— Ты — со мной, а остальное не так уж важно, — сказала она. — Мне бы частичку твоих удач, и я была бы самым счастливым человеком.

— А кому они нужны, мои удачи, если воды опять не окажется. А мечта найти алмазы рухнула. Куда девался старый Дамдин?.. Что-то мне все это не нравится. Слишком уж много случайностей: пропали пиропы, исчез Дамдин… Ну, а насчет воды у меня все же есть предчувствие — вода скоро будет!

— Не надо утешать. Тут на интуиции далеко не уедешь.

Они шли по степи. Вечернее солнце золотило дали, пустынный простор словно бы затягивал их. Им было хорошо вдвоем, хотелось идти и идти, и заботы дня постепенно уступали место интимному чувству, желанию ни о чем не думать, говорить о красоте жизни, о ее необыкновенности.

— Я совсем извелась без тебя, — сказала она.

— Ну, положим, мне было не слаще. Если хочешь знать, я все это время держался на самолюбии.

— И нашел нефтяной газ. У меня тоже самолюбия хоть отбавляй, да толку от него никакого. А Зыков гоголем ходит: «Все конспектики, конспектики… Без конспектиков воды нет и с конспектиками воды нет». Все-таки ты повидал чудеса, а я за это время, кроме ухмыляющейся физиономии Зыкова, похожей на недожаренную яичницу, ничего не видела. Его вид вызывает у меня аллергию. Если бы можно было хотя бы одним глазком взглянуть на каменную богиню и на кости динозавров! Кости динозавров… Сумасшествие…

— Такая возможность не исключается. Когда я рассказал обо всем Сандагу и Тимякову, они прямо-таки остолбенели. Все суетились возле меня и Цокто, какао и коньяком угощали. И знаешь, что самое обидное: чувствую — Сандаг и Тимяков не верят ни одному моему слову. Сандаг так осторожненько, вроде сам с собой, рассуждает: «Каменной Тары исполинских размеров быть не может. Кто ее изваял? Дзанабадзар, великий скульптор семнадцатого века? Но Дзанабадзар работал с бронзой, с металлами вообще. Резьбой по камню он не занимался. Его богиня Тара — это скульптурный портрет его возлюбленной. Нет уж, извините, пока не увижу собственными глазами, не поверю. Если даже она из мыльного камня или вылепленная из глины, наподобие субурганов, все равно не верю. Цельный скелет динозавра? Да ни один монгол, будь он ламой или пастухом, ни за какие блага в мире не дотронется до костей дракона — потому они и пролежали на поверхности семьдесят миллионов лет. Подобные жертвы богам у нас не приносят. Ну, а вечный огонь, если это не какой-нибудь ламский фокус…» В общем, все мои находки свел к нулю со знаком минус.

— Надо было захватить кость динозавра.

— Надо было. Да как везти чертову кость длиной в восемь метров? Так вот: Сандаг и Тимяков решили, как я полагаю, проверить мою заявку и совершить большую разведочную поездку по Гоби. После того как найдем воду, сразу же отправимся в Котловину пещер, а потом вроде бы спустимся до второй цепи Гобийского Алтая, к хребту Нэмэгэту, и вернемся домой через пустыню, будем обследовать по пути все источники и оазисы. Так что теперь все зависит от вас с Зыковым.

— Ты хочешь сказать — от меня?

— Ну, считай так. Я лично убежден в твоем прогнозе: правильно сделала, заложив скважину навстречу падающим пластам.

На буровую они вернулись в полной темноте. Пушкарев вскочил на свою лошадку и помчался по ночной степи в лагерь экспедиции. Ему хотелось остаться на буровой, очень хотелось, но остаться он здесь не мог.

…Теперь Пушкарев каждый день появлялся на буровой. Найти воду во что бы то ни стало! Помочь Вале… Если говорить по правде, то он только и занят был делами гидрогеологов, забросив поиск угля и горючих сланцев. Своих геологов разделил на два отряда. Отряды, правда, насчитывали не так уж много народу: геолог, шофер, коллектор. Наметил маршруты геологической съемки для них. С утра до поздней ночи разъезжали отряды по степи, описывали все обнажения, все выходы пород, все «наводящие признаки», все источники.

В очень короткий срок составил он предварительную геологическую карту огромных пространств, и Валя могла теперь судить о простирании тех или иных пластов, а это главное. Пушкарев обнаружил водоносные песчаники. Большего Саша сделать не мог. В соответствии с предполагаемым простиранием этих пластов и заложили еще три скважины.

Саша Пушкарев… Каждый приезд его на буровую делался для нее событием. Иногда они приезжали с Тумурбатором, и пограничник развлекал Долгор. «А из них могла бы получиться неплохая пара…» — думала Валя. Но чаще всего она думала о воде.

И снова скрипит железный трос о блоки, снова многометровая свеча штанг гнется и вздрагивает — вот-вот оборвется…

Таинственное исчезновение старого мастера Дамдина озадачило всех и опечалило. Куда он мог деваться? В юрте все осталось на своих местах, даже незаконченная работа из нефрита. Меньше всего можно было думать о преднамеренном убийстве почти столетнего старца.

Пушкарев понимал: искать месторождение алмазов бессмысленно, и все-таки он не оставлял надежды. Случались дни и часы, когда они с Цокто и Тумурбатором забирались далеко в горы, обследовали котловины. Но это была, так сказать, побочная, «необязательная» работа.

Пушкарев был геологом, и все, что встречалось на пути, подмечал его острый глаз. Оставив лошадей в каком-нибудь укрытии, они поднимались почти к самым вершинам гор. Тяжелый рюкзак с разноцветными штуфами оттягивал плечи. Они прослеживали обширную зону пегматитовых жил, наносили на карту обнажения. Пушкарев брал в левую руку кусок породы и точным ударом геологического молотка отбивал выступающие части.

— Пиропов нет!

Александр объяснял Цокто:

— От внимания геолога не должна ускользать ни одна мелочь. Даже растения помогают иногда делать открытия. К примеру, смолки с розовыми и красными цветами, фиалки и белые ярутки вбирают в себя из земли медь и цинк. Один из видов астрагала с бело-розовыми цветами выдает тайну залежей урана. Если скромные анютины глазки раскрашены в яркие, кричащие тона, то, значит, под ними в земле прячется цинк.

— А вода? — спрашивал Цокто.

— Для воды существуют свои признаки, я говорил о них Басмановой. Если песчаный камыш, вайда, дюнник растут все в одном месте — верный признак пресной воды. А соседство верблюжьей колючки, тамариска и вейника указывает на минерализированные воды.

Цокто все было интересно. Конечно, он не мог признаться русскому геологу в том, что приставлен к нему соглядатаем Бадзаром и Накамурой. Цокто должен следить за всеми находками Пушкарева, и если геолог найдет красные камни или алмазы, сразу же сообщить. Если бы не это обстоятельство, Цокто чувствовал бы себя прекрасно.

— Нет, друзья, — сказал однажды Пушкарев, — искать алмазы в этих горах должна специальная экспедиция. Все гораздо сложнее, чем показалось сначала. Оставим эту затею.

— Оставим, — обрадовался Цокто. — Я ведь еще в Улан-Баторе говорил: нет алмазов!

— И Дамдина вряд ли найдем, — сказал Тумурбатор.

Наконец-то и сам Пушкарев понял, зачем он забирается в горы, лазает по скалам, не зная устали: не алмазы ищет! Ищет тело старого Дамдина…

Однажды спросил у Цокто:

— Куда мог деваться Дамдин-гуай?

Цокто почему-то смутился, долго не отвечал. Потом, отведя глаза в сторону, сказал:

— Куда девался? Никуда не девался. Он был стар, очень стар. А когда человек чувствует смерть, он «переходит в степную юрту», ложится на траву и ждет конца. У нас ведь не зарывают в землю, как у вас. Тело Дамдина мы здесь все равно не найдем — в степи искать нужно.

В горы они больше не ездили. И мечта об алмазах потускнела.

— Старому Дамдину камни привозили со всех концов Монголии, — говорил Тумурбатор. — А до революции он их получал даже из Китая и Тибета.

Но Пушкарев не сдавался:

— Почему все же старик послал камни в Ученый комитет? Это же заявка на пиропы!

— Не знаю.

— Пиропы где-то здесь, неподалеку.

Сандагу Александр признался:

— Вся эта история с пиропами и исчезновением Дам-дина что-то мне не нравится. Формально ни к чему не придерешься, а есть какой-то смутный осадок на душе, ощущение того, что именно красные камешки погубили старика.

— Ну, это слишком уж смелое предположение: старый Дамдин, возможно, искал нужные камни для своей работы и сорвался со скалы. И сами будьте осмотрительнее: не сорвитесь!

— Я-то не сорвусь, если не столкнут насильно. Ладно, буду искать уголь, буду искать сланцы, нефтяной газ, воду — все, что угодно. А к пиропам все равно рано или поздно вернусь: они должны быть! Я чувствую: они где-то совсем близко, просятся в руки.

Тревога все сильнее и сильнее завладевала Пушкаревым. Да, араты из артели обшарили ближайшие горы и ущелья, но тела старика так и не нашли. Не получилось Шерлока Холмса и из Пушкарева.

Степное спокойствие обманчиво. Кому-то из тех людей, кого он даже не знает, есть дело до русского геолога, кто-то, возможно, следит за каждым его шагом, ждет чего-то.

Он приезжал на буровую, и здесь ему всегда были рады. Иногда его сопровождали Тумурбатор и старик Луб-сан, сторож лагеря.

В холодные вечера Лубсан деловито разводил огонь в печурке, усаживался на туго свернутые кошмы, вынимал из-за пазухи книжку и, в который раз, начинал неторопливо перелистывать ее. Это была книга Тимякова, подаренная им Лубсану, книга о Монголии, о нем, Лубсане.

В тот самый день, когда экспедиция приехала в эти края из Улан-Батора, Тимяков, поздоровавшись с Лубсаном, протянул ему небольшую книгу в коричневом переплете, тисненном золотом, и сказал:

— Вот, возьми от меня в подарок — о тебе книгу написал.

Лубсан бережно взял заскорузлыми руками книгу и долго рассматривал золотые буквы. Он не умел читать, но знал, что в книгах скрыта большая мудрость, которая делает людей сильными, и потому относился к печатному слову с уважением. Он стал тогда осторожно перелистывать тонкие страницы, усеянные черными непонятными значками, и неожиданно качнулся в сторону, залился беззвучным смехом.

— Да это же мой верблюд Лентяйка! — вскрикнул он. — И я рядом… — Он схватил книгу и ткнул пальцем в свой портрет. — Всем показывать буду. Ая-яй, хорошо… Ну, спасибо. Порадовал старика!

Теперь, сидя в юрте Басмановой на войлоках, Лубсан перевертывал каждую страницу и когда на фотографиях узнавал своих приятелей, их коней и яков, юрты и собак, то снова заливался смехом.

— А чего здесь написано? — спрашивал он и, когда Валя или Пушкарев объясняли, слушал внимательно, боясь пропустить хоть слово.

— Почитай еще, пожалуйста, — просил Лубсан, когда Пушкарев умолкал. — Спрашивать будут — рассказывать придется.

И чем дальше читал Пушкарев книгу, тем серьезнее становилось лицо Лубсана. Перед старым кочевником проходила вся его жизнь, словно это была книга не его друга Андрея, а судная книга загробного князя Эрлнк-Номон-хана, в которой записаны и добрые дела и грехи человека. То видел он себя в рваном халате и старых гутулах, заплатанных шкурой верблюда, загоняющим в лютую стужу хозяйский скот; то вставали перед ним необозримые картины Гоби и Алтая, где водились хуланы и янгеры, и он видел себя подкрадывающимся к осторожному, пугливому зверю; то брел он в зной с караваном по пескам Алашаньской пустыни, умирал от жажды и голода, дрался с кровожадным барсом, а в трудные годы, когда погибал весь его скот и зверье уходило неизвестно куда, просил подаяния у монастырских ворот. Было сказано даже о том, как новая власть подарила ему юрту и несколько голов скота на развод. Вся его жизнь точно на ладони представала перед ним. Было здесь и хорошее и плохое.

«Однако мало добрых дел сделал, — думал он с грустью. — Не знал, что книга обо мне будет, а то постарался бы».

Книга произвела на Лубсана большое впечатление. Он решил, что будет хранить ее на божнице, вместе с бурханами.

Любил эти тихие вечера в юрте Басмановой и пограничник Тумурбатор. Он окреп, поправился, чувствовал, как силы возвращаются к нему, стал с нетерпением ждать летнего праздника Надома, надеясь принять участие в спортивных играх, в борьбе с местными силачами.

Ему все больше и больше нравилась тихая, немногословная Долгор, которая как-то робела в его присутствии, смущалась, и стоило больших трудов вызвать ее на разговор. Постепенно она привыкла к нему; завидев его на пороге юрты, улыбалась, спешила подать пиалу холодного кумыса. Совсем осмелев, расспрашивала о службе на границе и о том, как японцы напали на заставу, как Тумурбатор попал в госпиталь. Он не любил об этом рассказывать. Больше говорил об Улан-Баторе, где ей никогда не доводилось бывать.

— Ты видала когда-нибудь многоэтажный дом? — спрашивал он.

Нет, ей было непонятно, как люди могут жить в таком доме, друг у друга над головой.

— Вот поедешь с Валей в Улан-Батор, все своими глазами увидишь: промкомбинат, магазины, театр, кино. Про Чапаева интересно. А Надом не то что здесь: тысячи людей съезжаются! Ты спрашиваешь, как в больших домах люди живут друг у друга над головой? Смешная… Вот спроси у Вали или Пушкарева, какие дома в Москве: таких и в Улан-Баторе нет — в ящике наверх поднимаются, лифт называется.

Вспыхивала электрическая лампочка. Делалось тепло и уютно. Появлялись Чимид и Гончиг, который все еще батрачил у Бадзара. Они устраивались прямо на полу и жадно ловили каждое слово Пушкарева и Вали. Пушкарев знал много интересных историй, но лучше всего он умел рассказывать о той стране, откуда приехал в Монголию. Это была удивительная страна, и рассказы о ней Долгор готова была слушать хоть до утра. Пушкарев говорил о далекой Москве, где все было чудом: и высокие дома с зеркальными витринами, и стальные мосты, и бесконечный поток автомашин. Там находилось диво из мрамора и металла — солнечная улица под землей. А вечером на башнях Кремля загорались рубиновые звезды. Валя вспоминала полноводную Волгу, так милую ее сердцу. Она задумчиво смотрела в открытую дверцу печурки, где весело потрескивали дрова, и неторопливо рассказывала о белых пароходах, огромных плотах, медленно плывущих вниз по реке, об изогнутых парусах у дымного горизонта.

Иногда Пушкарев и Валя говорили «не для всех», а для себя.

Долгор не знала, о чем они говорят, но по выражению их лиц, по интонации голоса можно было догадаться, что разговор идет все о той же большой стране, которую называют Советским Союзом. Должно быть, в этой стране и в самом деле очень хорошо, так как после воспоминаний о ней оба делаются очень грустными и долгое время сидят молча.

Все это были будни экспедиционной жизни.

Великий праздник Надом, которого с таким нетерпением ждал Тумурбатор, подкрался как-то незаметно. Он совпал с радостным событием на буровой.

А произошло все так. Решили бурить и по ночам. Сроки поджимали да и нет иссушающего зноя, легче работать. Они достигли проектной глубины, а воды все не было. Валя нервно кусала губы. Неужели все ее надежды — только досужий домысел?.. Самое страшное — это то, что будет потом, когда бур пройдет проектную глубину…

Бур прошел ее.

Под утро после очередного подъема агрегата из скважины вдруг с силой вырвался мощный фонтан воды. Этого вроде бы и ждали, но все случилось так неожиданно, что все растерялись.

Первым опомнился Зыков.

— Трубы! Трубы нужно наращивать! — завопил он.

Рабочие подкатили тяжелую чугунную трубу. А Валя стояла и не знала, что ей делать, — ведь это была первая самоизливающаяся скважина в ее практике. Она завороженно смотрела на толстые косматые струи необыкновенного фонтана.

Трубу подцепили к тросу и поставили над устьем скважины. Но вода переливалась через края трубы, белыми бурунчиками пенилась на земле.

— Ну и фонтанчик! — прокричал Зыков в самое ухо Вале. — Поздравляю вас, Валентина Васильевна.

Конспектики положили меня, старого дурака, на обе лопатки. Знание — свет, незнание — тьма!

— Скачите к Сандагу и Тимякову! Пусть все знают…

Вскоре приехали Сандаг и Тимяков. Несмотря на ранний час, на скважину съехались араты: откуда только они взялись? Кричали, шумели, смеялись. Кое-кто даже пустился в пляс. Большая вода — большое событие.

— Знал бы — не уезжал с буровой, — сказал Пушкарев и при всех положил Вале свои жесткие ладони на плечи. — Ты — самый большой начальник самой большой воды. Теперь-то Сандаг разрешит тебе взглянуть на каменную Тару.

Весть о «большой воде» полетела по степи, и к буровой началось настоящее паломничество. Все, кто приехал из дальних и ближних стойбищ на великий праздник Надом, считали своим долгом прежде всего взглянуть на «большую воду», которая бьет фонтаном, а уж потом предаваться веселью и торжествам.

Гобийцы прибыли огромными караванами, со своими палатками и юртами, пригнали гурты баранов, привезли бурдюки с кумысом, разбили становища в ближайших лощинах. К месту торжества тянулись всадники и всадницы в фиолетовых, розовых, зеленых, малиновых халатах. Силач Тумурбатор, изловивший знаменитого разбойника Жадамбу, разъезжал от юрты к юрте на верблюде. Скоро начнется борьба, и он, конечно же, снова получит звание прославленного борца. Но уже сейчас его встречают как лучшего друга, поят арькой и кумысом. На нем войлочная тюбетейка, твердая, как железо, и праздничный чесучовый халат. За ним на сивой лошадке всюду следует пастух Гончиг. Он уважает силу и сейчас греется в лучах чужой славы.

— Мы всех этих с Мухур-Нура положим на обе лопатки, — говорит Гончиг.

Вдруг поважневший Тумурбатор не удостаивает его ответом, но слова Гончига ему нравятся, и поэтому он позволяет пастуху садиться на почетное место рядом с собой.

Аюрзан распорядился соорудить на ровной площадке трибуну. Сюда же привезли и сенокосилку для всеобщего обозрения. Раньше на празднике монахи устраивали священный танец цам. На этот раз аратское правление все решило взять в свои руки. Будут показаны загоны для скота и колодцы. Сандаг прочтет доклад о международном положении. Агроном поведет всех на огороды и угостит огурцами и редиской. Жена Аюрзана Даши-Дулма возглавит самодеятельность.

Даже Чимиду нашлась работа: он должен был исполнять роль старого ламы в пьесе, сочиненной силами молодежи объединения.

В лагере экспедиции торжество началось необычно: рано утром, когда все еще спали, в юрту Сандага и Тимякова ворвался радист и закричал:

— Правительственная радиограмма! Нас поздравляют с праздником…

Немедленно были собраны сотрудники экспедиции и обслуживающий персонал. Сандаг зачитал текст радиограммы.

Все, кто имел оружие, выстрелили в воздух.

Сандаг был глубоко взволнован вниманием правительства. Он знал, что обстановка в стране напряженная. Правительству приходилось заниматься ликвидацией остатков шпионско-вредительской организации, раскрытой еще в прошлом году. Ходили упорные слухи, что японцы стягивают к границам большие силы. По сей день японские войска делали попытки вторгнуться в пределы Монголии — об этом писалось в газетах. И все же об экспедиции помнят, следят за ходом ее работ.

После завтрака отправились на главную площадь — пустырь. Здесь уже закончилась официальная часть. Гремела музыка. Трибуна была задрапирована бордовой тканью, украшена флагами. Зрители располагались двумя полукольцами по сторонам пустыря. Тут были и всадники на лошадях и верблюдах, и пешие. Девушки, увешанные серебряными украшениями, покуривали трубочки — гансы, смеялись, весело переговариваясь, выбивали трубки о каблук; парни пили кумыс и городское пиво. По площади шествовали ряженые, изображающие древних богатырей. Будто вызванные из глубины седых времен, шли колонной стройные сильные юноши, поблескивая чешуей панцирей и остриями копий. Лица их дышали мужеством, отвагой. Зрители аплодировали: богатыри несли красные знамена.

После карнавального шествия началась борьба. Десять пар борцов, в узорных гутулах, мускулистые, сильные, молодые, напряженно ждали сигнала к началу боя. Главным судьей был старик Лубсан, знаток всех правил; он вручит приз лучшему борцу. Лубсан сидел на скамеечке, вытирал голову платком, щурился от яркого света. Потом махнул платком. Борцы стали сходиться, хлопая себя руками по ляжкам, подпрыгивая. Приготовились к схватке, сцепились. Лубсан подбадривал борцов, угощал победителей жирными борцигами — печеньем, подносил им кувшин с кумысом. Однажды побежденные уже не имели права бороться вторично. Из победителей составлялись новые пары.

В начале третьего тура посредник правого крыла громким голосом выкрикнул:

— На радостном и великом празднике Надоме в честь семнадцатой годовщины Монгольской Народной революции, чело борцов, глава всех могучих, выдающийся из сонма сильных, выдвинувшийся из десяти тысяч борцов, сильнейший из сильных, преисполненный неубывающей мужественности, прославленный народом Тумурбатор вызывает борца Мухур-Нурской долины Чултума, радостно крепнущего в расцвете сил и мощи, в семью могучих.

— Благодарим за честь! — донеслось со стороны левого крыла.

Особым, танцующим шагом, ритмично взмахивая руками — изображая полет орла, — вышли на поле силачи.

Борцы сошлись, покосились друг на друга, словно собравшиеся бодаться быки, и сшиблись в схватке.

Борьба длилась долго. По правилам, чтобы стать победителем, не требуется свалить противника на землю, а достаточно сбить его с ног так, чтобы он, потеряв устойчивость и равновесие, лишь коснулся рукой земли. Из-за этого и шла борьба. Лицо Чултума сделалось пунцовым от натуги. Шея Тумурбатора вздулась. Моментами зрителям казалось, что рука Чултума вот-вот коснется земли. Но через мгновение в таком же положении оказывался Тумурбатор.

В конце концов Тумурбатор сбил своего противника с ног.

Зрители пришли в сильное возбуждение. Они повскакали с мест, подбрасывая вверх шапки, били в ладоши, протягивали руки к Тумурбатору.

Обычно скромный, застенчивый, Тумурбатор сейчас выпятил грудь. Чултум приложился ладонями к согнутым локтям победителя в знак того, что он признает его превосходство и уважает его. С выпяченной грудью и широко расставленными руками победитель, переваливаясь с ноги на ногу, приблизился к Лубсану. Судья поднес победителю большую пеструю пиалу кумыса. Тумурбатор осушил ее до дна.

Одержав победу, Тумурбатор отвел Гончига в сторону и прошептал:

— Сегодня ночью…

Пушкарева и Валю привлекли конные скачки. Наездниками были дети от шести до двенадцати лет. Не верилось даже, что малыши в островерхих шапочках с красной звездой пустят горячих жеребцов вскачь и хладнокровно пройдут всю дистанцию в тридцать километров.

Вот они начали разминку. Скакуны шли по кругу, а малыши высоким речитативом запели старинный клич «Гинго». Было не меньше сотни участников скачек.

— Гинго! Гинго! Гинго! — выкрикивали они, а лошади напрягались, прядали ушами.

На одежде каждого наездника имелся свой отличительный знак: порхающая бабочка — в знак того, что юный наездник, как бабочка, легок и не утомляет лошадь; летящая птица — в знак того, что скакун мчится как птица; узор — нить счастья; три кружка — драгоценности, чандмани.

В момент старта зрители запели хвалебную песнь знаменитому скакуну — «Чело десяти тысяч скакунов».

Цокто рассказывал:

— В давние времена был знаменитый скакун Джонон Хара, что значит «Царственный Вороной». После его смерти его безутешный хозяин сделал скрипку, увенчал ее гриф гордой головой Царственного Вороного, выточенной из драгоценного сандалового дерева, натянул на деку скрипки нежную кожу коня, чтобы, как живая, она чувствовала каждое движение смычка, и приладил две струны из конского хвоста. Так появилась монгольская скрипка моринхур.

К финишу первым пришел скакун маленького Самбу. Скакуна провели вокруг трибуны, ему лили кумыс на голову и крестец.

Славильщик звучным речитативом, высоко держа повод скакуна-победителя перед гостями, выкрикивал:

Гордость и краса обильной и широкой земли, Чело несказанной радости всего народа, Украшение державного Великого Надома, Скакун, мчащийся вихрем Во главе десяти тысяч бегунцов, Скачущий, растягивая шелковые поводья, Скакун с телом стройным и гибкой спиной, С гривой, словно у шапки-«шасер», Сверкающий в беге ногами, Лучший из коней всего народа…

Была стрельба из лука. Здесь победителей называли «удивительной меткости стрелок». Среди них почему-то было больше всего стариков. Восьмидесятилетний Узэмчин восьмьюдесятью стрелами выбил восемьдесят очков. Славильщики пели:

Меток лук его, и друг он верный могучему мужу. В бою он верен, и счастье, добычу приносит дому. Владеть им мужу, богатырю сильномогучему. Натягивать его, сгибаясь станом крепким. Слава луку желтому и белым стрелам быстрым!

У лотков, наполненных до краев сахарными пряниками, ватрушками, стояли девушки. Они громко зазывали покупателей. Около раскрашенной будочки толпился народ. Монгольская фортуна в виде узкоглазой насмешливой девушки крутила колесо лотереи, соблазняя желающих попытать счастья карандашами, папиросами, блокнотами. Это была палатка Монгольского центрального кооператива, присланная сюда из Улан-Батора.

Особенно задорные заставляли крутить колесо по десятку раз, пока не изгонялись со смехом. Пушкарев тоже решил попытать счастья. Валя, улыбаясь, поддержала его, и они пошли к будочке.

Выиграли куклу. Появление геолога с куклой в руках вызвало взрыв смеха у присутствующих. Кукла пошла по рукам. Ее рассматривали, клали на широкие ладони, чтобы она закрывала глаза, и хохотали. Валя тоже смеялась. Когда кукла оказалась у нее в руках, щеки ее порозовели.

— Что же я стану с ней делать? Я в куклы уже не играю, — сказала она, лукаво взглянув на Пушкарева.

— Возьми, возьми! — закричали со всех сторон. — Пригодится! — и покатывались со смеху.

Куклу пришлось взять. Так и ходили они с куклой. Все на них оглядывались и понимающе улыбались.

Араты выбирали седла, украшенные серебряной отделкой тончайшей работы, каждое с именем мастера, его изготовившего, уздечки и котлы для варки чая и мяса, железные печки, патефоны, юрты с новыми войлоками, покупали аккуратные свертки синей и желтой далембы на халаты. Девушки примеряли шелковые тэрлики, смотрелись в зеркала, вплетали ленты в длинные косы и напевали про себя что-то веселое.

Чимид охранял витрину экспедиции. На стеллажах лежали глыбы самородной серы, флюорита и другие ископаемые; образцы почв, гербарии, семена трав и огурцы. Сам Чимид, как умел, рассказывал о богатствах края.

Вечером зажглись костры.

Пушкарев и Валя уселись на траву и слушали, как нежно звенит моринхур. Цвели тамариски, и воздух был наполнен их тонким запахом. День погас. Сделалось прохладно.

— О чем ты сейчас думаешь? — спросил Пушкарев.

Валя поправила волосы и серьезно сказала:

— Я ни о чем не думаю. Просто мне хорошо…

— А я вот думаю: везет мне в жизни. Ехал сюда за тридевять земель. И вот встретил тебя… Странно… Ведь это дело случая. А теперь без тебя жизнь показалась бы пустой. Смешно от таких признаний?

— Нет, не смешно. Сейчас мне кажется, что по-другому и не могло быть. Да никого на твоем месте я и не могу представить. Тот, другой, был бы не ты, и я его не смогла бы любить. Нам только кажется, будто случай руководит всем. Но ведь некоторые так и остаются одинокими, не встретив того, кого должны были встретить.

— Да, во всем этом, что называется жизнью, любовью, есть какое-то волшебство. Почему везет одним и не везет другим…

Он взял ее за плечи и хотел поцеловать, но она слабо отстранила его:

— Не надо, Саша. Кто-то идет.

Кусты зашуршали, и на полянке показался Тумурбатор. Рядом с ним шла Долгор. На Тумурбаторе была пограничная форма. Они о чем-то разговаривали. Долгор засмеялась. Тумурбатор взял ее за руку. Они прошли мимо, не заметив Вали и Пушкарева.

— А твоя подшефная совсем ожила, — сказал Пушкарев. — Этакого парня подхватила, тихоня!

Они рассмеялись.

Ламы из монастыря тоже ждали праздника Надома и по-своему готовились к нему. После долгих совещаний заговорщики решили испортить «красный» Надом, отвлечь от него верующих степняков.

— В дни Надома мы проведем Майдари-хурал, — сказал настоятель Норбо-Церен. — Этот хурал проводится обычно в это время, и никто не может запретить его, так как нарушения закона народной власти нет. Мы на виду у всех сожжем «сор», а потом развернем знамя Чингисхана, знамя войны!..

Замысел был ясен всем. Да, только таким способом можно объединить верующих, съехавшихся со всех стойбищ и кочевий.

Сжечь «сор» — значит нанести удар по врагам религии. Развернуть знамя Чингисхана — значит призвать к восстанию.

Майдари — грядущий будда. Он еще не пришел, но должен прийти на смену заленившемуся будде Шакьямуни, допустившему в Монголии народную власть. Известное дело: Шакьямуни — великий обманщик. Рассказывают, будто Шакьямуни и Майдари поспорили, кому из них править миром. Сошлись на том, что править будет тот, у кого в горшке быстрее вырастет цветок. Цветок вырос в горшке Майдари, но Шакьямуни воровским способом завладел цветком. Майдари якобы рассердился и воскликнул: «Правь этим миром, но пусть он будет таким же лживым, как ты. А я приду и прогоню тебя, и тогда воцарится истина…»

Теперь Норбо-Церен решил не без намеков пышно отпраздновать Надом в честь грядущего мироправителя, сделать намек, что державой света Шамбалой является Япония и что священная война ее против еретиков и безбожников скоро начнется.

Рано утром съехавшиеся в урочище кочевники были разбужены громким тягучим звуком: то ревели пятиметровые монастырские трубы ухыр-бурэ.

Из монастыря вышла торжественная процессия монахов в ярко-красных мантиях, желтых накидках и медленно двинулась вдоль наружной стены. Бритые толстомордые монахи волокли колесницу с крупным золотым изображением Майдари, знаменем, завернутым в желтую далембу, курительными свечами и священными книгами. У каждого поворота, у каждого из двадцати восьми грушеобразных субурганов подолгу задерживались, читали молитвы, пили кирпичный чай из пиал, ели сладости и пресные лепешки. В колесницу также было впряжено чучело слона, слон помахивал хоботом. Ламы ходили и ходили вокруг монастыря; и сюда, к его стенам, постепенно стекался народ.

Среди публики толкались Тумурбатор и Гончиг. Они поглядывали на знамя, завернутое в желтую материю, и едва приметно улыбались, вполголоса переговаривались.

Процессию охраняли ламы, вооруженные бамбуковыми палками. Если кто приближался к колеснице, того били без всякого предупреждения. Таков был порядок, заведенный еще тогда, когда религия пользовалась уважением. За колесницей шел монах в огромной маске бога войны, украшенной человеческими черепами.

Норбо-Церен поднялся на помост и важно уселся на шелковых подушках. Он наблюдал за соблюдением церемонии, и вид его был суров.

Наконец настало время нанести удар по врагам религии — сжечь «сор» — красивую трехгранную пирамиду из теста. Считалось, что вместе с пирамидой сгорят и души всех врагов желтой религии.

На пустыре развели костер.

Двое важных лам вынесли из узорной палатки на деревянных носилках огромную, увенчанную человеческим черепом пирамиду-«сор», вобравшую в себя все прегрешения народной власти против желтой религии.

Монахи громко забормотали молитвы, зазвенели колокольчики, завыли раковины, совсем по-конски заржали чанлины — трубы из бедренной кости человека, оправленные в серебро, глухо загудели массивные гонги, дробно посыпали горох барабаны. Сила музыки все нарастала, крепла, доводя молящихся до исступления. Закружился в танце бог войны Чжамсаран, украшенный короной из человеческих черепов. Откуда-то появились мальчики в масках в виде мертвых голов. Пляска перешла в неистовые прыжки и кружение.

И вот пирамида-«сор» с оскаленным черепом, напоминающая наконечник огромной стрелы, полетела в огонь; и наконечник этот был направлен в сторону юрт аратского объединения. Намек всем был ясен.

Неожиданно наступила тишина.

И среди тишины раздался сипловатый, но еще сильный голос настоятеля монастыря Норбо-Церена.

— Дети мои, заблудшие овцы! Враги веры наказаны, им предназначено гореть в вечном огне. Сейчас перед вами совершится чудо: владыка державы света Шамбалы благословенный Ригден Джапо прислал нам высшую драгоценность — чандмани — знамя мудрости и победы на все времена. Придите, дети мои, под это священное знамя — знамя истинной веры и великого учения. Мы развернем его сейчас и победим с ним всех врагов Монголии…

Он подал знак. Ламы проворно сдернули со знамени желтый чехол и развернули полотнище. По толпе пронесся возглас изумления, удивления, радости.

У Норбо-Церена отвисла челюсть: перед ним струилось, колыхалось на ветру алое шелковое знамя с портретом Сухэ-Батора.

— Убрать! Убрать! — закричал настоятель и в бессильной ярости закрыл лицо руками, сник.

А в толпе уже поняли, что произошло. Сперва раздался смешок. Потом весь пустырь задрожал от смеха сотен людей. Смеялись и взрослые и дети.

— Ну, нам здесь больше нечего делать! — весело сказал Гончигу Тумурбатор. — Все это похоже на похороны прежней, старой жизни. Дай скрестить с тобой руки, как с верным другом, и пожать их, как теперь делают все. Спасибо за помощь, батыр. Знамя Чингиса в музей пошлем. Хочешь, научу приемам борьбы?

— Эй, эй, только не жми руку, она мне еще нужна!

— Уходи от этого кровопийцы Бадзара к нам в объединение — человеком будешь.

— Уйду, наверное, — согласился Гончиг.

…Великий праздник Надом, который стали здесь называть также праздником «большой воды», был в полном разгаре. Он будет кипеть, бурлить и день, и два, и неделю, и две, так как люди рады побыть друг с другом, рассказать новости за год, отпраздновать веселые свадьбы.

Но членам экспедиции было некогда: все готовились в дальнюю поездку, которая займет несколько недель. Они должны пройти по самым безлюдным местам пустыни Гоби, исследовать горы Гобийского Алтая.

— Я рассчитываю проследить древнюю речную сеть, — говорил Тимяков.

Для Сандага Гоби была необозримым пастбищем. Верблюдов, коз и овец госхоз будет разводить в Гоби. Здесь на многие сотни километров простираются пастбищные угодья. Любимая пища верблюдов, коз и овец — полукустарничковые солянки, ежовник, лук многокорешковый. А этими-то растениями как раз и изобилует Гоби.

Иногда они откладывали в сторону бумаги и любовались степью, залитой лунным светом. Легкая седая мгла окутывала юрты, древние могильники. В открытые двери врывались запахи трав.

— Что ж, кажется, все ясно, — говорил Сандаг, когда уже начинало светать. — Сделаешь хорошее дело — тебя встретит добрый путь. До Котловины пещер поедем на автомашине. А дальше — на верблюдах в горы Нэмэ-гэту, обогнем их и вернемся домой пустыней. Этакая петля. А сейчас — спать, спать! Днем надо наведаться к Аюрзану, договориться, чтобы верблюдов заблаговременно отвели в Котловину пещер. Вопрос с Басмановой решен: она должна ехать с нами. А что делать с Долгор? Валя просит взять Долгор.

— Возьмем. Вале одной среди мужчин покажется скучно.

— И то верно. Сделаем из Долгор повара.

Сандаг и Тимяков жили в одной юрте. Юрта была пятистенная, просторная. Сандаг увлекался ботаникой, и пол юрты был завален гербариями и снопами разных трав. Можно было подумать, что это не юрта двух ученых, а кусочек Гоби: корявый куст саксаула с торчащие ми вверх безлистными ветвями, веточка кустарника «золотой нити» — алтан утас, напоминающая по форме морозный узор на стекле, сухой тамариск, сульхир, из зерен которого гобийцы мелют муку и питаются ею круглый год, хармык, карагана, астрагал, который применяют при болезнях сердца, дерис и еще какие-то причудливые растения пустыни, мохнатые, седые, колючие, покрытые восковым налетом.

Так и спали ученые среди этих кустов.

…На фоне всеобщих забот мало кто придал значения приезду профессора Бадраха. Он остановился в юрте своего отца Бадзара, в лагере появился всего лишь раз, за день до отъезда экспедиции в горы.

— Не утерпел, прикатил сюда, — сказал он Сандагу и Тимякову. — Я ведь обычно отпуск провожу здесь, в родных местах, возле старых родителей. Плохи стали, мать часто болеет… Говорят, вы нашли пресную воду! Большое событие. От всего сердца поздравляю! И радуюсь. В этом краю, забытом богом и цивилизацией, люди живут мечтой о воде. Признаться, даже не верил, что вам так быстро удастся справиться с этой задачей… Вроде бы и на остальных буровых дела идут успешно.

— Это так, — подтвердил Тимяков. — У гидрогеолога Басмановой особое чутье на воду. Молода, а глаз наметанный, любому инженеру фору даст.

— И все-таки я продолжаю считать: место для города и для госхоза выбрали вы неправильно, неудачное место.

— Почему? — удивился Тимяков.

— Район неблагонадежен в санитарно-ветеринарном отношении. Тут, кстати, и раньше отмечались случаи заболевания скота сапом и сибирской язвой. Кто может дать гарантию, что при массовом скоплении скота эти болезни не вспыхнут с невиданной силой? Слышал, в объединении Аюрзана крупный рогатый скот поражен чумой.

Да, страшная весть о «черной смерти» ползла и ползла по степи. Теперь пастбища объединения да и само объединение объезжали далеко стороной. Здесь пахло карболкой, известковым молоком и сулемой. Ветеринары в просмоленных плащах день и ночь разъезжали от стада к стаду, делали прививки скоту. Противочумную сыворотку вводили под кожу и зараженным животным.

Потом случилось несчастье. Поздно ночью ветеринар возвращался верхом в юрту. И когда пробирался по узкому ущелью, откуда-то сорвался увесистый камень, сломавший ему плечо. Конь приволок бесчувственного ветеринара к юртам.

Но главное было сделано: вовремя произведены прививки скоту. Погибло всего десятка три коров. Урон был незначительный, но сидевший у монастырских ворот подслеповатый Шараб сиплым голосом говорил о гневе богов:

— Отступают от старых порядков, сено косят, в артель объединяются — вот и разгневали богов. Погодите, еще не то будет…

Наиболее трусливые ушли было из объединения, но потом вернулись.

Все вроде бы успокоилось, только профессор Бадрах испытывал тревогу за судьбу будущего города. Он был достаточно умен и воспитан, чтобы не перечить председателю Ученого комитета и известному русскому ученому, авторитет которых был выше авторитета самого Бадраха. Он пытался заронить сомнения.

Когда от Цокто узнал о находке пещеры с вечным огнем, каменной богиней и костями динозавра, заволновался:

— Постарайся выяснить, когда Сандаг и Тимяков собираются ехать туда. Это очень важно.

— Скоро все поедем, пойдем через всю пустыню. И в пещеру заглянем, — сказал Цокто.

У отца Бадрах сурово спросил:

— Ты отправил пакет, который передал тебе Цокто? Большой, коричневый…

— Сразу же отправил с Жадамбой.

— Нужно немедленно послать туда верного человека с новым письмом. Пусть они там поторапливаются, если не хотят потерять все.

— Завтра пошлю.

— Не завтра, а сегодня. Сейчас! Это мой основной капитал — я под угрозой разорения из-за какого-то русского геолога. Очир мог давно его убрать, а теперь это не имеет значения. А Дамдина убрали — это хорошо: в Монголии алмазов нет и не должно быть! Нам с тобой они не нужны.

Бадраху хотелось попасть в эту большую поездку, задуманную Сандагом и Тимяковым, и он притворился смирившимся. В одну из встреч с Сандагом он сказал:

— Может быть, вы и правы: с чумой ведь тоже можно бороться. Я — человек старого закала. Но работы экспедиции меня заинтересовали. Если намечаются поездки, сулящие какие-либо археологические открытия, то прошу принять меня в состав отряда — будем считать, что лед между нами сломан.

Сандаг криво усмехнулся:

— Такие поездки не намечаются. Мы сейчас не можем отвлекаться на исследование памятников старины. А что касается льда, то ваши американские и английские друзья любят повторять, что способ ломки льда зависит от толщины льда.

После столь прямого ответа Бадраху ничего не оставалось, как встать и откланяться. Но он продолжал сидеть.

Улучив минуту, когда Сандаг вышел из юрты по делам, сказал Тимякову:

— Я помню вас совсем молодым. Великий отец археологии Петр Кузьмич Козлов был влюблен в вас, считал своим преемником, был уверен, что вы пойдете его путем. Вы были романтиком… да, романтиком. Рунические надписи приводили вас в трепет. И странно, что, прожив много лет в нашей стране, вы не стали археологом! Вспомните, Козлов назвал в честь вас Андреевским тот из Ноинульских курганов, где вы нашли череп гунна и голову мифического животного из ярко-червонного золота.

— Это давно решенный вопрос, — холодно ответил Тимяков. — Археология — не моя область. На мой взгляд, наука должна не только собирать древности, но и помогать строить настоящее. Я предпочитаю помочь преобразованиям Монголии.

— Все это, конечно, похвально. Но неужели вы всерьез думаете, что у моей бедной страны есть будущее, ради которого стоит тратить свои силы, отдавать жизнь? Монголия вся в прошлом. И только оно, это прошлое, может иметь значение для мировой науки.

— Вы обо всем этом написали в своей последней книге. Я читал ее. Она производит странное впечатление. Стоит ли говорить о том, как вы заблуждаетесь?

— Да, написал и буду писать! Буду утверждать, что времена Чингисхана были золотым веком монголов. Великая монгольская империя обратилась в руины. Ее население постепенно вымирает, количество скота с каждым годом сокращается. Монголы из «князей пастухов» превратились в жалкий сброд. Они вырождаются умственно и физически, и, наверно, им предначертано исчезнуть с лица земли, как исчезли племена гуннов и сяньбийцев.

— Вы не любите свой народ, Бадрах. Ваша книга вышла не в Монголии, а в Англии. Почему? Кто вырождается? В своей книге устами одного японского авторитета вы предлагаете создать ни больше ни меньше, как Великое монгольское государство. Вы, правда, не указываете, под чьим протекторатом будет это государство, но японский авторитет говорит сам за себя. Как видите, вопросы, казалось бы, чисто теоретического порядка перерастают в вопросы государственной важности. Тут мы с вами — противники. Монголия должна перенимать опыт Советского Союза, максимально развивать производительные силы страны, поставить достижения науки на службу народу, чтобы ослабить зависимость кочевого скотоводства от природных и климатических условий. За это дело я, русский советский человек, готов отдать жизнь. Вы — ученый и должны помогать своему народу, который не вымирает, как вы утверждаете, а возрождается. Мы присутствуем при его возрождении.

Бадрах порывисто встал.

— Ну что ж, — сказал он, — останемся при своих заблуждениях. Вы на редкость откровенны со мной.

— Я хочу вам добра. Опомнитесь, пока не поздно.

На темно-красных губах Бадраха появилась саркастическая улыбка.

— Ноинульские курганы стоят тысячелетия, — сказал он. — И один из них, получивший ваше имя, вошедший в мировую археологию как Андреевский курган, ждал вас все эти тысячелетия. Он как памятник всего вашего земного существования, ваша вечная слава. А город, который вы собираетесь построить в этой пустыне, не продержится и года — он никому не нужен! Его не будет, просто не будет… Прощайте!

В его голосе Тимяков уловил скрытую угрозу. Бадрах ударил ногой дверцу юрты и вышел.

«Чего он от меня хочет?» — подумал Тимяков. Поведение профессора почему-то встревожило Андрея Дмитриевича. Что кроется за горячностью Бадраха? Нет, никогда еще они не разговаривали вот так… Отношения у них были всегда сдержанные. А сегодня Бадрах словно бы решил обратить русского географа в свою веру.

Завтра экспедиция отправляется в далекий и, несомненно, опасный путь… Тимяков вышел из юрты и окинул взглядом далекие горы и пустыню. Небо было охвачено вечерним багровым пожаром.

Вот так вот всякий раз перед большой дорогой он заражался непонятным беспокойством, томился, и на память неизменно приходили слова неутомимого исследователя Центральной Азии Петра Кузьмича Козлова, любившего все эти необозримые пространства: «Душу номада даль зовет… Путешественнику оседлая жизнь что вольной птице клетка… Таинственный голос дали будит душу: властно зовет к себе. Воображение рисует картины прошлого, живо проносящиеся непрерывною чередою… Сколько раз я был действительно счастлив, стоя лицом к лицу с дикой, грандиозной природой Азии…» Он был поэтом странствий, в нем жило ощущение самого себя как номада-кочевника, и это ощущение хорошо было знакомо и самому Тимякову.

Да, Козлов много сделал для археологии, открыв Ноинульские курганы гуннов и мертвый город Хара-хото. И своим преемником считал его, Тимякова.

«Тебе суждено открыть развалины других городов, тебе завещаю и Ноинульские курганы, все их тайны, — говорил Козлов, напутствуя юного Тимякова. — Могу повторить лишь слова моего великого учителя Пржевальского: „Твоя весна еще впереди, а для меня уже близится осень“».

И теперь, после разговора с профессором Бадрахом, Андрей Дмитриевич чувствовал словно бы некую вину за собой: не оправдал надежд учителя! Почему — не оправдал? Может быть, просто не стремился их оправдать. Почему великий путешественник, не спросив желания самого Тимякова, выбрал ему судьбу археолога? Да, но и ты в самом деле был опьянен этой наукой, решил посвятить ей всю жизнь. А потом вдруг круто изменил.

С чего все началось?.. С некой увлеченности древностями. Тогда, десять — двенадцать лет тому назад, для него существовали только древности. И они казались самым главным, самым существенным. Да, да, тогда они с Петром Кузьмичом Козловым открыли в Северной Монголии, всего в ста тридцати километрах от Улан-Батора, двести двенадцать курганов и глубоких могил, относящихся ко временам ханов-гуннов первой кочевой империи.

Это было одно из самых крупных археологических открытий века. Могилы гуннов. Двести двенадцать курганов! Если заниматься только их раскопками и изучением добытых материалов, то дела хватит на многие десятилетия.

Тимяков бредил тогда гуннами и решил посвятить им жизнь. Кто они, гунны? Тут вырисовывалась большая и интересная проблема: некоторые ученые-востоковеды высказывали предположение о монгольском происхождении гуннов, или хунну; другие считали, что это племя тюркской этнической принадлежности. Некая интуиция подсказывала Тимякову: гунны и монголы — родственники. Но это еще требовалось доказать. Тогда он обладал слишком скромным запасом знаний для подобных обобщений и решил учиться.

Были великие кочевые империи. Держава гуннов при правителе-шаньюе Модэ достигла наивысшего могущества и простиралась от Восточного Туркестана до реки Ляохэ, от Китайской стены до Байкала; ядром этого племенного союза была территория современной Монголии. Китайский двор каждый год отправлял гуннам богатую дань. Жил Модэ лет за двести до нашей эры. Он убил своего отца шаньюя Туманя и захватил власть. У него, у этого Модэ, было своеобразное представление о демократии: всякий раз перед большим походом он обращался за советом к старейшинам, терпеливо выслушивал каждого, но если мнение кого-нибудь из них не совпадало с мнением самого Модэ, то он приказывал отрубить голову дерзкому инакомыслящему. «Я всегда прав, — говорил Модэ, — потому что, покорив племена дунху, юэчжи, динлин, гэкунь, куньюй, цхюеши, шаили и других, превзошел всех мудростью и сравнялся с небом. Чего стоит человек, оспаривающий меня? Он или глупец, или решил возвыситься надо мной. И то и другое — зло. В большом деле, где все должны размышлять так, как я, подобный человек опасен. Лучше уж заранее избавиться от него».

Примерно так же рассуждал другой вождь гуннов — Аттила. Правда, Аттила жил на много веков позже Модэ и умер в 453 году нашей эры. Аттила образовал крупное государство на Дунае. Гунны, постепенно продвигаясь на запад от границ Китая, вторглись в Восточную Европу в семидесятых годах IV столетия нашей эры. Они создали гигантское государство — от Волги до Рейна. Аттила совершил победоносный поход в Италию, мечтал о покорении вселенной, но смерть помешала ему осуществить свой замысел. Вскоре гуннская монархия распалась.

А куда делись гунны? Ассимилировались или вернулись в родные пределы? Во всяком случае, известно, что в том же IV веке южные гунны завоевали Северный Китай, основали два государства. А после падения этих государств большинство гуннов вернулись в Монголию, и еще долго они были грозой для Китая.

К какой эпохе относятся захоронения в Ноинульских курганах? Петр Кузьмич Козлов относит их к Ханьской династии, то есть к временам шаньюя Модэ. Так ли это, Тимяков решить не мог. Но ему повезло в тот раз: на дне гробницы, почти на пятнадцатиметровой глубине, он нашел китайскую чашечку с точной датой изготовления: чашечка была сделана за два года до нашей эры! Это был ключ ко всему. Весь ученый мир следил за ходом раскопок Ноинульских курганов, а потому имя Тимякова очень скоро сделалось известным во многих странах. То была его находка!..

Он сам раскапывал курган, с каждым днем опускаясь все ниже и ниже в гуннскую гробницу. Требовалась предельная осторожность: огромная и глубокая погребальная камера, обшитая толстыми кедровыми досками, оказалась набитой бесценными сокровищами. То была полоса сплошного везения в жизни Тимякова: на стенах гробницы и ее коридоров он обнаружил тонкие шелковые драпировки, греческие вышивки с фигурами людей; на шерстяной темно-коричневой ткани была изображена человеческая фигура, вырастающая из цветка. Рисунок громадного настенного панно, изображающий летящих птиц, был выполнен в стиле плоскостного монгольского письма; тут преобладали красновато-коричневые и желтые тона. А вообще, как он подметил, гунны любили голубые, красные, желтые и черно-белые цвета. Пол гробницы устилал ковер с шитьем, изображающим бой быка с леопардом. Вдоль стен лежали грудами золотые серьги, кольца, фигурки мифических животных из червонного золота, крупные янтарные шарики для головных уборов. Одни эти находки могли прославить археолога навеки. Но везению Тимякова, казалось, не будет конца: на дне могилы стоял большой массивный деревянный гроб, обитый золотыми пластинами — орнаментными накладками. Что там, под крышкой гроба?

До сих пор Тимяков помнит, с каким волнением приподнял эту крышку. Там, на дне гроба, лежал гунн, вернее, скелет гунна!..

В груди Тимякова тогда сладко и тревожно заныло. Несмело прикоснулся он к почерневшему черепу с темными глазницами, поднял его. Почти гамлетовская сцена. Кто он, этот «бедный Йорик»? Может быть, сам грозный Модэ? Или кто-нибудь из его преемников, великих шаньюев — Лаошан-Гиюй, сын Модэ, Цзюнь-чэнь, И-чи-се? А может быть, все-таки эти захоронения относятся к более позднему периоду гуннской истории, скажем, к IV веку нашей эры, когда гунны покорили Северный Китай и основали два государства под названием Хань и Чжао? Эти государства просуществовали почти сто лет! Ну, а чашечка с точной датой, греко-бактрийские ткани и ковры, металлические китайские зеркала с древним орнаментом, керамика, деревянные орудия для добывания огня, возможно, передавались из поколения в поколение как фамильные святыни?

В гробу лежала черная женская коса с вплетенным красным шнурком. Почему коса очутилась в гробу шаньюя? Тимяков знал: женские и мужские волосы, заплетенные в косы, клались в могилу в знак траура, клались возле гроба. Кто нарушил священный ритуал две тысячи лет тому назад? На такой вопрос невозможно было ответить, даже вооружившись знаниями. Из древних источников известно, что у гуннов существовало многоженство: «Хунну по смерти отца и братьев берут за себя жен их из опасности, чтобы не пресекся род…»

Ночами Тимякова терзали кошмары. Он видел красное небо над Ноинульским хребтом; погребальное шествие растянулось от речной долины вверх по узкому ущелью. По сторонам ехали всадники, закованные в броню, их кони были покрыты тяжелым панцирем; прикованные к панцирю цепью длинные штурмовые копья почти упирались в землю. Ехали пышно разодетые, с янтарными шариками на высоких шапках темники. Каждый из них командовал десятью тысячами конницы. Вся долина реки Хары, насколько хватал глаз, была запружена конницей. Каждый всадник и каждый пеший воин имел при себе по три огромных лука, три больших колчана стрел с железными наконечниками. Бесконечно длилось призрачное шествие. Шелковые халаты, накидки с широкими рукавами, отороченные соболем, куньи шапки, золотые украшения. Тяжелый саркофаг с умершим шаньюем несли молодые воины в шишаках, в броне из кожи с железными пластинками. Саркофаг был открыт, и Тимяков видел лицо умершего: низкий широкий лоб, чуть приплюснутый нос, черные усы, а под ними узкая блестящая полоска приоткрытых зубов, голый подбородок. Это лицо Тимяков видел и раньше: на шелковой вышивке, которую нашел в гробнице, лицо гунна, жившего тогда, когда человечество этих мест еще только-только освободилось от первобытно-общинных отношений, когда оно еще не осознало себя, когда еще не существовало народа, породившего Тимякова. И об этом страшно было думать: будто ты смотришь в бездну слепых времен…

Хотелось написать подлинную историю гуннов. Он знает о них больше всех ученых, взятых вместе, — он прикоснулся к материальной культуре гуннов, как бы встретился с ними лицом к лицу. Он знает, во что они одевались, как жили, как обрабатывали железо, как делали чугунную и глиняную посуду, как пряли пряжу и гранили драгоценные камни. Да, они не только кочевали, но и занимались земледелием, у них были железные сошняки и хлебные амбары. Жили они не только в кибитках, но и в домах, спали на стеганых матрацах. Он не сомневался, что здесь должны сохраняться развалины гуннских городов и поселений, как сохранился до нашего времени вал Чингисхана, — нужно только поискать! Нужно искать крепостные стены, остатки крепостей и домов.

О, он много знает о гуннах! А ведь вскрыто всего десять курганов. Из двухсот двенадцати… Какие сюрпризы ждут исследователей в оставшихся двухстах двух курганах?

По ночам Тимякова преследовало видение: тонкая смуглая женщина с большими заплаканными глазами понуро идет за гробом шаньюя, как-то выделяясь из погребальной процессии. Была ли она одной из жен шаньюя, а возможно, тут крылась иная история, но в картине далекого прошлого обязательно должна присутствовать женщина — прекрасная, с одухотворенным лицом и тонкими смуглыми пальцами. Во все времена существовали любовь и печаль…

А потом, к концу сезона, Тимяков сделал еще одно открытие, выдающееся открытие, которое произвело переворот в воззрениях на культуру гуннов: считалось, что у них не было своей письменности — для сношений с другими народами они пользовались китайскими иероглифами. На черепках домашней посуды Тимяков обнаружил какие-то странные угловатые значки. Сперва посчитал их чем-то вроде тавра. Но потом вспомнил, что точно такие же знаки видел на одной из камнеписных стел, найденных в другом месте, в Хошо-Цайдаме, в долине Орхона. Письменность гуннов!.. Буквы. От подобной мысли захватывало дух. Теперь он не сомневался, что при вскрытии других курганов будут найдены камнеписные стелы гуннов. Нужно только запастись терпением, но именно нетерпение сжигало его тогда, он находился во власти открывательского азарта, задыхался от желания открыть все сразу. Курган, где он вел раскопки, отныне стал именоваться «Андреевским», так он вошел и в историю археологических открытий. Но не тщеславие, а безграничная любознательность лишала его сна и покоя. Он был слишком впечатлительным молодым человеком, и воображение работало беспрестанно, распаляясь все больше и больше. И казалось: нет страсти более сильной и сжигающей, чем страсть научных открытий.

Земля Монголии была перенасыщена археологическими сокровищами и памятниками древности, памятниками культового зодчества. Иногда ему даже казалось, будто Монголия живет сразу в двух временах — в прошлом и настоящем, ибо тени прошлого были слишком одухотворенными, реальными, оказывали воздействие на сегодняшний день. Держава гуннов, государство Сяньби, Тюркский каганат, Уйгурское ханство, Киданьская империя, империя Чингисхана… Народы создавали могущественные империи, а потом империи гибли, оставляя после себя многочисленные памятники. Тимякова влекло к развалинам Каракорума, который был некогда столицей Угэдея и Мункэ, в древний монастырь Эрдэни-дзу, чтобы взглянуть на золотой субурган. Потом все это было. Было даже два путешествия в знаменитый город Хара-хото в Эдзингольском оазисе. Первый раз в Хара-хото Тимяков шел вместе с Петром Кузьмичом Козловым.

Лишь ничтожная доля территории Монголии была обследована знатоками, и в области археологии предстояло много сделать…

И как трудно было Тимякову освободиться от «археологического опьянения», стряхнуть его. Но он стряхнул… А Бадраху стряхнуть так и не удалось. Или ему просто нет никакого дела до судьбы своего народа? Почему это так?..

Сейчас Андрей Дмитриевич думал о том, что вся его жизнь тесно сплетена с Монголией, с ее историей и народом и что без этой прочной связи словно бы и нет Тимякова. Да, все правильно. Каждое время ставит перед ученым свои задачи. Трудно найти развалины некогда известного города, но еще труднее построить город в этих местах для живых.

Он вспоминал и вспоминал свои прошлые экспедиции. То были поездки, в общем-то на свой страх и риск. Он брал в них и свою молодую жену Люду. Она вела хозяйство экспедиции, обрабатывала материалы, охотилась на диких коз. Им было хорошо и радостно вдвоем. Об иной судьбе и не мечтали. Зачем? Бродить и бродить бесконечно по дорогам земли…

Потом появилась дочь. Пришлось обеих отправить в Москву.

«Нужно привыкать к разлукам», — сказал он Люде.

Зачем привыкать? Или он мало сделал для Монголии? Сиди в тиши московского кабинета, обрабатывай экспедиционные материалы за много лет, пиши книги. Тебе предлагают кафедру. Пора учить молодежь, а ты все носишься и носишься по горам и пустыням, будто у тебя в запасе еще сто лет.

Но он вдруг понял, что просто не может жить без всего этого. Не может! Здесь должен подняться город. И сквозь багряную дымку он видел его здания, стены, улицы…

Тимяков не заметил, когда подошел Сандаг.

— Все готово, — сказал он. — Завтра в пять утра отправимся. Не кажется ли вам, Андрей Дмитриевич, что этот дьявол Бадрах замышляет что-то против нас?..