Весть о новогоднем столкновении тюремной охраны с заключенным-бессарабцем, отрицающим свою связь с коммунистами, но проявившим с ними солидарность, облетела тюрьму Вэкэрешть. Поведение русского парня вызвало сочувствие к нему заключенных. Они знали, что Томов избит тюремщиками до полусмерти и отправлен в карцер, знали, что смерти подобно длительное пребывание в этом каменном промерзлом мешке, без света и воздуха. Обычно срок пребывания в карцере не превышал трех суток, но пошел уже четвертый день, а Томов все еще не возвращался в свою камеру. Заключенные решили вступиться за него.

В течение десяти минут на всех этажах тюрьмы узники скандировали: «Верните из карцера русского!» Не помогло. Тюремщики делали вид, будто ничего не слышат. Весь этот день заключенные перестукивались, вели переговоры по тюремному «телефону», осведомлялись у Никулеску, не вернулся ли Томов из карцера. Во время раздачи ужина распространился слух, будто он скончался от побоев и тюремщики тайно его схоронили…

Ранним утром следующего дня тюремную тишину снова нарушили протестующие голоса заключенных:

— Тре-бу-ем про-ку-ро-ра!

— У-бийц к от-ве-ту!

Но коридорные по-прежнему были глухи. Изредка они подходили к глазкам камер и жестом указывали заключенным на вату, заложенную в их уши… Дежурные и первые охранники вообще не появлялись в коридорах. Они удалялись в канцелярию, курили и наблюдали за пыхтевшим, как закипающий самовар, старшим надзирателем. Этот чин был грозой и для арестантов, и для охранников. И те и другие во время его дежурства находились в напряженном состоянии. Днем он провоцировал заключенных, требуя от них беспрекословного повиновения, чинопочитания тюремной администрации и особого уважения к своей персоне, а ночью истязал «непокорных смутьянов» в своей канцелярии, зажимая пальцы их рук между створками дверей и заставляя петь национальный гимн: «Да здравствует король в мире и почете…»

Нередко от него доставалось и охранникам. За малейшую погрешность в несении службы он наказывал либо крепкой затрещиной, либо понижением в должности. Бывало, что по его представлению охранников вообще увольняли.

В этот день своего дежурства старший надзиратель сидел в канцелярии, уткнувшись в объемистую тетрадь в коленкоровом переплете. Кроме него и директора тюрьмы, никто не имел права заглядывать в этот «черный кондуит». Его мутные, выпуклые, как у жабы, зеленые глаза не отрывались от кондуита даже тогда, когда он, млея от удовольствия, щекотал концом ручки свое дряблое, как у легавого пса, обросшее щетиной ухо.

Мокану смотрел на своего непосредственного начальника, и в нем закипала ненависть. Он завидовал старшему надзирателю — его служебному положению, позволявшему чинить расправу над правым и виноватым, получаемому им высокому окладу и особенно тому, что он имел право досмотра поступавших для заключенных посылок, лучшую часть которых безнаказанно присваивал. И то, что шеф ни с кем не делился, вызывало у Мокану озлобление. Но он был бессилен что-либо изменить и зло свое срывал опять-таки на заключенных…

Оставив, наконец, свое ухо в покое, старший наздиратель обмакнул перо в чернильницу, взболтнул ее вместе с подставкой и принялся писать, но на страницу кондуита сползла с пера крупная капля фиолетовых чернил. Тюремщик скрипнул зубами, выругался и, склонясь над кондуитом, слизнул кляксу языком.

Он долго отплевывался, потом вытер испачканный чернилами язык полой шинели и, уловив на себе ехидные взгляды охранников, скомандовал;

— Ну-ка, хватит отсиживаться! Выводите из четвертой секции три пары на прогулку… Посмотрим, пройдет у них охота орать или нет?

Через несколько минут шесть заключенных в сопровождении пяти охранников во главе с первым охранником и коридорным Мокану молча, на положенном расстоянии друг от друга шагали к выходу во двор. Здесь их поджидал старший надзиратель. Он заложил руки за спину, скрывая от заключенных приготовленную резиновую дубинку.

— Добрый день!

— День добрый!

— А ну-ка! Останови этих невежд! — приказал старший надзиратель первому охраннику. — Марш обратно в помещение и проведи их снова! Будут топать, пока не научатся здороваться с начальством, как положено!

Вторично проходя мимо старшего надзирателя, заключенные не обмолвились ни единым словом.

— Вот вы как, мамалыжные рожи! — заорал тюремщик. — Стоять! Стоять на месте, немытые рыла, и не шевелиться!..

Выхватив из-за спины резиновую дубинку, он прошелся вдоль шеренги заключенных и остановился перед худощавым смуглолицым узником.

— Это ты в камере орал в три горла «освободите русского», а здесь голоса лишился?! Здороваться не желаешь?!

— Я с вами здоровался.

— Мы все поздоровались, — поддержал смуглолицего пожилой заключенный. — А освободить русского и вызвать прокурора требовал я. И буду требовать.

— Ах, это ты, господин Никулеску? — зло усмехнулся старший надзиратель, вперив взгляд в единственный глаз заключенного. — Теперь ясно, кто будоражит у нас арестантов…

— Неправда! — в свою очередь вступился смуглолицый узник. — Здесь никто никого не будоражит. Это требование всех политических заключенных…

— Молчать, жидовская образина! Я тебе по…

— Пожалуйста, без оскорблений! — оборвал тюремщика Никулеску. — Мы будем жаловаться!..

Его поддержали другие заключенные:

— Ответите за все!

— Побои и оскорбления не пройдут вам безнаказанно!

— Рано или поздно, но вам за все воздастся…

— Угрожаете? — заметался вдоль шеренги старший надзиратель, поглядывая на своих помощников, готовых по первому сигналу наброситься на заключенных. — Видать, наши румынчики в заговоре с этим жидом?!

— Никакого заговора нет! — снова оборвал тюремщика Никулеску. — Не провоцируйте. Мы политические заключенные, а не уголовники. И пожалуйста, без оскорблений! Мы будем жа…

Старший надзиратель не дал ему договорить. Изо всей силы хлестнул его по лицу дубинкой. Тотчас же все охранники, как коршуны на беззащитную добычу, набросились на узников. Одному из них удалось вырваться из кольца тюремщиков, добежать до коридора и закричать:

— Нас бьют! Нас бьют!..

…И снова на снегу изувеченные люди и пятна крови, а в здании тюрьмы звонкий топот боканок мечущихся от камеры к камере, с этажа на этаж охранников и все нарастающий гул голосов протестующих узников…

— Нас бьют!

— …ка-ле-чат!

— …ис-тя-за-ют!

— Тре-буем про-ку-ро-ра!

— …рас-сле-до-ва-ни-я!..

Директор тюрьмы и его сотрудники делали все возможное для того, чтобы информация о чинимой ими расправе над политическими заключенными не проникала за тюремные стены, но узники-коммунисты давно уже, и не без успеха, влияли на отдельных охранников, проясняли их сознание, побуждали к проявлению хотя бы тайной солидарности с теми, кто, не щадя себя, боролся за лучшую жизнь для миллионов обездоленных людей. И с помощью одного из них им удалось известить находящихся на воле товарищей обо всем, что произошло в последние дни в тюрьме.

Уже на следующее утро потянулись люди к высоким каменным стенам с массивными железными воротами, над которыми траурной лентой повисла черная вывеска с желтовато-грязным королевским гербом между словами «Пентичиарул» и «Вэкэрешть». Было зябко, сыро и скользко. Над столицей королевской Румынии витала легкая туманная дымка. День был праздничный. Шестое января. Крещение. И отнюдь не как в храм на богослужение, а словно на поминки густым потоком шли понурые и озабоченные, сосредоточенные и полные решимости люди. Одни из них несли в корзинках, узелках или свертках продукты для передачи заключенным родственникам, другие — их было гораздо больше — лишь выдавали себя за родных или близких узников. В течение не более чем десяти минут узкая улица Вэкэрешть оказалась запруженной народом. Здесь были рабочие железнодорожных мастерских «Гривица» и трамвайного общества «СТБ», работницы табачной фабрики «КАМ» и паровозостроительного завода «Малакса». Толпа гудела, на все голоса требуя свидания с заключенными, а из тюрьмы глухо доносились голоса скандирующих арестантов:

— …Про-ку-ро-ра!

— Па-ла-чи!

— …Рас-сле-до-ва-ни-я!

О происходящем у тюрьмы Вэкэрешть вскоре стало известно генеральной дирекции тюрем королевства. Срочно были вызваны отдыхающие по случаю праздника сыщики и комиссары, инспекторы и подкомиссары полиции и сигуранцы. Со стороны набережной Россети один за другим подъезжали полуоткрытые, похожие на клетки для диких зверей, автофургоны с жандармами… Они прибывали сюда по приказу самого префекта полиции Бухареста жандармского генерала Габриэля Маринеску.

Высокий и плотный, с пушистыми иссиня-черными усами, выпуклым лбом и изогнутым, как коромысло, носом, генерал Габриэль Маринеску, выслушав по телефону доклад шефа жандармерии столицы, сказал тоном, не терпящим возражений:

— С каких это пор жандармерия не в состоянии окропить смутьянов священной водицей? Или у вас нет пожарных машин? Вы забыли, что сегодня крещение, и ждете, чтобы его величество вас самих окунул кое-куда?!

Спустя не более часа после того, как были отданы распоряжения шефу гарнизона и начальнику генеральной дирекции сигуранцы Бухареста о немедленной ликвидации беспорядков в районе тюрьмы Вэкэрешть, генерал Маринеску, погружая чуть не по щиколотку в глубокий ворс огромного китайского ковра свои лакированные сапоги с белым рантом, расхаживал из угла в угол по роскошной гостиной королевского дворца. Генерал был озадачен. Его величество приказал ему тотчас же явиться, но почему-то медлил с приемом.

«Повелитель всех румын, — как было записано в монаршей конституции, — назначенный таковым милостью божьей и провидением национальным» в крещенский праздник не удостоил своим высочайшим присутствием патриарший собор и его знатных прихожан. Все еще лежа в постели, несмотря на почти полуденное время, его августейшество неторопливо просматривал свежие газеты и журналы, но время от времени отвлекался от этого, в общем-то полезного занятия, вперяя липкий нагловатый взгляд в отложенный в сторону журнал «Реалитатя илустратэ», обложку которого украшала фотография красавицы — жены Макса Аршнита, некоронованного короля сталелитейных заводов. Обнаженная до талии и обрамленная темным соболиным палантином спина, обвитая двухрядным ожерельем из бледно-розового жемчуга лебединая шея, грациозная фигура, тонкие черты лица и крупные миндалины лучезарных глаз — все в этой на редкость красивой женщине приковывало взор монарха, и жирные губы его вожделенно шептали:

— Богиня! Но… стерва.

***

Безудержное влечение к прекрасному полу и репутация безнравственного человека, которая укрепилась за всемогущим королем в народе, не были секретом для его ближайших верноподданных, как и для супругов Аршнит. Однако недавний его внезапный приезд на виллу миллиардера был по заслугам квалифицирован бароном и баронессой Аршнит как акт беспрецедентной наглости.

Коронованный ловелас придал своему визиту характер безобидного экспромта, порожденного внезапно возникшим горячим желанием пригласить супругов Аршнит в свою загородную резиденцию. В действительности же «экспромт» был тщательно подготовлен при участии префекта полиции Бухареста генерала Маринеску, установившего время отъезда Макса Аршнита за границу и известившего венценосца об уединении баронессы Аршнит на вилле.

Между тем баронесса не менее искусно сыграла свою роль. Она ничем не выдала крайнего удивления по поводу неуместного визита его величества, вела себя так, словно ее супруг не в отъезде и с минуты на минуту может появиться на вилле. Выразив глубокую благодарность за оказанную ей и мужу высокую честь, госпожа Аршнит ограничилась обещанием передать приглашение его августейшества своему супругу и вместе с ним прибыть в загородную резиденцию в любой день и час, какие монарху будет угодно сообщить дополнительно.

Кавалерийский наскок сверх меры самоуверенного соблазнителя женских сердец не увенчался успехом, однако надежда достигнуть цели еще теплилась. Не на одни же сутки выехал за рубеж миллиардер! Что еще придумает лукавая красавица, чтобы уклониться от посещения загородной резиденции, если повторить приглашение через несколько дней?..

Король Кароль Второй покинул виллу в дурном настроении.

Оповещенный супругой о «шалостях» властелина страны, Макс Аршнит срочно и весьма конспиративно вернулся в Бухарест. Спустя сутки его величество был приятно удивлен, получив приглашение от госпожи Аршнит посетить «скромный вечер», который она устраивает по случаю рождества. Он не сомневался, что баронесса одумалась и теперь, приглашая на «скромный вечер», дает понять, что готова пойти навстречу его невысказанному, но очевидному желанию. Однако на виллуон поехал только после того, как всеведущий префект полиции Габриэль Маринеску подтвердил, что гости в сборе, а Макс Аршнит по-прежнему в отъезде.

Во всем блеске парадной формы король Кароль Второй прибыл на виллу супругов Аршнит, когда было уже за полночь и пресытившиеся обильными и изысканными угощениями гости начали тяжелеть, а кое-кто стал даже помышлять об отъезде. Обворожительная хозяйка встретила монарха с нескрываемой радостью и усадила рядом с собой. Несколько рассеянно поддерживая беседу, которой баронесса с самого начала придала непринужденный характер, своенравный властелин страны мельком обозревал присутствующих. Равнодушно он скользнул глазами по лицам дам, уже познавших его мужские достоинства и томно взиравших на него. Но все это было пройденным этапом, постоянством его августейшество не отличался…

Не без удивления обнаружил он среди гостей еврея Аршнита и его прекрасной супруги откровенных румынских фашистов и приезжих нацистов — представителя немецкой фирмы «Дойче Штальверке» и герра Клодиуса, по поручению правительства Германии осуществлявшего жесткий контроль за поставками румынской нефти в рейх. Этот толстый немец с жидкой прядью седых волос на лоснящемся голом черепе не раз досаждал властителю Румынии своими претензиями по самому ничтожному поводу. Кароль Второй не сомневался, что герр Клодиус и здесь не оставит его в покое. Тем скорее он постарался придать обычной светской беседе с баронессой фривольный характер, чтобы в подходящий момент пригласить ее совершить прогулку по ночному Бухаресту, а быть может, и несколько удалиться от него… Он был уже близок к тому, чтобы сделать такое приглашение, и не сомневался, что оно будет принято, но… баронесса была начеку!

Доведя беседу с монархом до черты, за которой легкомысленный флирт уступает место малопристойному сговору, баронесса встала, объявила о начале бала и, пригласив гостей пройти в зал, первой вышла из-за стола…

В центре огромного роскошного зала с зеркальным потолком возвышалась пушистая, сверкавшая разноцветными огнями елка. По мере того как гости приближались к ней и приглядывались к ее украшениям, лица их вытягивались от удивления, а глаза выражали изумление. С недоумением они смотрели друг на друга, шепотом переговариваясь и пытаясь найти сколько-нибудь разумное объяснение столь экстравагантному убранству елки. Наряду с большими разноцветными шарами и бумажными хлопушками с веток свисали драгоценные меха — серебристо-черные лисицы, голубые песцы и не менее драгоценные колье и ожерелья, браслеты и портсигары, медальоны и брошки…

Госпожа Аршнит не торопилась удовлетворить нараставшее любопытство гостей по поводу столь необычного украшения рождественской елки. Легким взмахом руки она подала знак расположившемуся в стороне струнному оркестру, и зал заполнили звуки вальса. Его августейшество король пригласил баронессу, закружилась первая пара, за нею последовали остальные.

Теперь уже никто не помышлял покинуть вечер до того, как выяснится смысл, казалось бы, столь неуместной и безвкусной демонстрации богатства владельцев виллы. Впрочем, «скромный вечер» давала только баронесса… А в том, что это не просто очередная причуда пресыщенной подруги миллиардера, никто не сомневался.

Вальсируя с баронессой, король попытался возобновить фривольный разговор, но баронесса уклонилась, и снова ему не удалось осуществить свой замысел. В самый разгар танца звуки вальса вдруг разом оборвались, и через мгновение оркестр дружно грянул «Многая лета…».

В ту же секунду распахнулись высокие двери, и взору застывших в недоумении пар предстала анфилада комнат и степенно идущий к залу по яркой ковровой дорожке невысокий плотный мужчина в строгом черном костюме с высоко торчащим из нагрудного кармашка белым платочком. Это был барон Макс Аршнит…

Проглотив очередную горькую пилюлю, властелин страны вяло захлопал в ладоши, машинально включаясь в бурную встречу миллиардера гостями. Вслед за хозяином виллы, обменивавшимся рукопожатиями и комплиментами с гостями, появились лакеи в ливреях с подносами, уставленными хрустальными бокалами, серебряными бочонками со льдом и бутылками французского шампанского «Мотт», добротного «Бордо» и «Поммери э Гренно». Известный скрипач из оркестра фешенебельного ресторана «Корсо» под аккомпанемент прославленного виртуоза — мастера игры на свирели — «нае» заиграл темпераментную национальную песню «Хора унирий» — «Хора объединения». Увлекаемые баронессой, гости взялись за руки и, кружась вокруг елки, запели: «Подадим друг другу руки все, у кого сердце румынское…»

Было шумно, то и дело раздавался смех, лакеи снова и снова появлялись с подносами, уставленными бокалами и бутылками. В дальнем углу Макс Аршнит уединился с королем, но к ним тотчас же присоединились генеральный директор «Банка националэ», еще несколько финансовых воротил и герр Клодиус. Поводом для присылки в Румынию этого нациста в качестве уполномоченного по наблюдению за поставками нефти было сокращение их в ноябре до шестидесяти тысяч тонн вместо ежемесячных семидесяти тысяч. И хотя в декабре ноябрьская недостача была восстановлена, Берлин был недоволен, и это сразу ощутили на себе правители Румынии…

Подлинная же причина недовольства заключалась в том, что нефтяная промышленность страны находилась в основном в руках англо-франко-голландских трестов. К тому же проникновение английского и французского капитала в различные отрасли промышленности страны продолжалось при благосклонном содействии самого Кароля Второго. С его доброго согласия, правда, получив при этом солидный единовременный куш и пожизненно некий процент от оборота, французские фирмы еще недавно выторговали себе право проложить нефтепровод от Плоешти до черноморского порта Констанца. Берлин приложил максимум усилий, чтобы помешать этому. Нефть была нужна и рейху… Поэтому, когда его величество задумал выступить посредником в урегулировании военного конфликта между Англией и Францией, с одной стороны, и Германией — с другой, Гитлер поблагодарил его, однако своему послу в Бухаресте — господину Фабрициусу — строжайше наказал дать понять королю, что Германия не нуждается в умиротворительных переговорах и что лучше бы он свое усердие направил на более насущное удовлетворение острых нужд, испытываемых немецкой нацией.

— Англичане закупили в Румынии сто пятьдесят тысяч тонн зерна! — кричал Гитлер. — Они вывозят по баснословно низким ценам лесоматериалы, скот и все, что им вздумается! Да и не только англичане, а все, кому не лень… Например, римская фирма «Федерационне итальяне де консорци аграри» заключила с румынами сделку на поставку ста тысяч тонн зерна… А мы? Мы дремлем! — сверлил Гитлер посла пронизывающим взглядом. — Или румынский король полагает, что ему удастся, как шансонетке, обниматься с англичанами, а отвернувшись от них на секунду, посылать нам воздушные поцелуи?! Я этого фарса не потерплю!

Не без основания эти слова Фабрициус воспринял как упрек в свой адрес и потому счел нужным доложить фюреру конкретные факты и цифры, свидетельствующие о значительном усилении позиций немецкого капитала в Румынии, о резко возрастающем импорте берлинской фирмы «Тиерштелле» зерна, мяса, птицы, яиц, вина и прочих продуктов. Когда же посол сообщил, что им уже достигнуто соглашение об увеличении с января нового года экспорта нефти с семидесяти до ста тысяч тонн в месяц, Гитлер прервал его:

— Передайте королю, что сейчас речь может идти только о миллионе тонн нефти ежемесячно! Или я решу эту проблему иным путем… Мы располагаем для этого достаточными возможностями!

По возвращении в Бухарест Фабрициус тотчас же довел эти директивы до сведения герра Клодиуса, который не пренебрег возможностью на рождественском вечере у баронессы Аршнит оказать соответствующее давление на монарха. Когда Кароль Второй завел разговор о трудностях с экспортом нефти, Клодиус как бы между прочим заметил, что при ближайшем рассмотрении причины возникающих затруднений с экспортом нефти в Германию всегда коренятся в саботаже.

— Насколько мне известно, действующие в нашей стране иностранные компании др сих пор добросовестно выполняли свои обязательства, — парировал король, желая подчеркнуть, что имевшие место акты диверсий и саботажа не повлияли на объем поставок в Германию. — Включая и английские, и французские, и американские!

— Вы правы, ваше величество! Именно «до сих пор»… — подчеркнул немец. — Но потребность рейха в нефтепродуктах уже сейчас едва ли не в десять раз превышает объем поставок!.. В связи с этим фюрер крайнр обеспокоен фактом имевших место диверсий и главным образом тем, что полностью сохраняются условия, при которых вопреки воле вашего величества все усилия, направленные на увеличение поставок, могут быть сведены на нет… Я имею в виду то обстоятельство, что на нефтепромыслах и в нефтеперерабатывающей промышленности главенствующая роль принадлежит открытым и потенциальным врагам рейха…

— Саботаж исключен! — поспешил ответить король и, обходя молчанием вопрос об увеличении поставок, продолжил: — С этим мы покончили и, надеюсь, надолго. Главная трудность сейчас состоит в недостатке транспортных средств — четырехосных вагонов-цистерн и речных танкеров. Я полагаю, что стороны, заинтересованные в поставках нефти; учтут это обстоятельство и инвестируют необходимые суммы для расширения строительства цистерн и танкеров…

Это был хитрый ход румынского монарха. Он прекрасно понимал, что такое решение вопроса не устраивает немцев хотя бы потому, что фактическое увеличение поставок нефти отодвигается на длительный срок. Их цель состояла в том, чтобы резко сократить экспорт румынской нефти в другие страны, особенно в Англию и Францию, и за этот счет столь же резко увеличить поставки в рейх.

Обострение отношений с Лондоном и Парижем, однако, не входило в планы властителя страны. Что же касается так называемого саботажа, то Кароль Второй не лукавил, когда утверждал, что с ним надолго покопчено, хотя умолчал о том, что действенные меры в этом направлении были осуществлены в результате неожиданного визита в Румынию начальника управления разведки и контрразведки Германии адмирала Канариса. Сопровождавший его в поездке по стране начальник секретной службы военного министерства Румынии генерал Морузоф пытался односторонне информировать монарха о цели, преследуемой Канарисом, утверждая, что она состоит только в стремлении положить конец участившимся актам саботажа и диверсий, особенно на узком участке русла Дуная в районе Железных Ворот, где недавно произошла крупная диверсия. Генерал Морузоф не хотел сообщить королю, что глава абвера в районе Оршавы имел конфиденциальную встречу с господином Аршнитом, но, учуяв, что властелин в какой-то мере уже осведомлен, быстро перестроился и как бы мимоходом упомянул об этом.

— Речь шла исключительно о возможности покинуть пределы нашей страны лицам еврейского происхождения, которые бежали из Польши во время вторжения в нее вермахта, — доложил генерал, — а также о готовности ряда сионистских организаций помочь этим людям транспортом…

Попутно генерал сообщил тогда его величеству, что, по его сведениям, Макс Аршнит является доверенным лицом «всемирного сионистского Центра» и содействует молодым соплеменникам в выезде через Констанцу в Палестину.

Король с доверием отнесся к этому сообщению начальника секретной службы, так как несколько раньше он получил от префекта полиции Бухареста генерала Маринеску аналогичные сведения о связях Макса Аршнита и владельца мануфактурной фабрики некоего Генриха Соломсена с различными организациями сионистского толка, действующими не только в стране, но и за ее пределами.

Однако генерал Михаил Морузоф утаил от монарха то, что представлялось ему главной целью, которую преследовал адмирал Канарис, касаясь эмиграции в Палестину евреев из Польши, оказавшихся на территории Румынии. Начальник секретной службы румынского военного министерства верой и правдой служил главе абвера, которого почитал как убежденного и беспредельно преданного фюреру национал-социалиста. И он не сомневался в том, что весь смысл его переговоров с Аршнитом состоял в намерении вместе с эмигрантами заслать своих людей в находящуюся под мандатом Великобритании Палестину. Не сомневался он и в том, что король Кароль Второй не просто симпатизирует англичанам, но является законченным англофилом, хотя и скрывает это. Морузоф располагал достаточными основаниями для такого заключения. Он знал не только о родственных связях своего монарха с правящими кругами Великобритании, но и о заключенных им сделках с английскими фирмами, о его махинациях с английскими банкирами. Наконец, ему было известно, что до приезда в Румынию начальника германского абвера по настоянию короля Кароля государственные деятели страны специально ездили в Лондон и вели тайные переговоры о вступлении в Румынию англо-французских войск. Незадолго до этого Соединенное Королевство дало Румынии гарантии, аналогичные данным Польше.

Слуга двух господ, начальник румынской секретной службы понимал прекрасно, что малейший намек на то, что адмирал Вильгельм Канарис идет навстречу сионистам ради того, чтобы напакостить англичанам, подорвать их позиции в Палестине, будет с раздражением воспринят королем и толкнет его к ответным действиям, могущим свести на нет замыслы почитаемого генералом Морузофом главы германского абвера. Морузоф видел всю беспомощность англичан и французов, их нерешительность в войне с Германией, голословность в гарантиях, данных как Польше, так и Румынии, а также явную готовность их пойти на сделку с Гитлером. Михаил Морузоф предвидел будущее третьего рейха. И делал на него ставку…

Однако ни генерал Морузоф, ни тем более король Кароль не догадывались о главной цели, которую преследовал начальник германского абвера, ограничиваясь туманным обещанием оказать содействие эмиграции в Палестину лицам еврейского происхождения. Адмирал действительно хотел использовать эту возможность для засылки в район Ближнего Востока своих агентов. Этим вопросом абвер уже занимался. Но у Вильгельма Канариса была и другая цель, отнюдь не свидетельствующая о его преданности фюреру и германскому рейху… Оставшись с глазу на глаз с Аршнитом, адмирал намекнул, что сама идея эмиграции и тем более ее осуществление могут натолкнуться на очень серьезное противодействие со стороны некоторых лиц, стоящих во главе службы безопасности германской империи.

— Гейдриха? — тут же спросил Макс Аршнит. — Он возглавляет тайную полицию?

В ответ немец только слегка кивнул головой. До возвращения на минутку отлучившегося румынского генерала Морузофа, устроившего ему эту встречу с миллиардером, начальник абвера успел сказать Аршниту:

— Ваши друзья должны понять, что на серьезную поддержу абвера в этом деле, как, впрочем, и на продолжение уже налаженной переброски оружия через тель-авивское экспортно-импортное бюро, в дальнейшем можно рассчитывать, только устранив упомянутое препятствие… Пути и возможности у ваших друзей превеликие! Я знаю их не первый год… Каштаны из огня им не придется самим, таскать. Пусть хорошенько подумают. Не сомневаюсь, они сумеют найти средства для устранения этой преграды…

Миллиардер понимающе улыбнулся. Ему льстила столь высокая оценка начальником германского абвера возможностей его друзей из «всемирного сионистского Центра»…

***

Рассеянно взирая на кружащихся вокруг елки гостей, Макс Аршнит с лукавой улыбкой чутко прислушивался к диалогу между Каролем Вторым и герром Клодиусом. Его поражала недальновидность монарха. Вместо того чтобы искать пути сближения с немцами, имея при этом в виду не столь уж отдаленную перспективу их абсолютного политического, военного и экономического приоритета среди европейских стран, король лавирует, извивается, как уж, ограждая позиции англо-французского капитала. Аршнит и прежде не раз убеждался в том, что Кароль Второй неохотно идет навстречу желаниям и требованиям Берлина и всячески маскирует при этом свою ориентацию на Лондон и Париж. Однако ему не удавалось ввести в заблуждение немцев. Они явно были недовольны им, и потому Аршнит рассчитывал, что немцы должным образом оценят подслащенную пилюлю, которую барон и баронесса намерены были поднести его величеству в качестве заключительного аккорда этого «скромного вечера».

Оглядев зал, Аршнит понял, что ему следует уделить внимание и другим гостям. Он извинился и направился к кружку людей, стоявших в стороне с бокалами в руках. Это были вожаки распущенных королем некоторое время тому назад партий — национал-царанистской и заключившей с ней тайный союз «железной гвардии». Этих господ миллиардер знал хорошо, знал, у кого из них какой пакет акций и насколько обширны их поместья, какие посты занимают они в единственно легальной в стране партии «фронт национального возрождения», созданной по указанию его величества и во всем копировавшей национал-социалистскую, вплоть до формы одежды! А уж о форме Кароль Второй заботился с завидным постоянством… Не проходило сезона, чтобы в стране не была введена новая форма для офицерства или для чиновников!

Аршнит не успел сделать и нескольких шагов, как его окружили пожелавшие выпить с хозяином виллы бокал вина гости в лампасах, с золочеными поясами и эполетами, зелеными нарукавными лентами с белым, как у нацистов, кругом, в котором вместо свастики чернели три буквы «FRN» — от «фронта национального возрождения» три начальные. Макс Аршнит не успел допить поднесенный ему бокал, как в зал вошел великан дворецкий в кремовом смокинге и объявил о начале лотереи — «Томбола».

— Беспроигрышная и бесплатная! — пояснил он, обходя гостей и вручая им занумерованные жетоны, извлекаемые из серебряного ведерка.

По залу прокатилась волна восторженного шепота. Гости стали догадываться о назначении драгоценных предметов, украшавших елку, и, опережая события, вкось и вкривь истолковывать цель этой ошеломляюще дорогой затеи.

От дворецкого не требовалось особой ловкости, чтобы вынуть из ведерка заранее отложенный номерок, когда, обходя гостей, он дошел до его величества. Принимая жетон, монарх обернулся к Аршниту, оказавшемуся снова рядом, и шутливо сказал:

— Какая досада! Чертова дюжина… Это явно несчастливое число одарит меня, вероятно, хлопушкой… А я рассчитывал по меньшей мере на портсигар!

— Хлопушки, ваше величество, только в придачу к выигрышам, — в тон королю ответил Аршнит. — Ну а за портсигар не ручаюсь… Слепой жребий может одарить им и некурящую даму, а вам преподнести женское украшение… Но я думаю, что в обоих случаях выигрыши найдут себе должное применение.

Оделив всех приглашенных жетонами, дворецкий приступил к розыгрышу. Называя очередной номер и выпавший на него драгоценный выигрыш, он тут же снимал его с елки бамбуковым шестом и опускал на роскошный поднос, который держал негритенок. Одетый в ярко-красный костюм с двумя рядами густо расположенных перламутровых пуговиц на пиджаке, в золотистой шапочке, увенчанной пушистым веником из разноцветных перышек, мальчуган походил на ассистента циркового мага.

Сопровождаемые бурными аплодисментами присутствующих, барон и баронесса торжественно вручали осчастливленному гостю щедрый подарок вместе с начиненной грошовым сувениром хлопушкой. Оркестр тотчас же исполнял туш, все стихали в трепетном ожидании очередной манны небесной, и далеко не каждому удавалось напустить на себя вид бесстрастного наблюдателя этой вызывающе расточительной и вместе с тем волнующе соблазнительной лотереи.

Благосклонно созерцая происходящее, гордый монарх всячески старался при этом скрыть свое раздражение. Уверенный в том, что неожиданное появление на вечере Макса Аршнита нарочито подстроено, он был склонен теперь рассматривать сумасбродное одаривание гостей как наглый намек на безграничные возможности миллиардера, не идущие ни в какое сравнение с возможностями самого короля. Придя к такому заключению, он решил всем своим поведением подчеркнуть полное равнодушие к происходящему, демонстративно показать, что оно его нисколько не волнует и не удивляет. Встав спиной к елке, Кароль Второй возобновил деловую беседу с Клодиусом.

Между тем лотерейный розыгрыш приблизился к «несчастливой» цифре 13… Будто не замечая этого, король продолжал беседу, внутренне настраиваясь принять выпавший ему дар с вежливо безразличным видом.

— Номер тринадцать! — громко объявил дворецкий, но никто не откликнулся. Выждав несколько секунд и притворясь, будто он не знает, кто из гостей обладатель жетона с этим номером, дворецкий объявил еще громче: — Повторяю! Номер тринадцать! Кто обладатель этого вопреки поверию на редкость счастливого номера?

И снова никто из гостей не откликнулся. Король продолжал разговаривать с немцем, по-прежнему стоя спиной к елке. Кто-то из присутствующих бросил в шутку, что такого номера ни у кого нет. Последовал смех.

Макс Аршнит понимающе улыбнулся, подошел к королю.

— Ваше величество! Извините, что прерываю беседу, по-видимому очень увлекательную… Если не ошибаюсь, объявлен ваш номер? Чертова дюжина, как вы изволили сказать…

— Разве? Я действительно увлекся разговором и забыл об этом забавном развлечении, — с оттенком пренебрежения ответил король. — Так что там выпало на мою долю — портсигар или лисья горжетка?

— Сейчас узнаем! — сказал Аршнит и подал знак дворецкому.

— Номер тринадцать! Ларец из литого золота, окантованный по краям горошинами из александрита, изумруда и сапфира, с выгравированной надписью на крышке: «Так проходит земная слава…» — бесстрастно оповестил дворецкий и тотчас же извлек замаскированный в глубине елки сверкающий ларец.

На этот раз госпожа Аршнит сама взяла поднос с установленным на нем ларцом. Обойдя по кругу всех гостей, сопровождаемая восторженными возгласами и аплодисментами, она подошла к монарху и, лукаво улыбаясь, сказала:

— Примите, государь, эту маленькую вещицу на память о скромном вечере, посетить который вы благосклонно согласились.

Короля поразил вид усыпанного драгоценными камнями блестящего ларца размером с настольную коробку для папирос.

— Это же целое состояние! — воскликнул он, поглощенный меркантильными мыслями. — В самом деле, господа!

Кароль Второй потерял способность до конца выполнить свое намерение — дать понять чете Аршнит, что его нисколько не волнуют и не удивляют эти расточительные дары. На крышке ларца сверкал множеством разноцветных оттенков огромный бриллиант… Смущенно улыбаясь, властелин страны принял от баронессы ларец и, низко склонившись, поцеловал ей руку.

В это именно мгновение он поборол минутное замешательство, но поздно: оркестр заиграл туш, супруги Аршнит сдержанно поклонились и вернулись к елке для продолжения процедуры дароподношения. Королю ничего не оставалось, как продемонстрировать свое мнимое равнодушие лишь близко стоявшим вокруг него людям, с жадным любопытством поглядывавшим на ларец.

— Поистиие кесарю кесарево! Удивительно разумно распорядился господин слепой жребий, — заметил немец Клодиус, намекая на неслучайность выигрыша. — Провидение!

— Не иначе! — подхватил представитель немецкой фирмы «Штальверке». — Однако я что-то не улавливаю связи, ваше величество, между смыслом выгравированного на ларце глубокомысленного изречения и назначением этой, надо полагать, дорогостоящей вещицы…

— Весьма загадочно, — согласился монарх, подумав, что надгробная плита — единственно подходящее место для столь пессимистического изречения. Но спохватился и тут же шутливо добавил: — Собственно очевидно… слава проходит, а золото остается!

Кароль Второй так сказал, но подумал иначе. «Почему Аршнит счел уместным одарить кого-то из гостей баснословно дорогой вещью со столь мрачным изречением? Такой подарок естественнее было бы адресовать определенному лицу, а не кому попало…»

Смутная догадка закралась в голову его величества. Случайно ларец достался ему или подсунут преднамеренно? Этот хитрый еврей мог подстроить и такое…

Интерес к выигрышу его величества охватил гостей. Однако монарх сам пребывал в поисках ответа на вопрос, точивший его. И, уже не противясь давно возникшему желанию заглянуть внутрь ларца в надежде обнаружить там достойный ответ на загадочную надпись на крышке или же какое-нибудь уникальное содержание, Кароль Второй не спеша, с небрежным видом откинул крышку… На мгновение он замер от удивления. Напряженно сдвинув брови, его августейшество впился глазами в желто-коричневую кучку, в первый момент показавшуюся ему какой-то бесформенной, беспредметной… Ему даже почудилось, будто от нее исходит отвратительный запах, хотя это был всего-навсего искусно выполненный из папье-маше и пропитанный отличными духами муляж…

Брезгливо сморщив лицо, отчего дрогнул пучок рыжеватых усиков над губою, его величество тут же захлопнул крышку ларца и неестественно рассмеялся. Желая убедиться, что никто не успел рассмотреть содержимое ларца, он покосился на стоявших рядом людей. Их лица ничего не выражали, и Кароль Второй несколько успокоился.

Но он ошибся. И герр Клодиус, и другие его собеседники не упустили возможности заглянуть в ларец. Скорее инстинктивно, чем осознанно, они скрыли от монарха ошеломляющее впечатление от увиденного. И не прошло пяти минут, как «тайна» стала достоянием всех гостей. То и дело со всех сторон следовали вопросы:

— Что там?

— В ларце?..

— Почему его величество так странно рассмеялся и сразу закрыл крышку?

— Бриллианты, наверное?

Вопросы передавались из уст в уста, пока, не достигли одного из узревших содержимое ларца, и тогда в обратном направлении из уст в уста стал передаваться лаконичный ответ:

— Рахат!

— Что-что? — шепотом, но не без удивления переспрашивали друг у друга гости.

Рахат-лукум — восточное лакомство, однако это слово употребляется также в значении «пустяк, дрянь, дерьмо»; в последнем случае добавляют — с «холодной водой»…

И любопытствующим отвечали:

— Да-да. Рахат с холодной водой…

— Быть этого не может!

— Может. Натуральная кучка…

Его величество Кароль Второй Гогенцоллерн не принял, однако, на свой счет сдержанного хихиканья, волной прокатившегося по всему кругу гостей. Не замечал он и вскользь бросаемых на него насмешливо-любопытствующих взглядов… Уйдя в себя, монарх сосредоточенно обдумывал, как отомстить миллиардеру: немедленно вернуть ларец и при этом публично оскорбить и унизить обнаглевшего богача или… или оставить ларец при себе и отложить ответный удар, тщательно подготовив его?.. Наконец он пришел к заключению, что рациональнее последний вариант, ибо он сохраняет за ним огромное богатство и не лишает возможности воздать должное господину Аршниту и его супруге…

Тем временем лотерея закончилась, и размышления короля были прерваны торжественно зазвучавшим в его честь и в знак окончания бала гимном «Да здравствует король в мире и почете!».

— В мире и… помете, — уточнил один из гостей, и снова шушуканье и сдержанное хихиканье волной прокатилось по залу. Сильные мира сего могли позволить себе ради забавы и такую вольность…

Виновником неприятностей, испытанных на рождественском вечере на вилле Аршнита, его величество Кароль Второй считал генерала Маринеску. Это он, «всеведущий» префект полиции, прозевал возвращение миллиардера в Бухарест из поездки за границу. А теперь новый конфуз: баронесса во всем своем величии красуется на обложке самого популярного в стране иллюстрированного журнала «Реалитатя илустратэ». Король не сомневался в том, что эта очередная пилюля преподнесена по инициативе господина Аршнита, однако признаться в этом даже префекту, с которым сложились весьма доверительные отношения, Кароль Второй не хотел. Надо было что-то придумать, чтобы одернуть миллиардера, отомстить ему. И наилучшим образом эту задачу, как полагал король, может решить Габриэль Маринеску. Нужно только натравить его хорошенько. Именно поэтому монарх заставил префекта томительно долго ожидать приема и волноваться.

Когда же наконец его августейшество принял блюстителя порядка, то, не удостоив ответа на обычное приветствие, огорошил совершенно неожиданным вопросом, к тому же произнесенным крайне раздраженным тоном:

— Вы, по-видимому, намерены поссорить меня с Берлином?!

Генерал выпучил глаза, вытянулся в струнку и молчал, тщетно пытаясь догадаться, что имеет в виду повелитель страны.

— Полюбуйтесь! — сердито буркнул Кароль, швырнув генералу журнал. — Черт знает что!

Префект Маринеску принялся торопливо листать журнал, вглядываться в иллюстрации, вчитываться в подписи под иллюстрациями и в заголовки статей, однако никак не мог обнаружить чего-либо, не угодного Берлину. Цензура еще никогда не подводила! И не раз именно за это король благодарил его. Что же стряслось?

Монарх заметил, что префект долго ворошит листы, ищет не там, где следует, и раздраженно крикнул:

— Обложку! Обложку смотрите…

Зашуршала бумага. «Опять баронесса! Его величество по понятным причинам сердит на нее… Но при чем тут Берлин?» — недоумевал генерал и на всякий случай сокрушенно помотал головой.

— Виноват, сир! — отчеканил Маринеску. — Но сейчас половина второго… Изъять журнал уже невозможно… Тираж распродан… Сегодня крещение. Он не залежится в киосках…

— В этом я не сомневаюсь, — подымаясь с постели, недружелюбно ответил король. — Но префект полиции столицы, как я полагаю, обязан предупреждать подобные демонстрации и во всяком случае принимать действенные контрмеры…

— Виноват, сир… Виноват! Позвольте доложить… Этот материал прошел в номер журнала, когда ваше величество уделяли баронессе…

— Вы ни черта не поняли! — резко прервал префекта король. — Как, по-вашему, воспримут в Берлине это демонстративное афиширование и прославление жены еврея Аршнита?! Вы должны знать, какое там придают значение этому фактору. Мы обязаны с ними считаться… Наконец, если эти соображения оказались вам недоступны, то вы не вправе были забывать, что подобная публикация на руку легионерам, которые и без того вопят: «Король — жидовский ставленник!»

Генерал Маринеску окончательно пришел в себя. Обвинение, брошенное в его адрес в начале аудиенции, вызвало такой испуг, какого он давно не испытывал. Основания для этого были. Уже много лет генерал являлся доверенным лицом представителя английского посольства в Бухаресте и достаточно осторожно выполнял возложенные на него функции, обнаруживая при этом много общего со своим властелином. Кароль Второй, немец по происхождению, больше тяготел к англосаксам, но тщательно скрывал это, опасаясь вызвать недовольство правителей третьего рейха, пыл которых и без того трудно было сдерживать. Однако генерал не разделял опасения короля, полагавшего, что появление портрета жены Аршнита на обложке журнала «Реалитатя илустратэ» может вызвать осложнения во взаимоотношениях с Берлином. Он сообщил монарху, что и сам Аршнит связан с немцами и не без успеха ведет с ними дела.

— С какими немцами? Клодиусом и представителем «Штальверке»? — раздраженно спросил король. — Или с немцами, проживающими у меня в стране?!

— Виноват, сир… Непосредственно с немцами из Германии! Есть сведения, что барон успешно посредничает между «всемирным сионистским Центром» и национал-социалистами… В этих делах принимают участие люди абвера и даже сам адмирал Канарис. Это абсолютно достоверно, ваше величество!

О бурной деятельности, которую в последнее время Макс Аршнит развил среди сионистских организаций в стране, монарха еще раньше информировал начальник секретной службы военного министерства генерал Морузоф, но тогда он не придал этому должного значения. Речь шла только об эмиграции в Палестину евреев, оказавшихся в стране в результате вторжения немцев в Польшу. Теперь же, сопоставляя информацию начальника секретной службы военного министерства с сообщением префекта, король Кароль Второй заподозрил, что присутствие на рождественском балу у Аршнита герра Клодиуса и представителя «Дойче Штальверке» было не случайным. Оно свидетельствовало о том, что контакты миллиардера-еврея с нацистами вышли за рамки коммерческих и эмиграционных дел. Это серьезно озадачило властелина Румынии.

Ничего не ответив префекту, Кароль подошел к большому овальному зеркалу, долго молча разглядывал себя, разглаживая густой пучок рыжеватых усов. Наконец он повернулся лицом к генералу и уже более мягким тоном сказал:

— Эти обстоятельства, генерал, не меняют мою точку зрения. Как бы там ни было, — продолжал он вновь решительным тоном, — Аршнит зарвался… И надо его поставить на место! Или вы полагаете, что мне не следует и далее держать страну в повиновении и спокойствии?! Кстати, почему утром вы были у себя в кабинете, а не в патриаршем соборе на литургии? Сегодня крещение!

— Надо было принять срочные меры по усмирению черни, ваше величество!

— Опять легионеры?

— Никак нет, сир… Коммунисты. Незначительное столкновение заключенных с администрацией Вэкэрешть…

Король поморщился, ничего не ответил и направился к большому окну. Долго стоял он спиной к генералу, взирая на лениво витавшие пушистые снежинки. Неторопливо завязав бантом пояс, свисавший со стеганого шелкового халата вишневого цвета, он медленно прошел к выходу из спальни и у самой двери обернулся к префекту:

— С коммунистами не церемоньтесь. А господина Аршнита пора ткнуть мордой в помойку…

Генерал Маринеску успел в ответ только щелкнуть каблуками зеркально блестевших сапог. Король скрылся за дверью ванной. Генерал вздохнул с облегчением и твердой походкой вышел в длинный коридор; не убавляя шага, он дошел до самой вешалки, где его поджидал адъютант.

— Ваше приказание выполнено, господин генерал! — четко отрапортовал черный, как жук, жандармский майор. — На Дудешть и Кэлэрашь движение транспорта было парализовано. Трамваи скопились до самой площади Святого Георгия!.. Пришлось прибегнуть к помощи пожарников… Арестовано около пятидесяти наиболее дерзких смутьянов. Большинство из них — рабочие табачной фабрики «К. А. М.»…

— Движение восстановлено?

— Полностью, господин генерал!

Адъютант поспешил помочь префекту надеть шинель и тут же отошел в сторону. Маринеску задержался у высокого зеркала в позолоченной раме, выпрямился, стараясь втянуть выпиравший живот, поправил фуражку с огромным околышем, провел рукой по широким светло-синим велюровым отворотам с канареечной опушкой и сдвинул набок серебристо-белый аксельбант, свисавший с плетенного золотом погона. Проделав эту привычную процедуру, он вышел к стоявшему у подъезда «бьюику», у раскрытой дверцы которого уже поджидал его адъютант. Грузно опустившись на заднее сиденье, генерал Габриэль Маринеску процедил шоферу сквозь зубы:

— В префектуру.

***

В переулках, выходящих на улицу Вэкэрешть, и около тюрьмы расхаживали с карабинами за плечами парные жандармские патрули. Из ворот и парадных дверей домов то и дело выглядывали сыщики сигуранцы. У трамвайной остановки «Пентичиарул Вэкэрешть» и поблизости от нее топтались полицейские и переодетые комиссары… Разогнав народ, с утра собравшийся у тюремных ворот, а потом запрудивший улицу, блюстители порядка все еще не покидали «поле сражения», не без основания опасаясь повторения утренних событий.

Такая же атмосфера настороженности воцарилась внутри тюрьмы. И заключенные, и охранники всех рангов притихли. Лишь в холодной и, как склеп, мрачной часовне тюремный священник, отбывавший срок за растление несовершеннолетних, бубнил «таинство евстахии» для полутора десятков уголовников, симулировавших душевное расстройство.

Администрация тюрьмы заметала следы совершенных злодеяний. Ей стало известно, что иностранные корреспонденты сфотографировали толпы людей перед тюремными воротами и кое-кто из них настойчиво домогается разрешения посетить Вэкэрешть, встретиться с политическими заключенными. В срочном порядке охранники освобождали карцеры; избитые, в синяках и кровоподтеках, возвращались узники в камеры. Им были обещаны ежедневные прогулки и, главное, свидания с родными при условии, что они прекратят «бунтовать».

— Начиная с пятнадцатого числа…

— Какого месяца? — недоверчиво переспрашивали арестанты. — И какого года?

— Будет вам куражиться! — сердито отвечали охранники. — С января нынешнего… Официальное распоряжение генеральной дирекции!

До этого дня оставалось девять суток. Тюремщики надеялись, что за этот срок зарубцуются раны, посветлеют синяки на телах заключенных.

О возвращении в камеру парня из Бессарабии уже знали все политические узники. Они добились этого ценою крови, тяжких лишений и переживаний. Томова внесли в камеру на руках и бросили на жидкий тюфяк с соломой. Но в лазарете еще остались старые коммунисты Мирча Никулеску и его друг Самуэль Коган. Никулеску — инвалид мировой войны, награжденный орденом «Михай Храбрый» второго класса, отбывал срок за участие в забастовке железнодорожников на Гривице. В Вэкэрешть доставлен был на «доследование». Коган поступил сюда на «дознание» из тюрьмы Дофтаны, где отсидел уже десять лет за печатание газеты «Скынтейя». Судьба этих товарищей тревожила политических заключенных, и они готовы были снова начать протестовать, если б это не послужило тюремщикам предлогом для отмены обещанного свидания…

Между тем администрация тюрьмы предусмотрительно перетасовала охранников, и тот из них, через которого удалось наладить связь с товарищами на воле, оказался вне поля зрения коммунистов. Таким образом, обещанное свидание было единственной возможностью восстановить эту связь, сообщить о зверском произволе тюремщиков. Вот почему было решено немного повременить с организацией нового протеста. К тому же заключенным стало ясно, что тюремщики чем-то напуганы. Коридорные теперь как должное воспринимали обычную форму приветствия вместо казарменного «здравия желаю», словно не они пускали недавно в ход резиновые дубинки за отказ подчиниться этому их требованию.

Дежурные охранники прикидывались «козлами отпущения», подневольными стрелочниками. Те же охранники, которые не так давно еще измывались над ними, отмалчивались, явно избегали попадаться на глаза подвергшимся избиению…

Узникам было неясно, чем вызваны эти перемены в поведении тюремщиков — то ли свыше их одернули, сочтя за благо временно ослабить режим, не разжигать страсти, то ли сами они остепенились в ожидании расследования, а может быть, просто хитрят и исподволь готовят новую расправу…

Илья Томов воспринял весть о предполагаемом свидании с родными со смешанным чувством: радовался за товарищей и грустил от сознания, что к нему никто не придет. «Мать не знает, что разрешены свидания, — размышлял он, — да и нет у нее денег на поездку. А отец и сестренка, очевидно, где-то рядом с тюрьмой живут, но они ведь не знают, что я здесь…»

Время от времени Илью отвлекали едва уловимые позывные тюремного «телефона» — постукивание по отопительной трубе, — но встать и послушать, о чем говорили заключенные, он не мог; болело все тело, кружилась голова, туман застилал глаза. Мучительно было шевельнуть даже губами, они кровоточили и распухли. Томов помнил только, как его повалили на пол и как Мокану ударил его по голове и лицу своими боканками, подбитыми подковками и ребристыми гвоздями… Что было потом, что с ним делали дальше, он не мог припомнить. Очнулся, когда его притащили в карцер. Свое пребывание там он тоже смутно помнил. Было страшно, нестерпимо больно, жутко. Запомнил, как его притащили в камеру и бросили на койку. Острая боль постепенно пробудила сознание, но не позволяла ему сдвинуться с места.

И только на следующий день уголовники, разносчики пищи, по приказу дежурного охранника помогли ему подняться и умыться. С трудом проглотил он несколько ложек баланды. До остального не дотронулся. Кровоточили десны, ныли челюсти.

Незадолго до полудня дверь камеры раскрылась и незнакомый охранник скомандовал:

— Встать!

Илья не успел выполнить команду, как на пороге появился полицейский чин в строгом черном мундире без излишних украшений.

В сухопаром, с желтым, осунувшимся лицом человеке Томов узнал инспектора сигуранцы Солокану. От неожиданности Илья растерялся, не поздоровался с гостем.

Солокану не обратил внимания на этот промах заключенного, молча прошел в камеру. Коридорный прикрыл за ним дверь и остался по другую ее сторону.

— Добрый день, господин инспектор! — опомнившись, сказал Томов.

Солокану не удивился запоздалому приветствию. Напротив, оно произвело на него положительное впечатление. Задав несколько обычных вопросов, Солокану замолчал, уткнулся взглядом в пол и лишь изредка поглядывал на заключенного, словно изучал его. Упорное молчание инспектора показалось Илье зловещим. Он решил, что гость проводит над ним какой-то «особый эксперимент» с целью заставить его против воли сказать все как есть, стать предателем…

При этой мысли кровь прилила к голове. С жгучей ненавистью смотрел Илья Томов на полицейского и думал только о том, чтобы устоять против любых, самых изощренных способов, какие этот изверг надумал применить, чтобы дознаться истины.

Долго длилась тягостная тишина. Видимо, это встревожило стоявшего за дверью дежурного. Он приподнял задвижку, заглянул в глазок и тут же отпрянул, хлопнув задвижкой. Солокану возмутился:

— Сержант!

Дверь моментально открылась.

— Я, господин инспектор! — отчеканил испуганный охранник.

— Пока я здесь, не подходите к двери камеры! — сдерживая гнев, приказал Солокану. — Идите.

Кованые боканки охранника с торчавшими из них изогнутыми, как клепки разбухшей бочки, ногами в черных обмотках звонко щелкнули. Он осторожно закрыл дверь, словно та была из хрупкого стекла.

Ни единого слова Солокану больше не проронил, сидел почти не шевелясь и все чаще останавливая пристальный взгляд на обезображенном побоями узнике. Илье казалось, что инспектор хочет объявить ему суровый приговор, но почему-то медлит, чего-то выжидает, рассчитывает выведать еще что-то.

Инспектор опустил руку в карман. Томов заметил это и сразу насторожился, подумав, что Солокану хочет достать оружие. Невольно он отвернулся и в этот момент услышал слабый щелчок. Илья вздрогнул. Пистолет? Без суда? За что же? Хотя от них всего можно ожидать…

— Закури, — предложил Солокану, протягивая раскрытый портсигар.

Илья недоверчиво взглянул на инспектора: мелькнула мысль, что сигарета необычная, пропитана расслабляющим волю веществом…

— Не куришь? — продолжая держать портсигар, спросил Солокану.

— Нет, — едва слышно, неуверенно ответил Томов.

— В таком случае, — закуривая, неторопливо сказал Солокану, — расскажи, кто твои родители, зачем приехал в Бухарест, какие планы строил на будущее.

Илья коротко рассказал все, умолчал лишь об участии в подпольной работе.

— В партию коммунистов давно завлечен?

— Я никогда не состоял и не состою ни в какой партии.

— Почему же здесь ты присоединился к коммунистам?

— Мне не известно, коммунисты они или нет. А присоединился к ним потому, что не хотел нарушать справедливый порядок, установленный заключенными… Вот и все.

— А если бы это были уголовники? У них тоже свои порядки… Тогда как бы ты поступил?

— Уголовники? Преступники… А эти, как я теперь понял, борются с преступлениями и добиваются справедливости…

— Понятно! Значит, ты коммунист.

— Нет, господин инспектор Солокану, я не коммунист. Я не знаю, чего они добиваются там, за тюремной стеной, а здесь они ведут себя геройски…

— Хватит! — прервал его инспектор. — Откуда тебе известна моя фамилия? В первый день на допросе ты назвал ее. Помнишь?

— Конечно, помню…

И он рассказал, что находился в диспетчерской гаража «Леонид и К°» вместе с Захарией Илиеску, когда механика вызвали к главному инженеру. Вслед за ним и он хотел было выйти из диспетчерской, но услышал, как за дверью Илиеску сказал кому-то: «Да, господин инспектор, это я. Добрый день!» И тотчас же последовал ответ: «Сию же минуту уходите из гаража… Вас должны арестовать…»

— После этого Илиеску исчез, — продолжал Томов. — Полиция тщетно его разыскивала по всему гаражу. Вог как это было. Я никому не рассказал об этом случайно подслушанном разговоре, но не переставал удивляться тому, что какой-то полицейский инспектор помог механику Илиеску избежать ареста… Через несколько дней меня арестовали, и на допросе я услышал ваш голос. Он показался мне очень знакомым, но, где я его слышал, вспомнить не мог. А вот когда вы приказали господину подкомиссару Стырче: «Сию же минуту пошлите людей на обыск», — я сразу вспомнил. Это было сказано с точно такой же интонацией, как и тогда в гараже, да и слова почти те же… Конечно, я не сразу поверил в правильность своей догадки. Но все, что я тогда увидел и услышал, подтверждало ее. Ваши подчиненные называли вас «господин инспектор». В свое время я читал в газете об убийстве дочери инспектора сигуранцы Солокану и, увидев черную ленту на лацкане вашего пиджака, решил, что вы и есть тот самый инспектор Солокану. И, как видите, не ошибся… Вспоминается мне также один разговор с механиком Илиеску, который тоже подтверждает догадку о том, что именно инспектор Солокану предупредил его об аресте…

— Чепуха, — сухо произнес Солокану. — Но продолжай! Я слушаю.

Томов продолжал:

— Когда на границе убили студента Гылэ и в газетах писали, будто он коммунист, убивший дочь инспектора Солокану, я сказал господину механику Илиеску, что, будь я коммунистом, непременно пошел бы к ее отцу и напрямик спросил: неужели он не понимает, кто в действительности убийцы его дочери?! Конечно, я был тогда наивен… Не знал, что представляет собой сигуранца…

— Так… — перебил Томова Солокану. — Что ответил тогда механик?

— Ничего, — солгал Томов. — Но мне кажется, что он согласился со мной и что-то предпринял…

— Почему ты так думаешь?

— Да потому, что спустя несколько дней разговор на эту тему возобновился в связи с опубликованием в газетах новых подробностей, и тогда Илиеску как-то между прочим, но с уверенностью сказал, что господин Солокану — не только инспектор сигуранцы, рьяно преследующий коммунистов, но и любящий отец и что горькая утрата, которую он очень тяжело переживает, не позволит ему слепо верить фальсификаторам, взваливающим вину за это зверское убийство на коммунистов…

Солокану нахмурился, долго молча смотрел куда-то в пространство, наконец, как бы очнувшись, спросил:

— А почему ты вел такого рода разговоры именно с механиком Илиеску, а, скажем, не с мастером Вулпя?

Томов понял, что Солокану хочет выяснить, ограничиваются ли его отношения с коммунистом Илиеску простым, хоть и близким, знакомством или их связывает обоюдная принадлежность к компартии.

— Ну, с господином Вулпя запросто не поговоришь! Да я что-то и не замечал, чтобы сам мастер Вулпя желал по-дружески побеседовать с рабочими. А господин механик Илиеску совсем другой человек… Он всегда охотно включался в разговор с людьми, и его все в гараже уважают… Можете проверить.

— Хитришь, Томов, — равнодушно сказал Солокану, и по его лицу пробежала едва заметная болезненная улыбка.

Инспектор сигуранцы был уверен, что арестованный скрывает свою принадлежность к компартии. Но не для того он пришел сюда, чтобы вынудить Илью Томова к признанию. Нет. С того момента, когда Томов на допросе назвал его по фамилии, Солокану не переставал с тревогой думать, откуда этому парню известно, что именно он и есть Солокану. Кто, кроме Илиеску, мог описать его внешность? Да и этого не всегда достаточно, чтобы сразу узнать человека… Не означает ли все это, что о конфиденциальной беседе между ним и коммунистом Илиеску в стенах департамента полиции известно третьим лицам? А если так, то сведения об этом могут дойти и до власть предержащих, и тогда вся его безупречная служба будет перечеркнута, неизбежен конец его карьеры…

После долгих колебаний он наконец решился посетить Томова в тюрьме, чтобы найти ответ на волновавшие его вопросы и тогда уже предпринять какие-то меры, способные предотвратить нависшую над ним угрозу. Однако то, что он теперь узнал от арестованного, вселило в него еще большую тревогу за свое доброе имя верного слуги его величества короля!

Солокану корил себя за непростительную оплошность, позволившую этому парню опознать его по голосу и по вошедшему у него в привычку выражению. «Ведь слова «сию же минуту» действительно мои, — размышлял инспектор. — И почему в тот день я был так милостив к коммунисту Илиеску? Я, шеф департамента по борьбе с коммунистами! Неужели только потому, что этот человек доверился мне, проявил искреннее сочувствие моему горю и вместе с тем готовность пострадать ради того, чтобы отвести ложное обвинение от своей партии? Но и раньше я знал, что коммунисты не уголовники, а достойные уважения противники, и если беспощадно преследовал их, то только потому, что они опасные для государства фанатики… Или, может, в том причина, что самоотверженность механика и беседа с ним развеяли мои мучительные сомнения и в конечном итоге привели от смутного подозрения к твердому убеждению в том, что гибель дочери — это жестокий и коварный акт мести легионеров за арест «капитана» и последующую расправу над ним «при попытке к бегству»? Да-да… Жестокий потому, что я был всего лишь исполнителем приказа префекта Маринеску! Да и сам король играл в этом деле не последнюю роль… Генерал Маринеску никогда бы не отважился на подобные крутые меры в отношении легионеров! Он прекрасно знал, кто стоит за ними… И вот коварная месть!.. Взвалив вину за свое преступление на коммунистов, они хотели, чтобы я с еще большим усердием и ожесточением преследовал их, расчищал дорогу к власти убийцам моей дочери… Не выполнил бы я приказа, пощадил бы железногвардейского главаря, дочь была бы жива… И не пришел бы в сигуранцу коммунист Илиеску, не стал бы я предупреждать его об аресте! Все шло бы своим чередом, как прежде… Не иначе…»

Солокану так и не ответил себе на вопрос, почему он позволил коммунисту Илиеску избежать ареста. С тех пор как погибла его дочь, о чем бы ему ни приходилось размышлять по долгу службы или просто по профессиональной привычке, все так или иначе приводило его мысли к этому скорбному событию в его жизни. И все отчетливее он понимал, что именно он своей слепой преданностью короне навлек гибель на любимую дочь. Эта мысль подтачивала, разрушала его душу, как жук-точильщик разрушает древесину.

Инспектор Солокану чувствовал, что с ним происходит что-то неладное, что какая-то неосознанная сила толкает его на необдуманные поступки. В его сознании шла борьба между привычным чувством служебного долга и все усиливающимися сомнениями в справедливости и жизненности государственных устоев, охране которых он посвятил себя, а в конечном итоге оказался их жертвой. Он и раньше, а после гибели дочери особенно часто задумывался: почему вопреки всем стараниям полиции и сигуранцы, легионеров и духовенства, разных политических партий и группировок коммунисты обретают все больше симпатий, доверия и поддержки в народе?

Постоянно занимаясь выслеживанием, арестами и допросами коммунистов, он не переставал размышлять над этим, но сколько-нибудь вразумительного ответа не находил. Существующий общественный и государственный строй представлялся ему незыблемым, закономерным, освященным самим господом богом и потому справедливым. Всякие идеи о коренной его ломке он считал бредовыми, богопротивными и опасными фантазиями.

Но вот случилось непоправимое несчастье с дочерью, и вера его в непорочность существующего порядка вещей дала глубокую трещину. И чем больше он думал об этом, тем яснее сознавал, что в том и состоит причина неистребимости коммунистов, что существующий строй несправедлив и несовершенен.

Конечно, от этого признания было еще очень далеко до согласия с конечными целями коммунистов, однако их идеи теперь не казались ему столь беспочвенными, вредными и опасными, как прежде. На всю их самоотверженную подпольную деятельность он смотрел уже иными глазами. Это и было первопричиной того, что там, в гараже, невзначай встретив механика Илиеску без видимых свидетелей, он, не раздумывая, неожиданно для самого себя, выручил его, предупредил о предстоящем аресте.

И вот сейчас, придя в камеру своего подопечного арестанта Томова, он снова и снова углублялся в раздиравшие его сознание и душу противоречивые мысли, навзничь опрокидывавшие его прежние убеждения, согласно которым он ревностно трудился, испытывая моральное удовлетворение. Томов давно уже ответил на вопрос инспектора и настороженно ожидал новых вопросов, но тот, склонив голову и наморщив лоб, по-прежнему молчал. Наконец Томов решил нарушить затянувшуюся тягостную паузу. По-своему истолковав задумчивость Солокану, он вдруг сказал:

— Вы не беспокойтесь, господин инспектор. На допросе, когда господин подкомиссар Стырча бил меня до потери сознания, я ничего не сказал о вас, а теперь и вовсе никому ничего не скажу!..

Солокану вздрогнул, точно его обожгли кипятком, рывком поднял голову и устремил на Томова удивленный и растерянный взгляд. Бледное лицо его постепенно покрылось пятнами румянца, глаза сузились, взгляд стал суровым. Смысл сказанного арестованным оскорбил его. Ему хотелось поставить на место зарвавшегося молокососа, осмелившегося, как он понял, шантажировать его, но ни прежней озлобленности против попавших в его руки подпольщиков-коммунистов, ни прежней уверенности в необходимости жестоко карать их у него уже не было. И лишь по инерции Солокану все еще не выходил из обычной для себя формы поведения.

— Ты наглец! — после продолжительной паузы глухо сказал Солокану. — Не хочу сейчас марать руки, но… мы еще встретимся, потолкуем… — как-то нерешительно заключил он, поднялся и, не глядя на Томова, вышел из камеры.

Дверь захлопнулась, лязг железной перекладины прозвучал в ушах Ильи как отходной перезвон. Он воспринял заключительные слова Солокану как угрозу расправы. «Палач остается палачом, — подумал он, — и бессмысленно апеллировать к его отцовским чувствам… Для таких важнее всего честь мундира, а не истина и порядочность».

Мысли об обещанной инспектором расправе не покидали Томова. С ними он ложился, с ними вставал, готовил себя к тому, чтобы ни при каких условиях не унизиться перед палачами. Размышляя, он пришел к заключению, что Солокану, видимо, хочет уничтожить его физически как единственного свидетеля компрометирующих инспектора фактов. И Томов прощался с жизнью, мысленно вел диалоги то с матерью и дедом, то с отцом и сестренкой, которых не видел уже несколько лет, с товарищами по подполью и друзьями по пансиону мадам Филотти…

Мучительно тянулись дни. Оставалось менее двух суток до обещанного тюремщиками свидания с родными. Но Илья Томов ничего хорошего уже не ждал, никого не надеялся увидеть, ему вообще не чаялось дожить до этого дня. Он не сомневался в том, что Солокану постарается как можно скорее избавиться от него.

Тюрьма Вэкэрешть в эти дни была схожа с вулканом: внешне все было спокойно, а в недрах клокотало. Тюремщики, как ни странно, вели себя безукоризненно. Старший надзиратель вообще не появлялся, словно испарился. Заключенные терялись в догадках, пытаясь объяснить себе столь необычное поведение своих стражей, и по мере приближения дня свидания тревога их нарастала.

С утра пятнадцатого числа политические заключенные вели себя особенно настороженно. Их состояние походило на закрученную до отказа стальную пружину, каждую секунду готовую с шумом и грохотом раскрутиться…

Поглощенный своими мрачными мыслями, Томов не замечал царившего в тюрьме предгрозового затишья. Но вот где-то вблизи его камеры открылась дверь, и вслед за этим донесся сорванный голос дежурного охранника:

— Выходи на свидание! К тебе пришли…

Этого приказа с нетерпением ожидал каждый узник, и каждому из них не верилось, что свидание действительно состоится, что тюремщики не применят какого-нибудь нового изощренного приема издевательства над арестантами.

Снова послышались перезвон железной перекладины и тот же голос дежурного:

— Выходи на свидание!

В эти секунды тюрьма замирала. Неужели правда свидание? Или очередная провокация?

В камерах узники с нетерпением ждали возвращения товарищей, первыми уведенных на свидание. Хотелось узнать гправду… Какие новости с воли? Чем объяснить неожиданную уступку тюремной администрации?

И вдруг задвижка на двери камеры Томова приподнялась, в глазке показалось лицо дежурного.

— Приготовиться на свидание!

Сердце у Томова болезненно сжалось, силы, казалось, начали его покидать. «Вот и конец», — подумал он и заставил себя глубоко вздохнуть, выпрямиться. Преувеличенно твердой поступью он вышел из камеры и, сопровождаемый дежурным, пошел по коридору, через отсеки, отгороженные, как в зверинце, железными решетками, по лестнице вверх, потом вниз, затем снова по коридору, через отсеки и по лестницам, наконец оказался в просторной комнате, заполненной охранниками в черных мундирах и полицейскими в коричневых шинелях. От густого смешанного запаха табачного дыма, плесени, оружейного масла и гуталина у Ильи перехватило дыхание, закружилась голова. Его подвели к столу, за которым сидел франтовато одетый в штатский костюм человек с напомаженной вороненой шевелюрой. Не поднимая головы и не глядя на едва державшегося на ногах арестанта, он заученно забубнил:

— Тебе разрешено свидание, но не потому, что этого требовали горлопаны. На них нам наплевать. Свидания даются потому, что они предусмотрены высочайше утвержденным положением о содержании в тюрьмах государственных преступников… Будете выполнять установленные в тюрьмах порядки — будете получать передачи и посылки, ходить на прогулки, разрешим и свидания. В противном случае — отменим всё! Понял?

Томов не ответил. Он недоумевал, зачем этот человек что-то говорит ему о каких-то посылках и свиданиях: ведь к нему, Томову, некому прийти, да и вызвали его только под предлогом свидания, а в действительности его ждет обещанная инспектором Солокану расправа…

— Ты что, оглох, парень? Я спрашиваю — понял, что я тебе сказал?

— Да-да, понял, — поспешно промолвил Илья. — Понял.

— Тогда слушай дальше. Во время свидания дозволено говорить только о делах домашних, о здоровье родных. И ничего больше! Иначе — карцер и все остальное… Понял?

— Понял, — равнодушно ответил Илья, все еще уверенный в том, что это его не касается: видимо, тут какая-то ошибка, либо это делается для маскировки. Когда же его ввели в продолговатую комнату, разделенную на две части параллельно идущими на расстоянии полутора метров решетками из круглого железа, и он увидел в противоположном конце приближающуюся к решетке мать, то от неожиданности едва не лишился чувств. От всего перенесенного и пережитого за последние дни он обессилел, но присутствие матери заставило его преодолеть, казалось бы, неудержимое желание распластаться на полу, широко раскинув и расслабив руки и ноги. В голове его мелькнула радостная мысль: «Мать на свободе!» Она медленно, неуверенно приближалась к решетке — видимо, не сразу узнала сына.

— Мама, здравствуй!

Мать встрепенулась:

— Сынок, Илюшенька!

Голос матери, как током, пронзил Илью. Стиснув зубы, он преодолел подступившие к горлу спазмы. Мать и сын прильнули к решеткам и несколько секунд смотрели друг на друга, не проронив ни слова, не издав ни малейшего вздоха, но многое передумав и поняв друг о друге.

— Ничего, мама… Все будет хорошо! Не волнуйся.

— Да, сынок, непременно будет хорошо. Верю в это. За нас не беспокойся, Илюшенька. Живем нормально. Как твое здоровье?

— Ничего. В порядке… — с преувеличенной бодростью ответил Илья и, желая отвлечь мать от этой темы, спросил: — А как ты, мама, оказалась здесь, в Бухаресте?

Мать впервые улыбнулась. Ей было приятно ответить.

— Мир не без добрых людей, Илюшенька. Позаботились… Вот я и приехала… И в пансионе твоем хорошие люди. Я у них остановилась, сынок…

— Пожалуйста, мама, передай всем этим людям мой привет и благодарность, а хозяевам пансиона еще и мои извинения за неприятности, причиненные в связи с моим арестом…

— Передам, сынок, передам непременно! Тебе тоже просили передать поклон многие, очень многие люди…

Илья кивнул. Он понял, что мать недоговаривает.

— И еще, мама, просьба. Особый и большой привет и низкий поклон дедушке! Пусть не волнуется, я никого не подвел и не под…

— Свидание заканчивается, — прервал Илью стоявший между решетками надзиратель. — Прощайтесь!

— Будь сильной, мама, и не осуждай меня, — торопливо продолжал Илья. — Дедушке скажи, что все будет, как он мечтал!..

— Кончай разговор! — пробасил дежурный охранник и, положив на плечо Томова руку, потянул его от решетки. — Пошли! Кончай базар…

У выхода Илья обернулся, увидел, что мать вытирает платком слезы, крикнул:

— Не плачь, мама! Пусть никто здесь не видит твоих слез, прошу тебя!..

— Топай, топай! — огрызнулся охранник. — Хватит оглядываться…

— Хорошо, хорошо, сынок! Береги себя…

Эти слова донеслись до Томова уже в коридоре.

В камере Илья вновь погрузился в горестные размышления, хотя свидание с матерью ободрило его. Он теперь не чувствовал себя наглухо изолированным от близких и дорогих ему людей — от родных, друзей и товарищей по борьбе. Он знал, что мать передаст им все, что он успел сказать ей, и они не усомнятся в его выдержке. Однако он понимал и чувствовал, как тяжко переживает мать случившееся с ним, какое горе принес он в ее и без того безрадостную жизнь, какой неотвратимый удар ждет ее впереди. Там, во время свидания с матерью, он сперва намеренно, а потом и невольно забыл о грозящей ему расправе. Теперь он вновь вернулся мыслями к тому, что его ожидает, и само свидание с матерью внезапно представилось ему прощальным, милостиво разрешенным палачами, уже предрешившими его судьбу.

Подошло время обеда. Получив свою порцию, Илья нехотя принялся за еду, отломив кусок сухой, как отслужившая свой срок оконная замазка, мамалыги. Внутри торчала бумажка, очень похожая на туго свернутую цигарку. Илья рассердился, подумав, что ее обронили в котел нерадивые пекари. Но, приглядевшись как следует, заметил, что в этой трубке нет табака. Он быстро раскрутил бумажку и повернулся спиной к двери, чтобы не увидел охранник, если ненароком заглянет в глазок. Маленькими, едва различимыми печатными буквами на бумажке было написано от руки:

«Братья узники! Товарищи Никулеску и Коган до сих пор не возвращены в камеры. После избиения палачи доставили в лазарет только Никулеску. Где Коган, не известно. Их жизнь в опасности! Необходимо протестовать, потребовать возвращения их в камеры. Ждите сигнала для выступления. Будьте солидарны в борьбе за правое дело!»

Томов читал и перечитывал крохотную листовку, пока не заучил ее содержание наизусть. Наконец он тщательно свернул бумажку и едва успел сунуть ее под тюфяк, как загремела перекладина, дверь распахнулась и охранник скомандовал:

— Встать!

Томов выпрямился по стойке «смирно». В камеру вошел Солокану. На нем был, как и при первом допросе, темно-коричневый костюм с широкой черной лентой поперек лацкана. Вслед за ним дежурный внес стул и тут же удалился, закрыв за собой дверь.

Солокану сел, положил длинные костлявые кисти рук на колени. Его скуластое, еще более осунувшееся с тех пор и побледневшее лицо с неподвижным взглядом помутневших от бессонницы глаз и синеватыми дряблыми мешками под ними казалось Томову неживым, слепленным из воска.

Боясь нарушить зловещую тишину, воцарившуюся в камере и коридоре с момента появления здесь инспектора, Томов стоял не шевелясь, опасался даже переступить с ноги на ногу и лишь изредка глубоко вздыхал, стараясь успокоить бившееся сердце. Ему казалось, что этот изощренный в пытках королевский опричник пришел привести в исполнение свою угрозу и медлит, молчит только из желания насладиться душевными муками своей жертвы.

Между тем мозг и душу Солокану еще больше, чем во время первого посещения Томова в тюрьме, раздирали противоречивые мысли и чувства. Еще сильнее, чем тогда, он страдал от сознания, что те, кому он служил верой и правдой, кому отдал лучшие годы жизни, силы и здоровье, нанесли ему жестокий удар в спину. Теперь ему стало ясно, что главными виновниками убийства дочери были не непосредственные исполнители преступления, потерявшие право называться людьми, а те, кто считал железногвардейцев надеждой и опорой страны. Их оберегали и лелеяли с монаршего благословения. Их почитали как националистов и патриотов, лишь изредка одергивая ради внешнего приличия и престижа самодержавия. Ведомство, в деятельности которого инспектор Солокану играл видную роль, намеренно попустительствовало им. Легионерские вожаки прекрасно понимали это. И не случайно именно они были инициаторами поездки Солокану в Берлин для обмена опытом борьбы с коммунистическим подпольем. Тогда он с благодарностью воспринял оказанное ему легионерами доверие. Теперь он понял, что эти люди хотели лишь выдрессировать его, как дрессируют охотничью собаку, превратить в свое послушное орудие, любой ценой заставить делать только то, что отвечает их корыстным, карьеристским целям.

Еще до того дня, когда к нему в сигуранцу по доброй воле пришел механик гаража «Леонид и К°» Илиеску и высказал все, что думал по поводу гибели его дочери, Солокану сомневался в причастности коммунистов к этому злодейству, подозревая, что виновников надо искать в противоположном лагере. Подозревал, но инстинктивно отбрасывал эти подозрения, не пытаясь объективно проанализировать, кто и почему был заинтересован в свершении этого акта. Солокану чувствовал, что если когда-либо его смутные подозрения подтвердятся, то все, чем он жил до сих пор, чем дорожил, к чему привык и тянулся изо всех сил, все рухнет. Это будет равносильно катастрофе…

Разговор с Илиеску вывел его из состояния оцепенения, встряхнул и заставил трезво взглянуть на случившееся. С этого дня он по инерции, но все с большим отвращением исполнял свою службу и все острее чувствовал невозможность вернуться к прежнему образу мышления, к прежнему ревностному выполнению возложенных на него обязанностей, к прежнему образу жизни. Его сослуживцы полагали, что тяжкие переживания из-за гибели любимой дочери сделали его неузнаваемым.

В действительности Солокану переживал уже не столько гибель дочери, сколько свою. Он казнил себя за слепоту и недальновидность, за то, что воображал себя независимым и доброжелательным надзирателем за деятельностью железногвардейцев, тогда как на самом деле они надзирали за ним, науськивали его на своих противников и при первом же серьезном противодействии их воле обрушили на него смертельный удар.

И Солокану невольно сопоставлял хорошо известный ему моральный облик деятелей «железной гвардии» с не менее изученным им высокоблагородным обликом деятелей коммунистического подполья, которых он преследовал и подвергал пыткам как опасных для государства фанатиков и фантазеров. И вот теперь, когда королевское государство — эта святыня, которой он преданно служил всем своим существом, — обернулось к нему своей изуверской стороной, он непрестанно корил себя за нечеловеческие страдания, причиненные своим пленникам-коммунистам…

К терзаниям от сознания своей личной ответственности за гибель дочери прибавились угрызения совести за неоправданные мучения, а порою и смерть многих побывавших в застенках сигуранцы подпольщиков.

Ему страстно хотелось учинить расправу над вожаками железногвардейцев, нещадно мстить им, но он был связан по рукам и ногам высочайшим благоволением к ним. К тому же не исключалось, что сведения о конфиденциальной встрече с механиком Илиеску и о последующем преднамеренном предотвращении его ареста рано или поздно просочатся за пределы узкого круга большевистских конспираторов. Для него это было бы бесславным концом не только карьеры, но и жизни. А железногвардейцы получили бы блестящую возможность утверждать, что зараза коммунизма проникла даже в сигуранцу и что он, Солокану, преследовал их, истинных патриотов, потому, что был агентом красных…

Солокану не нашел пути для прямой, непосредственной расправы с вожаками «железной гвардии», ставшими его злейшими врагами, но путь косвенного противодействия был им найден и использован сначала инстинктивно, а потом и вполне осознанно.

Пытаясь снова и снова проанализировать, чем было вызвано его мгновенно созревшее и без раздумий выполненное решение предупредить Илиеску о грозящем ему аресте, Солокану пришел к заключению, что причина столь рискованного для него шага состояла не столько в желании отблагодарить заслуживающего уважения человека, сколько в клокотавшем в нем возмущении против легионеров, взваливающих вину за убийство на коммунистов и на этом основании требующих во сто крат усилить репрессии против них: «начисто искоренить большевистское подполье», «покончить раз и навсегда с влиянием Москвы», «очистить страну от агентов Коминтерна» и т. д.

Эти призывы и требования Солокану расценивал теперь как гнусное и коварное намерение легионеров энергичнее расчистить себе путь к власти руками обманутого ими инспектора сигуранцы и убитого горем отца. Кипевшее в нем яростное возмущение против них и было побудительной причиной, толкнувшей его на совершенно несвойственный ему поступок, к тому же чреватый для него катастрофическими последствиями… Но если тогда, в гараже «Леонид и К°», он совершил этот шаг импульсивно, под влиянием внезапно возникшего побуждения, то сейчас Солокану уже склонялся к тому, чтобы преднамеренно противодействовать своим врагам.

С этой целью он и пришел вторично в камеру к Томову. Он не сомневался, что этот парень связан с коммунистическим подпольем, хотя Солокану не располагал ни его признанием, ни сколько-нибудь убедительными свидетельскими показаниями, ни вещественными доказательствами. Это-то отсутствие обличающих данных и давало ему возможность избавить Томова от новых и новых пыток, освободить его из тюрьмы и вообще из-под ареста. Он с трудом решался на этот шаг, боялся идти на компромисс с долгом службы и то принимал решение, то отменял его… Осуществить задуманное Солокану мог, конечно, не приходя снова в камеру, однако ему хотелось еще раз побыть один на один с этим парнем, еще раз убедиться в том, что никто, кроме самого Илиеску, не осведомлен о его визите в сигуранцу и никто, кроме Томова, не знает, как удалось механику-коммунисту избежать ареста.

И вот он в камере и молчит, будучи не в состоянии сосредоточиться, выбрать из вороха мыслей и гнетущих его переживаний лишь то, о чем можно и нужно поговорить с узником. Постепенно он начинает сомневаться в целесообразности своего прихода сюда и своих намерений вообще.

Молчит и Томов, силясь понять, что задумал инспектор, почему ни о чем не спрашивает его? Нарочно ли тянет, издевается? Не сказать ли ему что-нибудь обидное, чтобы ускорить развязку? Но Илья тотчас же отбросил эту мысль. Не мог он поступить так с человеком, который все же спас его духовного наставника, его учителя Захарию Илиеску.

Каждая минута этой безмолвной встречи казалась Илье Томову вечностью. Он все еще стоял навытяжку, но чувствовал, что нервное и физическое напряжение достигает предела — вот-вот он не выдержит и свалится на пол…

Наконец Солокану медленно встал, скользнул по лицу заключенного взглядом лунатика и, опустив голову, неуверенно, словно силясь что-то припомнить, вышел из камеры, так и не сказав ни единого слова. Илья шагнул было к койке, зашатался от головокружения и на виду у вошедшего за стулом охранника рухнул на пол.

— Эй! Ты что это валишься, как воробей на морозе?! — крикнул охранник и резко потянул заключенного за рукав, стал его тормошить. — Ну-ка вставай!

Илья приподнялся, перед его глазами все кружилось — потолок, стены, стул, охранник и… инспектор Солокану, почему-то оказавшийся в проеме распахнутой двери камеры и вдруг исчезнувший. Илья решил, что фигура инспектора ему просто померещилась, но он ошибся. Выйдя из камеры, Солокану в нерешительности остановился, а услышав шум падения Томова и окрик охранника, вернулся на порог, увидел, что здесь произошло, и тотчас же удалился.

Лежа на койке, Томов не переставал думать о странном поведении Солокану. Молчание его казалось ему зловещим, но до тех пор, пока тот находился в камере. В том, как Солокану поднялся со стула, нерешительно зашагал к двери и ушел, так ничего и не сказав, Илья уловил, что с инспектором вроде бы что-то произошло. Правда, тут же Томов решил, что все это может быть своеобразной полицейской тактикой.

От этих размышлений Томова отвлек нараставший, как гром приближающейся грозы, шум. Все отчетливее доносились до его слуха крики заключенных, сперва разрозненные, потом сливавшиеся в дружное скандирование. Он поднялся с койки, чтобы подойти к двери, включить и свой голос в общий хор начавшегося протеста, но в этот момент загремела железная перекладина, дверь его камеры распахнулась настежь, и на пороге на этот раз возник усатый первый охранник. Не заходя в камеру, он торопливо и громко приказал:

— Приготовиться к выходу! Быстро!

«Вот и начинается расправа, обещанная инспектором Солокану», — подумал Томов и едва выговорил:

— Я… готов.

— С вещами. Со всем, что у тебя есть!

— С какими вещами? — удивленно спросил Томов. — У меня ничего нет…

— Тогда пошли… Живее!

— Совсем?

— Да-да, совсем.

Когда первый охранник торопливо вел подследственного Томова по коридорам тюрьмы, со всех сторон и этажей уже неслись крики политических заключенных:

— Тре-бу-ем про-ку-ро-ра!

— Объ-яв-ля-ем го-ло-дов-ку!

Томов знал, что этот протест вызван исчезновением товарищей Никулеску и Когана. Знал он, что вот так же самоотверженно и дружно заключенные-коммунисты станут протестовать, когда узнают о новой расправе, уготованной ему инспектором Солокану. Мысль о солидарности товарищей ободрила его, придала силы, и он вошел в канцелярию, чувствуя себя готовым выдержать любые испытания…

В канцелярии, однако, его ни о чем не спросили и ничего ему не сказали, а сразу же передали жандарму вместе с большим желтым пакетом, прошитым суровыми нитками и разукрашенным сургучными печатями и красными штемпелями. Жандарм тут же вывел Томова в коридор, передал другому жандарму, под охраной которого уже стояла небольшая группа заключенных, и вышел во двор узнать, прибыла ли машина.

Улучив момент, когда оставшийся жандарм, не спеша прогуливаясь по коридору, отдалился от группы, Илья чуть слышно спросил соседа, пожилого человека в полосатой арестантской одежде:

— Куда нас?

— Меня в Дофтану, доотбывать срок… А тебя?

В ответ Илья выразительно пожал плечами.

— Не спрашиваю, кто ты, — продолжал его сосед в арестантской одежде, — политический или уголовник, но хочу, чтобы ты знал и передавал, кому только сможешь… Тюремщики убили товарища Когана еще две недели тому назад и тайком схоронили его, а теперь, мерзавцы, врут, будто он покончил с собой… А второму товарищу — Никулеску — выбили единственный зрячий глаз, и теперь он совсем ослеп. И тоже брешут, гады, будто виноват в этом он сам. Он, дескать, где-то оступился, упал и прочее вранье… Запомни, братец, — Коган и Никулеску! Не забудешь?

Не глядя на соседа, Илья зло прошипел:

— Сволочи!.. Не беспокойтесь, не забуду…

Заключенный пристально посмотрел на Томова и спросил:

— Ты… коммунист?

Ответить Илья не успел. Со двора вернулся жандарм и увел часть узников, в том числе пожилого соседа Томова. Вскоре жандарм вернулся за другими заключенными. Вслед за ними второй жандарм вывел Томова во двор, где стояла тюремка — «дуба». Из окон здания послышались выкрики:

— Да здравствует солидарность!

— Да здравствует компартия Румынии!

— Да здравствует Советская Бессарабия!

Жандарм ткнул дулом карабина Томову в спину и спросил:

— Не тебя ли это наши братцы-румынчики провожают? Ты ведь из Бессарабии?!