Оставленный с вечера в жестяной кружке недопитый чай к утру покрылся ледяной коркой. Илья Томов лежал на железной койке, застеленной прогнившей дырявой рогожкой, укрытый по самую макушку изодранной при обыске грубошерстной фельдфебельской курткой. Съежившись и согреваясь собственным дыханием, он по-младенчески улыбался. Ему снилась заполненная народом площадь из советского кинофильма «Парад молодости»; он бодро шагал по ней рядом с белокурой русской парашютисткой, которая два года тому назад участвовала на празднике авиации в Бухаресте и приземлилась на окраине аэродрома Бэняса. И снова, как тогда, окруженная толпой любопытных, она неожиданно исчезла, а встревоженный Илья каким-то образом очутился в родном Болграде. Город выглядел угрюмо. В доме было пусто и неуютно, за окнами бушевала метель. Ему стало холодно и грустно. Он прислонился к нетопленной печке с зигзагообразной, как молния, трещиной. В дымоходе уныло выл ветер, на чердаке громыхало и свистело, в сенцах скрипела дверь. И внезапно на пороге вновь появилась сияющая, в светлом, длинном, будто подвенечном, платье та же девушка. Она вела себя так, словно давно жила здесь, положила на стол круглый с румяной коркой белый душистый хлеб, какой, бывало, на праздники выпекала в домашней печи бабушка, открыла окно. Вдали виднелись поспешно уходившие черные тучи, а там, где прояснилось, яркие лучи солнца пронизывали голубой простор… В стороне от железнодорожной станции Траян-вал на всем небосклоне повисла огромнай радуга. Было тепло, цвела акация, распускалась сирень, и под многокрасочной радугой нескончаемым потоком двигались колонны людей. Они были веселы, по-праздничному одеты, с цветами и транспарантами, знаменами и портретами — как в русской кинокартине «Парад молодости»… Илья хотел побежать им навстречу, рванулся и… перевернулся на спину, высунув голову из-под драной куртки; он понял, что это был всего-навсего сон… Посмотрел на вырисовывавшийся квадрат темного потолка камеры и разочарованно вздохнул. Стало обидно, что сон прервался на самом интересном месте.
Илья попытался восстановить виденное во сне, но в памяти остались только девушка с золотистыми кудрями, большой белый хлеб и праздничные колонны демонстрантов… Он глубоко вдохнул холодный, сырой воздух, пропитанный запахом карболки, и передернулся. Уснуть он уже не мог. По мере того как светало, очертания камеры, выползавшие из тьмы, становились все более страшными.
В это утро по случаю Нового года подъем заключенных был отсрочен на целый час! Но вот звон большого колокола тюрьмы Вэкэрешть известил, что это время подошло.
Из коридора тотчас же донесся топот боканок. Он примечателен: подошва боканок сплошь подбита гвоздями с широкими ребристыми головками, а каблуки, словно копыта лошадей, опоясаны тяжелыми железными подковами. Каждый шаг по цементному полу коридора отдавался лязгом, напоминавшим военную казарму. Однако за топотом боканок последовало звяканье ключей, грохот затворов, хлопки падающих задвижек с глазков, врезанных в обитые железом двери камер, и чечеточное шлепанье арестантских башмаков на деревянной подошве — вся эта печальная симфония свидетельствовала о том, что здесь вовсе не казарма, а тюрьма…
Тюрьма Вэкэрешть находилась в пяти минутах езды от центра столицы и в десяти минутах — от дворца его величества короля Кароля Второго. Она славилась тяжелым режимом, хотя и считалась в основном пересыльной. В нее доставляли осужденных перед распределением по тюрьмам, привозили каторжников на «доследование» и подследственных, как Илья Томов.
Из коридора послышалась команда:
— Все к глазку!
Началась проверка. Отдаленный звук падающих задвижек глазков постепенно приближался к камере, в которой находился Илья Томов. Вот приподнялась задвижка на двери его камеры, и в квадратном отверстии показалась иссиня-красная физиономия коридорного охранника. Загремел затвор, с трезвоном ударилась о пол железная перекладина, и в открытую дверь камеры вошел охранник Мокану, тот самый, что в день прибытия Томова в тюрьму огрел его «для знакомства» крепкой оплеухой. Теперь он хотел удостовериться, хорошо ли новичок усвоил прочитанное ему накануне наставление о содержании камеры в порядке. И как бы невзначай спросил, давно ли молодой человек «ходит в коммунистах».
Томов ответил, что он вовсе не коммунист, а в тюрьму попал по недоразумению.
Мокану удивился, с недоверием посмотрел на заключенного и переспросил:
— А ты не загибаешь, что не коммунист?!
Когда Томов подтвердил сказанное, коридорный задумался и, заложив руки за спину, начал молча шагать по камере. Наконец он остановился и доброжелательным тоном стал объяснять, как заключенный должен вести себя при встрече с чинами тюремной администрации.
— Ты должон встать по стойке «смирно» и громко, лихо рубануть: «Здравья желаю!» Понял? И упаси тебя бог мямлить по-цивильному, как на воле, всякие там «здрасте», «добрый день» да «добрый вечер»… Ни-ни! — с упоением наставлял новичка коридорный охранник. — И вобче, — хитро прищурившись, продолжал он, — это хорошо, что ты, как говоришь, не коммунист… Коли будешь все делать, как я толкую, то не придется тебе испробовать карцер… Гиблое дело это, парень, карцер! Тут худо, а там вобче могила… Сыро, темно, ни сесть, ни лечь и не повернуться… Так что учти, парень, хоть ты не коммунист, а для нас, охранников, все одно — опасный елимент. И сюда небось за дело попал?! Просто так не заграбастают, не сказывай басни!
— Ничего такого я не сделал! Ошибка это… Ни за что и ни про что мучаюсь тут…
— Сказывай, сказывай про зеленых коней, — подмигнул Мокану. — Небось знает кошка, чье мясо слопала! Но это дело не мое. Поступил сюда — значит, должон выполнять все чин чинарем, как положено законом! А закон тут, как толковал я тебе, хоть малость и суровый, да он о двух концах, справедливый! Одному башку расшибет, а другого помилует… Кто что заслужит, тот и наличными получит… Тут тебе тюрьма, а не базар! Понял?
Томов чувствовал, что неспроста коридорный так много говорит об одном и том же. «То ли провоцирует меня на возражения, — размышлял он, — чтобы дать волю кулакам, то ли чего-то еще добивается…»
— Понял, конечно, — осторожно ответил Илья. — Порядок один для всех заключенных… Как они, так и я…
— Э-эх, парень, — сердито прервал его охранник Мокану. — Не то ты толкуешь! Разные тут есть елименты, есть и такие арестанты, что ни в законы, ни в правила, ни в бога, ни в дьявола не веруют, а всё хотят лбом стенку прошибить… А ты должон делать не как все, а как я тебе толкую! Понял? Не то крышка тебе тут! Нещадно бить будем, колотить будем, покамест сам на себя непохож станешь… Это уж ты знай! Вообче-то, я человек неплохой, ежели меня не рассердят. Со мной можно ладить и по-приятельски, да только не забываться: ты заключенный, а я твой наставник. И со мной тебе иметь каждодневное дело… А из арестантов найдутся и такие, что станут голову тебе морочить, подбивать бунтовать заодно с ними. Вот ты слушай да запоминай: кто толкует, что толкует, чего добивается… Посля шепни мне! Доволен будешь… Понял?
— Все понятно… — двусмысленно ответил Илья Томов, едва сдерживая гнев, вызванный откровенным предложением стать доносчиком. Коридорный охранник вышел, а Илья долго не мог успокоиться.
Вскоре в сопровождении того же Мокану два арестанта в тюремной груботканой полосатой одежде «зеге» принесли завтрак: полкружки чуть подслащенного чая, полчерпака темной отварной фасоли и малюсенькую горстку желто-серой, как оконная замазка, мамалыги.
— Праздничный рацион! — иронически сказал один из арестантов. — С новым, одна тысяча девятьсот сороковым…
— Разговорчики! — оборвал его Мокану. — Топай!
Грустные мысли навеяло на Томова напоминание о наступившем новом годе. Перед его мысленным взором предстала мать, ее доброе утомленное лицо, всегда аккуратно собранные в пучок седеющие волосы, выцветшие от слез глаза, натруженные морщинистые руки… «Неужели, — сокрушенно подумал Илья, — подкомиссар Стырча и в самом деле сказал правду, будто мать арестована?» Стало нестерпимо жаль мать, жаль, что из-за него ей и на старости лет нет покоя… А дед? Одна за другой валятся на него беды! Не успел прийти в себя после одиннадцатилетнего отбывания каторги, как младшая дочь, к которой он приехал в Татарбунары, внезапно умерла. Перебрался к старшей дочери в Болград, и здесь горе — зять с внучкой покинули дом, уехали неизвестно куда, а теперь вот и внука посадили…
Вспомнил Илья жалкую, ссутулившуюся фигуру отца. Он увидел его в зарешеченное оконце «черного ворона». Отец обернулся на окрик, но тюремная машина уже тронулась, и он так и не узнал, кто его окликнул. Отец нес какую-то корзинку, из чего Илья заключил, что и он, и сестренка Лида живут где-то в районе улиц Олтень и Дудешть… Совсем близко от Вэкэрешть, и до тюрьмы рукой подать!
Мысли Ильи вновь перекинулись к Болграду, он представил себе, какие кривотолки среди обывателей города породила весть об его аресте. Вот и Изабелла… Давно уже она перестала отвечать на его письма. Пустыми оказались клятвы… А сейчас узнает, что он арестован, и, чего доброго, скажет, что имя его слышит впервые… Бывает и так. «Что ж, — размышлял Илья, — пути наши разошлись, и это естественно. Разные мы люди, разные у нас возможности и стремления, разные у каждого взгляды на жизнь и совсем-совсем неодинаковые перспективы… Она — внучка и наследница богатейшего в крае помещика, а я, как говорил господин Гаснер, босяк… Уж кто-кто, а этот господин будет радешенек весточке о моем аресте! И конечно, припишет мне какое-нибудь злодеяние вроде кражи со взломом, убийства или шпионажа… Поползут слушки по городу, дойдут до бывших учителей и наверняка до матери тоже…»
Муторно было на душе Ильи от этих мыслей. Он встряхнулся, стал успокаивать себя. «Должно же в конце концов прийти и такое время, когда люди узнают правду! Механик Захария Илиеску сколько раз говорил, что так не может долго продолжаться… А подкомиссар Стырча врал, конечно, когда грозился устроить мне очную ставку с Илиеску… Устроили бы, да руки коротки! Правда, когда в гараж нагрянула полиция, его чуть было не схватили тогда. И как это ни странно, предупредил механика о грозящем ему аресте инспектор Солокану. В этом теперь уже можно было не сомневаться. А Захария скрылся. Он опытный подпольщик, и его вряд ли теперь найдут… Кто же такой Солокану? Там, в гараже, он помог коммунисту избежать ареста, хотя именно для ареста и приехал туда с оравой полицейских, а в префектуре полиции вел себя как самый настоящий держиморда…»
Как ни силился Илья, разгадать эту загадку не мог и втайне надеялся, что и в других подобных случаях Солокану, может быть, выручит. Сейчас же его очень беспокоила судьба товарища Траяна — одного из руководителей партии, как догадывался Томов. Не первый год он находился на нелегальном положении, а после недавнего провала одной организации ему грозил арест. «Что с ним теперь? — думал Илья. — Живет ли он еще на Арменяска, 36, куда его поселили при моем посредничестве и где моя тетушка Домна содержит пансион, или после того, как меня арестовали, его укрыли сразу же в другом месте? Скорее всего, так и сделали… Не могут же они рисковать жизнью Илиеску и Траяна, рассчитывая на то, что я, совсем еще молодой подпольщик, устою, никого и ничего не выдам на допросах в сигуранце… А типография? С каким трудом и риском удалось увезти ее буквально из-под носа полицейских ищеек!.. Да и не найти, пожалуй, более надежного места для нее, чем подвал гаража уважаемого властями профессора Букура… А теперь по той же причине товарищи, должно быть, из предосторожности вынуждены куда-то перевозить типографию… И не только типографию, но и самого профессора! Неужели они допускают мысль, что я могу и его выдать?! Такого человека!..»
Томов помнил рассказ шофера Аурела Морару о том, как его хозяин профессор Букур был недоволен, но не тем, что в гараже оказалась подпольная типография коммунистов, а тем, что Аурел не оказал ему должного доверия и привез станок со шрифтом тайком от него. Тогда же Букур поведал своему шоферу, что еще в молодости, когда проходил практику в Париже, ему посчастливилось познакомиться и беседовать с Лениным, человеком, которого он с тех пор и на всю жизнь глубоко уважает.
Вспоминая все это, Илья Томов с трудом допускал мысль, что товарищи по подполью могут все же усомниться в его твердости, способности вынести любые пытки, но не выдать такого человека, как Букур, да и никого вообще. «Вот уж поистине, обжегшись на молоке, дуют на воду, — возмущенно размышлял он, имея в виду предательство Лики. — Этому подлюге оказали доверие и ошиблись… Жестоко ошиблись! Потому и во мне теперь, наверно, сомневаются… А что у меня общего с этим хлюстом?! Ничего…»
Томов долго еще был в плену горестных размышлений, но в конце концов здравый смысл взял в нем верх над уязвленным самолюбием. Он смирился с мыслью, что товарищи по подполью в такой ситуации, конечно, обязаны принять все меры предосторожности, и рисовал в своем воображении минуту, когда, пройдя сквозь все испытания, вернется к своим друзьям ничем не запятнанным…
Из коридора донеслись звуки приближающихся шагов. Илья насторожился. Кто-то остановился совсем близко, и все стихло. Через несколько секунд томительного ожидания задвижка глазка медленно и бесшумно приподнялась, в отверстии показалось лицо коридорного. Наконец загремела железная перекладина, дверь открылась, и в сопровождении Мокану в камеру, животом вперед, вошел подвыпивший усатый первый охранник.
Томов сразу же встал по стойке «смирно» и от волнения чуть было не сказал привычное «добрый день», но вовремя спохватился и громко отчеканил:
— Здравия желаю, господин первый охранник!
Усач одобрительно кивнул, и под его широким подбородком образовался жирный, заросший щетиной валик. Хриплым голосом он ответил:
— Молодец, мальчик! Вот так чтобы ты у меня приветствовал начальников…
Мутными глазами охранник оглядел камеру, словно видел ее впервые, скользнул взглядом по все еще стоящему навытяжку заключенному и молча повернулся к выходу.
С довольным выражением лица Мокану поспешил вслед за первым, быстро закрыл за собой дверь. Звонко загремела перекладина, щелкнул, точно ружейный затвор, замок, и в наступившей тишине раздался зычный голос Мокану:
— Камеры тридцать вторая, тридцать первая, двадцать восьмая, двадцать седьмая и двадцать шестая… Приготовить параши на вынос!
Камеры Томова и его соседа не были названы. Илья подошел к двери, прислушался. Рядом звякнула железная перекладина, заскрипела открываемая дверь.
— Добрый день, господин Никулеску! — послышался хриплый голос первого охранника. — С Новым годом!..
Из соседней камеры ответил ровный голос заключенного:
— День добрый, господин первый!.. За поздравление — мерси…
Томов удивился: сосед по камере почему-то не соблюдает правил приветствия, о которых коридорный прожужжал ему все уши…
— Так-так, — просипел первый охранник и разразился хлесткой руганью.
— Я вежливо поздоровался с вами и поблагодарил за поздравление, — спокойно сказал Никулеску, когда первый охранник исчерпал, наконец, поток бранных слов. — Чем же вы так недовольны?
— Чем? Я тебе показал-бы чем, да руки не хочется марать на Новый год об твою большевистскую харю! Да так бы поздравил, что ты на всю жизнь запомнил бы этот Новый год… Но ты не радуйся, Никулеску! Пройдут праздники, и мы свое возьмем… На славу обработаем каждого коммуниста, не волнуйся! Э-ге-ге, шелковыми будете у нас, хоть на витрину!..
— А вы ничего другого и не умеете делать, — спокойно ответил тот же голос. — Но все равно своего не добьетесь… Не раз уж брались, а к чему все это привело? Пустые хлопоты…
— Там видно будет, — прервал его первый охранник. — Добьемся или нет, а второй глаз я тебе выбью! Так и знай, господин Никулеску… Все вы еще попляшете у меня…
— Грозитесь сколько угодно, но «здравья желаю» ни от меня, ни от моих товарищей не услышите до конца дней своих… Вы это знаете. Так что напрасны все ваши разговоры, угрозы, волнения и всякое такое, господин первый…
Разъяренный охранник, не переставая ругаться, с силой захлопнул дверь. Загремела перекладина, щелкнул замок.
Теперь Томов понял, что заключенные коммунисты отказываются подчиниться требованию встречать тюремных чинов по стойке «смирно» и приветствовать словами «здравья желаю». И после некоторого раздумья он решил, что коммунисты поступают правильно. Понятно стало теперь Илье Гомову, почему коридорный охранник Мокану так настойчиво допытывался, на самом ли деле он не коммунист.
— Кому, скоты, велено держаться на расстоянии в пять шагов друг от друга?! — доносился теперь из коридора голос Мокану. — Дождетесь от меня, что вобче отменю прогулку…
Заключенные из перечисленных коридорным охранником камер выходили на прогулку и заодно выносили параши. Медленно прошли они мимо камеры Томова.
Илья прислушивался ко всему, что происходит в коридоре, и не переставал размышлять о том, как ему вести себя в дальнейшем, какую форму и тактику обращения выбрать. Он ведь действительно еще не вступил в партию… Не успел. Всего за два дня до этого знаменательного события его арестовали. И на допросах в сигуранце отрицал какую-либо связь с коммунистами. Поэтому, может быть, и посадили его именно сюда. Хотят испытать, проверить, как он будет вести себя в этой обстановке…
Откуда-то издалека, видимо от самого выхода во двор, доносились крики. Томов подошел к двери, прислушался. Было шумно, и он не мог различить слова. Вдруг из соседней камеры отчетливо раздался голос арестанта, которого охранники звали Никулеску.
— Не бейте! Не смейте бить!..
Шум нарастал, из сплошного гула превращаясь в четкое скандирование:
— Не бей-те, па-ла-чи! Не бей-те, па-ла-чи! Не бей-те…
Скрежеща зубами, Томов слушал, как дружно заступаются заключенные за товарищей, и ему нестерпимо хотелось включиться в общий хор протестующих. Однако он еще не решил, должен ли по-прежнему отрицать свою причастность к коммунистам или действовать так же открыто, как его сосед по камере Никулеску и другие заключенные товарищи…
Из камер продолжали доноситься слаженные голоса:
— Па-ла-чи бьют то-ва-ри-щей! Па-ла-чи…
В коридоре зацокали кованые боканки охранников, словно откуда-то вырвался табун лошадей. Поднятые по тревоге тюремщики всех рангов, как разъяренные псы, бросились к дверям камер, изрыгая потоки отборной брани.
— Заткни глотку, сволочь!
— Молчать, скотина!
Узники замолкли, но в другом конце коридора и на других этажах их товарищи продолжали дружно, будто управляемые дирижером, протестовать… Охранники бежали туда, тогда выкрики возобновляли замолчавшие… Тюрьма гудела, а Илья Томов все еще молчал, как, впрочем, молчали и заключенные уголовники.
Наконец смолкли крики истязаемых заключенных, выведенных на прогулку, замолчали и узники в камерах. Воцарилась прежняя гнетущая тишина… И вдруг до слуха Томова донеслись слабые звуки коротких парных ударов по отопительной трубе. Эти звуки напомнили ему рассказ Захарии Илиеску о том, как он и другие заключенные в тюрьме Дофтана использовали калориферное отопление для переговоров друг с другом. Убедившись, что задвижка глазка закрыта, Томов быстро подошел к трубе, плотно прислонился к ней ухом и от удивления открыл рот…
— Мирча! — услышал Илья.
— Я, дорогой!
— Кого били на выходе?
— Товарищей из нашей секций. Набросились на них опять у комнаты первого охранника. Их вели на прогулку. Заступился почти весь этаж!
— Мы тоже!
— Слышал. Спасибо, дорогой!
— Привели их обратно?
— Еще нет.
— Их не в карцер отвели? — услышал Илья голос третьего собеседника. — Будут там избивать, а мы и не услышим…
— Это ты, Сами?
— Да, Мирча. Я.
— Все возможно, Сами. Именно так было со мной и другими товарищами…
— И всегда в дежурство пузатого усача!
— Не только…
— Как быть, если не все вернутся с прогулки?
— Как быть? Невзирая ни на что, дружно протестовать! Поднять всю тюрьму… Пусть знают, что мы — сила, с которой им не справиться… Только так добьемся успеха!
— Верно, Сами! Кстати, сегодня гундосый опять твердил насчет «здравья желаю»…
— Не дождется! У нас все до единого наотрез отказались…
— На нашем этаже тоже!
Илья несколько раз порывался включиться в разговор, чтобы сообщить товарищам, кто он такой, как попал сюда, спросить у них совета, как ему вести себя с тюремным начальством, но так и не осмелился прервать собеседников, когда услышал то, что относилось к нему непосредственно.
— Ты еще не выяснил, что за птица сосед, которого тебе подсадили?
— Пока нет.
— Так и не дает о себе знать?
— Нет. Пару раз я постучал ему, но он не ответил. Либо новичок и не понимает, а может, не хочет…
— Думаешь, не хочет?
— Так мне кажется… Сегодня слышал, как он приветствовал первого. Рявкнул по-солдатски «здравья желаю!».
— Ты точно это слышал?
— Знаешь, Сами!.. Я без очков плохо вижу, но слух у меня пока что хороший… Гундосый даже похвалил его за это!
— Вот как?! Будь осторожен…
Илья Томов почувствовал прилив крови к лицу. Что делать? Вмешаться в разговор? И что им сказать?.. Могут не поверить словам….
В коридоре послышались неторопливые шаги. Томов насторожился и думал уже только о том, чтобы тюремщики не застали врасплох говорящих по «местному телефону». Несколько секунд, в течение которых он ждал, что собеседники сами прервут беседу, показались чрезмерно долгими. Не выдержав, он тревожно постучал по трубе несколько раз и, приложив кисти рук щитком ко рту и к трубе, внятно произнес:
— Тише! Идут…
Разговор моментально прекратился. И не только потому, что узники услышали предупреждение Томова. Их насторожил необычный и неожиданный стук по трубе… А возможность быть свидетелем беседы узников-коммунистов Томов получил только благодаря тому, что заключенный из камеры, расположенной по соседству с Мирчей Никулеску, уходя на вынос параши, забыл закрыть заслонку, которая регулировала разговор по «местному телефону».
Из коридора послышался зычный голос Мокану:
— Все до единого подходи к глазку!
Вскоре Томов понял, что происходит обход и совершает его старший надзиратель, видимо, тот самый, которого Никулеску назвал гундосым. Звуки открываемых и закрываемых задвижек глазков, как и голоса, становились все более громкими и отчетливыми. Наконец совсем ясно Илья услышал гнусавый голос старшего надзирателя:
— Так это ты, жидовий сын, отказываешься говорить «здравья желаю»?!
Послышался надрывный кашель заключенного. Вместо него ответил Мокану:
— Так точно, господин старший надзиратель! Он самый…
Заключенный не переставал кашлять.
— Ничего! Я отобью у тебя охоту вести себя в тюрьме, как у себя дома… — прогнусавил старший надзиратель. — От твоих дырявых легких скоро останется не больше, чем от снега, который сейчас лежит во дворе… Его, Мокануле, — обратился старший надзиратель к коридорному охраннику, — на ночь в карцер… Там самое подходящее место для таких дохлых. Мухи не будут его кусать там?
— Никак нет, господин старший, надзиратель! — с готовностью подхватил коридорный. — Там наскрозь все повымерзало…
— Ну что ж, отлично! В таком случае и рогожка господину Самуэлю Когану не понадобится… Как ты считаешь, Мокануле?
— Так точно, господин старший надзиратель! И рогожки не дадим… Вобче ничего не дадим! Разве малость подсоленной водицы польем на стенки да на пол, ежели позволите?
— Пожалуйста, Мокануле, пожалуйста! Водицы не жалеть коммунистам…
С грохотом защелкнулась задвижка глазка, донеслись цокающие звуки шагов тюремщиков и снова замерли. Где-то еще ближе поднялась задвижка с глазка, и после короткой паузы Томов услышал спокойный голос арестанта:
— Добрый день, господин старший…
— Как ты сказал? — переспросил гундосый. — Отвечай!
— Я сказал «добрый день», господин старший.
— А-га… Это мне-то, старшему надзирателю вэкэрештьской тюрьмы, ты говоришь «добрый день»? Что-то не припоминаю я, когда с тобой, сучьим большевиком, овец пас или из одной миски похлебку хлебал. А-а?!
Заключенный не счел нужным отвечать, и это еще больше обозлило старшего надзирателя.
— Что ж… И его на ночь в карцер! И так снять с него стружку, чтобы в другой раз знал, как приветствовать представителя тюремной администрации! Ясно, Мокануле?
— Так точно! Отшлифуем его почище зеркального стеклышка, господин старший надзиратель… Не сумлевайтесь!
Защелкнулась задвижка. Тюремщики остановились у камеры Никулеску и почему-то долго молчали. С тревогой Илья подумал, не случилась ли какая беда с соседом. Но наконец до него донесся гнусавый голос старшего надзирателя:
— А ты, Никулеску, почему молчишь? Воды в рот набрал или еще что-нибудь по случаю Нового года?
— Я без очков не вижу.
— Слышишь, Мокануле? — с насмешкой в голосе обратился к коридорному старший надзиратель. — Говорит, без очков не видит…
— Ему б фонарик под зрячий глаз припаять, — хихикнул коридорный охранник, — тогда, может, вобче получше станет глядеть!
— Послушай, Никулеску! — изменив вдруг тон, прогундосил старший тюремный надзиратель. — Мы ведь с тобой, так сказать, родственники! Ты олтян, и я олтян. К чему нам хитрить друг перед другом? Люди мы зубастые, палец в рот нам не клади… Не зря ж в народе говорят, что у каждого из нас по двадцать четыре пары зубов!.. К чему тебе морочить мне голову? Разве для того, чтобы приветствовать начальство, нужны очки? Достаточно ведь слышать… Голос мой ты прекрасно знаешь… А стекло в камере, пусть даже в очках, не позволено держать заключенному! Так что давай, как олтян с олтяном, не будем играть друг с другом в прятки… Идет?
— Молчишь. В таком случае я — старший надзиратель тюрьмы Вэкэрешть!
— Что ж… Здравья желаю, господин осужденный Никулеску!
— Добрый день.
— Вот как… Значит, я приветствую тебя, арестанта, «здравьем желаю», а ты не соизволишь даже ответить мне тем же?
— Нет.
— Превосходно, Никулеску! Так знай, что сегодня же ночью ты будешь за все просить прощения!
— Никогда я не просил у вас прощения и просить не буду! — резко прервал тюремщика Никулеску. — А избивать вы умеете… Но это вам так не пройдет! Ответите, за все ответите….
— Ого! Ты слышишь, Мокануле?
— Так точно, слышу, господин старший надзиратель!
— Одноглазый большевик до того обнаглел, что позволяет себе угрожать тюремной администрации! Мне, тюремному начальству! Старшему надзирателю вэкэрештьской тюрьмы!.. Ну что ж, Мокануле… Приведи-ка и его на ночь, но сначала не в карцер, а ко мне в канцелярию. Я покажу ему где раки зимуют… Посмотрим, будет он просить у меня прощения или нет!..
— Не дождетесь! И никто из коммун…
Захлопнулась задвижка. Конец фразы Томов не расслышал, но смысл ее был ясен. Илья так и не решил, как вести себя при встрече с тюремщиками — поддержать ли товарищей и тем самым выдать себя, или не делать этого, и тогда не миновать недоверия и враждебности к себе со стороны заключенных. Между тем шаги тюремщиков приблизились к его камере, приподнялась задвижка, и в глазке появилось свежевыбритое и обильно припудренное, вытянутое, как голова щуки, лицо с узкой полоской нафабренных усов и с бегающими хитрыми глазами.
Илья стоял перед дверью, как и полагалось при обходе, и растерянно молчал, все еще не решив, надо ли ему сказать «здравья желаю» или нет. Помедлив в ожидании обещанного коридорным охранником приветствия «по всем правилам», старший надзиратель усмехнулся и едва слышно сказал:
— Здравствуйте, молодой человек!
Томов опустил глаза, напрягаясь как струна, и, уже не размышляя, решительно ответил:
— Добрый день, господин старший!
Ответ был неожиданным как для тюремщиков, так и для заключенных в соседних камерах, которые в эти секунды чутко прислушивались к тому, что происходит у камеры новичка.
Старший надзиратель покосился на стоявшего позади него коридорного охранника и зло усмехнулся. Мокану недоуменно пожал плечами.
— Должно быть, — сказал он извиняющимся тоном, — запамятовал, как надобно приветствовать… Новичок он тут… Ну-ка поздоровайся с господином старшим надзирателем, как положено по тюремному уставу! Ну!..
Томов молчал.
— Ну что, Мокануле, теперь скажешь? Твердил ведь, будто он не коммунист!.. И признавайся, наврал ты мне, что этот стервец ведет себя, как положено арестанту? Говори, наврал?!
— Никак нет, господин старший надзиратель! — выпятив узкую грудь с двумя рядами потускневших латунных пуговиц, отрапортовал коридорный. — На утренней поверке он чин чинарем поздоровкался с первым… Должно быть, тут его эти скоты обработали… Вон косой уж не впервой так-то пакостит…
— Никулеску?!
— Он самый, господин старший надзиратель! Кто ж еще, кроме него? Обработал…
— Никто меня не обрабатывал, — нарочито громко, чтобы услышали в соседних камерах товарищи, вмешался Томов, — не выдумывайте! А то, что я не коммунист, — это правда, как и то, что на утренней поверке сказал «здравья желаю»… Сказал потому, что не знал, как все заключенные здороваются с вами, а сейчас вот услышал и буду здороваться так же, как они. Раз уж такой тут порядок!..
— Молчать! — закричал тюремщик. — Я тебе покажу такой порядок, что забудешь, как звать родную мать! Открывай-ка камеру, Мокану!
Старший надзиратель выхватил из рук коридорною резиновую дубинку и рванулся в камеру.
— Ты, сучье отродье, встань и приветствуй меня, как полагается, не то… — Тюремщик заскрипел зубами и, потрясая дубинкой, просипел: — Шкуру спущу! Ну! Будешь говорить «здравья желаю»?
— Не буду.
Град ударов обрушился на Томова. Укрывая голову, он изо всех сил закричал:
— Меня бьют! Бьют! Не бей...
Из соседней камеры Мирча Никулеску тотчас же крикнул:
— Товарища избивают! Протестуйте!
Из камеры в камеру передавался призыв, узники сразу подхватили:
— Палачи избивают товарища! Будем скандировать протест!
Крики перекатывались из одной секции в другую с этажа на этаж, и через минуту уже со всех сторон тюрьмы доносилось:
— Не бей-те, па-ла-чи!
— То-ва-ри-ща у-би-ва-ют!
Томов увернулся от удара, и конец резиновой дубинки со всего размаху угодил охраннику в коленную чашечку. Прихрамывая, Мокану выбежал в коридор. На мгновение Томов перехватил дубинку у старшего надзирателя, резко рванул ее на себя и швырнул в коридор. Ремешок, на котором она держалась, оборвался, резанув ладонь тюремщика. Вслед за Мокану и он отскочил в сторону, ощупывая и оглядывая свою руку…
Однако на помощь начальству уже прибежал первый охранник с двумя помощниками и с ходу набросился на Томова. Били его, как взбивают подушку, как месят тесто… Окровавленный, распластался он на полу, не подавая признаков жизни. И это, видимо, испугало палачей. Притащили ведро воды, окатили его с головы до ног…
— Болтун ты, Мокану! — огрызнулся старший надзиратель, все еще продолжавший растирать кисть руки и морщиться от боли. — «Не коммунист он, помогать нам будет!» Здорово помог, что ты за коленку держишься, а я вот руку себе резанул из-за него…
— Да разве в душу влезешь? — оправдывался коридорный. — Но оставьте его на моей совести, господин старший надзиратель… На коленке у меня шишка, синяк наверняка будет… Я ему такой актик за буйство закачу, что он…
Старший надзиратель выругался.
— Да что ты мелешь, дурья башка! «Актик закачу»… Вот и попробуй составь, когда он чуть живой!.. Дознаются ихние писаки, пропечатают нас с тобой в газете, да, чего доброго, дойдет молва о наших делах и до заграницы, вот тогда посмотрим, что запоешь со своим «актиком». Сгодится он тебе только для задницы…
Старший надзиратель с презрением отвернулся от виновато съежившегося коридорного охранника и торопливо зашагал в сторону канцелярии.
Заключенные, однако, не переставали скандировать:
— Тре-бу-ем про-ку-ро-ра! Тре-бу-ем…
Охранники метались от глазка к глазку, угрожая расправой. Арестанты, как и прежде, на время замолкали, но как только тюремщики убегали к другим камерам, опять включались в общий хор протестующих. Влились в него и уголовники, что случалось не часто. Кулаками и ногами они колотили в двери.
Заключенные знали, что тюремщики не преминут жестоко наказать их за упорное массовое неповиновение, что расправу они будут учинять ночью, когда совсем опустеет улица Вэкэрешть и только до случайных прохожих могут донестись крики и вопли истязаемых людей. Но именно поэтому узники-коммунисты, невзирая на угрозы, продолжали протестовать, стараясь слить голоса всех арестантов воедино. И когда один из них сильным сочным голосом запел «Встава-ай, проклятьем заклейме-енный…», его тотчас же поддержали соседи, и с быстротой молнии пение пролетарского гимна распространилось по всем этажам тюрьмы.
Единый слитый голос томящихся в тюрьме людей волнами перекатывался через высокую каменную стену-ограду и, доносясь до слуха прохожих на улице, заставлял миогих из них остановиться, прислушаться. И, конечно, весть о том, что в тюрьме Вэкэрешть происходит что-то необычное, вскоре расползлась по городу, на что и рассчитывали узники-коммунисты, организуя этот коллективный протест.
Голос заключенных услышал и вагоновожатый трамвая номер первый, подкатившего к остановке «Пентичиарул Вэкэрешть». Он поднялся во весь рост и молча вслушивался в отдаленный хор голосов узников тюрьмы. Он не шелохнулся и тогда, когда позади него недовольно загалдели нарядные пассажиры моторного вагона первого класса.
Трамвай не тронулся с места до тех пор, пока не отзвучали последние строки зовущего к борьбе гимна: