир Великой Отечественной войны Ковпак, будущий защитник Москвы генерал Панфилов и другие ныне прославленные военачальники. Всего лишь одна точка, очажок гражданской войны… И перестаешь удивляться тому, что летчик Аркадий Чапаев, сын Василия Ивановича, имел отношение к разработке плана высадки папанинской группы на дрейфующую льдину, а второй сын Александр отважно сражался на фронтах Отечественной войны рядом с бывшим начальником артиллерии Чапаевской дивизии Николаем Хлебниковым. Сын писателя Серафимовича был комиссаром бригады в Первой Конной, у Буденного. Александр Матросов воспитывался в уфимской детской трудовой колонии, созданной в свое время по почину Фурманова для беспризорных детей. Племянник Оки Городовикова Басан, командовавший во время Великой Отечественной войны кавалерийским полком, стал «партизанским генералом», сражался в Крыму, дрался рядом с Мокроусовым… — и так до бесконечности. В самом деле: все мы в одной горсти — и в жизни и в смерти. Пальцы наши крепко сцеплены…
Рукопись многие годы лежала в столе без движения. Правда, иногда я кое-что дописывал, поправлял. Но наверное, это все же была та самая «зерновка» (по определению философа Федорова), из которой развивается целое растение, «программа, по коей, в случае гибели сочинения, оно может до известной степени быть восстановлено». Именно — «зерновка», особый жанр, пока не отмеченный литературоведами. Происходило что-то невероятное: из небольшого в общем-то зерна прорастала одна книга за другой: романы о Фрунзе, Фурманове, Куйбышеве. Три тома. Трилогия о гражданской войне. И невольно приходишь к выводу: писатель сам не ведает, что он сотворит завтра. Я мечтал написать книгу о Вишневском, с которым встречался и биография которого поразила меня своей насыщенностью огнем революции и гражданской войны, а написал роман о Фурманове, с которым никогда не встречался, да и не мог встречаться. А ведь и Фурманов точно так же, как и Вишневский, фиксировал свою жизнь и события в дневниках, предельно выразил себя в своих книгах — и казалось бы, нет смысла писать о том, что и без меня все хорошо знают. Но я написал. Возможно, хотя бы ради того, чтобы прожить, пусть в воображении, его жизнью. А жизнью Вишневского, наверное, не смог бы прожить. Почему? Сам не знаю.
А зерно все лежало и лежало, выпуская время от времени новые ростки, так как оно и являлось первоначальным замыслом чего-то очень большого, до конца так и не реализованного мной, должно быть, не выраженной до конца в образной форме мысли о том, что в каждую историческую эпоху появляются личности особой общественной активности, которые своей деятельностью и беззаветной преданностью социальным идеалам порождают новую действительность. А человек, порождающий новую действительность, и есть героический характер…
А возможно, мне просто хотелось написать о судьбах, обладающих особым даром продолжать себя в бесконечность…
Иди за мной, читатель, и я покажу тебе жизнь в особом ее измерении — в столкновении целых эпох. Нет, роль величественно-бесстрастного Вергилия мне прямо-таки противопоказана: я сам все еще не могу выйти из боя — одежда дымится, брови обгорели, лицо в копоти и глине, рот перекошен от крика…
Вначале казалось: я выбрал тему.
Потом понял: она выбрала меня.