Гадание на иероглифах

Колесникова Мария Васильевна

ГАДАНИЕ НА ИЕРОГЛИФАХ

 

 

#img_4.jpeg

 

СЛУГА ЦИНСКИХ ИМПЕРАТОРОВ

Мукден напоминал шкатулку, где ящик вкладывается в ящик: здесь имелся старый, или Китайский, город с лабиринтом узких и кривых улочек и переулков-хутунгов; сердцевиной старого города был Шэньян с его огромным шумным базаром; а сердцевиной Шэньяна являлся «китайский кремль», обнесенный высокими и толстыми стенами из черного кирпича; в центре «китайского кремля», куда вели арочные ворота с крылатой надворотной башней, стоял обширный императорский дворец с желтой черепичной крышей и затейливыми башенками. «Сердцевиной» императорского дворца надлежало считать самого императора Маньчжоу-Го. Но наши десантники еще 19 августа задержали Пу И на мукденском аэродроме.

Тогда же, в августе 1945 года, в императорском дворце разместился политотдел штаба фронта. Неподалеку находился штаб 6-й гвардейской танковой армии, занявшей город.

Мы, востоковеды, жили в фешенебельной гостинице «Ямато». Все здесь было приспособлено под японский вкус: раздвижные бумажные перегородки, желтые циновки-татами на полу, низенькие лакированные столики, за которыми сидят, привалившись на гору плоских подушечек. Спали на нарах, в своеобразных раздвижных шкафах, где находилась постель: толстый тюфяк, пышное шелковое одеяло. И деревянная подпорка для шеи (чтоб не испортить прическу). В ванной комнате, в шкафу висели женские кимоно в белых хризантемах — их следовало надевать после купания. Мне предстояло окунуться с головой в японский образ жизни, и конечно же в китайский, который сейчас в Маньчжурии становился преобладающим. В интересах дела. Поскольку познать — значит пережить, отождествиться в некотором роде с тем, что познаешь.

Днем вместе с другими японистами и китаистами я находилась в императорском дворце: нам поручили разобраться в захваченных японских документах, отобрать наиболее ценное. Кроме того, мы писали плакаты, листовки, обращения, помогали двадцати пяти местным газетам, шести журналам и разного рода бюллетеням. Иногда кому-нибудь из нас приходилось выступать устно перед населением.

От нас требовали не только знания восточных языков; мы должны были усвоить историю, экономику и культуру стран Дальнего Востока, особенно Северо-Восточного Китая, то есть Маньчжурии, знать театр военных действий.

Меня привлекала самобытная культура этих стран, их яркая и трагичная история. Особенно интересовала Маньчжурия — своеобразный очаг многовековых международных противоречий, приводивших всякий раз к большим историческим потрясениям.

Война кончилась. Вот-вот начнется демобилизация. Вернулось ощущение полузабытых мирных дней. Из института прислали письмо, посоветовали не терять даром времени: готовить диссертацию о Маньчжурии. Прямо на месте! Я приступила к работе, стала накапливать материал, и загадка маньчжуров не переставала мучить меня. Кто они, маньчжуры, откуда взялись? Как этому малочисленному военному союзу тунгусских племен удалось легко покорить многомиллионный Китай с его тысячелетней культурой и свыше двух с половиной веков держать его в рабстве? Конечно же тут крылась тайна.

До сих пор я не встречала ни одного маньчжура. Где они, эти основатели династии Цин, жестокие властители, так и не растворившиеся до наших дней в китайской массе, не утратившие окончательно ни свой язык, ни свою письменность?.. Я видела их вертикальное письмо, напоминающее старомонгольское или древнеуйгурское. Я даже знала немного их звучный язык, не похожий ни на какой другой. Например, небольшая река называется — бира, а море — мезери. Тайга — воцзи… У меня с детства была страсть к языкам. Это, наверное, и сделало меня японисткой, но, помимо японского, я вгрызалась и в китайский, и в монгольский, и в корейский.

Когда стали поговаривать об отводе наших войск из Маньчжурии, забеспокоилась: так и не увижу маньчжуров!

— Раздобудьте мне хоть одного маньчжура! — сказала я лейтенанту Кольцову из советской комендатуры в Мукдене. — Ведь приходят же они к вам с какими-нибудь просьбами?.. Маньчжурский язык здесь считался государственным, но я не нашла ни одного человека, который бы говорил на нем.

Кольцов замялся:

— Видите ли, Вера Васильевна, тут такое дело… маньчжуров, по-моему, в природе не существует.

— Как то есть?! — изумилась я.

— Очень просто. Приходит к нам в комендатуру этакий гражданин в синем халате и заявляет: «Прошу вернуть мне мою национальность! Японцы переименовали меня и всю нашу китайскую деревню в маньчжуров. А когда я однажды назвался китайцем, меня избили бамбуковыми палками…» Вот так-то. Японцы отняли у здешних китайцев не только землю, но и национальную принадлежность. Боюсь, не отыщем мы в Маньчжурии ни одного настоящего маньчжура.

Этот факт, признаться, сильно поразил меня: а я-то воображала, будто хорошо знаю Маньчжурию! Оказывается, здесь до последнего времени существовало узаконенное рабство, продажа людей. Китайцам запрещалось употреблять в пищу рис… А куда все-таки девались маньчжуры, исконные обитатели здешних мест?

Что я знала о них? На севере Ляодунского полуострова испокон веков обитали различные по этническому составу охотничьи тунгусские племена. Китайцы называли их «маньчжоу». В конце XVI века вождь одного из племен — Нурхаци объединил маньчжуров, стал во главе военного союза и выступил походом в отдаленные земли. Он мечтал покорить Китай. Но осуществить мечту удалось другому маньчжурскому хану — Фулиню, или Шуньчжи. Случилось это в 1644 году. С тех пор на китайском престоле утвердились маньчжурские императоры, вплоть до революции 1911—1913 годов, когда последний император Цинской династии Пу И вынужден был отречься от власти. Так закончила свое существование маньчжурская династия. Пу И подобрали японцы. Под видом восстановления законных прав Пу И захватили Маньчжурию («фамильные владения маньчжурских императоров»), а властолюбивого Пу И сделали «императором» марионеточного государства Маньчжоу-Го, основанного будто бы на сотрудничестве маньчжуров и японцев. Официальные документы здесь публиковались как на маньчжурском, так и на японском, но отнюдь не на китайском.

Конечно же тем первым маньчжурам нелегко было управлять завоеванным Китаем: ведь их было так мало! Делиться властью с китайцами они не собирались. Китайцев в знак покорности завоеватели заставили отрастить косы. Чем длиннее коса — тем преданнее китаец. Китайцев объявили низшей расой, браки между маньчжурами и китайцами карались смертной казнью. Китайские чиновники, даже усердно выслуживаясь, могли претендовать лишь на второстепенные должности. Маньчжурский язык сделался государственным. Основная масса земель находилась в собственности маньчжурского наследственного дворянства и военной знати. Да, маньчжуры всячески ограждались от ассимиляции. Китайцам запрещалось селиться в Маньчжурии — «фамильных владениях». Маньчжуров было мало, а для укрепления своей власти Цинская династия пользовалась лишь маньчжурскими войсками, и эти войска рассредоточились по всему необъятному Китаю. Маньчжурия опустела.

Вот почему в самом сердце Маньчжурии мне не удалось встретить ни одного маньчжура. Они находились, наверное, где-то там, за Великой китайской стеной.

Когда выпадали свободные часы, я в сопровождении Кольцова отправлялась «изучать жизнь». Эта странная, непонятная жизнь громадного азиатского города пряталась от нас за слепыми глинобитными стенами — малиновыми, бледно-розовыми, желтыми, черными, видны были только черепичные крыши. Маленькие таинственные калитки никогда не открывались. На воротах домов были начертаны крупные иероглифы — заклинания против злых духов. Целые кварталы, обнесенные глинобитной стеной!.. Вот это стремление отгородиться от всего высоченной стеной мы подмечали и в городе, и в деревне. Деревня окружена стеной с башнями и бойницами, в нее можно попасть лишь через ворота. А усадьба крестьянина, в свою очередь, огорожена стеной. Здесь свои ворота. Не знаю, что там происходило за толщей стен, но жизнь бурно выплескивалась на улицы. До позднего часа не умолкал базар в Шэньяне. Он тянулся на многие километры, заполняя все улицы и переулки, и не было ему конца. Путешественники любят описывать красочность восточных базаров, поражающих изобилием. Здесь тоже наблюдалось изобилие: тюки шелков ярких расцветок, фарфоровая посуда, фотоаппараты, часы, японские шубы военного покроя, кимоно всех расцветок — и женские и мужские, отрезы на костюмы, электроприборы… Все, что удалось населению растащить из японских складов и особняков в те дни, когда склады и коттеджи оставались без присмотра и охраны. Теперь каждый торопился сбыть товар с рук, и бесценные вазы из сацумского фарфора торговцы отдавали почти даром. Мы с Кольцовым никогда ничего такого не покупали, но это не мешало им подолгу бежать за нами, совать товар под самый нос и истошно кричать: «Капитана! Папа-мама нету, куш-куш надо!», «Капитана-шанго!» Тут продавали, но мало кто покупал. Больше спорили, щелкали семечки и орехи, с восхищением наблюдали за извивающимися в пляске бумажными драконами.

Меня привлекали такие пустячки, как японские печатки, целые вороха маленьких японских печаток — квадратные, круглые, из дерева, кости, нефрита. Японец не расписывается, а ставит свою печатку. Их владельцы побросали все, даже печати, и бежали. Я покупала эти ставшие никому не нужными печатки. Если печатка из яшмы, нефрита, — значит, владелец был важной персоной. Он избавился от печати, от военной формы, чтобы не быть опознанным. Покупала старые иллюстрированные японские журналы — это тоже была страсть. На обложках изображались или самураи, дерущиеся на мечах, или знаменитая гейша, или многоярусная пагода, или же прославленный борец, напоминающий жирного будду.

На базаре встречались и японки в своих живописных кимоно с широким поясом — оби, переступающие ногами на деревянных скамеечках — гэта. Они жались к стенам домов, торговали носовыми платками и сигаретами. Кольцов мрачно забирал у них весь товар и совал в руки свою наличность. Платки раздавал сопливым китайчатам. Считалось, что его поступки не требуют комментариев, и я помалкивала.

Тут же, прямо на улице, дымились котлы с рисом и соевыми бобами, на лотках лежали пампушки с мясом, ломтики ослепительно белого хлеба из рисовой муки. Мое внимание привлекали гроздья перца, связки толстых медно-красных луковиц, горы фиолетовых баклажанов, неимоверно огромные тыквы, словно жернова из мрамора, чешуйчатые ананасы, горы зелени, груды бананов. Толкались разносчики с огромными корзинами на головах, визгливо переругивались мелкие торговцы, катили коляски велорикши, по середине улицы с грохотом проносились замызганные трамваи. Торговцы всякой снедью звонками и трещотками стремились привлечь внимание покупателей. Один раз мы с Кольцовым попробовали красные засахаренные корни лотоса (для экзотики!) — по вкусу сладкое тесто.

Как мы выяснили, помимо китайского, существовал также японский базар, где местные служащие продавали свое имущество. Мелкие банды хунхузов с гиканьем и воплями делали набеги на японский базар и отнимали все — радиоприемники, пианино, велосипеды, веера, вазы, кимоно, мужскую одежду, детские курточки и одеяла — грузили на ручные тачки, увозили на китайский базар. Японцы не сопротивлялись, не возмущались. Женщины молчаливо, скорбными глазами провожали грабителей.

Мы не принадлежали к этой жизни и равнодушно проходили мимо всяких товаров. Однажды задержались возле группы зевак, окруживших столик предсказателя судьбы. Предсказатель работал на виду у всех, ничего мистического в его облике не наблюдалось: обыкновенный китаец в кожаной тюбетейке, из-под которой свисала грязная косичка. На нем были синий халат и матерчатые туфли на толстой подошве.

В его круглом лице начисто отсутствовала инфернальность — типично крестьянское лицо, чуть лукавое, но простецкое, только руки поражали своей выхоленностью — человек никогда не занимался физическим трудом.

Узнать судьбу в те бурные дни охотников было много. Заметив советских офицеров, предсказатель широко улыбнулся, обнажив короткие желтые зубы, поднялся и стал отвешивать поклоны. Узкие глаза лукаво поблескивали: мол, понимать надо — игра с судьбой, игра — и только. Все без обмана. На столике перед ним лежала засаленная книжка «Искусство предвидеть будущее», я уже имела случай прочитать ее.

— Может быть, Вера Васильевна, хотите узнать свою судьбу? — пошутил Кольцов.

— А почему бы и нет? У меня где-то в глубине сознания живет темное суеверие. В черных кошек, разумеется, не верю. Но есть что-то… Иногда кажется, усилием воли можно корректировать события. Горизонты настоящего и будущего соприкасаются и даже могут накладываться друг на друга.

Кольцов искренне возмутился:

— Не ожидал от вас… А еще с высшим образованием!

Это было широко распространенное в Китае гадание на иероглифах. Провидец указал на красный деревянный ящичек, где стопкой лежали бумажки, испещренные крупными иероглифами.

Я опустила руку и вытащила бумажку. Мельком взглянув на нее, прорицатель стал на ломаном русском расточать похвалы моему будущему — счастье, успех, богатство и тому подобное.

— Тут написано: «Едешь на лодке — будь готов промокнуть до нитки». Как это понимать? — спросила я по-китайски.

От неожиданности предсказатель вздрогнул. В толпе дружно рассмеялись. «Потерявший лицо» стал лепетать что-то невразумительное. Никак не ожидал, что я знаю иероглифы. Бумажку с китайской пословицей сохранила на память, щедро расплатившись с незадачливым вещуном.

С тех пор у себя в отделе мы завели эту игру — «гадание на иероглифах». Своеобразная тренировка. Предположим, старший лейтенант Анискин собирается в Чанчунь на доклад к начальству. Тащит билет. Выпадает: «И к дурню может прийти удача». Дружный хохот. Японист майор Соловьев запоздал с переводом важного документа. Текст попался сложный. Вот и гадает Соловьев: влетит ему или не влетит от начальника отдела? Идет к оракулу — оракул вещает: «Хорошему коню — один кнут, кляче — тысячу». Соловьев озадаченно почесывает лысину. Это как-то скрашивало наши суровые монотонные будни, вносило дух своеобразного, чисто профессионального юмора, когда постороннему трудно понять, над чем так весело смеются. Мы не поленились переписать на ярлычки сотню-другую китайских изречений, пословиц и шуток. Тут встречались такие перлы мудрости: «На вывеске говядина, а в лавке конина» (можно применить к политическому лицемерию); «Змея и в бамбуковой палке пытается извиваться» (комментарии излишни); «Идет по старой дороге, а поет новую песню»; «Волосатый повар боится сильного огня»; «Каждая неудача прибавляет ума»; «Мелкая вода шумлива, мелкий человек хвастлив»; «Когда кошка плачет, мыши притворяются сочувствующими»… Мудрость, отшлифованная тысячелетиями. Афоризмы хорошо запоминались, и в разговоре с китайскими должностными лицами мы часто ими пользовались.

В институте я старательно изучала культуру Китая и теоретически имела представление о ее богатстве и своеобразии. Знала, что еще в древнем Китае получили большое развитие философия, искусство, литература, математика, механика, астрономия, медицина; что впервые в Китае были изобретены порох, бумага, сейсмограф, компас, книгопечатание; что за две тысячи лет до нашей эры там уже было развито шелкоткачество и так далее. Но только здесь, в Мукдене, я по-настоящему почувствовала ее национальное своеобразие и замкнутость. Для меня на практике стала понятна конфуцианская философия с ее идеями исключительности всего китайского, с ее презрением к культурам других народов-«варваров», недостойным подражания.

Во дворце Пу И я рассматривала вертикальные настенные свитки, в которых сочетались живопись, каллиграфия и поэзия, вытканные на шелку картины, долго простаивала перед изделиями из фарфора, перегородчатой эмали, резного лака, созерцала буддийскую бронзу и удивлялась высокому вкусу, талантливости мастеров, создавших эти вещи. Во всем было тонкое изящество и самобытность. Чувствовалось стремление украсить, сделать утонченным окружающий мир. Это была особая национальная форма, отвлеченно-символический стиль, в которой преобладала феодальная тематика.

В Мукдене я бывала на театральных представлениях. Здесь все условно. Театральные костюмы, грим, головные уборы определяют характер роли, которую данный артист исполняет (например, отрицательные персонажи носят красные и голубые бороды). Каждый предмет имеет символическое значение, актер с плеткой в руке — «едет верхом»; служители, машущие черными флагами, изображают сильный ветер. Главное — текст и умение владеть мимикой и жестом.

Правда, в позднейшем искусстве, которое расцвело после революции 1911 года, преобладал уже реализм, социальные мотивы. В литературу пришли такие писатели, как Лу Синь, Мао Дунь. И все же во всем чувствовалось влияние старых традиций.

Китайская музыка оказалась просто недоступной моему восприятию, хотя в ней присутствовали и мелодия, и гармония, и ритм. Но у китайцев свое понятие гармонии. Гармонии они уделяли всегда преимущественное внимание. По понятиям их философов, гармония должна быть во всем. Музыка должна быть гармонична не только сама по себе, но обязана находиться в гармонии со светилами небесными, атмосферой, с общественной и политической жизнью, с психологическими и физическими свойствами человека. Попробуй совместить все это! Китайцы ухитряются совмещать. Каждая из двенадцати первоначальных нот китайской музыкальной шкалы соответствует определенному календарному периоду в году, 360 производных нот представляют каждый день года. Нота «гун» — символ правителя. Если «гун» не в гармонии с остальными нотами, — значит, правитель горд и пренебрегает своим народом. Если нота «шан», символизирующая чиновников, не в гармонии с другими, — значит, чиновники не исполняют своих обязанностей. В этих сложностях, по-видимому, разбирались далеко не все. Но, как я заметила, китайцы очень любят и ценят свою музыку. Китайскую песню можно услышать на свадьбах и других празднествах. Ею сопровождались тяжелые полевые работы крестьян, ее пели рабочие, кули.

Оригинальны китайские музыкальные инструменты, оригинальны и их названия. Мне нравится китайское название гуслей — просто и выразительно: «цзинь».

А вот замысловатость китайской музыкальной теории породила в нашем кругу шутки. У себя в отделе мы сталь разговаривать примерно так:

— Что-то сегодня нота «гун» хмурится. Держись, ребята! Она, сия нота, наверно, встала не с той ноги. Быть негармоничному шуму!

Или:

— Эй вы, нота «шан», пошли в дансинг-холл на танцы!

В дансинг-холл ходили по вечерам всей ватагой. Здесь можно было танцевать хоть до утра.

В дансинг-холле имелись профессиональные танцоры и танцовщицы — китайцы и китаянки, корейцы и кореянки и даже японки. Иногда к нам присоединялся лейтенант Кольцов, которому всякого рода увеселительные заведения казались «шпионскими гнездами». Он не танцевал, а угрюмо пил знаменитое пиво, которое подавали в темных пузатых графинах, и ворчал.

Мне нравилось бывать в рабочих кварталах Тецуниси. Именно здесь можно было наблюдать жизнь трудового люда во всей ее неприглядности; и я поняла, что «китайская нищета» — это особая нищета, какой, наверное, нет больше нигде. Нищета без надежды на будущее.

Я делала вырезки из гоминьдановских газет. В них за последние месяцы пышно расцвел ничем не прикрытый великодержавный китайский шовинизм: «Мы станем гегемоном мира»; «Наша нация сильна тем, что она, ассимилируя другие национальности, никогда не была побеждена другими нациями». Приводились слова одного известного философа, который еще в начале века, в период господства Цинской династии, вещал: «Китай, безусловно, имеет все данные для того, чтоб воинственно смотреть на мир, устрашать и потрясать земной шар, распоряжаться государствами и теснить пять континентов». Философ Цзоу Жун не скромничал: если уж завоевывать, то все сразу; ведь, по словам того же Цзоу Жуна, китайская раса — «это самая особенная раса в истории Дальнего Востока». Оказывается, «будущая мировая культура станет китайской культурой». На собственном небольшом опыте общения с населением Мукдена я убеждалась не раз, что некоторые китайские интеллигенты стремятся все мировые события приспособить к своей древности, где якобы уже все было, а последующая история человечества — лишь повторение кругов китайской истории. Яростная вспышка национализма на страницах гоминьдановских газет имела свои причины. Газеты изображали дело так, что разгром советскими войсками Квантунской армии стал возможен лишь потому, что гоминьдановская армия измотала японцев в Центральном Китае, а русским осталось лишь захватить Маньчжурию.

Кто-то мудрый посеял во мне еще в институтские годы страсть к размышлениям, к анализу, и вот теперь я стремилась всеми способами выработать в себе чуткое понимание иностранной психологии. Без такого понимания лучше не влезать в международные отношения, а наша практика ежечасно требовала от нас, переводчиков-международников, основательного проникновения в них. Разумеется, как все международники, я знала существующие на этот счет анекдоты: американская система — «добыча — победителю»; английскую политическую теорию называют лавочнической; у французов юридический склад ума. Немцам-де была присуща «дипломатия неожиданностей». Была, да сплыла. Один из германских журналистов писал, что в каждом немце якобы жива мания самоубийства. Почему? Итальянцы, мол, сначала стараются создать плохие отношения с той страной, с которой хотят договориться, а затем предложить «хорошие отношения», потребовать уступок, которых они не надеются получить. А вот как определить политическую теорию здесь, в Маньчжурии, и там, в застенном Китае?.. Тут анекдотиком не отделаешься… Проглядывается ли здесь в совокупности нечто общее, вопреки диаметрально противоположным политическим установкам, нечто такое, что можно было бы назвать складом ума, системой?

Большую часть суток я проводила во дворце последнего императора могущественной династии. Как бы ни был ничтожен сам по себе Пу И как личность, события его жизни интересовали меня неимоверно. На нем словно бы замыкался многовековой круг истории Китая.

Пу И — чистокровный маньчжур из рода Айсинь Гиоро. Его мать носила маньчжурское имя Гуаэрцзя. Его двоюродная бабушка, знаменитая жестокая владычица Цыси, в ту пору, когда была наложницей императора, звалась Ниласы. Она любила говорить: «Кто мне хоть раз испортит настроение, тому я испорчу его на всю жизнь». Задолго до своей смерти Цыси воздвигла себе неподалеку от Пекина пышный мавзолей-гробницу. Там вместе с ее тщедушным высохшим телом были захоронены несметные сокровища: сотни золотых, нефритовых и изготовленных из жемчуга будд, венки из драгоценных камней, нефритовые чаши — всего не перечесть. В 1928 году один чанкайшистский генерал по имени Сунь Дяньин проводил в этом районе «войсковые маневры» и под их прикрытием начисто ограбил усыпальницу Цыси и гробницу императора Цянь Луна. Трое суток выгребали солдаты сокровища. Генерал-грабитель послал тогда в подарок молодой жене Чан Кайши браслеты из сверкающих алмазов, алмазные подвески, золотые нити и просто слитки золота; на туфельках Сун Мэйлин появились крупные жемчужины, те самые, которые украшали некогда корону царственной Цыси. Протесты газетчиков не помогли. Мародеры поделили награбленное.

Каждый день переходила я из одного сверкающего зала императорских покоев в другой — и повсюду на меня лился потоками густой красный цвет: на красных стенах, потолках, на креслах и вазах — повсюду извивались желтые императорские драконы. Всех императоров почтительно именовали драконами, и даже ничтожный отпрыск Цинов Пу И повелел числить себя драконом, сыном неба. Японцы втихомолку посмеивались над своей марионеткой, называли Пу И «дракончиком величиной с палец».

В Чанчуне, новой столице Маньчжоу-Го, имелось еще два императорских дворца: старый — неподалеку от центрального вокзала, и новый — обширный дворцовый ансамбль в западной части города, строительство которого так и не было завершено. Но Пу И предпочитал жить в мукденском дворце. Здесь, за городом, находились могилы-курганы первых маньчжурских правителей, куда он ездил молиться духам предков. Отсюда в случае неурядиц легче было и удрать в Японию.

У Пу И имелась «своя» марионеточная армия, почти двести тысяч солдат. Но с ней он встречался лишь на парадах. Его дворцы охраняла японская стража. Каждый его шаг был продиктован японцами, министром двора императора Маньчжоу-Го генералом Есиока.

Среди дворцовых бумаг мне попалась китайская газета с подробным описанием поездки Пу И в Харбин. Хочется воспроизвести это описание без сокращений. Оно дает ясное представление о том, как японцы старались создавать иллюзии, будто их марионетка является важной персоной и подлинным хозяином Маньчжурии.

«Вчера все население Харбина переживало радостное событие: Его Величество Император Маньчжоу-Го соизволил уже вторично посетить наш город. Готовясь к Высочайшей встрече, Харбин с раннего утра принял торжественно-праздничный вид. Ко времени прибытия Императорского поезда на перроне вокзала собрались представители высшей военной и гражданской маньчжурской и японской администрации и организаций, а также некоторые консулы. На вокзальной площади расположились отряды маньчжурских войск и полиции, старейшие представители маньчжурского населения и др. По пути следования Императорского кортежа, к берегу Сунгари, на тротуарах выстроились бесконечные ряды представителей охваченного радостью встречи населения в лице различных организаций и школ.

Его Величество Император соизволил прибыть на станцию Харбин со специальным поездом в 11.46 дня. В обычной военной форме, с высшими орденами на груди. Его Величество Император соизволил выйти на перрон в сопровождении генерал-адъютанта маршала Чжан Хайпэна и начальника гвардии господина Кудо и поднятием руки к головному убору милостиво отвечал на почтительные приветствия встречавших, склонившихся в глубоком поклоне.

В 11.57 Е. В. Император соизволил выйти из парадного зала на привокзальную площадь и, отвечая на приветствия, проследовал в ожидавший его блестящий малиновый лимузин. Вся площадь замерла, войска взяли на караул, военный оркестр заиграл гимн Маньчжоу-Цзиго.

Эскортируемый четырьмя малиновыми мотоциклами охраны, Императорский лимузин направился по улицам города к берегу Сунгари. Население города восторженно и почтительно приветствовало Монарха. В 12.05 Императорский кортеж прибыл на берег. Все ожидавшие склонились в почтительном поклоне. Император, милостиво отвечая на приветствия, медленно проследовал на пристань и сел в ожидавший его катер, украшенный в кормовой части желто-черной материей. На носу катера взвился желтый Императорский штандарт. Члены правительства и лица свиты разместились на других катерах, и Императорский кортеж направился вниз по реке, особенно красивой в этот тихий солнечный день.

На рейде против Фудзядяна стояло несколько судов сунгарийской флотилии, расцвеченных гирляндами флагов. С них неслись громовые «вансуй» и «банзай». Строй чинов сунгарийской флотилии вдоль бортов судов и у морского штаба взял на караул. Императорский катер, пройдя мимо пристани морского штаба, повернул к судам. На борт одного из судов Его Величество Император соизволил подняться для дальнейшего следования по Высочайше избранному маршруту…»

День за днем, усевшись за широкий зеркально-полированный стол на кривых драконьих ножках, почти утонув в красном кресле все с теми же красными драконами, я перебирала кипы бумаг, исписанных мелкими иероглифами. Это были преимущественно армейские ведомости, не представляющие никакого интереса. Нудная, утомительная работа, от которой к вечеру ломило затылок, а жизнь начинала казаться бессмысленной. Мы все это определяли как «склерозирование личности». Иногда я отодвигала бумаги и подолгу сидела неподвижно, прикрыв глаза.

В такие моменты меня охватывало странное чувство нереальности всего происходящего. Почему я, родившаяся в русейшем городке Аткарске, японистка? И не просто японистка, а военный переводчик с погонами старшего лейтенанта на плечах. Увы, к военной службе меня никогда не влекло. По всей видимости, я все же была задумана не как лингвист, а как историк. Знание языков, как я начинала догадываться, было нужно мне для непосредственного проникновения в историю стран, манивших мое воображение.

Не кабинетное затворничество, а грубая действительность, обагренная потоками крови погибших товарищей, вовлекла меня в современную историю этих экзотических стран, где нищеты, бесправия, грязи было куда больше, чем экзотики. Я вспоминала, как штурмовали Большой Хинган, который считался неприступным, непреодолимым. Танки, артиллерию, тяжелые грузовики поднимали на отвесные склоны стальными тросами. А перед тем нужно было поднять на те же самые неприступные кручи тягачи. То, что поднимали вверх одним трактором, вниз спускали двумя.

Японцы взрывали все мосты через разлившиеся реки, отравляли водоемы и колодцы, устраивали степные и таежные пожары. Не надеясь на стойкость своих солдат, японские офицеры приковывали их цепями к пулеметам.

На главном направлении одного из наших фронтов тайга стояла стеной: на гектар местности приходилось до трех тысяч стволов деревьев! Деревья валили тяжелыми танками, и все-таки проходили по шестьдесят километров в сутки.

Когда-нибудь все это станет историей. Все будет подсчитано и конкретизировано. А пока лишь скупые слова листовок: «Тов. Георгий Попов повторил бессмертный подвиг Александра Матросова. Слава герою!» Вот и все. Кто он, этот Попов? Была ли у него жена или невеста? Где его родители? Почему он во имя свободы китайского народа, о котором, наверное, имел самые общие представления, пожертвовал жизнью? Поднялся и закрыл своим телом амбразуру, изрыгавшую смерть…

Или вот еще одна листовка: «Быть такими же бесстрашными в бою, как комсомольцы Василий Колесник и Александр Фирсов!» Ефрейтор Колесник закрыл амбразуру японского дота возле какой-то китайской деревушки (кажется, Шибиньтунь). Младший сержант Фирсов бросился с гранатой на дот у города Дунин.

Сколько русских ребят полегло на этих бесприютных маньчжурских полях! Они совершили невозможное для других армий. Не далее как в мае 1945 года, на заседании Высшего военного совета Японии был провозглашен лозунг «столетней войны за империю». И американцы, и англичане, и китайцы не надеялись на скорое окончание войны, не сомневались, что она еще затянется. А советский солдат покончил здесь с войной за двадцать три дня! И конечно же, думалось мне, благодарный китайский народ будет чтить имена героев во веки веков… Ведь они принесли ему самое ценное — свободу!.. А история не баловала китайцев свободой.

— В стране дракона, где нет закона, — любит каламбурить лейтенант Кольцов.

Иногда он донимает меня вопросами:

— Вот объясните, Вера Васильевна, почему так? Мы обращаемся к беднейшему населению, которое живет в тесных, грязных хибарах в Тецуниси: занимайте японские особняки, теперь все ваше. А они не хотят занимать. Зато по ночам ломают и растаскивают эти особняки на дрова. Возмутительно! Целые кварталы разрушены.

Что я могла ответить? Пыталась искать причины чисто психологические:

— Боятся, должно быть.

— Чего? Кого?

— У них сейчас историческая неопределенность: мы уйдем, придут гоминьдановцы и все отберут. Их столько раз обманывали, что они изверились во всем.

Такое объяснение, разумеется, не удовлетворило Кольцова. А я снова подумала, что история не баловала китайцев свободой, и, может быть, потому они не научились ею распоряжаться. Восемьсот лет из последнего тысячелетия китайцы находились в рабстве. Китай всегда кто-нибудь завоевывал. С 916 по 1254 год он находился под игом маньчжуро-тунгусских и монгольских племен. С 1280 по 1367 год здесь господствовали монгольские ханы-чингисиды, создавшие династию Юань. А с 1644 по 1911 год Китаем правила та самая Цинская династия, Последним императором которой суждено было стать Пу И.

И еще одна особенность истории императорских династий Китая: она круто замешена на предательстве народных интересов. Династии, как правило, кончали свое существование под ударами мощных крестьянских восстаний. Родоначальники новой династии вступали в сговор с феодалами и расправлялись с непокорными крестьянами, из среды которых вышли сами. Личная власть превыше всего. Власть наследственная, династическая. Так, еще в 209 году до нашей эры один из вождей крестьянского восстания, Лю Бан, пошел на сговор с помещиками, предав своих, и сделался императором Первой ханьской династии. В 618 году нашей эры военачальник Ли Юань напустил на Китай тюрков, которые разграбили страну, и с их помощью стал императором, основав династию Тан. Один из императоров этой династии влюбился в некую Ян Гуйфэй, которая считалась самой красивой женщиной Китая, забросил государственные дела и целиком отдался выполнению капризов красавицы. Адъютант императора поднял мятеж. Мятежники в качестве главного условия мира и сохранения за императором власти потребовали смерти прекрасной Ян Гуйфэй. Император принял это условие безоговорочно. Ян Гуйфэй была задушена.

Но наиболее примечательна, конечно, история завоевания Китая маньчжурами. Как гласят хроники истории династии Цин, в 1644 году в Китае вспыхнуло крестьянское восстание. Повстанцы взяли Пекин. Последний император династии Мин повесился. Крестьяне конфисковали имущество богачей, поделили землю. Народное правительство снизило налоги. Все шло хорошо. Но тут на сцену выступил один из крупнейших китайских феодалов, У Саньжуй. Он предал страну, призвав на помощь маньчжуров и объявив себя их вассалом и слугой.

Маньчжуры расправились с восставшими, заняли Пекин и создали свою династию Цин. Цины оказались хорошими психологами, учли, что с древнейших времен все китайские государства были восточными деспотиями и сохранили многие традиционные элементы государственного управления империей. В том числе систему круговой поруки и взаимной ответственности. Если в чем-то перед маньчжурами провинился сын, то головы рубили и отцу, и матери, и братьям, и сестрам. Семья провинившегося искоренялась полностью. Зная приверженность китайцев к ритуалу, их стремление раскладывать все по полочкам — «Пять способностей», «Пять одежд», «Пять цветов», «Шесть видов распущенности» и т. п., — завоеватели широко использовали триста видов китайских церемоний и три тысячи правил достойного поведения. За малейшее нарушение этих правил жестоко наказывали. Так китайцы оказались рабами собственных традиций. Маньчжуры охотно приняли на вооружение формулу времен деспотической ханьской династии: «Где прошел мой конь, там моя земля». Китай — центр вселенной. Остальные народы и страны должны беспрекословно повиноваться китайскому богдыхану. Весь мир — не что иное как «китайские земли, захваченные варварами». Единственный государь вселенной — китайский император — вправе вмешиваться в дела соседних народов и распоряжаться их территорией. «Нет земли, которая бы не принадлежала императору; все живущие на земле — его подданные и данники».

Это веками вбивалось в головы китайцев, и как-то забывалось, что богдыхан-то не китаец, а иноземец, завоеватель. У себя во дворце, в «Запретном городе», он разговаривал только на маньчжурском, туда не допускали китайцев.

Иногда китайский народ восставал против маньчжуров и, случалось, побеждал. Так было с тайпинами, создавшими свое крестьянское государство. Но и эта великая крестьянская война в конце концов потерпела поражение. И не только потому, что на тайпинов обрушились войска маньчжурских феодалов, а также англо-американских и французских интервентов, но еще и в силу внутренней слабости движения. Крестьяне, не руководимые пролетариатом, даже взяв власть, оказались бессильными уничтожить феодализм и построить новое общество, свободное от угнетения. То был прекрасный взлет, революционный взрыв народной энергии. Однако и в данном случае нашлись свои предатели, перерожденцы: купцы и шэньши попрали интересы крестьянства, убили его вождя Ян Сюцина. О тайпинах с большим увлечением рассказывал мне один востоковед, с которым я познакомилась еще в Чите. Он будто разворачивал тяжеленные глыбы тысячелетней истории Китая. Этот человек очень любил китайский народ, его культуру, искусство и пытался привить свою любовь мне. От него я узнала много любопытных подробностей о синьхайской революции, которая смела маньчжурскую династию Цинов, но не принесла облегчения трудящимся. Ее погубили генерал Юань Шикай и многие другие генералы — провинциальные «бонапартики», каждый из которых стремился объявить себя императором Китая.

Потом была революция 1925—1927 годов, которую предал Чан Кайши вкупе с новыми «бонапартиками»: У Пэйфу, Чжан Цзолином, Сунь Чуаньфэном, Чжан Цзунчаном — имя им легион. Эти пауки в банке, «собачьи генералы», как окрестили их журналисты, воевали друг с другом за личную власть, за место на троне.

Чжан Цзолин, сидя в Пекине, возглавлял тогда все реакционные силы Китая. Могла ли я предполагать, что познакомлюсь с его сыном. Здесь, в Мукдене!..

За мной как-то заехал лейтенант Кольцов: ему, видите ли, поручено доставить меня на банкет к новому губернатору провинции господину Чжану Сюэсяню. На банкете будет кое-кто из нашего командования — нужен переводчик.

— Губернатор — сын того самого Чжан Цзолина, — пояснил Кольцов. — Рекомендовали его нам на этот пост коммунисты Китая. Папу его убили японцы, старший брат — маршал Чжан Сюэлян, когда управлял Маньчжурией, тоже конфликтовал с японцами, а теперь сидит в гоминьдановской тюрьме.

— Но зато, когда японцы начали оккупацию Маньчжурии, именно Чжан Сюэлян запретил своим войскам оказывать сопротивление, без единого выстрела сдал Маньчжурию японцам. Потом повел наступление против советских районов, — напомнила я.

— Таких тонкостей не знаю, — признался Кольцов.

А мне-то эти «тонкости» были известны достаточно хорошо. Конечно же Чжан Сюэлян — сложная политическая фигура. В 1930 году он спас Чан Кайши от мятежа генералов, а в 1936 году сам поднял мятеж против Чан Кайши, даже арестовал его. Впоследствии же Чан Кайши арестовал Чжан Сюэляна. А вот что представляет собой его младший брат Сюэсянь, я не знала. Думалось, однако, что там, в Яньани, могли бы порекомендовать на ответственный пост губернатора огромной Ляонинской провинции, куда входит и Мукден, первый город в Маньчжурии, человека с более прочной политической репутацией.

Тут очень трудно разобраться, кто кому друг, кто кому враг. «Собачьи генералы», обычно люди с темным прошлым, беспрестанно воюют между собой. Тот же Чжан Цзунчан был названым братом одного из сыновей Чжан Цзолина. Другой его сын, объединившись с Чан Кайши, разбил армию Чжан Цзунчана и заставил его бежать. Война всех против всех! В такой войне временные союзы — всего-навсего тактическая уловка. Борьба не за убеждения, а за господствующее положение отдельного лица. Народ лишь игрушка в руках «собачьих генералов». Междоусобицы — способ их существования. Своеобразная «профессия» — воевать, то побеждая, то проигрывая. Мир им не нужен.

Не буду описывать банкет, где было много официальных лиц и с нашей и с китайской стороны. Я оказалась там единственной женщиной, и хозяин всячески старался проявлять ко мне внимание. С его круглого, лоснящегося лица не сходила приторная улыбка, глаза превратились в две узкие, маслено блестевшие щелки. И все же в поведении Чжан Сюэсяня угадывалась напряженность. Вопреки этикету говорили о делах, и только о делах. Господин Чжан Сюэсянь сказал:

— В Маньчжурии издавна существуют банды хунхузов, я знаю их главарей. Это просто грабители. Но сейчас появилось много новых банд, куда влились японцы и остатки марионеточных войск. Вот эти беспокоят меня больше всего. Им помогают гоминьдановцы. Политические банды.

Да, губернатор был озабочен. Он рассказал нам, что гоминьдановцы тайно формируют в Мукдене отряды под видом «коммунистических», и просил разоружить их.

В последнее время все мы чувствовали, как атмосфера в Мукдене накаляется. Конечно же здесь полно было гоминьдановских шпионов. Сюда часто наведывались официальные лица из гоминьдановского Китая, они вели переговоры с представителями местной крупной буржуазии. Прикатил гоминьдановский министр финансов Кун Сянси с тайной целью подорвать денежное обращение в Маньчжурии: вначале здесь расплачивались маньчжурскими гоби, фэнями, серебряными долларами, иенами. Потом появились большие синие банкноты, и они, эти демократические юани, очень не нравились гоминьдановцам. В конце концов Чан Кайши прислал из Чунцина некоего Дуна, который стал мэром Мукдена. Дун повсюду стал насаждать своих людей, расправляться с демократическими элементами.

О визите к губернатору Чжану можно было бы и не упоминать, но именно этот визит помог мне отыскать в Маньчжурии маньчжура.

Когда господин Чжан Сюэсянь любезно спросил, будут ли у меня к нему просьбы, я сказала по-китайски:

— Чрезмерная учтивость влечет просьбу. К вам на прием, наверное, приходят не только китайцы, но и маньчжуры. Мне очень важно познакомиться с маньчжуром, попрактиковаться в языке, узнать, как маньчжурам жилось при японцах. Я готовлю диссертацию по Маньчжурии.

Губернатор к просьбе отнесся с полным сочувствием:

— Я вас хорошо понимаю. До недавнего времени очень хотелось повидать людей из СССР. Я следил за тем, как вы воюете против Гитлера, и восхищался вами. Первого же маньчжура, который придет на прием, отправлю к вам…

Вспомнилось институтское, кажется, древнегреческое: каждый человек носит четыре маски: маску просто человека, маску конкретной индивидуальности, маску общественного положения и маску профессии. Какую маску показал мне господин Чжан Сюэсянь?

Признаться, я не очень надеялась, что губернатор, занятый наведением порядка в целой провинции, вспомнит о моей просьбе. Однако он меня не забыл. Вскоре через комендатуру передал для «мадам старшего лейтенанта» прекрасно изданный сборник древних китайских текстов. Это была редкая книга философического содержания, и я с удовольствием просматривала ее по вечерам. Запомнились кое-какие рассуждения древнего мудреца. Например: «Путь совершенно мудрого таков, что он изживает в себе умствование и хитрость. Когда народ проявляет умствование и хитрость, он сталкивается с многочисленными несчастьями; когда их проявляет правитель, его государство попадает в опасность и погибает». Или: «Не обогащай людей, а то сам будешь просить у них взаймы; не возноси людей высоко, а то они сами будут тебя теснить», «не полагайся целиком на кого-то одного, а то утеряешь и столицу и государство», «когда много кормчих, корабль разбивается». Все это нужно запомнить, чтобы прикоснуться к замкнутой в себе душе народа.

Я наизусть знала «Цзацзуань» — изречения прошлых столетий — и неизменно убеждалась, что в разговоре с китайцем цитата из «Цзацзуань» производит впечатление. Мое знакомство с «Цзацзуань» сразу заинтересовало и господина Чжана. То был своеобразный пароль авгуров. Посмеиваясь, губернатор сказал, что в таком случае я должна знать, «против чего невольно протестует душа». Не подумав о возможной ловушке, я выпалила:

— «Душа невольно протестует, когда у грубого человека приятная милая жена; когда бездарный человек занимает высокий пост…»

Господин Чжан Сюэсянь покатился со смеху.

— Это сказано про меня. Малый квадрат — подобие большого квадрата, маленькая лошадь — подобие большой лошади, но малый ум отнюдь не подобие большого ума. Я ленивый удачник.

Он обладал чувством юмора…

Секретарем у губернатора был серьезный, молчаливый человек лет тридцати пяти по имени Го Янь. Говорили, будто он прибыл в Мукден из Яньани. Этого было достаточно, чтобы у меня появился повышенный интерес к нему.

Мы дважды встречались у губернатора и считались знакомыми, хотя ни разу не заговаривали. Вскоре случай такой все же представился. Го Янь по какому-то делу очутился в нашем штабе. Мы раскланялись.

— Вот уезжаю… — сказал он мне на правах знакомого. — Отзывают из Мукдена.

— В Яньань? — с любопытством спросила я и, позабыв о китайском этикете, предписывающем сдержанность, нетерпеливо воскликнула: — Ну, как там?!

— Наверное, хуже, чем в Москве, — шутливо ответил он по-русски.

— Вы хорошо владеете русским, — похвалила его я.

— А вы — китайским, — сделал он комплимент мне.

— У вас в Яньани многие говорят по-русски? — не унималась я.

Го Янь как-то неопределенно усмехнулся:

— У советских товарищей не совсем точное представление об Особом районе. Русский у нас знают немногие. Я овладел им в Москве, когда учился там на экономиста.

— Вот оно что… А теперь возвращаетесь в Яньань?

Он помолчал, потом медленно, словно бы нехотя, произнес:

— Нет… Возвращаться в Яньань — значит возвращаться в прошлое. А я еду в будущее — в Харбин, потом еще дальше на восток, в распоряжение товарища Гао Гана!..

В его ответах на мои вопросы были сплошные загадки и недомолвки. А мне так хотелось откровенно поговорить с человеком из Особого района.

Еще в Чите, в штабе фронта, ходили неясные слухи о каком-то неблагополучии там, о разногласиях между руководителями КПК, о чистке кадров. Загадочные высказывания Го Яня усилили смутную тревогу. Что означали его слова о прошлом и будущем? Как это понимать? Почему он радуется отъезду «в распоряжение товарища Гао Гана»? Настаивать на разъяснениях было бы нетактично, китайцу просьбу не надо повторять дважды. Так мы и расстались — очень сдержанно, хоть и с внутренней симпатией друг к другу (это я почувствовала).

Он уехал, а я все продолжала думать над его словами. Иногда клала на ладонь потертую рыжую ассигнацию «бяньби» — ее подарил мне Го Янь на прощание. Такие кредитки имели хождение в Особом районе. Одна сороковая часть американского доллара…

Особый район… государство в государстве: своя валюта, своя армия. Правда, еще в 1937 году, когда японцы напали на Китай, между гоминьданом и КПК было договорено: революционная армия составляет часть общенациональных вооруженных сил и должна подчиняться Чан Кайши. Но то было формальное подчинение, скорее существовало только намерение в наиболее острые моменты войны координировать общие усилия.

А тем временем во всем мире шла сложная и острая дипломатическая борьба за Китай. Пока — мирное противоборство. Еще 14 августа мы подписали договор о дружбе и союзе между СССР и Китаем. Газета «Цзефан жибао», выходящая в Особом районе, бурно приветствовала этот договор как свидетельство укрепления международных позиций Китая. И в то же время в наш штаб и политотдел поступали сведения, будто там, в Особом районе, скрытно ведется кампания против договора: он-де укрепляет правительство Чан Кайши. Попробуй разберись во всем этом!

Жаль все-таки, что уехал Го Янь. Впрочем, я уже начинала догадываться: не стал бы он ничего разъяснять мне. Случайно узнала, что, занимая скромную должность секретаря мукденского губернатора, Го Янь выполнял здесь и другую, более важную работу — формировал партизанские отряды, которые должны влиться в Объединенную демократическую армию! Наверное, с этим делом он успешно справился, потому и отозвали его в штаб армии, в город Цзямусы. Вот, оказывается, какой ты, Го Янь! Ну что ж, успеха тебе, китайский коммунист…

Однажды под вечер за мной заехал на мотоцикле лейтенант Кольцов.

— Губернатор Чжан приглашает вас заглянуть на минутку в его резиденцию: раздобыл маньчжура!

Мы поехали к губернатору.

Господин Чжан выглядел замотанным. На столе стояли бутылки с подкрепляющим напитком «тоникум Байер».

Меня встретил любезно, я бы даже сказала, обрадованно. Пошутил:

— Если не приглашаешь к себе, не будут приглашать и тебя. Решил подать пример. Увлекся буйвол молодой травкой и в пропасть свалился… Чай, тоникум?

Я отказалась и от того и от другого. Из учтивости полюбопытствовала, как ему живется. Он невесело рассмеялся:

— У вас говорят: положение хуже губернаторского. Теперь я понимаю, что это такое. Гоминьдановцы пытаются заигрывать со мной: «Перейдешь на нашу сторону — выпустим брата на свободу». Но я-то знаю: Чан Кайши никогда не выпустит Чжан Сюэляна — они злейшие и непримиримые враги. Это я раньше смотрел на мир из кувшина, а теперь понял: если собрался бить в барабан, в гонг не бей.

И вдруг словно бы спохватился, понял — наговорил лишнего. Переменил тему:

— Вашу просьбу выполнил без особых усилий. Сегодня сюда пришел старик — чистокровный маньчжур из старинного рода татала. Его зовут Тань Чэнжун. Был одним из воспитателей маленького императора Пу И. Сейчас охраняет могилы маньчжурских правителей в Бэйлине. Это неподалеку от Мукдена. Тань добрался оттуда пешком, несмотря на свой преклонный возраст. Его не хотели пускать ко мне, но он добился аудиенции. Японцы, видите ли, украли у него гроб. Теперь Тань требует, чтобы новые власти помогли вернуть этот гроб… Кроме того, он сообщил еще кое-что… Думаю, что его сообщение заинтересует советскую администрацию.

— Где и когда могу встретиться с ним? — нетерпеливо воскликнула я, забыв об этикете.

Господин Чжан устало провел рукой по воспаленным глазам, взял со стола серебряный колокольчик, позвонил. На пороге возник молодой китаец спортивного вида.

— Мы ждем почтенного Таня, — сказал губернатор.

Через несколько минут в кабинет вошел высокий седоусый старик в длинном черном халате. Держался он прямо, гордо, без малейшего подобострастия. Большие карие глаза с «монгольским» верхним веком смотрели спокойно. В них светился ум.

Я научилась отличать японцев от китайцев или корейцев — это только поначалу восточные лица разных национальностей кажутся схожими. Так вот: старик не походил ни на китайца, ни на корейца, ни на японца — его отличало особое строение губ, толстых, словно бы собранных в узелок; нос длинный, прямой.

Господин Чжан указал ему на кресло, и старик молча сел.

Я заговорила с ним на маньчжурском. Это, по всей видимости, было для него полной неожиданностью. Он оживился, заулыбался и, к моему удивлению, сказал мне по-русски, правда, с акцентом:

— Я понимаю ваш язык.

Так состоялось наше знакомство. Чтобы не мешать губернатору, мы перешли в соседнюю комнату. Туда нам подали чай.

— Вас, как мне сообщили, постигло несчастье? — начала я.

Он печально кивнул.

Мне было понятно его состояние. Из книг я знала: китаец всю жизнь копит деньги на добротный гроб, в котором его тело должно сохраниться на долгие времена. Гроб покупают заблаговременно. Самым преданным сыном считался тот, который в день рождения родителя дарил ему хороший гроб. И хотя старый Тань Чэнжун не был китайцем, он давно перенял китайские обряды и в подражание своим императорам долго готовил себе посмертное жилище. К потусторонней жизни следует готовиться тщательно, заранее.

— Гроб был из «досок долголетия»? — спросила я.

— Да. Тисовый гроб. Я привез его сюда из Пекина, из «Запретного города».

— Вы родственник императора?

Старик задумался.

— В некотором роде — да. Я знал его двоюродную бабушку императрицу Цыси и был у нее в чести. Эту властную женщину мы за глаза величали «старой Буддой». Я знал императора Гуан Сюя. Великий князь Чунь назначил меня заведующим складом рисовой бумаги и канцелярских принадлежностей императорского дворца.

Старик говорил неторопливо. Найдя во мне заинтересованную и терпеливую слушательницу, он погрузился в далекие воспоминания, словно бы вернулся в те времена, когда был придворным, жил в том самом «Запретном городе», куда китайцев не пускали. Если бы какой-то смельчак отважился проникнуть туда, ему отрубили бы голову… В большие праздники трижды в год императора выносили в желтом паланкине с золотым верхом из внутренних покоев для поклонения в Храме неба. Паланкин несли сто слуг, сменявшихся у каждых из пяти ворот. По пути кортежа дымилось двадцать четыре курильницы с дорогими благовониями. Курильницы символизировали двадцать четыре провинции императорского Китая. Завоевав новую провинцию, маньчжурский «дракон», «сын неба», прибавлял новую курильницу. Но с 1759 года, со времен императора Цяньлуна, завоевавшего две провинции, курильниц больше не прибавлялось.

Во время императорского выхода придворные располагались соответственно их рангам и чинам. Придворные низших степеней не имели права ходить по мраморным плитам, а ходили только по каменным, которые чередовались с мраморными.

— Мне самой императрицей было даровано право ступать по мраморным плитам, — объявил старик с гордостью.

В эпоху Мин только евнухов при дворе насчитывалось десять тысяч. При Цыси число их превышало три тысячи. Пу И даже после синьхайской революции держал при своем дворце свыше тысячи евнухов, обслуживавших наложниц и жену бывшего императора. Сохраняя многочисленную свиту, он продолжал жить в «Запретном городе», в своем дворце. Республиканское правительство ежегодно выплачивало на содержание двора четыре миллиона китайских долларов.

— Когда генерал Юань Шикай, президент республики, провозгласил себя императором, он запретил Пу И появляться в тронном зале, а сам часто приходил туда и сидел на красном троне, — сообщил мой собеседник. — До революции трон стоял прямо под золотым куполом с драконами. Юань Шикай отдал приказ отодвинуть его в глубь зала: опасался, чтобы драконы, свидетели славы маньчжурских императоров, не убили из мести обнаглевшего китайца, посмевшего сесть на трон Цинов.

В 1924 году, во время первой гражданской войны, Пу И со всей его свитой был изгнан не только из дворца, а и вообще из Пекина. Лишь заведующему складом рисовой бумаги и канцелярских принадлежностей разрешили остаться здесь. «Запретный город» распахнул все ворота для экскурсантов. За один юань и пятьдесят фэней каждый мог осмотреть Гугун («Древние дворцы»), побывать в Тронном зале, во Дворце математики, где некогда астрологи предсказывали будущее, в экзаменационном зале, где раз в три года держали экзамены мандарины.

Тань Чэнжун сделался гидом и копил деньги на приличный красный гроб. Впоследствии о нем вспомнил продавшийся японцам и утвердившийся в Маньчжурии Пу И, призвал его в Мукден и сделал хранителем императорских могил и реликвий.

— От чего умерла вдовствующая императрица Цыси? — полюбопытствовала я.

Старику мой вопрос был, кажется, неприятен. Ответил не сразу:

— От дизентерии скончалась… Она отмечала в парке Ихэюань свое семидесятитрехлетие, съела сливу и заболела.

— Пу И часто посещал здешние могилы предков?

— В первые годы — часто. Совершал обряд жертвоприношений на гробницах. Потом перестал приезжать.

— Почему?

— Принял японскую веру синто. А эта вера позволяет молиться только на японского императора… Пу И изменил духам своих предков, за это и покарали его, — добавил Тань убежденно и, немного подумав, продолжал: — Если бы он один молился японскому божеству Небесного Сияния, то не стоило бы, пожалуй, осуждать его: можно молиться и голове селедки, лишь бы была вера. Но он объявил синто государственной религией Маньчжоу-Го, и все мы обязаны были отвешивать поклоны Стране восходящего солнца. Пу И осквернил веру предков, обменял их на японских предков, как в меняльной лавке. Построил из белого японского дерева возле своего дворца Храм укрепления основ нации, создал специальную Палату поклонения японской богине, где совершал жертвоприношения. Такие же храмы из белых столбов и досок были построены во всех селениях Маньчжурии, и каждого из проживающих здесь под страхом жестокого наказания обязали поклоняться этим белым столбам. Я едва не лишился рассудка, когда рядом с могилой великого Нурхаци соорудили Храм укрепления основ нации. Проходя мимо этого храма, мы всегда плевались и посылали проклятия отступнику Пу И и его фальшивому флагу.

Он задумчиво пожевал губами, будто припоминая что-то, и, припомнив, сказал:

— В первые годы существования Маньчжоу-Го была мода посещать Бэйлин. Всех иностранных гостей привозили к императорским могилам. Как-то приехал испанский принц Хуан Бурбон со своей женой Марией Орлеанской. Они только что сочетались браком в Риме и совершали кругосветное свадебное путешествие. Адъютант принца виконт де Рокамора был милостив ко мне и приглашал в Лондон.

— Почему в Лондон?

— Принц Хуан получил образование в Англии и был офицером английского флота. Он собирался пожить в Лондоне…

Испанский принц — офицер английского флота. Трудно понять капиталистический мир. Впрочем, испанские Бурбоны меня интересовали меньше всего. Ясно было одно: старик сохранил ясную память о мельчайших событиях своей жизни. Он помнил даже, что тот самый принц испанский и его супруга жили в гостинице «Ямато», где теперь размещались мы, советские офицеры.

— А куда дели японцы ваш прекрасный гроб? Увезли с собой? — вернулась я к тому, ради чего он шел сюда пешком из Бэйлина.

Впервые за все время нашей беседы Тань Чэнжун скупо улыбнулся.

— О, нет. Зачем увозить? Они зарыли его. Раскопали один могильный курган и спихнули туда.

Я ничего не понимала.

— Гроб нужно выкопать! — решительно произнес старик. — Я пришел за помощью, так как дряхл и одному такая работа не под силу, а все мои помощники-монахи погибли…

— Погибли? Отчего?

— Их расстреляли японцы.

Тань Чэнжун, должно быть, догадался, что я не могу уловить, в чем суть дела, сосредоточился и все рассказал по порядку.

Когда 20 августа распространился слух, будто русские взяли Мукден, Тань Чэнжун поднялся на верхнюю галерею храма и стал наблюдать за дорогой. Дорога была пустынной. В течение дня он поднимался еще несколько раз, но только к вечеру показались две закрытые грузовые машины и одна легковая. Все монахи попрятались в павильонах, а Тань Чэнжун притаился на верхней галерее и стал наблюдать, что будет дальше. Когда машины въехали в арочные ворота, из них повыскакивали военные. Это были японцы, вооруженные автоматами и пистолетами. Они врывались в павильоны, вытаскивали оттуда монахов и тут же на месте расстреливали.

По всей видимости, японцы спешили, так как никто не догадался подняться на верхнюю галерею, и это спасло Тань Чэнжуна.

Солдаты вытащили из павильона его тяжелый красный гроб, заполнили какими-то бумагами, папками и закрыли крышкой. Тань Чэнжун едва не закричал от ужаса, когда увидел, что они раскапывают могилу великого Абахая, сына величайшего Нурхаци, — это было невиданное кощунство!.. Столкнув в глубокую яму гроб, японцы засыпали его землей, сверху уложили каменные плиты. Офицер что-то резко крикнул, все кинулись по машинам.

Два дня Тань Чэнжун пролежал неподвижно — опасался, что японцы вернутся. Только на третью ночь он спустился вниз и отправился в Мукден, стараясь не выходить на дорогу. В Мукдене разыскал знакомого маньчжура, поселился у него. Убедившись, что японцы окончательно изгнаны, пошел к губернатору и рассказал обо всем.

— А теперь надо возвращаться в Бэйлин, — сказал он напоследок. — Смерть мне не страшна, но человек моего возраста должен быть похоронен в своем гробу…

Я пересказала всю эту историю лейтенанту Кольцову. Выслушав меня, он даже присвистнул.

— Скажите старику, что гроб свой он получит завтра же… Интересно, какие бумаги японцы схоронили в древней могиле? Наверное, что-нибудь очень ценное!.. Ведь могли бы просто сжечь…

Наутро мы выехали в Бэйлин. Старик был с нами — на «виллисе». А позади нас следовал грузовик с солдатами.

Тань Чэнжун все время подсказывал водителю «виллиса» сержанту Акимову, где лучше ехать. Акимов — веселый паренек в кубанке набекрень — благодарно похлопывал слугу цинских императоров по плечу, называл его папашей и совал сигареты. К концу пути старик почтительно именовал Акимова «товарищ сержант Алексей».

В сосновой роще Бэйлина, где находились храмовые постройки, павильоны и могильные курганы, как и следовало ожидать, было пустынно и тихо. Да и кого могло в эти грозовые дни привлечь сюда? И все же мы взяли автоматы на изготовку. Тут могли скрываться хунхузы или же уцелевшие японские смертники.

— Бандитское местечко! — сказал лейтенант Кольцов убежденно.

К туннельным воротам с многоярусной башенной надстройкой вела дорога, выложенная выщербленными каменными плитами. По обеим ее сторонам стояли каменные львы с разинутыми пастями.

Меня всегда охватывает непонятная печаль, когда вдруг окажусь у какой-нибудь древней стены с почерневшими пятнами сырости. Черепичные рогатые крыши павильонов и храмовых сооружений поднимались над кронами темных маньчжурских сосен и над мрачными поржавевшими стенами.

Мы въехали в ворота, выскочили на широкий двор и остановились. Звенела тишина в ушах, и с этим внутренним звоном перекликались мелодичные колокольчики, подвешенные к углам крыши и звучащие от малейших порывов ветра.

На террасы павильонов вели мраморные лесенки.

— Осмотреть помещения! — приказал Кольцов.

Солдаты разделились по двое, рассыпались по всей обширной территории кладбища.

Но тревоги наши оказались напрасными: здесь не было ни души.

Заработали лопаты, и вскоре мы увидели массивный красный саркофаг с золотыми иероглифами на крышке.

— Это мой гроб! — радостно воскликнул старый маньчжур. — Вы открыли двери милосердия…

Гроб действительно оказался набитым доверху бумагами.

— В штабе разберетесь, — сказал Кольцов, — а сейчас вытряхивайте все в кузов грузовика — и по коням!

Бойцы выполнили его распоряжение, перенесли гроб в павильон, засыпали ханскую могилу. Сержант Акимов добродушно сказал Тань Чэнжуну:

— Ну, папаша, полезай в «виллис». Пора в обратный путь.

Маньчжур склонился в глубоком поклоне. Лицо его озарила широкая морщинистая улыбка.

— Я останусь здесь охранять великие могилы. Я слуга мертвых императоров. Прощайте!

Отговаривать его было бесполезно. Мы простились. У ворот я оглянулась. Старый Тань Чэнжун безмолвно стоял посреди двора — высокий, сухой, как жердь, — и смотрел нам вслед.

Оказалось, мы привезли из Бэйлина интересные бумаги. Кому принадлежали эти записки — неизвестно; в них было намешано все — и политика, и история, и культура. Видимо, японцы в спешке решили припрятать эти бумаги до лучших времен в цинском некрополе, куда, наверное, в течение десятилетий никто из китайцев не заглядывал. Это было самое непопулярное место в Маньчжурии. Если бы не Тань Чэнжун, никому не пришло бы в голову раскапывать могильный курган.

О находке доложили в штаб Забайкальского фронта, и оттуда последовал приказ: доставить ее в Чанчунь.

Через некоторое время начальник политотдела вызвал меня к себе и сообщил, что я тоже откомандировываюсь в Чанчунь.

Радостно забилось сердце: еще в прошлом месяце мне сказали, что в скором времени буду уволена из армии. Война окончена. В Москве ждет научная работа. Все согласовано в начальственных верхах. Должно быть, затем и отзывают…

Ну вот и прощай, Мукден. Все произошло так скоропалительно. Лейтенант Кольцов был искренне опечален.

— Мертвый хватает живого! — произнес он мрачно, вкладывая в эти слова какой-то свой смысл. — Вспоминайте нас там, в своем Чанчуне. Чанчунь… и звучит-то смешно. То ли дело Мукден!

— Почему же смешно? Чанчунь — значит Долгая весна. Город Долгой весны.

— Хотите, подарю вам свою карточку на память?

— Конечно же хочу, Степан Петрович!

Он вынул удостоверение личности, где хранилась фотография с готовой уже дарственной надписью: «Вере Васильевне — на память о Мукдене!»

— У меня, Степан Петрович, к сожалению, фотографии нет.

— Чем еще могу быть полезен? Может быть, отвезти к губернатору попрощаться?

— Спасибо. Не стоит. Не будем отрывать господина Чжан Сюэсяня от дел. Лучше бы навестить того старика маньчжура, в Бэйлине.

Кольцов пожал плечами.

— Как вам будет угодно. Сейчас вызову Акимова.

И вот мы снова поехали в Бэйлин, где вечным сном спят первые маньчжурские правители. Я должна была замкнуть некое кольцо. Этот старик унесет с собой последние кровавые тайны цинских императоров, и многое из того, что я хотела бы знать, канет в вечность. Он снова и снова провел бы меня по мраморным плитам мощеных дворов «Запретного города», мимо огромных бронзовых львов со страшно разинутыми пастями, черно-зеленых от древности, мимо бронзовых черепах и бронзовых курильниц, мы сидели бы под красными резными колоннами, подпирающими резные потолки, в вычурных бронзовых креслах на оленьих рогах — трофеях былых императорских охот…

Тань Чэнжун, казалось, не удивился моему приезду. Он молча принял теплые вещи, которые я купила ему на базаре Шэньяна, слегка поклонился и повел в один из павильонов. Там находились бронзовые ширмы в несколько створок, стояло зеркало из отполированного черного дерева, глубокое, как омут. На алтаре — курительные свечи, жертвенные деньги, таблички духов предков, исписанные маньчжурской вертикальной вязью, а также иероглифами. Их называют «лоцзу-цзун». Старик привычно отдал троекратный поклон табличкам и сказал:

— Здесь похоронены те, кто умер задолго до покорения Китая. Очень давние предки. — Кивнул на иззубренный меч, лежащий на красной шелковой подушке: — Говорят, что он принадлежал самому Нурхаци — это Меч черного дракона и изогнутого месяца…

Мы присели на скамеечку.

— Мне хотелось бы выяснить верования маньчжуров, — сказала я. — Есть ли у вас свои, сугубо маньчжурские праздники? Не китайские, а маньчжурские.

На его губах узко наметилась улыбка.

— Праздник Нянь-Нянь.

— А в чем его суть?

— Поезжайте в Дашицяо. Это между Мукденом и Дайреном. Маленький город, населенный маньчжурами.

Значит, маньчжуры в Маньчжурии все-таки есть! И совсем неподалеку.

— Ну и в чем суть праздника Нянь-Нянь?

Старик неизвестно отчего развеселился, поглядывая на меня лукаво.

— Вам следовало бы побывать в Дашицяо в апреле, когда туда съезжаются девушки со всех поселений Маньчжурии. Более ста тысяч девушек в белых кофтах с вплетенными в волосы большими цветами. Они входят в храм богини Нянь-Нянь, оставив за порогом родителей. Говорят, что богиня исцеляет от болезней, дарует долговечность, способствует успеху в делах. Но девушки приходят к ее алтарю не за этим. Нянь-Нянь помогает устройству счастливых браков. Это праздник невест. Нужно только загадать на какого-нибудь молодого человека, возжечь перед алтарем богини курительные свечи, и жених обеспечен.

Все это было очень интересно. Мне хотелось бы посмотреть на праздник невест, к числу которых старый Тань Чэнжун, без сомнения, относил и меня. Но… увы! Я должна была вечером уехать в Чанчунь и конечно же никогда не поднимусь по каменным ступеням крутой лестницы к бронзовой статуе Нянь-Нянь.

Тань Чэнжун умел шутить и ценил шутку. Сказал, что маньчжурские женщины энергичнее своих мужей. Окажись на китайском троне какая-нибудь новая Ниласы или же Ехэнала, а не Пу И, никакой революции не было бы — женщины неподкупны, а придворные князья-чиновники только тем и озабочены, как бы побольше получить у двора денег «на воспитание чувства неподкупности».

— Сегодня вечером уезжаю в Чанчунь, — сообщила я. — Пришла проститься с вами.

Трудно было понять, опечалило ли Тань Чэнжуна это известие. Люди по-разному встречаются и расстаются навсегда. Когда масло кончается, светильники гаснут…

— Спасибо вам за все, — сказал он в ответ с заметной теплотой. — Не знаю, чем отблагодарить… Все эти вещи принадлежат императорам…

— Ничего мне не нужно! — запротестовала я.

Но старик уже открыл небольшой сундучок, украшенный вылинявшим орнаментом, вынул оттуда бронзовый таз с двумя ручками, налил в него воды и стал тереть ручки своими высохшими ладонями. К моему изумлению, вода в холодном тазу начала бурно кипеть, а выгравированный на дне дракон зашевелился. Довольный произведенным эффектом, Тань Чэнжун сказал:

— Это фамильная ценность. Она передавалась из рода в род. Но наш род кончился, мне некому передать ее. Возьмите вы!

Он выплеснул воду и торжественно поднес мне этот таз. Я мягко отвела его руку. В Китае принято класть в гроб все те вещи, которые умерший любил при жизни, чтоб и там, в ином мире, они могли служить ему вечно. По-видимому, для того Тань Чэнжун и сберегал свою фамильную ценность.

— Не могу, не смею принять такой драгоценный подарок, — сказала я твердо. — То, что принадлежит вашему роду, должно остаться навсегда в вашем высоком роду. Не хочу, чтобы духи ваших предков разгневались на меня и преследовали повсюду.

Мой взгляд упал на японский журнал, небрежно брошенный на пол. На обложке его была красочная фотография императора Пу И в парадной форме генералиссимуса морских, воздушных и сухопутных войск Маньчжоу-Го. Мундир с золотыми эполетами, золотой пояс, широкая красная перевязь через плечо, массивные ордена, сабля на боку придавали сухопарой фигуре значительность. Но в его лице изнеженного аристократа не было ничего императорского! Сквозь огромные круглые очки задумчиво и отрешенно смотрели удлиненные глаза.

— Подарите мне этот журнал, — попросила я. — Если, конечно, он вам не нужен.

Старик усмехнулся:

— Этот император — дракон без головы — теперь никому не нужен. Возьмите, пожалуйста. Ему не место здесь — рядом с великими предками.

Он строго поджал губы, но тут же смягчился. И вдруг признался:

— Вы принесли мне воспоминания. Когда я вижу молодых людей, то вспоминаю свою внучку Юй Лин…

— А где она?

Глаза старика затуманились.

— Юй Лин умерла три года назад. Ей шел тогда двадцать второй.

— Она болела?..

Черты его лица внезапно исказились, но он быстро справился с собой и продолжал уже обычным голосом, будто отстраняя от себя все пережитое:

— Подозреваю, что ее преднамеренно убили японцы. Сделали укол, и она скончалась.

— Зачем?! — вырвалось у меня.

— Вот здесь, на алтаре, табличка ее духа. — Старик указал на одну из табличек. — Все произошло потому, что Пу И вызвал ее из Пекина, где она училась, и в семнадцать лет сделал ее своей младшей наложницей. В разговорах с императором Юй Лин плохо отзывалась о японцах, на зверства которых насмотрелась в Пекине. Генералы из Квантунской армии каким-то образом проведали об этом. А они и без того хотели окружить Пу И японскими женщинами, сделать императрицей японку… Поэтому и убили мой корень, древний корень знаменитого рода татала, так как после Тань Юй Лин у меня никого не осталось…

Старик закрыл лицо сухими длинными пальцами и так сидел некоторое время.

Потом мы вышли из павильона. Яркое солнце полыхнуло по глазурованной черепице прогнутых крыш. Солнца было много, оно пронизывало кроны траурных сосен. Но башенка солнечных часов с большим белым диском не показывала время.

Я села в машину рядом с водителем Акимовым. Он бросил быстрый взгляд на обложку подаренного мне журнала и сказал насмешливо:

— Эк размалевали Пуишку! А похож…

— А вы откуда знаете? — удивилась я.

— Кому ж знать, как не Акимову! — подал голос с заднего сиденья лейтенант Кольцов. — Ведь это он задержал Пу И на аэродроме — был одним из двухсот двадцати пяти десантников нашей гвардейской танковой!.. Вы разве не знали?..

 

В ЧАНЧУНЕ

Все мы творим историю, правда, на разных уровнях, а какой из этих уровней важнее — трудно сказать… Если бы я не обратилась с просьбой к губернатору Чжану Сюэсяню отыскать маньчжура… если бы у старого Тань Чэнжуна японцы не отобрали гроб… если бы Тань Чэнжун не обратился за помощью к губернатору… возможно, моя судьба потекла бы по другому руслу. Я ждала приказа о демобилизации, рвалась в Москву и вдруг оказалась откомандированной в штаб Забайкальского фронта, сюда, в Чанчунь; здесь меня перевели в другой отдел и повысили в должности.

— У вас хорошие рекомендации… — скупо, официальным тоном сказал мой новый начальник. — Будете переводить. От вас потребуется оперативность!

Я поняла: об увольнении из армии нечего и думать. Придется терпеливо ждать. Не время…

Чанчунь… Город Долгой весны. Но он мог бы считаться и городом Долгой осени. В октябре здесь еще цвели цветы. Я ходила по бесконечным аллеям парка, и высокие спокойные клены, прошитые насквозь солнцем, осеняли меня. Пронзительно пахла трава. Деревья с ярко-зелеными зубчатыми листьями были покрыты пурпурными цветами. Китайские розы цвели сами по себе, и никому до них не было дела — рви сколько душе угодно! В кабинет я приносила целые охапки цветов. После пыльного, закопченного древностью Мукдена Чанчунь казался просторным, свежим, словно бы умытым. Парк примыкал прямо к штабу. Каких-нибудь три месяца назад по этим аллеям прогуливались японские генералы. Любители рыбной ловли сидели на берегу озера с удочками. Через ручьи были перекинуты изящные горбатые металлические и каменные мостики. Может быть, этот парк скопирован с какого-нибудь токийского парка: Хибия, Уэно?.. Японцы любят копировать. Во всяком случае, в основу планировки Чанчуня они взяли русский план строительства города Дальнего с его круглыми площадями, соединенными между собой прямыми проспектами. Правда, здесь имелись здания, скопированные с японского парламента, и вообще в архитектуру был внесен «японский модерн». Здание центрального банка очень напоминало своими величавыми формами японский парламент.

Широкий, прямой, как стрела, асфальтированный проспект разрезал Чанчунь надвое. Начинался проспект у привокзальной площади и уводил куда-то на юг, в густое мерцающее марево. На этом магистральном проспекте, застроенном современными многоэтажными домами в стиле «Азия над Европой», находился штаб Забайкальского фронта — массивное трехэтажное здание в том самом стиле: с двухэтажной надстройкой и двухъярусной прогнутой крышей. Здесь совсем недавно была штаб-квартира Квантунской армии, а потому «японский модерн» был несколько нарушен: во двор вели ворота-доты. И конечно же при японцах в дотах день и ночь сидели солдаты, нацелив пулеметы на многолюдный проспект.

Из окна комнаты, которую мне отвели для работы, видна была многоярусная пагода, изящная и тонкая, как свеча. Она как бы господствовала над Чанчунем. Я познакомилась с ней давно: по картинкам. Не китайская, а сугубо японская постройка, скопированная, по всей видимости, с пятиярусной пагоды монастыря Хорюдзи в Японии или же с пагоды храма Якусидзи периода Нара. Китайские пагоды очень часто имеют вид круглой башни, японские — никогда: они или четырехугольные, или многоугольные.

Мне нравились эти ввинчивающиеся в небо пагоды с четырехскатными черепичными крышами, с длинными шпилями, изукрашенными бронзовыми кольцами; и кажется, будто пагода нарисована, так как воспринимается она только в двух измерениях. Говорят, что шпиль по своему сложному и неспокойному силуэту напоминает шаманские жезлы островов Океании.

Пагода беспричинно влекла, притягивала меня, и я отправилась к ней. У первого попавшегося пожилого японца спросила, что это за храм.

— Это храм «преданных душ», — ответил он и тут же пояснил: — Все этажи храма набиты ящичками с прахом японских солдат и офицеров, погибших в Китае. По верованиям японцев, они превратились в демонов — хранителей Японии.

Мне стало жутко. «Преданные души»… сложили свои головы на полях Китая, возможно так и не поняв, за что воюют.

Мы с японцем разговорились.

Он назвал себя инженером электросилового хозяйства железной дороги Судзуки. Не может пока выбраться из Маньчжурии на родину. Продолжает работать на железной дороге. Нужно кормить семью. У него пятеро детей.

Сперва он показался мне весьма пожилым, но, приглядевшись как следует, я поняла — не больше сорока пяти. Просто переживания последних месяцев наложили свой отпечаток.

— Ваших мы не боимся, — сказал он, — боимся китайской солдатни. Я страшусь за детей. Если бы удалось отправить жену с детьми в безопасное место… Ваши солдаты, когда они не воюют, — добродушные люди, они не имеют личного, я бы выразился, национального отношения к нам, лишены садизма победителей.

— Вы хорошо уловили сущность натуры наших солдат: они не воюют с мирным населением и не мстительны.

— Да, да, я об этом догадался. Нет ни одного случая ограбления. Удивительно. Ваши законы, как я слышал, жестоко карают за грабеж.

— Да, у нас такой закон существует.

— С ужасом думаю о вашем уходе.

— Гоминьдановцы лояльны к японцам.

Он грустно улыбнулся.

— Гоминьдановские солдаты не занимаются политикой. Они грабят. Это большая шайка грабителей и убийц. Они беспощадны. Я их хорошо знаю. Даже своих грабят и убивают.

— Ну, а если здесь возьмут верх китайские демократические силы?

Он на минуту задумался. Произнес тихо:

— Я, наверное, заражен предрассудками: не верю в китайскую демократию.

— Почему? — удивилась я.

— Невозможно объяснить.

Я не стала настаивать, хотя было бы весьма интересно послушать его суждения на этот счет.

— У моей жены бери-бери. Такая болезнь, — неожиданно сказал он. — Распухли ноги. Я рад, что все мы отвоевались. Хоть и не политик, но догадывался, что все плохо кончится для Японии. Кончилось оно гораздо раньше, чем мы могли предполагать. И так неожиданно… Полное крушение всех идеалов. Ваша армия заняла Чанчунь, и никто не обратил внимания на то, что рядовой Хаяма Носики продолжает охранять склады с электрооборудованием. Все разбежались, а Хаяма знай себе расхаживает с винтовкой. Пришел ваш офицер, я как раз сопровождал его, приказывает Иосики передать пост советскому солдату. Офицер есть офицер, если это даже офицер армии противника. Иосики приложил винтовку к ноге и потребовал, чтобы склад у него приняли как положено, по описи, и дали расписку в том, что все сдал без недостачи. Ваш офицер даже не улыбнулся, не накричал, а назначил Иосики заведовать складом…

Так до сих пор Иосики и стережет электроимущество, выдает нам строго по приказу и непременно требует расписки. Как вы думаете, что это? Ограниченность?

— Ваш Иосики, так же, как и вы, не хочет заниматься политикой. Он считает себя просто солдатом — и все. А быть просто солдатом нельзя. Ему, как и вам, нет дела до того, что рушатся империи и государства, что гибнут дети и женщины, что на его Хиросиму и Нагасаки сбросили атомную бомбу…

Он, казалось, обиделся. Призадумался. Потом тихо сказал:

— У меня в Нагасаки сестра. Была. Не знаю, жива ли? Наверное, погибла. Может быть, вы правы…

Если по императорским покоям в Мукдене я ходила с чувством удивления и некоторого восхищения, то длинные, путаные коридоры бывшей штаб-квартиры Квантунской армии наводили тоску и уныние. Здесь было гнездо воинственных японских генералов, которые вынашивали планы агрессии против моей страны. Именно вот в этом обширном кабинете восседал за полированным столом подлинный хозяин Маньчжоу-Го, ее диктатор — главнокомандующий Квантунской армией генерал Ямада, сухонький, кривоногий старикашка с козьими глазами. Это он диктовал свою волю императору Пу И и его министрам, хотя считался всего-навсего послом Японии в Маньчжоу-Го. Но он был не только послом: он значился членом Высшего военного совета Японской империи. А до приезда в Чанчунь командовал японской оккупационной армией в Центральном Китае, возглавлял оборону Японии и числился к тому же начальником генеральной инспекции по обучению японской армии. На пост главнокомандующего Квантунской армией назначались наиболее доверенные и влиятельные члены японской правящей верхушки. Теперь его отправили вслед за Пу И в лагерь военнопленных. Было странно сознавать, что совсем недавно этот человек распоряжался судьбой миллионной армии, всеми ресурсами Маньчжурии, мечтал о великой континентальной Японии. И наверное, уже наметил, куда следует перенести столицу империи: в Пекин, в Чанчунь, во Владивосток? С Гитлером рассчитывал встретиться в Омске. Но Гитлеру пришел капут (каппуто). Когда в тот момент у премьер-министра Судзуки спросили о самочувствии, он якобы произнес загадочную фразу: «Има фуйтэ иру ва китакадзэ дэс» («Сейчас дует северный ветер»). Нет сомнения, фраза была брошена «для истории». В словаре японских генералов понятие «север» означало Советский Союз. Но Ямада был другого мнения: помнил пословицу «северный ветер делает кое-кого безумным». Ямада в противовес «миротворцам» — премьеру Судзуки, бывшим премьерам — князю Коноэ, Окада, Вахацуки, бывшим министрам иностранных дел — Того, Сигэмицу, считавшим, что война проиграна, продолжал настойчиво уточнять «кантокуэн» — план вторжения Квантунской армии на территорию Советского Союза. Япония в состоянии вести войну против США, Англии и Китая еще сто лет! Она боеспособна, ее главные силы не израсходованы. Если американцы дерзнут высадить свои десанты на острова метрополии, то против них можно бросить крупные соединения Квантунской армии. В его распоряжении — около двух тысяч самолетов, свыше тысячи танков, более пяти тысяч орудий… «Миротворцы» раньше времени поддались панике. Американцы и англичане войну на Тихом океане ведут вяло, считают, что закончится она не раньше сорок седьмого года. Так думает Черчилль. Японские войска продолжают оккупировать громадные территории. Американцы высадились лишь на мелких островах. Правда, совсем недавно американцы и англичане захватили Окинаву. Но что из того? Японские соединения сдерживали превосходящие в шесть раз силы противника почти три месяца. Противник потерял восемьсот самолетов, пятьсот кораблей разных классов. Восемьсот самолетов за один островок — почти половина того, чем располагает Квантунская армия — главный оплот империи!.. Пиррова победа!

Особенно генерал Ямада негодовал, когда узнал, что премьер-министром Японии назначен дряхлый, глухой и к тому же полуслепой старец адмирал Судзуки, который, по всей видимости, не совсем понимал, что происходит в мире, и часто шел на поводу у того же князя Коноэ, развязавшего в тридцать седьмом войну против Китая, а теперь вдруг превратившегося в «миротворца». В такой ответственный момент для империи… Судзуки, не имеющий ровно никакого опыта государственной деятельности!..

Судзуки считался национальным героем: во время русско-японской войны он командовал крейсером и уничтожил в Цусимском бою два корабля русского Балтийского флота. По нынешним временам это даже подвигом назвать нельзя. С тех пор много воды утекло, и острый меч нации превратился в старую кочергу; сам император величает восьмидесятилетнего Судзуки «дядюшкой».

Еще в 1929 году Судзуки назначили главным камергером двора императора, до недавнего времени он ведал всякого рода придворными церемониями. «Дядюшка» питал отвращение к политике и военным, гласно исповедовал даосизм с его непротивлением злу и кастовым отношением к миру. Более неудачную кандидатуру на пост премьера, по мнению Ямада, трудно было подыскать, — сейчас, когда требовались волевые качества, оперативность в принятии решений, Судзуки, верный своему даосизму, считал, что «лучший способ управления — это вообще не управлять».

До того как Ямада стал главнокомандующим Квантунской армией, эту должность занимал его близкий товарищ генерал Умэдзу. В 1905 году Умэдзу осаждал русских в Порт-Артуре. За создание Маньчжоу-Го император наградил его орденом «Двойных лучей восходящего солнца» и орденом «Священного сокровища» первого класса. Это он, Умэдзу, еще в сорок первом занялся разработкой плана «кантокуэн». Это он в основных чертах создал маньчжурский плацдарм для нападения на СССР. Теперь Умэдзу стал начальником генштаба Японии, членом Высшего совета по руководству войной. Умэдзу — генерал с душой смертника-камикадзе. В его распоряжении пять миллионов солдат и офицеров. Ямада не сомневался, что, пока в Японии есть такие генералы, как Умэдзу, Анами, Тоёда, Тодзио, барон Хиранума, Араки, Сугияма, Итагаки, Танака, Доихара, Ямасита, империя может вести «столетнюю войну».

Что на самом деле происходит в Токио?..

Ямада обрадовался, когда в июне 1945 года в Чанчунь из Токио прилетел генерал Умэдзу. Во всем облике Умэдзу было нечто успокаивающее: генерал не любил ничего показного, военная форма была помята и свободно болталась на его небольшой, коренастой фигуре. Коротко подстриженные седые волосы, кроткая улыбка делали его каким-то домашним, незначительным. И только в живых, подвижных глазах бегали злые огоньки. В генерале таилась скрытая энергия, о которой хорошо знал Ямада. О таких говорят: легче найти тысячу солдат, чем одного настоящего генерала. Они сидели в кабинете Ямада, пригласив сюда также начальника штаба Квантунской армии генерал-лейтенанта Хата.

— Я прибыл к вам как инспектор, — сказал Умэдзу. — Готова ли Квантунская армия к войне с Россией?!

Вопрос не требовал ответа: конечно же готова.

— Князь Коноэ склоняет его императорское величество к тому, чтобы искать почетного мира, то есть договориться с американцами и англичанами на основе антикоммунизма, — продолжал Умэдзу. — Князь считает, будто продолжение войны с Англией, США и Китаем сыграет только на руку коммунистам. Он послал императору памятную записку: «Наибольшую тревогу должно вызывать, не столько само поражение в войне, сколько коммунистическая революция, которая может возникнуть вслед за поражением…» — Спокойно, не повышая голоса, генерал Умэдзу рассказал о том, что происходило в те дни в Токио, вернее, в правящих кругах Японии.

К сожалению, «клика мира» имеет влияние на императора. Его величество готов заключить почетный компромиссный мир, чтобы не потерять все. Революции он боится больше, чем высадки американцев на территорию собственно Японии. Кабинет Судзуки ведет закулисные переговоры с официальными лицами США и Англии, в частности с руководителем Управления стратегических служб США Алленом Даллесом. Князь Коноэ готов был немедленно отправиться в Москву в поисках посредничества. Но Москва в категоричной форме отказалась принять Коноэ. Секретные переговоры ведутся в Швейцарии, Швеции и Португалии.

— Предатели! — не выдержал охваченный яростью генерал Хата.

— Пусть предают, — печально произнес Умэдзу. — Командуем историей мы! Намечено изолировать Атлантический флот американцев от Тихоокеанского, разрушив Панамский канал нашими подводными лодками! — закончил он уже с пафосом.

В Японии идет спешный массовый набор в отряды смертников. Они получат самолеты, торпеды, микролодки, взрывчатку и с радостью умрут за императора. Где-то в тиши лабораторий ученые под руководством профессора Нисина создают «космические лучи смерти»…

Ямада тоже имел чем похвастать. Завершено строительство семнадцати укрепленных районов по границам с СССР и Внешней Монголией: они прикрывают подступы к главным проходам через горные хребты. Каждый укрепрайон достигает почти пятидесяти километров в глубину и двадцати — ста километров по фронту. Это непреодолимые крепости. Но дело вовсе не в обороне: здесь созданы наиболее выгодные условия для сосредоточения и развертывания войск. Сформированы две бригады смертников — камикадзе. Формирование отрядов спецназначения продолжается. За последний год Квантунская армия удвоила свои силы…

Все это, в общем-то, Умэдзу знал. Его интересовало другое: готовность к войне секретных бактериологических формирований Квантунской армии. Чума — испытанное средство. В свое время, стремясь облегчить захват Маньчжурии, японцы напустили на китайские войска чумных крыс. Китайцы в панике разбежались. В бытность свою главнокомандующим Квантунской армией Умэдзу немало затратил усилий, создавая отряды, подготавливающие оружие для бактериологической войны: напустить на СССР, Монголию, Китай чуму, холеру, сибирскую язву, тиф! Один из таких отрядов гнездился в тридцати километрах от Харбина на станции Пинфань; филиал отряда находился в самом Харбине. Прямо из Харбинской тюрьмы сюда перевозили заключенных китайцев, маньчжуров, монголов и русских и на них производили опыты. Заключенные, попавшие в отряд, живыми оттуда не выходили. В официальных документах они именовались «бревнами». Испытательный полигон, над которым сбрасывали с самолетов фарфоровые бактериологические бомбы, находился близ станции Аньда. Бомбы взрывались на высоте двухсот метров от земли, из них тучами вылетали чумные блохи. Блохи набрасывались на людей, привязанных в столбам. В десяти километрах от Чанчуня также имелись базы одного из бактериологических отрядов.

— Мы создали густую сеть филиалов, расположенных на основных стратегических направлениях по границе с Советским Союзом, — сказал Ямада. Он вынул из нагрудного кармана автоматическую ручку и положил на стол. — Это модель распылителя бактерий. Он принят нами на вооружение.

И Ямада, и Умэдзу, и Хата были твердо уверены в одном: теперь, после победы над Германией, американцы и англичане продиктуют свои условия истощенной войной России. В единство США, Англии и СССР они не верили. Советский Союз никогда первым не выступал против Японии, вряд ли осмелится выступить и на этот раз.

Почетный мир… Смешно!

— Почетный мир возможен лишь после внушительной победы Японии. После такой победы с нами вынуждены будут считаться. Мы должны продемонстрировать всему миру вооруженную ненависть к коммунизму, — сказал генерал Умэдзу. — Если мы сейчас нападем на СССР, США и Англия вряд ли будут нам мешать… Они будут радоваться. Никто не хочет усиления России, никто не будет делить с ней добычу.

Возможно, все так и было бы. Но ни США, ни Великобритания не верили в японский вариант. Гитлер провозгласил «тысячелетний рейх», а просуществовал он каких-нибудь двенадцать лет! Распался под ударами Красной Армии. Японцы собираются вести «столетнюю войну». А если Красная Армия уничтожит Квантунскую армию, а она ее конечно же уничтожит, то это поможет американцам сохранить жизнь миллионам своих солдат. Черчилль также готов воевать до последнего советского солдата… У него единственная надежда на русских.

Разумеется, многое из того, о чем здесь рассказываю, я узнала гораздо позже. Хотя бумаги, над которыми трудились мои товарищи и я, давали широкий простор для размышлений. Казалось почти неправдоподобным, что закулисные шашни японских генералов происходили всего за каких-нибудь два-три месяца до нашего прихода в Маньчжурию.

Пока японские стратеги обсуждали планы нападения на СССР, а американские и английские политические деятели подсчитывали, сколько жизней своих солдат удастся сохранить за счет русского Ивана, в Москве, в Генеральном штабе, умы, обостренные и умудренные опытом битв Советской Армии на Западе, разрабатывали и приводили в действие план разгрома Японии. Помимо союзнического долга, у нас имелись и свои интересы: вернуть территории, захваченные Японией у России, закрепить существующее положение Монгольской Народной Республики как суверенного государства.

Стратегические умы искали и нашли то главное звено, с ликвидацией которого рухнула бы вся система военного сопротивления Японии. Таким звеном была Квантунская армия — стратегическая группировка войск, предназначенная для агрессии против СССР, продолжения войны против Китая и удержания в руках Кореи и других захваченных японцами территорий в Азии. Намечалось одновременное нанесение трех сокрушительных ударов, сходящихся в центре Маньчжурии. Изолировать и уничтожить Квантунскую армию!.. Главной ударной силой должны были стать танки, — японцам никогда не приходилось отражать крупных танковых атак. С падением Мукдена вся оборона японцев оказалась разрушенной всего за каких-нибудь двадцать три дня. Вести «столетнюю войну» не пришлось.

Из политических деятелей Японии меня почему-то больше всего привлекала фигура князя Фумимаро Коноэ. В японских журналах встречались его фотографии: князю можно было дать лет пятьдесят с небольшим. Хищный, не «японский» нос, «гитлеровские» усики, узкие глаза под густыми, высоко взметенными бровями — в этом лице угадывалась недобрая энергия; густые черные волосы, словно бы взъерошенные, только усиливали это впечатление. Он не расставался с традиционным кимоно, по-видимому подчеркивая свою приверженность ко всему японскому, национальному, даже в одежде. Бывший премьер трех правительств Японии, Коноэ считался главным пропагандистом лозунга «Азия для азиатов» и так называемого «желтого» расизма. Каждый японец призван не щадя живота распространять дух японизма на земле. Советский Союз Коноэ объявлял «практической лабораторией коммунизма» и, как человек, судя по всему, проницательный, побаивался этой «практической лаборатории», потому что знал заразительную силу коммунистических идей. Если верить документам, Коноэ был убежден, что в случае поражения Японии и США и Англия постараются сохранить ее военно-промышленный потенциал, а также императорскую власть. Он «верил» в янки и в туманный Альбион. Гитлеровскую Германию еще в прошлом году назвал «живым трупом». И когда князю Коноэ дали деликатное поручение поехать в Москву с посланием императора, он сначала наотрез отказался. Не то чтобы ему не хотелось идти на поклон в «практическую лабораторию коммунизма»: он доказывал, что время упущено, ехать в Москву бесполезно. В правительственных же кругах не могли отказаться от мысли, что разлад между союзниками будет углубляться и что «успех русских в Берлине, наоборот, усилит противоречия между ними и может даже привести к разрыву». Дескать, поездка Коноэ в Москву будет носить провокационный характер: всеми способами обострить отношения между союзниками по антифашистской коалиции и тем самым затянуть войну! В конце концов князя уговорили. Но там, в Москве, разгадав коварный замысел японских политиканов, отказались принять миссию Коноэ. Ничего другого князь и не ожидал. Игра была проиграна.

Коноэ потерпел, если так можно выразиться, и «личное» поражение: это он втянул Японию в войну с Китаем. Можно ли спасти положение Японии в Китае?.. Князь не хотел полного проигрыша. А что, если предложить Чан Кайши объединить силы для борьбы против КПК, 8-й и Новой 4-й армий! Идея, правда, была не нова: она вызрела в Токио еще в самом начале японской агрессии в Китае и приносила иногда свои плоды. Но почему не вернуться к старой идее, если она кажется надежной, втравить гоминьдановцев в кровопролитную гражданскую войну, отвлечь Чан Кайши от американцев, пообещав ему все?.. Купить его! На территории Китая, помимо центрального правительства в Чунцине, существует также прояпонское «национальное» правительство в Нанкине, которое до прошлого года возглавлял Ван Цзиньвэй. Чан Кайши люто ненавидел Ван Цзиньвэя и его марионеточное правительство. Теперь Ван Цзиньвэй умер, а вместо него — некий Чэн Гуаньбо, которому в интересах дела можно дать хорошего пинка и распустить «национальное» правительство. На эту удочку Чан Кайши должен клюнуть: он мечтает стать единственным правителем Китая, его неограниченным диктатором, а возможно, и императором! У китайских генералов неистребимая мания «богдыханства». Любой генералишка метит в императоры…

Для Коноэ было очень важно сохранить независимость Маньчжурии от Чан Кайши, и, как было известно, генералиссимус терпимо относился к пребыванию в Маньчжурии японских войск, считая их «антикоммунистическим барьером».

Тонкий психолог, наделенный сугубо европейским и американским образом мышления, Коноэ прекрасно разбирался в предательской сущности генералиссимуса Чан Кайши. Актер и ханжа: не курит, не пьет — даже от чая отказался; любовниц и наложниц не имеет. Под влиянием последней жены Сун Мэйлин принял христианство. Носит крестик на груди, справляет все христианские праздники, целует ручку пастору, приставленному к нему американцами.

Жизнь Чан Кайши была наполнена самыми головокружительными политическими взлетами и падениями. Сначала он втерся в доверие к Сунь Ятсену, выдавая себя за человека, преданного революции. После смерти Сунь Ятсена устроил переворот, уничтожив левогоминьдановское правительство и расправившись с коммунистами. Теперь его группа представляла интересы крупной китайской буржуазии и феодалов, она была связана с преступными банкирами. Вся военная, партийная и гражданская власть сосредоточилась в руках четырех семейств Цзянов (представителем которых являлся сам Чан Кайши), Сун Цзывэня и Кун Сянси, а также семейства братьев Чэнь. Почти все они связаны родственными узами: Чан Кайши и Кун Сянси женаты на родных сестрах Сун Цзывэня. Суны, с которыми породнился Чан Кайши, являются крупными капиталистами — компрадорами, теснейшим образом связанными с деловыми кругами США и Великобритании. Да, к сожалению, американцы глубоко запустили руку в экономику Китая. Князю было известно, что командующий американской авиацией в Китае генерал Ченнолт возглавлял китайско-американскую авиационную компанию совместно с женой Чан Кайши Сун Мэйлин. Все это было так. Но Коноэ хорошо помнил, что тот же Чан Кайши бурно приветствовал приход Гитлера к власти. Он стал президентом и главнокомандующим всеми вооруженными силами, присвоив себе звание генералиссимуса. А что, если японское правительство предоставит ему право быть диктатором и неограниченным властелином Китая, а также сохранит в неприкосновенности его традиционные связи с американским бизнесом? Нужно повести «мирное наступление» на Чан Кайши, решил Коноэ.

Гоминьдановские генералы были податливым материалом: оружие, которое поставляли им американцы, генералы продавали по спекулятивной цене японцам. На фронте шла бойкая торговля американскими пушками, автоматами и даже танками. Генералы с войсками охотно переходили на сторону японцев. Каждый обогащался как мог. Когда член ЦИК гоминьдана Пан Бинсюнь перешел на сторону Ван Цзиньвэя, японцы назначили его на пост главнокомандующего операциями по истреблению коммунистов.

Теперь Коноэ, полный исторического смирения, хотел немногого — добиться от Чана хотя бы посредничества: мол, Япония в переговорах с Америкой и Англией готова на компромиссы…

Как повел Коноэ «мирное наступление» на Чунцин? Это я узнала несколько лет спустя, когда многие тайны перестали быть тайнами, сделались достоянием гласности.

Коноэ посоветовал своему сводному брату Миягаве создать в Шанхае специальный «центр по изучению международных проблем». Вот этот «центр» и повел «мирное наступление», стремясь вступить в прямую связь с Чан Кайши. А в генеральном штабе в Токио и в штабе японских экспедиционных войск в Китае удалось сколотить подпольную группу генералов и офицеров-«миротворцев», которые завязали переговоры с гоминьдановскими генералами, имеющими влияние на Чан Кайши.

Началась осада генералиссимуса. Во-первых, японцы «повесили замок на входных дверях» в Особый район — перебросили туда войска. Освобожденные районы кишмя кишели японскими агентами, и они доносили о разброде, растерянности и неуверенности в соединениях и частях 8-й и Новой 4-й армий в связи с недавней кампанией «исправления стиля работы партии», проведенной Мао Цзэдуном и его сторонниками. Деморализованы местные партийные организации. Территория освобожденных районов все сужается и сужается, она сократилась вдвое. Мао усиленно пытается перетянуть американцев на свою сторону, доказывая им, что нужно иметь дело только с яньаньскими руководителями, так как они и есть решающая сила во внутренней политике Китая: мол, Советский Союз ослаблен войной и не в состоянии уже серьезно влиять на развитие политических событий на Дальнем Востоке и судьба Дальнего Востока, да и всей Азии, теперь находится в руках США. И только США! Яньаньское руководство готово быть союзником американцев, открыть им двери в Китай.

Все это не могло не радовать Коноэ.

Во-вторых, доверенные люди Коноэ дали понять Чан Кайши, что он всегда может рассчитывать на японскую армию в дипломатической игре с союзниками, если даже Япония вынуждена будет капитулировать. Чан Кайши должен в любом случае сберечь японскую армию! Генералиссимус может хоть сегодня «очистить Северный Китай», опираясь на японские штыки.

Но как явствовало из документов, хитроумная затея князя Коноэ провалилась. Его агенты доносили: «Чан Кайши портить отношения с СССР в нынешней ситуации боится».

Ситуация, конечно, была не из приятных для Коноэ: Советский Союз одерживал одну блестящую победу за другой, примечательны были успехи и союзных войск. Вот почему обрел такую гордую независимость Чан Кайши.

Гордая независимость перешла в гордыню — Чан поставил японцам свои жесткие условия: «Немедленно ликвидировать нанкинский режим, признать Чунцинское правительство единственным законным правительством Китая, вывести японские войска и возместить потери, нанесенные Китаю в результате навязанной войны». Условия смахивали на требование безоговорочной капитуляции. Члены Высшего совета в Токио взвыли от негодования. Так провалилась идея сепаратного мира с Чан Кайши.

Мы, переводчики, сидя в бывшем штабе Квантунской армии, работали очень много, и в то же время каждый из нас краем уха прислушивался к тому, что творится в окружающем мире. Связывая прошлое с настоящим, мы пытались строить прогнозы на будущее. И все-таки мне, например, не удавалось охватить проблему в целом: слишком уж из неоднородного материала выстроена она! Там, где мне чудилась полная иррациональность, отсутствие четкой политической линии, на самом деле таилась железная логика, угадывалась давняя социально-психологическая традиция и то, что китайские политические стратеги называют «моулюэ» — военная хитрость, рассчитанная на длительный период, даже на века. В этой иезуитской своеобразной стратегии учитывается лишь свой корыстный интерес, национальный эгоизм: прикидываться другом на длительное время, а потом того, к кому записался в друзья, кем расчищена для тебя дорога, вероломно предать, вонзить ему нож в спину. «Подавлять варваров руками варваров». Японские оккупанты говорили: «Расправляться с китайцами руками китайцев». «Моулюэ» — слово скользкое, как мокрое мыло. И вовсе не военную хитрость обозначает оно, а разновидность предательства: предательство на длительный срок. Можно обманывать другие государства, умышленно делая свою страну яблоком раздора. А вот когда те враждующие стороны истощатся, показать оскал зубов…

Что сейчас творится во внутреннем Китае?

Мы, переводчики, занимались Маньчжурией, которая пока ни экономически, ни политически, ни психологически не стала частью Китая, а продолжала существовать как отдельное государство. Оттуда, из внутреннего Китая, доходили отрывочные сведения. Судя по всему, Чан Кайши не намеревался создавать коалиционное правительство, куда вошли бы коммунисты, а судорожно готовился к развязыванию гражданской войны; он держал под ружьем сто пятьдесят тысяч японских солдат, рассчитывая бросить их на освобожденные районы; пять дивизий предназначались для высадки в Маньчжурии; семь армий, оснащенных американской техникой, сохранялись для ведения гражданской войны во всем Китае. Американская морская пехота под предлогом оказания помощи Китаю в разоружении японцев продолжала высаживаться в портах Северного Китая: Дагу, Тангу, Циньхуандао и Вэйхайвэй.

Но я по-прежнему многого не понимала: почему мирной демократизации Китая не хотят ни Чан Кайши, ни Мао? Оба стараются столкнуть нас лбами с американцами. Трижды приглашает Чан Кайши Мао Цзэдуна в Чунцин на переговоры, и трижды Мао дает отказ.

У каждого иероглифа есть свой ключ, у каждой политической проблемы — тоже.

Постепенно я уперлась лбом в проблему коалиционного правительства. Почему о нем так много говорят и почему его не хотят ни Чан, ни Мао, хотя на словах оба ратуют именно за создание такого правительства?

На Московском совещании министров иностранных дел, где были представлены США и Великобритания, Советский Союз настойчиво поставил вопрос: не вмешиваться во внутренние дела Китая, вывести все иностранные войска — американские и советские — одновременно. Указал на необходимость объединения, демократизации Китая и прекращения гражданской войны как на позицию, которой должны придерживаться участники совещания и другие иностранные государства в своей политике в отношении Китая.

Советский Союз готов хоть сейчас вывести свои войска, а американцы все подтягивают и подтягивают силы. Вряд ли они пекутся только о том, чтобы сделать Чану приятное. У янки дальний прицел: превратить Китай в колониальный придаток США! Кажется, звездный час настал… Шанхай уже превращен в базу 7-го Тихоокеанского флота и в крупнейшую авиабазу. В Тяньцзине закрепились части американской морской пехоты, установили контроль над Северным Китаем. Порт Циндао также превращен в базу американского флота. Американские инструкторы наводнили армию Чан Кайши, беспрестанно подвозится оружие. Американская авиация и морской транспорт переправляют из Бирмы к границам Маньчжурии полумиллионную гоминьдановскую армию, подготовленную и снаряженную американцами. И еще одна подлость: Чан Кайши не разоружил японские части, он взял их к себе на службу. С американскими автоматами они маршируют по дорогам Китая и во все горло распевают те самые песни, которые пели, когда занимали китайские провинции:

В тот день, когда явиться На фронт микадо мне велел, Во славу жизни пели птицы И утренний восток алел…

И Чан и Мао пытаются столкнуть двух «тигров» — США и СССР. Оба они идут на сознательное обострение военной обстановки.

Я все больше стала задумываться над глубинным смыслом, казалось бы, устоявшихся представлений. Так как интерес к Особому району у меня не угасал, раздобыла брошюру Мао «О коалиционном правительстве», вышедшую в мае сорок пятого года, Раньше я читала другую его работу — «О новой демократии», но тогда мало что поняла из нее. А вот эта брошюра меня сильно озадачила: в ней были такие установки, как отказ от «диктатуры одного класса и монопольного положения одной партии в правительстве». Короче говоря, автор отказывался от главной движущей силы революции — диктатуры пролетариата и от ведущего положения коммунистической партии в коалиционном правительстве. Он обещал сохранение и развитие частнокапиталистического хозяйства. А как же быть с социализмом? Социализм подождет. «Это будет власть союза нескольких демократических классов…» Не социализм, а «новая демократия», иными словами, буржуазно-демократическая республика!

Теперь смысл загадочных слов Го Яня о поездке из прошлого в будущее для меня прояснился. Сюда, в Маньчжурию, переместилось сейчас сердце китайской революции! Вот ключ ко всему.

Размышляла я и о поведении американцев. «Нью-Йорк геральд трибюн» открыто пишет, что политика посла Хэрли в Чунцине представляет собой вмешательство во внутренние дела и поощрение гражданской войны в Китае. Член палаты представителей США негодует по поводу того, что генерал Ведемейер и Хэрли хотят втянуть США в интервенцию. А один из представителей госдепартамента заявляет журналистам, что США могут дополнительно обучить и экипировать девятнадцать гоминьдановских дивизий, сверх уже обученных и экипированных. Янки не стесняются. Они откровенны…

Хэрли все-таки прогнали. В Чунцин прибыл с посредническими целями в качестве личного представителя президента Трумэна начальник штаба армии США Маршалл. Он, глава специальной миссии в Китае, должен участвовать в переговорах между гоминьданом и КПК. Но многим все это представляется политическим маневрированием, и ни у кого нет твердой уверенности, что руководители КПК договорятся с гоминьдановцами. Повсюду дымятся очажки будущей гражданской войны.

Гражданская война… Значит, снова убитые, кровь, развалины жилищ… Зачем? Неужто не навоевались?.. Ведь все зависит от людей, только от самих людей. И не от двоих или троих, не от толстого и тонкого. За толстым и тонким опять же стоит кто-то, жаждущий личной власти, личного могущества. Но неужели так силен субъективный фактор? Да и что он такое — субъективный фактор? Ведь не только воля отдельных личностей? Может быть, его и в расчет принимать не надо, этот субъективный фактор? Но, как я знала еще по институту, субъективный фактор — не только воля личностей, а прежде всего сознательная практическая деятельность людей, классов, политических организаций; сюда относятся и настроения, и намерения, и классовый гнев, и национальные чувства… Разумеется, мне хорошо было известно о том, что решающая роль принадлежит все же объективным условиям. Вот это взаимодействие между сознательной деятельностью людей и объективными условиями было темой постоянных споров в студенческом общежитии. Мы хотели понять, уяснить, разложить все по полкам. Ведь в повседневной жизни изо дня в день мы сталкиваемся с причудливой игрой субъективных факторов. Ну а если рассуждать о высоких материях? Скажем, революционная ситуация? Достаточно ли одной революционной ситуации для начала революции, ее возникновения? И какие факторы обеспечивают победу революции? Профессора терпеливо разъясняли: революционная ситуация суть объективное условие. Но для победы социалистической революции недостаточно только наличия революционной ситуации. Необходимо, чтобы к объективным условиям присоединились субъективные: способность революционного класса к смелой, самоотверженной борьбе, наличие опытной революционной партии, осуществляющей правильное стратегическое и тактическое руководство. И мы невольно приходили к выводу, что роль субъективного фактора подчас настолько велика в развитии общества, что даже при наличии объективных условий победа революции невозможна, пока субъективный фактор не созрел!

Дорогие профессора-эрудиты, где вы? Если бы кто-нибудь из вас был рядом и объяснил мне, почему, к примеру, несмотря на бесчисленные восстания и революции, китайский народ так и не добился окончательной победы? Экономическая отсталость? Может быть.

Но разве мы не помогали Китаю? В самые тяжелые годы для судеб Китайского государства мы предоставляли большие займы, давали современную боевую технику и вооружение, посылали на китайские фронты своих лучших летчиков, и многие из них погибли в боях за независимость Китая. Погибли с глубокой верой в важность своего интернационального долга. Все было, было, и этого не вычеркнешь из истории.

Да, самолеты мы поставляли Китаю в кредит. Людей в кредит не дают: летчики отправлялись в Китай добровольно. Они дрались за китайскую землю, как за свою собственную. Они верили в конечное торжество китайской революции, в наше братство…

Объективные условия, как мне казалось, теперь налицо. Ну, а что касается субъективного фактора, то хотелось бы иметь «магический кристалл», чтобы сквозь него увидеть будущее Китая.

Меня терзало сознание собственной интеллектуальной ограниченности, неумение раскладывать факты по логическим ящичкам-полочкам. Рассуждая о политике, по-прежнему лишь «гадала на иероглифах».

У многих китайцев очень крепка связь между поколениями и историческими эпохами. Они одной ногой прочно стоят в своих древнейших эпохах, всех этих трудно запоминаемых царствах и империях — Цинь, Хань, Вэй, Шу, У, Цзинь — и несть им числа. Они убеждены в том, что все, что было в отдаленные времена, повторяется в наше время, воспроизводя одновременно сущность человека. Как я убеждалась не раз в разговоре с самыми разными людьми, подобное убеждение почти интуитивное. Некоторые китайские интеллигенты связаны со своим прошлым больше, чем с окружающим миром, от которого сознательно отгородились еще за два века до нашей эры Великой китайской стеной. В такой изоляции, насчитывающей два тысячелетия, а то и больше, не могли не развиться национальный эгоизм, шовинизм, идеи превосходства азиатской расы над другими народами и странами, дух национальной кичливости. Изоляционизм сделался своего рода политической и социально-психологической традицией.

У великого Сунь Ятсена вычитала: «Изоляционизм Китая и его высокомерие имеют длительную историю. Китай никогда не знал выгод международной взаимопомощи, поэтому он не умеет заимствовать лучшее у других, чтобы восполнить свои недостатки. То, чего китайцы не знают и не в состоянии сделать, они признают вообще невыполнимым… Китай очень высоко оценивал свои собственные достижения и ни во что не ставил другие государства. Это вошло в привычку и стало считаться чем-то совершенно естественным!»

В начале века видный буржуазный реформатор Кан Ювэй откровенно заявил: «Если в дальнейшем в стране не возникнет бунт, то безразлично, какие марионетки у нас будут сидеть в правительстве, мы станем гегемоном мира». Вон еще когда извивался драконом китайский гегемонизм, еще в ту пору, когда жестокая маньчжурка Цыси не ставила китайцев ни во что!

Вот это и есть субъективный фактор, который вдруг вырос передо мной во всей своей неприглядной обнаженности, как мифический предок китайцев Паньгу, гигант с телом змеи и головой дракона, порожденный хаосом. Я понимала: в моих рассуждениях, разумеется, есть преувеличение: и Китай сегодня не тот, и китайцы не те, у миллионов людей появилось классовое сознание. Все нужно брать в развитии. Так-то оно так. Но и корни, истоки забывать нельзя…

Я никогда не считала себя особо восприимчивой к международным делам, а теперь от них голова шла кругом. Ясное представление о теме диссертации вдруг раскололось вдребезги. Маньчжурию оказалось просто невозможно изолировать от остального мира: японцы, американцы и загадочный для меня Чан Кайши. Иногда он представлялся мифом, злым духом истории.

Он вел какую-то странную игру с нашим командованием: то Чан Кайши исступленно настаивает, чтобы наша армия немедленно ушла из Маньчжурии, открывает против нас клеветническую кампанию: русские, дескать, чуть ли не захватчики; то вдруг умоляет не уходить. Где логика? Но логика, разумеется, была. Железная логика, мной пока не разгаданная.

А возможно, все гораздо проще, чем кажется?

Над логикой политических себялюбцев стоит несгибаемая логика иностранных держав, или, вернее сказать, империалистическая логика США. Еще в 1932 году комиссией пресловутой Лиги Наций высказывалась мысль о том, что Китай-де не способен к самоуправлению, ему, мол, больше подходит метод «международного управления»: в Китае избыток дешевой рабочей силы, но без иностранного капитала, техники, иностранных специалистов он не сможет развиваться. Концепция уточнялась из года в год американцами и англичанами. В конце концов янки пришли к выводу: чтобы Китай развивался, он должен стать полуколонией США. Китай должен сделаться проамериканским! Цинично-откровенные янки! Они считают, что приход к власти в Китае подлинно демократического правительства нарушил бы все равновесие сил на Тихом океане. Этого ни в коем случае нельзя допустить! Готовы были даже заигрывать с Мао, с его «китайским марксизмом». Готовы были даже ввести представителей КПК в коалиционное правительство, которое по их замыслам должно стать правительством марионеток. Ввести с одним условием: КПК должна распустить народно-освободительные войска! Но поняли: армию КПК не распустит, ведь афоризм «винтовка рождает власть» принадлежит Мао.

Вопрос о будущем Китая высиживается, словно в стальном яйце. Здесь, в Маньчжурии, что-то зреет… Надвигается что-то неумолимое, и мы сознаем это.

Но нам пора уходить. Мы свое дело сделали. Ведь еще в августе Советское правительство заявило, что Красная Армия может быть выведена из Маньчжурии через три месяца после окончания военных действий. Вот они и прошли, три месяца… В общем-то постепенный отвод наших войск уже начался, — правда, пока из южной части Маньчжурии. Скоро очередь дойдет и до нас.

Бог ты мой, еще никогда ностальгия не терзала нас с такой яростью, как в Чанчуне!

Серый камень, серый камень, Серый камень душу жмет… —

тихо напевает кто-то из переводчиков. Город и впрямь кажется серым. Листья облетают, и выступает серый камень домов. По ночам я долго ворочалась, не могла уснуть. Грезилась увалистая степь с полынью и ковылем. То была степь моего детства, и в ней цвели необыкновенные фиолетовые и лиловые цветы, звенели кузнечики.

Нервишки мои стали пошаливать. Сказывалась усталость. Иероглифы преследовали даже во сне: низенькие, приземистые, они назойливыми лентами, походными колоннами выстраивались в затылок друг другу, тянулись сверху вниз по листу бумаги, будто шли по дороге, и каждый выкрикивал что-то свое — злое, беспощадное. Я поймала себя на том, что начинаю думать на японском: «Раппо кэн ва коккайни атаэрартэтэ иру» («Законодательная власть предоставлена парламенту»)… «Коно нику ва мада табэрарэмас» («Это мясо еще пригодно для еды»)…

Заглянув в мои глаза, начальник отдела, толстенький, рябоватый генерал, сказал с сочувствием:

— Вам нужно отдохнуть!

Это была сакраментальная фраза, чисто человеческое участие. Всем нам не мешало бы отдохнуть, но времени для отдыха не было. Еще несколько усилий… и с документами будет покончено. Кому из нас не знакома иссушающая природа служебного долга!..

И неожиданно начальник добавил с улыбкой, которая так шла к его по-детски круглому лицу:

— Приглашаю вас завтра вечером на бал!

— Что-то не хочется… — пытаюсь уклониться я.

Мне и в самом деле не хотелось веселиться — отоспаться бы!

— Ну, ну. Это — официальное приглашение. Между прочим, будет мадам Сун. Вечер с танцами. Форма одежды… быть в цивильном.

Наконец-то я сообразила: мадам Сун… жена Чан Кайши, та самая Сун Мэйлин, которая обратила его в христианскую веру.

Вот так по рассеянности едва не упустила «исторический» момент.

О приезде жены Чан Кайши в Чанчунь, разумеется, слышала, но известие как-то не задело сознания: мало ли прилетает в Чанчунь высокопоставленных гоминьдановцев!.. На всех домах вдруг появились темно-синие флаги с белым зубчатым солнцем. С каждой стены, с каждой тумбы улыбался замороженной улыбкой генералиссимус Чан. Даже на парадных портретах в своей красочной форме генералиссимуса он не выглядел солидно, хотя именно такие портреты, по моим наблюдениям, придают человеку величавость.

Все портреты, висевшие на стенах, оградах, были в аккуратных синих рамочках. Лысая грушеобразная голова генералиссимуса смотрела из этих рамок настороженно и зло, усики сердито топорщились. Его издавна окрестили «великим казнокрадом» — он обворовывал собственную армию, наживаясь на солдатских одеялах. И теперь, рассматривая портреты, я думала, что в его обличье есть что-то «казнокрадское»: возможно, хитрые, злые глазки.

Сун Мэйлин была третьей по счету женой Чан Кайши. Молва наделяла ее выдающимися дипломатическими способностями. Нет, никаких дипломатических школ она не кончала: все шло от природы.

Жили-были три сестры из очень богатого дома. Старшая из них, Сун Айлин, миллионерша, ворочала крупными финансовыми операциями; своего мужа Куна, человека пустого, никчемного, навязала Чан Кайши на роль министра финансов. Средняя сестра, Сун Цинлин, избрала путь революционерки, вышла замуж за Сунь Ятсена. После его смерти осталась верна заветам революции, возглавила «Всекитайскую ассоциацию национального спасения». Ну, а младшая, Сун Мэйлин, прилетела вот теперь в Чанчунь представлять Чунцинское правительство и своего супруга Чан Кайши, главу Китайского государства. Неофициально, разумеется.

Во мне проснулся чисто женский интерес: какая она, Сун Мэйлин? Молодая, старая, красивая? Слышала, у Чан Кайши есть сын Цзян Цзинго. Когда он узнал, что его папа в двадцать седьмом совершил контрреволюционный переворот в Шанхае, осудил папу за предательство и порвал с ним. Правда, лет через десять отец и сын помирились, Цзян Цзинго сделался верным помощником отца. Яблоко от яблони…

Казалось бы, какое мне дело до всего этого? И все-таки на вечер отправилась в возбужденном состоянии, использовав перед этим все свои возможности «не ударить в грязь лицом», то есть выглядеть соответственно такому торжественному случаю.

— Вас нужно срочно демобилизовать! — сказал начальник отдела, оглядев меня с ног до головы. — Поезжайте с богом в Москву и немедленно выходите замуж. Это приказ!

Комплимент начальника, сделанный хоть и в шутливой форме, придал мне уверенности.

У подъезда отеля «Сеул» машин было не так уж много. Догадалась: приглашены по строгому отбору. Всегда приятно оказаться в числе избранных.

Мы прошли в холл гостиницы и сразу же увидели знатную гостью. Госпожа Сун Мэйлин разговаривала с высоким, моложавым китайцем в отлично сшитом европейском костюме. Китайцу можно было дать и тридцать пять и все сорок, но в нем сразу угадывалась энергия молодости.

— Представитель китайского правительства в Чанчуне, — шепнул мне на ухо генерал.

Но мои глаза были прикованы к Сун Мэйлин. На ней было длинное вечернее платье из черного бархата, плотно облегавшее фигуру. Она выглядела удивительно изящной и молодой. Не верилось, что перед вами зрелая, умудренная политическими интригами женщина, прибывшая сюда, как я уже слышала, с каким-то очень корректным и важным заданием, требующим для успешного его выполнения и ума и личного обаяния. На открытой шее блестело, вспыхивая то зелеными, то малиновыми огнями, алмазное колье. «Может быть, то самое… Из гробницы Цыси», — подумала я.

Генерал любезно поприветствовал ее:

— Мы счастливы видеть у себя такую блистательную гостью.

Я перевела по-английски (так подсказало мне чутье). Приветливая улыбка осветила лицо мадам Сун Мэйлин, Она слегка наклонила голову и с непередаваемой грацией протянула генералу руку. Не была обойдена ее вниманием и я — быстрым, оценивающим взглядом она окинула мой скромный туалет и милостиво кивнула.

Тут громко заиграл джаз, и к Сун Мэйлин подлетел наш бравый майор, высокий, красивый, пахнущий табаком и одеколоном, в военной форме с полным набором орденов и медалей. На правах кавалера он пригласил ее на танец.

Моложавый китаец, который только что разговаривал с мадам, сделал полшага ко мне и вопросительно поглядел на генерала: мол, разрешите?

— Да, да, конечно, — с улыбкой закивал мой начальник, и неожиданный кавалер ловко повел меня в плавном танго.

— Как принято говорить у нас в Китае, моя ничтожная фамилия Цзян Цзинго, — представился он мне на чистейшем русском языке, показывая в улыбке ряд крепких белых зубов.

— Вы сын господина Чан Кайши?

— Да, — подтвердил он, наслаждаясь произведенным эффектом. — А госпожа Сун Мэйлин в некотором роде моя мачеха. Теперь я представляю Чунцинское правительство в Чанчуне.

Это я уже знала и вполне оценила значительность моего кавалера. А он продолжал:

— Я ведь тоже в некотором роде полиглот. И дети мои полиглоты, они владеют несколькими языками. В их жилах течет и русская кровь.

«Ба! Да мы чуть ли не родственники!» — с насмешкой подумала я, улавливая желание Цзян Цзинго завоевать мое доверие.

— Если хотите знать, я как представитель Чунцинского правительства занят сейчас важным делом: созданием административного аппарата здесь, в Маньчжурии. На КВЖД нужны квалифицированные переводчики. Такие, как вы. Может быть, потому, что нет хороших переводчиков, затягиваются межгосударственные переговоры. Русские эмигранты никуда не годятся как переводчики. У них отсталые представления…

Я молчала, не зная, как отнестись к его словам.

— Ах да… — спохватился он. — Вы, по-видимому, служите в штабе фронта. Все можно уладить: я поговорю с маршалом Малиновским… Мог бы предложить вам должность в моем аппарате.

— Благодарю, но это не входит в мои дальнейшие жизненные планы, — серьезно ответила я.

Он разочарованно пожал плечами.

— Жаль… Все же подумайте.

Бесконечный, как мне показалось, танец закончился. Джаз умолк.

— Буду надеяться, это не последняя наша с вами встреча, — с улыбкой произнес Цзян Цзинго, слегка пожимая мне пальцы. — Нам хотелось бы, чтобы русские не уходили из Маньчжурии как можно дольше.

В эти дни в Чанчуне дебютировал приехавший из Харбина балетный ансамбль театра «Модерн». Наше командование пригласило артистов поразвлечь мадам Сун и ее свиту.

Представление состоялось в небольшом зале. Я сидела в первом ряду с мадам Сун и господином Цзяном. Это был русский театр. Балетмейстер, солидная, красивая чисто русской красотой женщина, представила нам своих воспитанниц. Они охотно танцевали на «бис» отрывки из «Сказки зачарованных вод», из «Грез Востока». Большой успех имела молодая балерина в пламенном «потустороннем» «китайском танце». Другая покорила всех в «Бельгийском марше». Бездна вкуса и изобретательности! И я почему-то подумала: пора этим талантливым артисткам вернуться домой… Зачем они здесь?

Под занавес кто-то, уже «из другой оперы», читал стихи, от которых повеяло нафталином:

Шаги замолкли в отдаленье, Не слышен шелест светлых риз… Склонился над своею тенью Задумавшийся кипарис. И тихий шепот слышен в чаще Луною озаренных роз… Здесь только что молил о Чаше Тоскою раненный Христос.

Стихотворение называлось «В Гефсиманском саду» и явно предназначалось для мадам Сун, исповедующей христианство.

Было еще что-то, но я сделалась рассеянной, думала о неприглядной судьбе русских эмигрантов. А среди них очень часто встречались по-настоящему талантливые люди. Но талант, оторванный от родной земли, становится космополитическим, как бы стерилизованным…

Потом все ели, пили, провозглашали тосты, а мы с Петей Головановым переводили то с китайского на русский, то с русского на китайский.

По окончании вечера я была уверена, что распрощалась с госпожой Чан Кайши и господином Цзян Цзинго навсегда. Однако на следующий день меня вызвал к себе начальник отдела и сообщил, что предстоит неожиданный визит к мадам Сун Мэйлин и я должна поехать с ним в качестве переводчицы.

За нами прислали роскошную машину. В тихом особняке, куда мы приехали, слуга-китаец провел нас по лестнице наверх в большую, неброско убранную комнату, где уже были гости. Я слегка растерялась, увидя среди них представителей нашего фронтового командования.

Госпожа Сун Мейлин приветливо поднялась нам навстречу, предложила удобные кресла. Цзян Цзинго сдержанно поклонился мне. В комнате был еще один представитель Чунцинского правительства, его называли господином Цзяао.

На столе — фрукты, легкое вино, сладости. На отдельном столике — библия в кожаном переплете и распятие из слоновой кости.

Все молчаливо ждали, когда начнет говорить мадам. Сегодня на ней был скромный, но тщательно продуманный туалет без всяких драгоценностей — он очень гармонировал со всем убранством комнаты.

Наконец она заговорила своим мелодичным, завораживающим голосом. На этот раз мадам выбрала китайский. Я старалась переводить ее речь как можно точнее, учитывая и интонацию. Да, она прибыла сюда как частное лицо. Благодарна за радушный прием, который ей оказало советское командование. Советские люди — милые люди. Вчера на маленьком балу она имела возможность лишний раз убедиться в этом. Сердца китайцев расположены к дружбе и взаимопониманию. Генералиссимус просил передать благодарность советскому командованию за то, что оно вняло его просьбе отложить вывод советских войск до февраля будущего года. Договор договором, но есть обстоятельства…

Обстоятельства мне были известны: дескать, советские войска так поспешно отходят, что гоминьдановская администрация не успевает занимать города и районы. Помнится, я была очень озадачена тем, что наше командование согласилось по просьбе Чан Кайши на отсрочку эвакуации.

— Зачем же нам укреплять здесь силы Чан Кайши? — задала я полемический вопрос Пете Голованову. — Гоминьдановцы, пользуясь поддержкой США, успеют под прикрытием наших войск перебросить в Маньчжурию свои войска, технику. Начнется гражданская война…

— Этого-то как раз Советский Союз и не хочет! — оптимистически ответил Петя. — Наши войска задерживаются не ради гоминьдановцев, а ради того, чтобы дать возможность окрепнуть демократическим силам во всех провинциях Маньчжурии. Народ приветствует задержку наших войск. В гоминьдановских войсках разброд, они целыми частями переходят на сторону Объединенной демократической армии. Советский Союз старается воспрепятствовать военному вмешательству США во внутренние дела Китая и дать возможность китайскому народу взять власть в свои руки.

В общем, Петя тогда здорово меня просветил. Он всегда очень ясно мыслил. И сейчас в этом высоком собрании я не только переводила, но и умела уловить то, что скрывалось за словами.

— Некоторые члены правительства в Чунцине недоумевают, — вкрадчиво продолжала мадам Чан Кайши, перейдя вдруг с китайского на английский, — почему советское командование возражает против транспортировки правительственных войск через порт Дальний в Маньчжурию. Ведь в Дальнем существует китайский суверенитет… Не ставится ли таким образом Китай на одну доску с разгромленной Японией?

— Не ставится! — резко отозвался старший из наших генералов. — Порт-Артур и Дальний по Соглашению от четырнадцатого августа сего года являются договорной зоной расположения советских войск. Мы несем ответственность за оборону базы! Кроме того, по условиям Соглашения порт Дальний не может быть использован для перевозки войск, он является торговым портом. Так и передайте господам, муссирующим этот вопрос: мы строго выполняем Соглашение и никому не позволим нарушить его!

Невозмутимая, блистательная мадам на миг стушевалась, легкий румянец окрасил ее щеки, но она тут же овладела собой. Сказала ровным, спокойным голосом:

— Позволю себе задать еще один вопрос, вызывающий недоумение у некоторых наших правительственных чиновников. Почему вы не разрешаете национальному правительству использовать железнодорожную линию севернее Мукдена, ведущую в Чанчунь?

— С удовольствием вам отвечу, хотя господин Цзян Цзинго уже обращался к нам с этим вопросом, — учтиво улыбнулся генерал. — Мы осуществляем по этой линии эвакуацию своих войск. Согласно договору, как вы понимаете. А ваше правительство хочет перебрасывать по этой линии свои войска к Чанчуню. Зачем? Мы ведь пока находимся здесь! И будем до февраля, как о том просил господин генералиссимус. Согласитесь: ваши правительственные чиновники в данном случае мыслят нелогично.

Лицо госпожи Сун исказилось гневом, хотя она и пыталась тоже улыбаться. А я в душе злорадствовала — загнали-таки мадам в угол! Она даже не могла найти ответную фразу и резко поднялась. За ней дружно встали мужчины. Все. Аудиенция окончена.

Тот же молчаливый китаец проводил нас к выходу.

Роскошной машины не было. Фронтовое начальство любезно предложило подбросить нас до штаба на своей. Дорогой генералы обсуждали свой визит к мадам и то горячо возмущались, то весело посмеивались. А я уверилась окончательно, что присутствие советских войск в Маньчжурии замедляет продвижение гоминьдановских войск в эти районы и способствует укреплению Объединенной демократической армии. Чан Кайши просчитался!

В ту же ночь мадам Сун покинула Чанчунь. Ее самолет сделал короткую остановку на мукденском аэродроме, но из самолета она там не вышла. В самолете принимала мэра города Мукдена господина Дуна, министра без портфеля чанкайшистского правительства Мо Дэгуя и других высокопоставленных гоминьдановцев, о чем-то с ними толковала. Потом самолет взял курс на Чунцин.

Позже пришло известие: гоминьдановцы с помощью японцев устроили провокационное выступление в Мукдене, осадили нашу комендатуру, есть раненые и убитые!.. Это было как гром среди ясного неба. Какой-то гоминьдановско-японский сброд посмел… Провокация, разумеется, была пресечена нашими мотоциклистами. Организатором провокационного выступления оказалось командование 5-й чанкайшистской армии, которая собиралась занять Мукден после ухода наших.

Отношения с гоминьдановцами портились все больше и больше. Несомненно, некоторые политические интриги плелись госпожой Сун Мэйлин.

30 октября гоминьдановские части, еще раньше высадившиеся в порту Инкоу, сделали попытку с ходу ворваться в пределы Маньчжурии. К пирсу подошли американские транспорты и под прикрытием боевых кораблей США стали высаживать десант, который должен был закрепить успех пехоты. Но, увы! Объединенная демократическая армия навалилась всей своей тяжестью на гоминьдановскую пехоту, раздавила ее, а потом, развивая успех, вышибла десантников из Инкоу и Хулудао. Это был успех, получивший резонанс по всей Маньчжурии. И не только. О первых успехах демократической армии узнали за океаном. В Чунцине мадам Сун объявила траур и зажгла восковые свечи в своей молельне.

 

БАРАБАНЫ И ФЛЕЙТЫ СУДЬБЫ

Я сознавала неповторимость событий, больших и маленьких, которые происходили вокруг меня здесь, в чужой стране, и старалась запоминать, запоминать…

Рикша в ватных штанах, в меховой шапке и матерчатых, легких не по сезону туфлях везет важного гоминьдановского чиновника. Японка с ребенком за спиной стучит по тротуару деревянными гэта, зябко кутаясь в свое кимоно. Черно-синяя толпа, не убывающая никогда в скверике у высоченного обелиска, увенчанного моделью самолета — памятника в честь летчиков-забайкальцев (его построили китайцы). Наши патрули, на мотоциклах разъезжающие по улицам китайского города. Ядовито-яркие вывески кабаре, кукольные гейши. Настоятель православной церкви в Чанчуне отец Яков Тахей, чистокровный японец, аскетически худой, бородатый, с крестом на груди — он зачем-то пожаловал в советский штаб, его внимательно выслушивают. Переплетчик Павел Данилов, в прошлом есаул Уссурийского казачьего войска, усиленно доказывающий, что он праправнук Емельяна Пугачева и что-де внук умер совсем недавно в Харбине. Захлебываясь от желания объяснить все сразу, он говорит капитану Ставолихину:

— Запишите: Пугачев не был самозванцем, никогда не называл себя Петром Третьим.

— Любопытно. Мы в школе учили другое.

— Нет, нет. Как могли казаки верить в то, что человек, родившийся и выросший в их станице, — Петр Третий? Такого обмана станичники и не простили бы никогда. Казачий быт — строгий быт!

— Ну, а как же?..

Лицо Данилова хмурится, он шевелит усами и убежденно повторяет:

— Мой прапрадед никогда себя императором не называл. Все это выдумки! Ловкий тактический ход, чтобы возбудить население против Пугачева и легче подавить восстание, возникшее как протест против крепостничества. Семейное предание…

Теперь хмурится Ставолихин: сумасшедший или в самом деле потомок?

— Ну а вы-то как очутились в эмиграции, потомок бунтаря?

Данилов невозмутим.

— С моим отцом, то есть внуком Пугачева, бежали сюда от большевиков. На Уссури я был депутатом последних войсковых кругов, кроме того, редактировал «Уссурийский казачий вестник», ну, испугался — доберутся! А у меня семья. Сам сейчас инвалид.

— Так чего же вы хотите? — сурово спрашивает капитан.

— Как чего? Чтоб детей пустили в Россию.

— А вы сами?

— А разве меня пустят? О таком и мечтать не могу. Грешен и наказан поделом. Впрочем, если бы… Только б на родину… Я искуплю.

— Где вы живете? — любопытствует Ставолихин.

— Да тут же, в русском поселке Каученцзы, за железной дорогой. Раньше жил в Харбине…

Типичный эмигрант. Как ни странно, у нас нет к ним интереса. Русских в Маньчжурии много, особенно в Харбине — сугубо русском городе. В Трехречье — целые казачьи районы, станицы, где до недавнего времени занимались лихой джигитовкой, а седоусые казаки подогревали молодых злыми мечтами об «освобождении России от советских большевиков». Японцы формировали из молодежи белогвардейские отряды. Тут существовал Христианский союз молодых людей, кружок военной молодежи. Издавался белогвардейский журнальчик «Голос Захинганья». А российский интеллигент, томясь бесплодностью жизни и ее бесперспективностью, в Новый год зажигал на столе елку и тихо гнусавил себе под нос:

Маленькая беженская елка В комнате убогой зажжена…

Они жили в вечном страхе. Боялись японцев, хунхузов, бесконечных гражданских войн между китайцами, боялись своего прошлого, а еще больше — будущего. Они просчитались, и большинство из них влачило жалкое существование. Мы освободили Маньчжурию, ну и их «заодно». Теперь все они, спасая будущность своих детей, решили немедленно вернуться «домой», на Родину. О своей зыбкой, до крайности обособленной жизни рассказывали с тупым отвращением. Но что-то понимали, помнили. Даже Пугачев потребовался. Конечно же тут нашелся и потомок Бибикова, того самого, который первым нанес удар Пугачеву. Все они жили какими-то мифами и сказками о своем высокородном прошлом, которого на самом деле никогда не было…

Мне бы наблюдать, наблюдать и записывать, накручивать на фоторолики историческую неповторимость, но я все торопилась докопаться до чего-то самого главного. А главное, как сообразила позже, был страх за судьбы китайской революции. Что произойдет потом, когда мы уйдем отсюда? А мы скоро уйдем, очень скоро. Будет ли Маньчжурия иметь будущее?.. Концепция некой единой Маньчжурии для моей диссертации, как уже говорила, окончательно рухнула, распалась; теперь я судорожным усилием воли пыталась собрать осколки, кое-как слепить их, а вернее, «прозреть» для самой себя.

Будоражили вести о недавней провокации в Мукдене. И вдруг в штабе нос к носу столкнулась с лейтенантом Кольцовым. Левая рука у него была в гипсе, забинтована до локтя и подвешена к шее. Завидев меня, он обрадовался, прямо-таки закричал:

— А я вас, Вера Васильевна, ищу-ищу!

Я тоже искренне обрадовалась этой встрече, неловко обняла его, поцеловала. Вроде бы недавно расстались, а соскучилась. Кольцов был мне симпатичен, и он догадывался об этом. Мы присели на диван здесь же, в коридоре штаба. Он блаженно улыбался глупой улыбкой влюбленного. Ах, Кольцов, Кольцов!..

— Что у вас с рукой?

Кольцов согнал улыбку, поморщился:

— Прострелена. Задело кость. Вот еду в Хабаровск для поправки. Можно было бы и не ехать, а врач накричал.

— Где вас угораздило?

— Разве не слыхали о провокации? — с удивлением спросил он.

— Кое-что сюда просочилось…

Он поправил бинт, согнулся, положил руку на колено. Спросил:

— Генерала Пэна помните? Ну того, курносого, вертлявого. Весь как на пружинах. Тот, кто учился в Соединенных Штатах…

Разумеется, генерала Пэна Бишена, командующего 5-й гоминьдановской армией, я помнила. Он приезжал к нам в штаб, в императорский дворец, договориться о вводе передовых частей своей армии в Мукден. Его армия до недавнего времени дислоцировалась в Бирме. Это была отборная, гвардейская армия Чан Кайши, обученная американскими инструкторами и оснащенная лучшей американской техникой.

Запомнилась наружность генерала Пэна: небольшого роста, сравнительно молодой; глаза сильно вздернуты к вискам: казалось, будто генерал беспрестанно улыбается. На самом деле он редко улыбался. Не скрывал своих намерений: «обеспечить» коммуникацию Пекин — Мукден, другими словами, отрезать войска Объединенной демократической армии от освобожденных районов внутреннего Китая. Пэн, выполняющий частную задачу, негодовал на медлительность Чан Кайши, воспротивившегося выводу советских войск. Генералу хотелось, чтобы советские войска немедленно «освободили» Мукден для его армии. А они не освобождали.

— Вот этот гоминьдановский карлик устроил провокацию, подговорив всякий сброд, — сказал Кольцов. — Всю ночь стреляли по нас. Мне на руке автограф оставили. Ну и всыпали ж мы им! Пэн потом отнекивался: я, мол, не я, но нам-то все известно. Отказался остановить эшелон со своими войсками для проверки. Пришлось опять всыпать… Для порядка.

Обо всем Кольцов рассказывал восторженно, с нервным подъемом, так как чувствовал себя героем дня, а во мне росла тревога. Значит, первые конфликты налицо… Дурной симптом. Сами по себе гоминьдановцы мало значили, если бы за ними не стояли американцы. Любопытная эволюция. Я бы сказала, потрясающий зигзаг. Когда в августе наши войска заняли Мукден, неподалеку обнаружился большой лагерь военнопленных — солдат, офицеров и даже генералов США и Англии. Были тут, за колючей проволокой под дулами японских автоматов, такие крупные фигуры, как вице-маршал авиации Великобритании Малтби, генералы Соединенных Штатов Паркер, Джонс, Чиновет. Военнопленных выпустили, обласкали, отмыли, одели во все новенькое. Братание было бурным, американцы и англичане клялись в вечной дружбе. Оказывается, советские войска спасли их от издевательств, а возможно, и от смерти.

На банкете по поводу освобождения вице-маршал и генералы выразились в том смысле, что советский солдат спас мир от воинствующего средневековья и что Советская Армия «одним щелчком вышибла Японию из войны».

— Мы думали, что война закончится не скоро, — говорил генерал Паркер. — По оптимистическим прикидкам — не раньше конца сорок шестого, а то и в сорок седьмом. Нам казалось, что для оккупации Японии потребуется более пяти миллионов наших солдат и офицеров. Вы совершили чудо, и мы навсегда у вас в долгу.

Очень все были растроганы. Генерал Джонс даже прослезился и зачем-то совал всем фотографию своей красавицы жены.

— Плен — это не только позор, — сказал он. — Плен равен тысяче смертей. Японские офицеры — законченные садисты, потерявшие человеческий облик. Вы знаете, что такое ритуальное людоедство? Среди японских солдат и офицеров имеют место случаи ритуального каннибализма, когда съедают печень врага.

— Этого не может быть! — ужаснулась я, переводя его рассказ.

— Увы! Мы очень опасались за себя. Они практиковали массовые убийства военнопленных. Мы находились во власти жесточайшего произвола. На наши протесты японцы отвечали новыми издевательствами и насмешками. Лейтенанта Иейлеона подвязали в наручниках к потолку, и он висел до тех пор, пока не потерял сознания… Лейтенант Холлмарк был распят на специальной машине, ему вывернули руки и ноги. Нашим летчикам, захваченным в плен, без суда отсекали головы.

— Поэтому вы и сбросили атомную бомбу на Хиросиму? — не глядя на него, спросил мой начальник ровным голосом.

Выслушав вопрос в моем переводе, генерал Джонс смешался:

— Этого я не знаю. Я был в плену и не несу ответственности за стратегические шаги своего правительства.

Запомнился лейтенант Маккелрой, высокий, худой, с копной слежавшихся рыжеватых волос. Глаза ввалились, челюсти выпирали, как лемехи плуга. Не глядя на генерала Джонса, он сказал:

— Русские обошлись без атомной бомбы. За варварство все мы несем ответственность!

Меня поразила его смелость. За такие высказывания могут, пожалуй, немедленно уволить из армии. А Маккелрою, возможно, только того и нужно. Он больше всего сейчас беспокоился о своей семье, о своей маленькой дочери. На банкете мы сидели напротив. Маккелрой воспользовался такой ситуацией и заинтересованно расспрашивал наших офицеров о том, как дошли до Мукдена, много ли было убитых и раненых, восхищался подвигами советских солдат.

— Если бы не вы, война никогда не кончилась бы. Мы, американцы, заносчивы и спесивы, — сказал он грустно. — Я служил под началом генерала Макартура на Филиппинах. Потом Макартура назначили главнокомандующим объединенными силами США на Дальнем Востоке. Этот генерал ни во что не ставил японцев, считая их чем-то вроде ученых собачек, а себя мнил Наполеоном. Однако нам очень быстро пришлось убраться с Филиппин. За каких-нибудь полгода японцы прибрали к рукам Малайю и Сингапур, Индонезию, Бирму, Гонконг, Соломоновы острова, Новую Гвинею, остров Гуам и еще много кое-чего. Находясь в плену, я много думал и во многом разобрался…

Он говорил быстро и горячо. Я едва успевала переводить. Я видела его словно бы прозрачное лицо, двигающиеся острые челюсти, бескровные, нервно вздрагивающие губы и ввалившиеся глаза, белые от пережитых страданий, и мне искренне было жаль его. Слава богу, лейтенант Маккелрой, кажется, уяснил главное: если бы советские войска не уничтожили молниеносным ударом Квантунскую армию, долго бы ему и его генералам пришлось сидеть за колючей проволокой. Ведь ни американцы, ни англичане не торопились заканчивать войну на Тихом океане: лишь в конце 1943 года они начали наступательные операции в центральной части Тихого океана. За всю войну на японские военные предприятия в Маньчжурии не было сброшено ни одной американской бомбы.

Об атомной бомбе Маккелрой знал понаслышке.

— Что вам известно о новом американском оружии? — спросил он с жадным интересом у моего начальника.

— Вы имеете в виду атомную бомбу? — отозвался генерал.

— Странное название.

— Непривычное… Взрыв первой атомной бомбы стер с лица земли Хиросиму. Говорят, погибло свыше ста пятидесяти тысяч человек. Кто их считал?.. В Нагасаки разрушений меньше, но и там жертвы огромны — чуть ли не восемьдесят тысяч мирных жителей.

Лейтенант провел ладонью по лицу, словно стараясь снять невидимую пелену.

— Чудовищно! Я не верю. Это не война, а крематорий!.. Единым ударом уничтожить десятки и сотни тысяч беззащитных детей и женщин!.. Зачем? Какая в том необходимость? Ведь вопрос о капитуляции Японии, судя по всему, был предрешен?..

В самом деле, зачем американцам потребовались атомные удары в тот момент, когда война на Тихом океане была на исходе? Американцы были в курсе всего, что происходит в Японии. А происходило там, как потом стало известно, вот что: в правительственных кругах и в среде верховного командования обсуждали текст Потсдамской декларации. Экстремисты уповали на мощь Квантунской армии, более трезвые головы понимали, что Япония находится накануне капитуляции, и призывали не отвергать Потсдамскую декларацию.

Американские летчики затеяли своеобразную «игру» с мирным населением японских городов: сперва сбрасывали листовки, в которых предупреждали о предполагаемых ударах с воздуха, затем начинали массированные налеты бомбардировщиков. Бомбили день и ночь. Правда, бомбы почему-то падали на жилые кварталы, а не на промышленные объекты. Вооруженные силы Японии, находившиеся в метрополии, не в состоянии были защитить города, избранные американцами в качестве целей.

Так зачем все-таки американцам потребовалось подвергать Хиросиму и Нагасаки атомной бомбардировке?..

Лейтенант Маккелрой явно был озадачен.

— Вы спасли не только нас, но все человечество! — пылко воскликнул лейтенант, когда стали прощаться. — Этого мы не забудем никогда…

Попросил мою фотографию на память, но фотографии у меня не было.

— В другой раз, — сказала я.

Он улыбнулся.

— Я терпеливый. Будете в Филадельфии, заходите в гости: познакомлю вас с женой и дочерью.

Расстались с американцами и англичанами добрыми друзьями. Ведь их в самом деле могли при допросе подвесить к потолку или распять, а то и убедиться в том, по выражению Пьера Лоти, что мясо белого человека пахнет спелым бананом. Путь воина — бусидо включает в себя «японский метод ведения войны», который мало чем отличается от гитлеровского. Что касается каннибализма, то я как-то не могла в это поверить, пока не была найдена запись допроса японца, взятого в плен. Он заявил: «10 декабря 1944 года штаб 16-й армии издал приказ о том, что войскам разрешается есть мясо погибших граждан союзных держав, но что они не должны есть мясо своих соотечественников».

Оказывается, в ритуальном людоедстве принимали участие даже японские генералы и адмиралы.

— Вашей жене повезло, — сказал мой начальник генералу Джонсу на прощание.

Их отправили к Маршаллу и к Макартуру. А теперь стало известно: некоторые из американских офицеров вдруг очутились в 5-й «бирманской» армии генерала Пэна. Круг замкнулся для английских и американских парней: воевали против японцев, попали в плен, теперь готовы воевать против своих освободителей — русских. Хэрли получил отставку, а Маршалл начинает действовать.

В застенном Китае продолжала клубиться непонятная для меня политика: КПК и гоминьдан договорились о прекращении военных действий. В Пекине создан исполнительный штаб из представителей освобожденных районов, гоминьдана и… США! КПК вынуждена пойти на вывод из Южного и Центрального Китая войск Новой 4-й армии, а также официально согласиться на переброску в Маньчжурию гоминьдановских армий для того, чтобы по мере отхода советских войск Центральное правительство могло «принять» Маньчжурию.

…Я пошла на вокзал провожать Кольцова. В зале весь пол был усеян шелухой семечек. Морозный ветер врывался в окна с выбитыми стеклами. Суровая зима входила в силу, а температуры тут случаются ниже, чем в Гренландии. Здешнее население по ночам, как и в Мукдене, разрушало прекрасные коттеджи на дрова. В лавках, магазинах и на базаре продукты постепенно исчезли. В ход почему-то пошли иены, гоби, чунцинские доллары.

— Скорее бы увольняли вас из армии, — сказал Кольцов неожиданно. — Тут будет у них заваруха, носом чую. Американцы Шанхай своей главной квартирой сделали. Эк выискались квартиранты! Говорят, в Китае шурует стодесятитысячный американский экспедиционный корпус, перебрасывает на своих самолетах и судах гоминьдановцев поближе к Маньчжурии.

— Совершенно верно, — подтвердила я. — Американцы дали Чан Кайши миллиард долларов на вооружение, подарили почти тысячу самолетов и много тысяч автомобилей. Вооружают. Недавно стало кое-что известно о боях гоминьдановцев против частей Народно-освободительной армии в сентябре и октябре. Оказывается, с одобрения госдепартамента и министерства обороны США японцы принимали участие в боевых операциях на стороне Чан Кайши! Понимаешь, что это значит?

Но Кольцов даже не возмутился. Лишь иронически хмыкнул:

— А чего еще ждать от них? Сколько лет водили за нос с открытием второго фронта? Им кажется: уйди мы отсюда — и они сразу же станут тут хозяевами. А скажите: где, в каких боях показали себя американцы? То-то же. Все больше на испуг берут. Будут, будут еще дела…

— Взрыва не миновать, — согласилась я. — Здесь, в Маньчжурии, или, как они ее называют, в Дунбэе, будут решаться судьбы Китая — быть ему народной республикой или не быть…

Я знала то, чего, вероятно, не знал Кольцов: Объединенная демократическая армия Дунбэя создана! Ее главный штаб находится на востоке, в присунгарийском городе Цзямусы, неподалеку от границы с Советским Союзом. Она располагает сильной боевой техникой, оставшейся от разбитой Квантунской армии, — сотни и тысячи орудий, самолетов, танков, пулеметов; Сунгарийская речная военная флотилия; продовольствие и фураж, реквизированные у японцев обмундирование, лошади, горючее. Все это трофейное оружие и имущество передало частям демократической армии командование советских войск.

Это была та самая мощь, которую японские генералы считали главной опорой Японии и нового порядка в Азии. Даже если бы не существовало Освобожденных районов во внутреннем Китае, это вооруженное демократическое ядро Дунбэя в состоянии было выдержать натиск гоминьдановцев, жить, развиваться, расти. И гоминьдановцы конечно же понимали, что именно в Маньчжурии находится основная ударная сила революционных войск всего Китая. Объединенная армия распоряжалась огромной территорией и большими людскими ресурсами; силами освобождения практически была занята вся Маньчжурия. Лишь в Мукдене и его окрестностях копошились гоминьдановцы во главе с генералами Пэном и неким Ду Юймином, который назначен командующим всей группировкой гоминьдановских войск в Маньчжурии.

Нам поговорить бы с Кольцовым о будущих встречах, о видах на жизнь, помечтать, как и положено молодым, но мы, наверное, оба принадлежали к тем, кому и в огне прохладно: бубнили все про то же, не отрывая себя ни на мгновение от здешних забот. Уход наших войск из Маньчжурии казался нам почти немыслимым. Все не верилось, что народные силы укрепились, все беспокоились, что не выдержат натиска гоминьдановских войск, что американская военная волна докатится и сюда.

На прощание поцеловались — опять же не как молодые люди перед разлукой, а как два товарища, уверенные в близкой встрече.

Меня охватила жестокая грусть. Будто ушло что-то надежное и осталась лишь одна бесприютность.

Улицы-аллеи Чанчуня были пустынны. Деревья облетели, город без главного наряда сделался тоскливо-унылым. Пепельно-серые пятиэтажные здания казались голыми, над ними — башни и башенки, покрытые черепичными шляпами. Плетутся заиндевелые лошадки извозчиков-китайцев. Город уселся на равнине, гладкой, как стол. Над деревьями и домами фиолетовый морозный ветер…

Теперь, когда Чанчунь вошел в мое сердце, я стала лучше понимать его: японцы намеревались превратить этот ничем не примечательный населенный пункт в красивейший город Восточной Азии и во многом преуспели. Несмотря на свою странную архитектуру в стиле «Азия над Европой», он меньше всего походил на азиатский город. Мукден был китайским и только китайским. Чанчунь хотелось назвать городом-миражем, великолепным видением, которое может исчезнуть при первом дуновении ветра. Зеленый простор, нечто фантастическое в высоких светло-серых ребристых зданиях, обширные кварталы уютных коттеджей, утопающих в зарослях райского дерева. При строительстве были снесены целые кварталы китайской бедноты, китайцев изгнали на окраины. Это была столица, и суть ее составляли правительственные дворцы, парки, озера. Город заселяли в основном японцы и корейцы, их обслуживавшие. Японцы называли его Синцзинь — «Новая столица», вкладывая в это название особый смысл: столица стала главным центром идеологического завоевания Китая. Отсюда, из Датунской академии, Университета государственного строительства, Университета права, Японо-маньчжурской ассоциации информации, Маньчжурского географического общества, Дома народного просвещения, киностудии и многих других организаций профашистского толка, источался идеологический яд во все концы Китая и Восточной Азии. Студенты высших учебных заведений носили военизированную форму.

Теперь «идеологическая» сердцевина города разрушена, он должен выполнять другую функцию, служить иной идеологии. А пока что сюда хлынули китайцы, — здесь они намного смелее, чем в Мукдене.

Но сказочная призрачность чудо-города осталась. Былая праздничность сменилась новой: с шумными манифестациями, митингами, с пляской матерчатых драконов на улицах, с приветственными выкриками «шанго» и «ваньсуй» в честь советского солдата. Все цветы Маньчжурии были брошены на броню наших танков; потом и эта новая праздничность как бы рассеялась. Появилась угрюмая настороженность, сумрачность. В притаившихся домах — особая тайна надвигающейся грозы.

Ночью на улицах глухо, как в глубоком колодце. И темно. Мертвое безмолвие заколдованного страхом города. Раньше по ночам хоть слышались выстрелы и раздавался топот ног. Теперь нет даже этого.

Улицы просыпаются как бы внезапно: над табачной фабрикой за скованной льдом Итунхэ поднимается малиновый шар солнца, и кто-то, будто бы только и поджидавший этого мига, начинает весело-истошно кричать, коверкая русские слова:

— Сигареты ести, яйса ести, виски ести!..

Появляются вереницы легковых и грузовых извозчиков. Они что-то и кого-то куда-то везут. Японцев здесь еще очень много. Мужчины куда-то спешат, хотя, казалось бы, им уже некуда торопиться. Все они одеты на один манер: в пыжиковые малахаи с бледно-зеленым верхом, такие же бледно-зеленые толстые шубы и огромные меховые башмаки — явно не по ноге; узкие брючки дудочкой делают их похожими на диковинных насекомых.

Город живет своей жизнью, замаскированной крупными иероглифами вывесок. Смотришь в его улицы, сквозящие фиолетовым маревом, а ощущение — будто глядишь в бездонную пропасть. Тут в каждом доме непонятные людские судьбы. Китайцы, японцы, корейцы, маньчжуры. Особенно деятельны корейцы: они не потерпели никакого урона, хотя и служили японцам. У них богатые, обеспеченные дома. Корейцы — это специалисты: электрики, связисты, врачи, конторские служащие, огородники, железнодорожники, и в них всегда нужда. Они ходят с важным видом, и на гоминьдановских чиновников поглядывают со снисходительным презрением. Корейцы охотно помогают советскому командованию. Их незаменимость ощущается всякий раз. По сути, сейчас они цементируют хозяйственную жизнь города, чувствуя себя в полной безопасности. В Корею возвращаться не собираются. Им и тут хорошо. Японцы называли Маньчжурию «страной процветания». Для корейцев она продолжает оставаться таковой. Они процветают, как, пожалуй, не процветали до этого.

Да, город живет… С грохотом проносятся замызганные трамваи, приходят и уходят поезда. Кто-то подвозит уголь и продовольствие. Работают кафе и рестораны. И все-таки я ощущаю, как пульс жизни словно бы замедляется.

Над Чанчунем висит тень неуверенности: русские скоро уйдут, и кто знает, что тогда будет. Гоминьдановская администрация уже пытается наложить лапу на торговлю, идут беспрестанные обыски — ищут сторонников народной власти. Тюрьмы полны будто бы грабителями и хулиганами. В кварталах бедноты — «старом китайском городе» — гоминьдановцев встречают нелюбезно: нападают всем скопом и избивают.

Нашего ухода не хочет никто, кроме гоминьдановцев. Да и они побаиваются, что сюда сразу же вступят части Объединенной демократической армии — она совсем рядом, в Яомыни. На северо-восток от Чанчуня гоминьдановцам ходу нет.

Напряжение растет и растет. Идет некий подспудный процесс неприятия власти Чан Кайши. Кто-то ночью сорвал все его портреты, кто-то прячет оружие, кто-то поддерживает связь с Объединенной армией; окрестное население организует крестьянские отряды самообороны. Никто не желает отдавать свободу и землю, с которой советская Красная Армия согнала японцев. Крестьяне начинают отбирать землю у помещиков, идет классовое расслоение в деревне, борьба обостряется. В Чанчуне появились профсоюзы, чего раньше не было и не могло быть.

На базаре я заговаривала с крестьянами, приехавшими издалека. С яростным восторгом говорили они о том, что скоро-скоро начнется раздел между безземельными и малоземельными крестьянами земли, которая принадлежала японцам и предателям народа. Большие надежды связывали с получением натуральных ссуд для посева. Когда земля засеяна, за нее можно постоять.

Я словно бы окуналась в историю двадцатых годов своей Родины. Землица… она всюду дорога. Мозолистые руки одинаковы и у русского и у китайского труженика. Даже самый темный понимает: возврата к прошлому не должно быть!

Маленький эпизод.

Кривой Цзо И все двадцать семь ли от своей деревни до Чанчуня тащил на спине мешок с рисом. Надеялся выгодно продать его в городе и купить кое-что для своей многочисленной семьи. У входа в город его остановили два человека в синих стеганых куртках, меховых шапках и добротных японских оранжевых сапогах. Это были гоминьдановские полицейские.

— Что несешь, старик? — сурово спросил один из них и ухватился за мешок.

— Рис на продажу, — спокойно ответил Цзо И. Он не боялся этих людей, так как не нарушал закон.

— Ты украл этот рис? — допытывался полицейский.

Цзо И обиделся:

— Я никогда ничего не крал. Рис нам роздали солдаты.

— Какие солдаты?

— Русские, конечно. Они сказали, что весь рис и земля японского общества принадлежат теперь нам, крестьянам.

— Вас надули красные, — зло сказал полицейский. — Все земли и весь рис принадлежат гоминьдановской власти. Запомни это и передай своим землякам! Русские скоро уйдут из Чанчуня. Клади мешок на землю! Мы дадим тебе расписку, что ты сдал этот рис для нужд нашей армии.

— Я не знаю вашей армии, это мой рис, и я его никому не отдам!

Гоминьдановский полицейский ударил Цзо И бамбуковой палкой по голове. Но старик устоял на ногах и принялся кричать, созывая народ. Скоро собралась огромная толпа. Полицейские пытались разогнать ее, но только озлобили. Кто-то запустил в полицейских камнем, когда один из них упал, его схватили за ноги и поволокли в ров. Другому так наломали бока, что он бежал вприпрыжку и вопил во весь голос, а толпа хохотала.

— Только глупые люди не могут понять, что русские солдаты отдали рис и землю мне, а не гоминьдану! — убежденно сказал Цзо И. — Мы собрались в ополчение против таких вот непрошеных хозяев. Пусть только сунутся… У нас и винтовки есть…

Я шла по обсаженной деревьями главной улице Чанчуня и вбирала в себя маленькие эпизоды чужой жизни.

Раза два Петя Голованов приглашал меня в клуб железнодорожников, где выступали наши артисты, приехавшие из Москвы. Они спели свои песни, показали балетные номера и уехали, а мы остались. Непостижимые расстояния отделяют меня от Москвы, где мое мирное будущее. Это будущее почему-то всякий раз представляется в виде Тверского бульвара, где можно спокойно сидеть на скамеечке и читать книгу.

Неужели все ураганы пронеслись и стихли навеки?.. В какое сложное время мы живем. Для многих все очаги войны погашены, а то, что происходит здесь, в Маньчжурии, представляется частным эпизодом истории. Ведь все раз и навсегда закончено! Осталось судить этих самых, фамилии которых трудно запомнить: Хата, Хирота, Сато, Нагано, Муто, Хосино, Араки, Итагаки, Ока и Мацуока… Претенденты на мировое господство…

Мне и еще двум девушкам из штаба — Ирине Котовой и Клавдии Зозулиной — отвели двухэтажный серый, словно ласточкино гнездо, особняк, где, как и в мукденской гостинице «Ямато», все было на японский лад: раздвижные стены, нары для спанья, ширмы, желтые циновки на полу. И все-таки особняк имел некоторые отличия: здесь висели хрустальные люстры, мебель была инкрустирована перламутром; в узких нишах стояли лаковые шкатулки. Мы поселились на первом этаже, второй пустовал.

Еще недавно наш особняк утопал в зелени, лепестки запоздалых цветов усыпали ступени. Теперь и он выглядел как-то бесприютно. Снега не было, была только холодная удушливая пыль.

Дома было тепло и уютно. С некоторых пор здесь хозяйничала Эйко, наша добровольная помощница. Она убирала комнаты, готовила нам ванну, подавала по вечерам чай. Познакомилась я с ней в той самой православной церкви, в которой совершал службы японский поп Яков Тахей, представляющий японскую церковь Христа в Маньчжурии. В церкви еще в августе поселились с детьми жены японских офицеров, попавших к нам в плен. Они терпеливо ждали отправки в метрополию. Начальство послало меня выяснить, в чем нуждаются семьи военнопленных. Задание было не из приятных, но я отправилась. Одна. В военной форме.

В храме горели свечи. На полу лежали соломенные циновки. Каждая семья занимала две-три циновки, отгороженные раздвижными ширмами. Укрывались толстыми одеялами. Повсюду тлел уголь в обогревательных горшках-хибати.

Женщины, сидя на корточках, смотрели на меня безучастными глазами. К ним жались малыши, укутанные в теплое. Японки не ждали от нас ничего хорошего. Дети постарше бросали на меня недоброжелательные взгляды и настороженно наблюдали за каждым моим движением. Кто-то выкрикнул испуганное «арра!». Я поздоровалась. Они, как по команде, стали отвешивать низкие поклоны.

Откуда-то из-за клироса, где обычно размещаются певчие, вышел отец Яков. Неизвестно почему извинился:

— Гомэн насай!

Обрадовался, когда я заговорила по-японски. Узнав, зачем пришла, совсем повеселел и, остановившись посреди храма, высоким, слегка визгливым голосом объявил о цели моего визита. Женщины, потеряв сдержанность, все разом загалдели. Я заткнула уши.

Тогда вперед выступила Эйко и заявила, что она здесь за старшую. Она хорошо знает, кто в чем нуждается. Все хотят вернуться в Японию.

Эйко говорила грубоватым, решительным голосом. Красавицей ее назвать я бы не отважилась, но чем-то привлекало живое, умное лицо с большими коричневыми глазами.

Со мной она сразу взяла доверительный тон, и я превратилась в «Веру-сан». Японских церемоний с поклонами и комплиментами Эйко не любила и откровенно заявила об этом: «Когда много кланяются, смешно!»

— И все же, будь добра, обучи меня этим церемониям, — попросила я.

Она рассмеялась и пообещала выполнить мою просьбу.

Эйко-сан была женой поручика Косаку из штаба Квантунской армии, сильно переживала за мужа и откровенно ругала микадо, который сдал ее Косаку в плен к большевикам. Потом, спохватываясь, начинала доказывать, что во всех несчастьях виноваты не отдельные люди, а обстоятельства. Истинное терпение — терпеть нестерпимое.

— Нам с Косаку не везет, — призналась она. — Его долго не повышали по службе — был на побегушках у начальства. Потом вдруг объявили, что отсылают на острова, где идет война с американцами. Я испугалась. Он сказал, что мне лучше всего вернуться в Токио, к родителям. А Токио беспрестанно бомбили, там голод, пожары. В нашем токийском доме нет ни горячей воды, ни отопления. После привольной жизни в Чанчуне не хотелось возвращаться туда. Говорят, американцы сбросили на Хиросиму какую-то особую бомбу. Может быть, и лучше, что в Маньчжурию пришли вы. Косаку — начальник небольшой, пусть лучше побудет в плену, пока в Японии все не образуется…

Эйко-сан отличалась трезвостью суждений. Когда я заговаривала о прелестях Никко, о храмах Киото и Нары, о японском пантеоне богов, о вековых криптомериях, об экзотичности японских обычаев, она смотрела на меня насмешливо, даже чуть с презрением.

— Это для туристов, — небрежно роняла Эйко. — У жрецов всех храмов почки заросли жиром. Японец молится всем богам без разбору, потому что верит плохо. Боги ему нужны как помощники, а не для почитания. Когда мы кашляем, то просим помощи у сострадательного Дзидзо или у милосердной целительницы богини Каннон. А если они глухи к молитвам, упрашиваем властителя ада Емма-о, или мартышек Косин, или бога грома, похожего на лягушку с ослиными ушами: не так уж важно, кто поможет, если ты попал в беду. Думаю, сейчас боги отвернулись от Японии и нужно просить помощи у советского командования.

Вначале мне подумалось, что в православном храме собрались японки, верующие в Христа. Но это было не так. Их всех собрал здесь невзрачный, но энергичный Тахей: мол, в православной церкви безопаснее, так как русские — православные. Церковь в Чанчуне, должно быть, существовала давно, еще с той поры, когда Чанчунь был небольшим уездным городком. Сперва в ней молились русские эмигранты из пригорода Каученцзы. Потом командование Квантунской армии приспособило ее для своих пропагандистских нужд, поскольку среди японских военнослужащих встречались и христиане. Еще в 1936 году папа римский разрешил японским католикам совершать обряды в синтоистских храмах, молиться богине Аматэрасу. В православной церкви Тахея имелась так называемая камидана — полочка с маленьким алтарем «прародительницы» богини Аматэрасу. Всякий раз, прежде чем начать православную службу, отец Яков посвящал молебен религии «восьми миллионов богов» синто, прося их ниспослать благословение священной власти императора.

На мой недоуменный вопрос, как все это сочетается, отец Яков Тахей кротко отвечал, что он, мол, не волен в своих действиях, ибо руководствовался ежемесячными тематическими разработками и указаниями штаба Квантунской армии: все боги хороши, когда они помогают священной миссии Японии объединить страны Азии под властью императора, который сам является живым богом. Какую бы религию ни исповедовал японец, он обязан почитать «солнечную прародительницу», так как синто стоит над всеми религиями.

Тахея держали при штабе Квантунской армии вовсе не для православных японцев, которых в Чанчуне было не так уж много. Его предназначали вести прояпонскую пропаганду среди русского населения Забайкалья, после того как оно будет оккупировано Квантунской армией. Постепенно выяснилось, что этот скромный пастырь прекрасно владеет русским языком. Воистину иезуитское дело — приспособить все религии для своих захватнических целей! Японцам не откажешь в политической гибкости!

И я пришла к выводу, что и японцы и китайцы в своих богов мало верят. Они верят в начальство, того же императора и почитают предков, которые могут быть добрыми и злобно-мстительными, если их перестанут почитать. Это, по сути, вера не в богов, а в духов, нечто близкое к шаманизму, облагороженному красочным мифотворчеством. Северные народности перед охотой смазывали своим деревянным божкам губы жиром, а если охота оказывалась неудачной, секли их ремнями за плохое усердие. Пусть очень отдаленная аналогия, но она все же улавливается…

— Император признался в том, что он простой смертный, а не бог, — сказал Тахей. — Армии больше нет. Значит, нет смысла кланяться Аматэрасу Омиками. Мы теперь молимся только Христу и святой деве Марии. Наш мир — это Берег, где страдают дети, и все живое, что пришло в мир от колен великой матери нашей, — это дети Берега страданий…

Сперва по делам, заботам, потом просто так, в силу возникшей обоюдной симпатии, Эйко стала заходить к нам в особняк. Она как-то незаметно сделалась необходимой. Бегала на базар, убирала дом, варила на всю ватагу клейкий рис и со смехом учила нас пользоваться хаси — палочками для еды.

— Здесь жило большое начальство, — сказала она, тщательно осмотрев особняк. — Эта улица называлась Правительственной. Если идти по ней на север, то выйдешь прямо к большому императорскому дворцу. Мы с Косаку занимали одну комнату в доме неподалеку от жандармского управления.

Возможно, до нас особняк в самом деле занимал какой-нибудь финансовый или железнодорожный туз. Мы очутились в зеленом аристократическом районе по воле случая. Наверное, у туза была молодая жена: в спальне на туалетном столике стояло затейливое зеркало кагамидан с ящичками из карельской березы, повсюду валялись женские безделушки. В стенных шкафах висели женские кимоно всевозможных расцветок и рисунков, накидки-хаори с гербами дома. Мы ничего не трогали, нам и в голову не приходило рыться в чужом барахле.

— Выбирай все, что тебе нравится, — сказала я Эйко.

Она рассмеялась:

— У меня длинные прямые ноги, зачем их прятать в кимоно?

Так ничего и не взяла.

Японское жилище не загромождается вещами, и дом туза не являлся исключением. Здесь конечно же оставляли обувь за порогом и по комнатам ходили в носках. Наверное, и туз сидел в белых, с выделенным большим пальцем матерчатых носочках на циновках, попивал чаек, сакэ и закусывал обсахаренной рыбой. Он сидел на корточках в своем широком, как сутана, черном кимоно, поглядывал на свой самурайский меч, лежащий на алтаре, или же, лениво позевывая, наблюдал за игрой рыбок в аквариуме, угрюмо любовался картиной — свитком в нише, изящной вазой с корявой веткой сливы. Дома он редко с кем разговаривал, боясь уронить мужское достоинство, и в сеги — японские шахматы — играл сам с собой.

Он бежал из Чанчуня без оглядки, побросав святыни Аматэрасу — бронзовое зеркало, изогнутую пластину из нефрита и меч особой закалки. Портрет Хирохито сорвался с какого-то гвоздя и висел вверх ногами. Мы не стали снимать — пусть себе висит!

Ах, самурайский меч! Вот он лежит передо мной, иногда им Эйко рубит мясо. У нее это ловко получается. Хозяин побросал святыни, предал их, и они потеряли свою святость. И алтарь предков, и алтарь Аматэрасу — все выглядело сиротливо; их святость была попрана трусостью. Взмахами меча разрубая бараньи кости, Эйко, словно эрудированный экскурсовод, неторопливо рассказывала, откуда берутся самурайские мечи.

У каждого почтенного японца, если он из рода самураев, у которого в доме есть и радио и телефон, который ездит на автомобилях и играет на бирже, есть священный меч и белое кимоно с гербом рода. Изготовление самурайских мечей до сих пор сопровождается старинными обрядами. Их кует ограниченное число всеми почитаемых ремесленников-тоджиси, которые работают строго в согласии с традициями многих веков. Мечи обоюдоострые и режут легче самой острой бритвы. Их делают из стали, закаленной способом, неизвестным европейцам и тщательно сохраняемым в тайне мастерами. В то время, когда куется добела накаленный меч, помощники мастера поют песню, в которой восхваляется доблесть древних героев Страны восходящего солнца. Выкованный меч покрывают смесью золы, растительных соков, благовоний и крови самого самурая. После специальной церемонии отец вручает меч своему сыну — меч становится его святыней. Потеря меча считается величайшим позором даже сейчас; человек, потерявший меч, обязан совершить над собой харакири. Наш меч был, судя по всему, старинный, украшенный красивыми рисунками, вероятно, эпохи Ашикага. Ножны простые, без инкрустации, а это первый признак эпохи. Чем драгоценнее было оружие, тем скромнее ножны: прекрасный символ безукоризненного воина, который культивировал свою душу, но презирал тело — ничтожную оболочку души. Мечи служили не только для битв, но и для дуэлей. Прежде чем вступить в бой, самурай душил свое оружие и шлем амброй. Срубив противнику голову, он клал ее в свой шлем, как в корзину, и запах амбры заглушал запах крови. Сколько красивой ритуальности — и все в конечном итоге лишь для того, чтобы сдать самурайский меч сержанту Иванову. Я видела горы сданных японских мечей, кучи японских орденов и медалей.

Наш самурай, по всей видимости, небрежно относился к оружию: его меч был туповат и годился разве что для разделки баранины.

Висит в шкафу и белое кимоно с гербами рода его владельца. Наверное, он никогда его не надевал. Белое кимоно обычно надевают перед смертью, когда хотят совершить харакири. Дикая романтика предков, должно быть, не привлекала нашего туза. Век бусидо кончился.

— У богатых самураев, — продолжала свой рассказ Эйко, — существовала даже специальная комната, где стояло чучело предка в роскошных доспехах, его окуривали благовониями. Косаку всегда сердился и говорил, что чучелу его начальника, генерала Ёсимура, живется просторнее, чем нам.

В особняке остались альбомы с открытками и фотографиями. Открытки прославляли красоты Японии, знаменитых гейш и борцов.

Так проводили мы досуг, перетряхивая альбомчики-открыточки и перемывая кости сбежавшим хозяевам особняка.

При всей обнаженности своего отношения к жизни Эйко была чуткой, поэтичной натурой. Разбиралась в японском искусстве, почитая Огата Корина за его «36 прославленных поэтов» и за то, что он создал для жены правительственного чиновника Курано-сукэ изысканный костюм, состоявший из двойного черного кимоно с черным широким поясом-оби и белоснежным нижним кимоно, выглядывающим из ворота и внизу у ног. Оказывается, в те далекие времена костюм завоевал пальму первенства на конкурсе мод. Кому-нибудь подобные сведения были бы просто ни к чему, а я через Эйко вживалась в прошлое Японии.

Эйко хорошо знала хайку — стихи классиков и романы эпохи Мейдзи.

Неужели когда-то Эти цветущие склоны Видали битвы?
Осенняя луна. Замерзли в ее сиянии Крылья стрекозы.

Сидя прямо на полу, на собственных пятках, Эйко приятным негромким голосом читала нараспев что-то очень старинное, хрестоматийно знакомое.

В наш серый замороженный особняк влетели синие стрекозы, «скользящие над озерной гладью в закатном солнце», «бабочки в цветах»; текли и текли стихи, словно сотканные из летящего снега:

Как будто там кто-то стоит, Рассыпая жемчужные перлы… И беспрерывно летят все они, Рукав же мой узок…

Она оказалась искусной художницей. Учила меня рисовать, и я удивлялась, как непринужденно, словно бы без всяких усилий, Эйко взмахами кисти изображала пышно распустившиеся розовые цветы лотоса и сочные зеленые листья. Она умела рисовать сырые ветки, тростник, засыпанный снегом, тонконогих птиц.

Иногда Эйко приносила сямисэн — струнный инструмент и пела островные песни, очень протяжные и печальные. В них билась тоска по несбыточному:

Чем было бы возможно Непоправимое исправить?! Быть может, лишь одним — слезами!

Вольно или невольно, до знакомства с Эйко-сан, я воспринимала Японию не столько по сухим справочникам и даже не по рассказам революционных писателей — Кобаяси, Катаока, Хаяси, Фудзимори, сколько по смягченным экзотикой путевым запискам туристов и романам Пьера Лоти, хотя и догадывалась, что поддаюсь сладостному обману, идеализируя грубую, конкретную жизнь. Я воспринимала все через некие пласты красочной культуры: золотые и серебряные павильоны; величественные белые феодальные замки, словно стремящиеся улететь в небо на своих крылатых крышах; представления бугаку в страшных раскрашенных деревянных масках, на берегу океана, перед воротами тории; живопись в жанре сандзуйга, что значит «горы — вода»; картины Хиросигэ, Утамаро, великого Хокусая… Жизнь меняется, а культура лишь обрастает новыми слоями — она как кольца дерева на сердцевине народной души. Меня всегда поражали высокий художественный вкус, самобытность и тонкость японской культуры.

Эйко-сан была представительницей экзотического островного народа, чье происхождение затеряно в тумане веков. Откуда они пришли? Во всяком случае, есть одно любопытное обстоятельство: японцы — единственный народ в мире, не имеющий и не имевший никогда домашнего скота. Значит, приплыли откуда-то, захватили острова. Их дети не знают коровьего молока.

Но у Эйко-сан на «экзотичность» имелся свой собственный взгляд: самым экзотическим народом ей казались русские.

— Ни у кого нет таких веселых танцев! — сказала она. — Я видела, как пляшут ваши солдаты. Захватывает дух. Такие люди не могут быть злыми.

Поговорив с начальством, я решила узаконить пребывание Эйко в нашем особняке. Пусть получает заработную плату. Когда заговорила с ней об этом, она рассердилась.

— Эйко не нужно никаких денег. Пусть Вера-сан позаботится о тех женщинах из храма: когда в Японию уедет последняя семья, с ней уедет и Эйко.

Эйко совсем прижилась, и, судя по ее поведению, ей вовсе не хотелось возвращаться в разрушенный Токио. Прислугой она себя не чувствовала, скорее компаньонкой. По вечерам развлекались игрой ханафуда — карты с изображением цветов.

— У японцев нет привязанности к родным местам, — как-то сказала она. — В поисках работы целые семьи перебрались в Америку, в Индокитай, Индию, Индонезию. А сейчас в Японии особенно трудно найти работу. Да я ничего путного и не умею делать. Быть обузой родным не хочу. Они торговали шелковичными коконами. Теперь, наверное, разорились и бедствуют. Мне с Верой-сан хорошо.

Что можно было ответить на это? Все мотивировано здравым смыслом Эйко. Ей хотелось одного: выжить, дождаться своего Косаку. О жерновах истории она думала меньше всего.

Иногда на Эйко находила хандра. Она сидела безучастная ко всему, сникшая. Или же с болезненным интересом начинала расспрашивать о том, что происходит сейчас в Японии: Вера-сан — офицер и должна все знать.

Что я могла рассказать ей? Только то, о чем пишут в сводках. Политика… Доступна ли она Эйко-сан? А рассказывать о Японии этих дней, обходя политику, прямо-таки невозможно. Второго сентября на борту линкора «Миссури» подписан акт о безоговорочной капитуляции. В Японии — американцы, Макартур. Сейчас американцы наползли в Китай, рвутся в Маньчжурию. Но в Японию никого не пускают. Когда 18 августа Советский Союз вызвался помочь своими войсками в оккупации северной половины острова Хоккайдо, американское правительство отвергло наше предложение в грубой и категоричной форме. Даже англичан не пускают. Япония должна находиться в распоряжении Соединенных Штатов, и только Соединенных Штатов! Тут будет основная база американской политики в Азии… Что я могла рассказать жене японского поручика Эйко? Она озабочена участью родных в метрополии, ей нет дела до глобальной политики напыщенных американских генералов, выигравших победу мужеством советских солдат.

Может быть, Эйко-сан интересует судьба политических деятелей Японии? Кое-кто из них ушел от ответственности. Военный министр генерал Анами, как и положено по театральным канонам самурайства, сделал себе кинжалом харакири или сэппуку. Прямо у себя в кабинете. Для истории оставил записочку: «Убежден в несокрушимости страны, созданной богами». Сделали себе харакири маршал Сугияма, генерал Танака, контр-адмирал Ониси. Тот самый Ониси, который командовал всеми камикадзе — солдатами-смертниками. Он предлагал не подписывать капитуляцию, а превратить двадцать миллионов японцев в камикадзе — пусть пожертвуют собой! Теперь настал его черед. Самоубийств в те дни было много. Задумавший сделать себе это самое сэппуку отправлялся или в специальный «дом самоубийц», где за плату ему давали кинжал и сакэ, обещали похоронить с почестями, или же выходил на дворцовую площадь в сопровождении своих родственников и друзей, садился на землю и, обратив лицо к императорскому дворцу, где живет «венценосный журавль», то есть Хирохито, вспарывал мечом себе живот.

Тодзио решил застрелиться, но почему-то промахнулся.

Дольше всех держался князь Коноэ. Этот старый политикан был слишком американизирован, чтобы прибегнуть к варварскому харакири. Пятнадцатого декабря, когда на него уже собирались надеть наручники, он созвал в свою загородную виллу друзей; до позднего часа пили, развлекались с гейшами, ругались и строили планы возрождения Японии. Князь был внешне спокоен, молча пил свое любимое пиво или же отпускал политические остроты. Он, должно быть, понимал: поражение Японии в общем-то дело его рук. Это он, Коноэ, развязал войну в Китае. А тем самым положил, по сути, начало второй мировой войне за два года до того, как она началась на Западе. Война Соединенных Штатов и Японии — это главным образом война за тот же самый Китай. Китай нужен был американцам как крупный рынок и сфера приложения капитала для монополий. Теперь янки и Японию превратят в свой стратегический плацдарм в Азии. Игра Коноэ окончательно проиграна. США не отступятся ни от Китая, ни от Японии…

Какое блестящее начало и какой жалкий конец! Идея, вдохновлявшая Коноэ, разбита, уничтожена. Американцы Китаем никогда не поступятся. Да, все раздавлено, лук сломан, и стрелы кончились. Жизнь утратила смысл. Нужно красиво уйти в страну Омиками…

Во втором часу ночи князь оставил гостей, удалился в спальню, где прямо на циновках была его постель; простился с младшим сыном, передал ему памятную записку и попросил выйти к гостям. Когда двадцатичетырехлетний Мититака вышел, князь принял яд кураре.

Мой рассказ Эйко приняла совершенно спокойно.

— Я слышала об этих высокопоставленных господах, но никогда их не видела, — сказала она. — Яд все-таки лучше. Мой Косаку не стал бы делать харакири. Зачем? Пусть вспарывают себе животы большие начальники, если им так нравится, или камикадзе, которым за это платят при жизни.

Мое сообщение о том, что совсем недавно создан Международный военный трибунал для Дальнего Востока — будут судить всех этих Тодзио, Умэдзу, Итагаки, Хирота и других, загубивших в войне почти шесть с половиной миллионов японцев, также не произвело впечатления на Эйко. Вот то, что американцы налетами своих бомбардировщиков оставили без крова почти десять миллионов семей, вот это ее возмутило.

— Зачем бомбить дома, где старики, женщины и дети?.. Ваши не разрушили ни одного дома в Чанчуне.

А меня известие о создании Международного военного трибунала прямо-таки взбудоражило: вот где будут замкнуты все круги международной политики! Мне как японистке с историческим уклоном очень хотелось бы стать свидетелем заключительной драмы: я ведь тоже принимала кое-какое участие в подготовке материалов для процесса… Увидеть собственными глазами главных актеров… Но увы. Там и без меня найдутся в избытке зрители.

Будут ли давать показания Хирохито, Пу И, знаменитый японский шпион Доихара? Как поведут себя дипломаты Мацуока, Того, Осима, Сиратори? Конечно же на судебных заседаниях завяжется жесточайшая борьба между обвинителями и адвокатами. И не только. Расстановка сил уже сейчас ясна. Американцы, как и на Нюрнбергском процессе, будут гнуть свое, конечно же постараются сохранить монархический строй, императора, а мы на весь мир станем изобличать агрессию…

Всего этого не объяснишь японке Эйко, никогда не соприкасавшейся с высокой политикой и не пекущейся о судьбах мира. Она слишком далека от всего. О Советском Союзе у Эйко самые дикие представления; где находится Америка — представляет очень смутно. В свои двадцать пять лет она полна оптимизма молодости. Знает марки французских духов, но Франция для нее — страна сказочной парфюмерии и галантереи. Еще ей известны духи фабрики «Велка»: «Моя дорогая», «Я люблю вас», «Черный нарцисс» и тому подобное.

— А где находится фабрика, в какой стране? — лукаво спросила я.

— Где-нибудь есть. Если духи хорошие, не все ли равно, где их делают! Японские духи очень плохие.

— Во Франции тоже была война. Дамы носят веревочные сандалии. Духи «Коти» исчезли, — попробовала я просветить Эйко.

— Такого не может быть! — с уверенностью сказала она.

Но, как мне кажется, за последнее время Эйко стала кое-что понимать и погрустнела. Живы ли мать, отец, братишка и сестренка? Жив ли старший брат, которого угнали на войну? Он где-то на Филиппинах…

Да, конечно, многого она не понимала и не могла понять. Она была дочерью своей страны, где существовало, а возможно, существует и сейчас временное рабство, когда девочек продают на многолетний срок владельцам текстильных фабрик и публичных домов. Все делается официально, заключаются договора. До политики ли им?

Как-то я спросила:

— Какие книги читал твой муж?

Эйко была озадачена. Ей и в голову не приходило интересоваться такими вещами.

— Он в последнее время ничего не читал, — сказала она уверенно. Однако, подумав, добавила: — Остались какие-то книги — принесу.

Было любопытно: что читал молодой японский офицер? Уставы? Шовинистические заповеди японизма «нихонсюги» — восхваление всего японского?

В общем-то, Косаку не обманул мои ожидания: книжки были любопытные и, я бы сказала, даже «вышибающие из седла» человека, привыкшего мыслить прямолинейно, раскладывая по полочкам «белое» и «красное». Одну из них написал генерал Араки, фашист и закоренелый враг Советского Союза. Называлась книжка «Сёва дзидай дайниппон томэн но нинму», что значит «Задача Японии в эпоху Сёва», то есть в настоящее время. Не веря своим глазам, я читала: «Капиталисты заботятся только о своих интересах, не обращая внимания на общественную жизнь; политики часто забывают общее положение страны, увлекаясь интересами своей партии… Государство стоит над классовыми и партийными интересами, защищая интересы нации в целом, и именно государству должно быть предоставлено решающее слово по всем вопросам, затрагивающим жизнь общества». И фашистский генерал делал вывод: «японский капитализм капитулирует перед государством». Автор другой книги, бывший военный атташе в Советском Союзе полковник Касахара, уверенно заявлял: «Японии не подходит ни капитализм, ни коммунизм, а государственный социализм!»

Вот тут я споткнулась: где-то уже читала нечто подобное. Что бы это значило? Во всяком случае, полковник Касахара знает, что это такое. Военная диктатура! В интересах войны обуздать финансовых хищников, подчинить их капиталы своим агрессивным целям: раскошеливайтесь! Полковник Касахара успокаивал: «государственный социализм» не исключает частных капиталовложений. Тоже что-то очень уж знакомое из арсенала яньаньских теоретиков. Хозяевами предприятий, их директорами, остаются люди, работавшие на них еще до установления «государственного социализма». Государство лишь берет на себя функцию снабжать эти предприятия сырьем и получает от них продукцию. Прибыль пополам!

Особенно заинтересовало меня «Пособие по политико-моральному воспитанию солдата». Составители его сразу ж брали быка за рога: «Идеалом коммунизма является не что иное, как создание такого общества, где весь народ будет пользоваться одинаковым счастьем и где не будет насилия и произвола денежной силы и власти». Можно было только позавидовать четкости мышления авторов. Но дальше теоретики делали зигзаг: «Однако, как это ни странно, таким обществом, где можно осуществить все эти идеалы, является не коммунистическое общество, а наш императорский государственный строй…» Как ни странно…

Я искренне удивлялась способности японских иезуитов приспосабливать к своим целям чужие идеалы. Чтобы уничтожить коммунизм, они готовы были называть себя и социалистами и коммунистами, ратовать за коммунистические идеалы, а под всем этим черным дракончиком ползал шовинистический «дух японизма», «дух Ямато», который-де нужно распространять по всей земле, так как японская раса — высшая раса, а все остальные — варвары.

Фашиствующие составители пособия запугивали японского лавочника, предпринимателя, помещика и кулака, кустаря-собственника: «И социализм и коммунизм считают частную собственность злом и стремятся к тому, чтобы, отняв частную собственность у отдельных лиц, превратить ее в общественную».

Все верно, не придерешься. Но социализм, оказывается, вреден для трудящегося человека: «Если людям запретить частное владение имуществом, то они будут избегать работы, считая труд глупостью. Можно себе представить, каковы будут результаты этого: хозяйственная жизнь страны приостановится, заводы и фабрики закроются, крестьянские поля придут в запустение, людям нечем будет поддерживать свое существование, нечем себя прокормить».

Бедный Косаку! Ему прихватить бы «пособие» в плен и на досуге поразмыслить, сравнить.

Нет, для меня все эти книжонки в желтых обложках с кроваво-красным пятном посредине не были развлекательным чтением, хотя теперь, когда «императорский путь» не выдержал проверки на прочность, можно было бы посмеяться, даже поглумиться над незадачливыми теоретиками. Но я не испытывала чувства злорадства, как не испытываешь его, раздавив скорпиона, который готов был влить тебе в ногу смертельный яд.

Я читала и холодно суммировала. Слишком уж много претендентов на звание «высшей расы», на «избранность», на мировое господство! Оставить бы их один на один, пусть выясняют, кто из них «выше», кто хитрее в обмане своего народа. Гитлер претендовал на «тысячелетний рейх». Очень скромно по сравнению с аппетитами китайских и японских политиков — этим подавай «десять тысяч лет», «сто тысяч лет». И даже войны они готовы вести «сто лет».

Пророки лозунга «Азия для азиатов» вкрадчиво говорят: «Не «красные» и «белые», а «белые» и «желтые». Все желтые, цветные должны объединиться в борьбе против белых. Пролетарский интернационализм разоружает цветных рабочих перед лицом «белого» империализма» — вот такая казуистическая формулировочка.

С грустью убеждалась: яд продолжает действовать. Подменить классовый гнев расовым… Сплошная подмена понятий, как с этим бороться и возможно ли?.. Змея даже в бамбуковой трубке пытается извиваться…

И пока я терзалась мировой скорбью, Эйко старалась помочь подругам, попавшим в тяжелое положение по вине своих мужей и недальновидного начальства.

Этих женщин никто не выселял из их квартир, никто не прикасался к их имуществу. Для нашей администрации они вообще не существовали бы, если бы не нужно было о них заботиться. Русские и на этот раз, как то было в Германии, оказались в роли победителей, которым нужно кормить целую ораву побежденных и их семей. Советская администрация снабжала их углем, рисом, теплыми одеялами и детской одеждой, изыскивала пароходы, чтобы поскорее отправить в Японию. Она нажила себе кучу забот.

Чанкайшистские представители с наглыми улыбочками выясняли, хорошо ли содержатся японские военнопленные. Жены и дети военнопленных их мало заботили. Представители дотошно искали соринку в нашем глазу, чтобы поднять очередную шумиху на весь мир, изобличить русских в жестокости, в антигуманности. Во внутреннем Китае военнопленных японских офицеров содержали даже очень хорошо: откармливали, готовили к войне с коммунистами; солдатам не давали только что умереть с голоду: иногда японские войска бросали на усмирение местного китайского населения. Сила есть сила, и ее нужно беречь, лелеять, как берегут тягловый скот. В Южной Корее командующий американской оккупационной зоной генерал Ходж тоже по прямому назначению использовал японских военнопленных: когда корейцы, познавшие первый день свободы, потребовали разоружения и изгнания из их страны японских поработителей, генерал Ходж бросил против демонстрантов тех же японцев. Корейцев расстреляли, их комитеты разогнали.

Да, да, Эйко-сан, тебе не разобраться во всех переплетениях и хитросплетениях политики, в судорожной суматохе нынешней жизни.

Тяжелая зима наконец кончилась. Советские войска уходили из Маньчжурии, уезжали и многие мои товарищи переводчики.

— А зима-то и впрямь прошла, — весна наступила, братцы! — радовались они. — Весна! Скорее бы домой…

Меня вызвал начальник отдела. Молча указал на стул. Вид у него был какой-то смущенный, будто хотел что-то сказать и не решался.

Наконец заговорил:

— Пришел приказ об увольнении из армии ваших подруг Зозулиной и Котовой. Так-то…

— А на меня, товарищ генерал? — обескураженно спросила я.

Он помедлил с ответом, отвел глаза. Сказал мягко:

— А вас, Вера Васильевна, мы пока увольнять не будем.

— Почему? — требовательно спросила я.

— Рано вас увольнять. Вы пока здесь нужны…

— Но, Петр Акимович… — В моем голосе были слезы.

— Не могу я вас отпустить, не могу! — испугавшись, что я заплачу, повысил голос генерал. — Это не моя прихоть. У высшего начальства какие-то виды на вас, а какие — не знаю. Да, да, не знаю. И не допытывайтесь — все равно не скажу! Военная тайна. Все! Можете идти!

Я была ошеломлена, сбита с толку. И заинтригована. Заподозрить генерала в том, что он хитрит, не могла. Генерал никогда не хитрил. Конечно же ему кое-что известно. Но не скажет.

Итак, значит, прощайте мечты об увольнении из армии. Ирине и Клавдии повезло. В своем переводческом деле они звезд с неба не хватают. А я полиглот. Полиглоты нужны. Перестаралась… Хватаю звезды и складываю в сундучок…

Совсем опустошенная, вышла из кабинета начальника. Не заметила, как очутилась на проспекте. Побрела куда глаза глядят. Удар оказался чересчур сильным. Прощайте мечты о Москве, об институте. В Москву поедут другие, а я буду прозябать в Чанчуне еще неизвестно сколько месяцев, а возможно, даже лет. Начальству некуда торопиться…

Чанчунь вдруг показался отвратительным. Боже мой, как я ненавидела его в тот момент. Ира и Клавдия уедут, а я останусь одна в огромном особняке, буду спать, зажав рукой пистолет под подушкой, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому выстрелу за окном… По ночам в Чанчуне все еще постреливали, и трудно было понять, кто в кого стреляет. В бесконечные часы чужой глухой ночи меня всякий раз охватывала тревога, жизнь казалась непрочной, подверженной всяким случайностям. В штабе нам выдали пистолеты, и по ночам мы клали их под головы и, проснувшись от непонятного шороха, судорожно нащупывали рукоятку оружия, готовые драться до последнего патрона. Как я устала! Смертельно устала. Для других война давно кончилась, а я все хожу по ее зыбким тропинкам, и нет этому конца. Бедная моя мама — никак не дождется меня.

Я возненавидела все военные тайны, иероглифы, которые впутали меня в нескончаемую историю. Войны в таких странах, как Китай, могут тянуться десятилетиями, и я с репутацией квалифицированного переводчика никогда не вырвусь из этой западни. Разговоры о выводе наших войск из Маньчжурии что-то стихли, все замерло.

Ирина и Клавдия всячески старались меня утешить.

— Не расстраивайся. Мы ведь не расстаемся навсегда, — сказала Ирина, — будем встречаться. Если хочешь, каждый день.

— Это каким же образом? Ведь вы уезжаете?

— Никуда мы не уезжаем! — отрезала Зозулина.

— Как так? — не поняла я.

— Очень просто. Вызывают в отдел кадров Китайской Чанчуньской железной дороги. Предлагают работу. Очень хорошая зарплата. Ну, подъемные.

— Переводчицами? — Я вспомнила разговор с Цзян Цзинго.

— Да. Им переводчики сейчас нужны вот так! — Ирина чиркнула ребром ладони по горлу. — Обещают присвоить железнодорожные звания. Ну, мы посоветовались и решили остаться. Люди мы вольные, торопиться некуда, женихи нас не ждут. Заграничная командировка все-таки… Особняк дают у самого вокзала. Хочешь, переезжай к нам. Во всяком случае, Эйко мы заберем к себе.

— Вы уже говорили с ней? Она согласна?

— Уломаем. Она ведь в Японию не рвется. Там с голоду мрут. А тут устроится на работу.

Девушки предложили поехать с ними в отдел кадров КЧЖД. Мол, увидишь, что это такое.

— Вдруг самой потребуется! Придет приказ о демобилизации. Мы ведь тоже не надеялись…

— Ну, мне вряд ли потребуется.

Все-таки поехала с ними. Было любопытно. Какая-то новая сторона маньчжурской действительности. Возможно, пригодится для диссертации. Впрочем, при чем здесь диссертация? До диссертации еще дожить нужно.

Мы взяли извозчика и поехали по главному проспекту в направлении вокзала. Я все никак не могла прийти в себя от удара. Все произошло так неожиданно. И коварные девчата помалкивали, что с ними был предварительный разговор железнодорожного начальства. И наш Петр Акимович, разумеется, знал обо всем. Не хотели меня травмировать. Поставили, что называется, перед фактом. Придется перебираться в другой, более населенный штабными работниками особняк, или ко мне кого-нибудь подселят. Нельзя же одной занимать целый коттедж. Наконец мы приехали. Расплатились с извозчиком, сунув ему огромную синюю банкноту.

Я смотрела на бледно-розовое многоэтажное здание посреди обширной площади и думала о смелом поступке Ирины и Клавдии. Здание было еще одним призрачным замком Чанчуня: здесь находилось Управление Китайской Чанчуньской железной дороги, КЧЖД!

Четырнадцатого августа, то есть почти полгода назад, между СССР и Китаем было подписано соглашение о совместной эксплуатации в течение тридцати лет Китайской Чанчуньской железной дороги.

Эту дорогу построили еще в 1903 году русские, тем самым «открыв» Маньчжурию для остального мира, в том числе и для внутреннего Китая. Построили, заключив договор о порядке эксплуатации дороги — все по закону. Тогда магистраль называлась КВЖД — Китайская Восточная железная дорога. Роль ее в быстром экономическом развитии Маньчжурии трудно переоценить. Не будь ее, не бывать бы здесь миллионам китайских колонистов. Появились узлы железных дорог, города, вырос русский город Харбин (ведь раньше в Маньчжурии не было больших современных городов). После Октябрьской революции КВЖД была захвачена иностранными интервентами. В 1924 году между РСФСР и Китаем было достигнуто соглашение, по которому КВЖД стала совместно управляемым коммерческим предприятием. Потом, в 1929 году, Чжан Сюэлян, сговорившись с Чан Кайши, решил захватить КВЖД. Он арестовал советских железнодорожников, заменив их белогвардейцами, устроил налет на советское генеральное консульство в Харбине, КВЖД была захвачена. Белокитайцы стали лезть на советскую территорию, нападать на пограничные посты, обстреливать наши пароходы на Амуре.

Вот тогда-то, в ноябре 1929 года, Особая Дальневосточная Армия в ответ на провокации китайской военщины перешла в наступление и наголову разбила основную группировку Чжан Сюэляна, с братцем которого я имела случай познакомиться в Мукдене. Бои шли на маньчжурской территории. Белокитайцы признали свое поражение. На КВЖД были восстановлены прежние порядки.

Теперь мы согласились считать железную дорогу совместной собственностью, договорились о равноправном управлении ею в течение тридцати лет. Тридцать лет — немалый срок. И даже три года из них в такой обстановке, как здесь, — большой срок. Одумайтесь, девочки, остановитесь! Бегите, пока не поздно…

Мы стояли на площади, и злой ветер продувал шинели насквозь. Тут же рядом, за спиной, была та самая железнодорожная магистраль, не раз политая кровью русских железнодорожников. Слышался лязг автосцепки. Подходили поезда из Харбина к Центральному вокзалу.

Когда трамвай, делая плавный поворот на круге, едва не задел нас, мы опомнились, побежали к подъезду бледно-розового замка. Отдел кадров находился на первом этаже. Его осаждала разноплеменная толпа, жаждущая получить работу на дороге. Слышались крики:

— Кунзо! Кунзо!..

«Кунзо» — по-китайски работа. Если бы мы попытались пробиться в комнату, где шла вербовка рабочих, нам, наверное, не хватило бы и месяца. Но девочки вовремя сообразили, что их «кунзо» несколько иного рода, и направились прямо к начальнику отдела кадров. На минуту задержались у дверей. Преодолев внутреннее сопротивление, вошли в комнату.

— С кем тут поговорить насчет «кунзо»? — спросила Ирина.

Начальник отдела кадров, инженер-капитан, оказался молодым, приветливым человеком. Украинский выговор придавал особую прелесть его речи. Узнав, что Ира и Клавдия — уволенные из армии китаистки, прямо-таки уцепился за них.

— Так вы ж сказочные райские птицы! — воскликнул он в восторге. — Я тоже умею говорить по-китайски: «Папа-мама нету, куш-куш надо». У вас, товарищи, расстроенный вид. Жалко расставаться с армией? Все-таки старшие лейтенанты. Я тоже ношу три звездочки, а зовусь инженер-капитаном. Доходит? У нас три звездочки ценятся выше. Договоримся так: сегодня же свяжусь с кем надо и гарантирую, что через неделю вам присвоят железнодорожное звание «инженер-капитан»! Так что свои три звездочки вы сохраните. Сегодня же можете получить подъемные — по восемь тысяч юаней.

Получив согласие Иры и Клавдии работать на дороге, кадровики развили бешеную энергию. Анкеты, бланки договора… Девочки заполняли, подписывали. Появился китаец-портной, снял с девчат мерку и обещал через три дня одеть их в железнодорожную форму.

Деятельные кадровики еще только разворачивались по-настоящему. Комендант предложил Ире и Клаве переселиться в колонию советских железнодорожников: ведь никто не мог гарантировать безопасность сотрудницам, проживающим где-то у черта на куличках. Колония находилась в северной части города, сразу же за парком, примыкающим к нашему штабу, неподалеку от вокзала и управления. Ходить на работу близко. Девочек поселили в такой же стандартный серый особняк, в каком жили мы. Я зашла к ним. С непонятным страхом смотрела в окно. Видела химерически огромную серую водонапорную башню, над которой кружило воронье, холодные деревья в котловине парка, фиолетовое небо над черепичными крышами. Строгими, мрачными линиями, своими узкими, продолговатыми оконцами башня напоминала средневековую башню с бойницами. Оттуда, сверху, легко было обстреливать окрестности. Мне казалось, будто башня заглядывает в окно. А воронье с громким карканьем заслоняло небо. Особенно жуткое впечатление производила башня в ясные лунные ночи. В этом я убедилась потом, как-то задержавшись у девочек допоздна. Белый чистый круг луны висел над башней, и казалось, будто она беспрестанно падает на меня.

Подружки радовались, что хорошо устроили свою послевоенную судьбу. А мною все больше овладевала тревога. Опять остро припомнились кровавые события на КВЖД в 1929 году. Тогда многие советские люди поплатились жизнью. Не повторится ли это, когда наши войска уйдут отсюда? О разногласиях между советской и китайской администрацией мне кто-то рассказывал. В дни, когда мы праздновали 27-ю годовщину Красной Армии, гоминьдановцы организовали в Чунцине массовые антисоветские демонстрации; демонстранты осадили посольство СССР.

В администрации окопались гоминьдановские гестаповцы.

Как-то под вечер, забежав в управление проведать Ирину и Клаву, я в коридоре увидела Цзян Цзинго. Встречаться с ним не хотелось. Однако деваться было некуда! Он устремился мне навстречу с распростертыми объятиями, воскликнул по-русски:

— Счастлив приветствовать вас, Вера Васильевна! Какими судьбами?.. А я ведь недавно был в Москве. Да, да. По делам железной дороги и разных промышленных обществ. Никак не можем договориться.

Внешне он был сама любезность.

— А я ведь искренне хотел договориться. До сих пор считаю Москву своей. Снова хочу повторить специально для вас: на КЧЖД нужны такие квалифицированные переводчики, как вы, — сказал Цзян. — Открою секрет: называл вашу фамилию вашему маршалу! Чжан Цзяао, наш представитель в правлении КЧЖД, поддержал меня. Маршал обещал изучить вопрос… Идите в мою администрацию, Вера Васильевна, не прогадаете!..

«Этого еще не хватало!» — испугалась я.

Мы любезно болтали с господином Цзяном о том о сем, хотя мне хотелось послать его ко всем чертям. Наконец я не вытерпела, извинилась и, сославшись на занятость, распрощалась с ним. Взяла извозчика и помчалась в штаб. Ворвалась в кабинет генерала без разрешения.

— Что-нибудь случилось? — встревожился начальник отдела. — Вы так взволнованы…

— Оградите меня от Цзян Цзинго! — взмолилась я.

Генерал ничего не понял.

— Кто такой? Ах да… сын Чан Кайши. Он вам угрожает?

— Почти что. Цзян Цзинго хочет, чтобы я работала на КЧЖД, обращался к маршалу.

Начальник отдела рассмеялся.

— Успокойтесь. Мы не глупее господина Цзяна. Вас ему не дадим. Разговор был. Но разговор остается разговором. На вас совсем другие виды. Совсем другие. Так уж и быть, открою тайну. Под честное слово, согласны? В Японию полетите! Готовьтесь…

— В Японию?! Когда? Зачем?

Он укоризненно покачал головой, внезапно перешел на «ты».

— Хочешь, чтоб я выложил все тайны сразу?! Нет, матушка! Придет время — все узнаешь… Наберись терпения еще на несколько месяцев.

Со второго этажа на первый я съехала по перилам лестницы. Как в детстве.

В Японию… Может быть, я все-таки сплю? В Японию, на Гинзу, в парк Уэно… Храм Феникса в Удзи, замок в Мацумото…

И вновь пробудилась во мне с небывалой силой страсть к той неведомой жизни. Я готова ждать сколько угодно… Даже затяжка с увольнением из армии казалась теперь закономерной. И из Маньчжурии уезжать пока нет смысла, если вдуматься хорошенько… Что, собственно, произошло? Ну, а если бы тебя уволили, а после увольнения предложили остаться в Маньчжурии еще на какое-то время? Скажем, с определенной целью: собрать дополнительный материал для той же самой диссертации? Как бы ты поступила?

То, что с тобой происходит как бы само собой, — вовсе не случайность, а особое, нужное тебе стечение обстоятельств. Люди большой цели, пренебрегая опасностями, служебной карьерой, удобствами, рвались в тот же Китай, в Тибет, на Новую Гвинею, где легко было угодить в котел к каннибалам, — и ничто не могло их остановить, ибо в жизни может быть лишь одна большая цель. Не две, а одна. Большая цель — как стержень, на который накручиваются все твои страсти, все беды, страдания и радости, бесконечные мытарства, бессонные ночи и безрадостные дни, исступленная работа до изнеможения, до преждевременной смерти! Большая цель — тот огонь, кружа возле которого невозможно не обжечь крылышки. Большую цель не подносят на праздничном блюде.

Тебе захотелось поскорее к маменьке и в Москву. Мол, потом там, в Москве, вычитаю все, что нужно для диссертации, из чужих умных книжек. Благородная компиляция заменит личные переживания и размышления. Кому охота изучать огонь, сидя в раскаленной печи?

Кто-то из великих, кажется, композитор Скрябин, сказал, что познать — значит пережить. Познать — значит отождествляться с познаваемым. Ну, а если неохота отождествляться? Если мелочные расчеты сильнее?.. Случай сработал на тебя. Ты оказалась «на чаше весов истории», «Чаша весов» замерла… Признайся: была бы ты счастлива, вернувшись сейчас в Москву, в свой Институт востоковедения с сознанием того, что Маньчжурия, да и весь Китай, переживает свои «минуты роковые», а ты остаешься как бы в стороне? Не потянет ли тебя обратно? А если потянет, то пустят ли? Не такая уж важная ты персона, чтоб с тобой нянчились, исполняя каждое твое желание…

Начинается самое интересное в твоей жизни. Возможно, и задержка здесь, в Маньчжурии, необходима как пролог перед поездкой в Японию… Начальству виднее.

Еще в августе я прочитала в газете о гибели одного человека, которого хорошо знала по Москве, по институту, а потом по Чите, где находился штаб Забайкальского фронта. Этот человек носил майорские погоны, так как в начале войны добровольцем вступил в армию. Он был китаеведом-историком, профессором, написавшим проникновенную книгу о восстании тайпинов, — в институте мы все зачитывались ею. И когда начался наш освободительный поход в Маньчжурию, он, томимый жаждой познания, ринулся сюда, оставив короткую записку: «Я увижу страну, о которой вот уже 15 лет читаю лекции, пишу книги, приму участие в освобождении народа, который люблю, талантливого, сильного, угнетенного веками народа. И что бы со мной ни случилось — война есть война, — я счастлив, что так сложилась жизнь. Начинается новый этап. Шагнем в это новое».

Но шагнуть ему не довелось. Когда профессор летел в Маньчжурию, самолет разбился над Ваньемяо. Профессору не было и сорока. Он верил в важность своей миссии, он хотел припасть к первоисточнику истории, творить ее, так как не привык пить из чужих ладоней.

Но судьба обошлась с ним слишком жестоко. За любовь к истине иногда приходится расплачиваться жизнью. Что из того? Без поиска истины жизнь утрачивает высокий смысл.

Вот тогда-то, в августе, и возникло у меня жгучее желание стать своеобразной преемницей трудов молодого профессора, познать историю Китая до сегодняшнего дня; а так как Маньчжурия и маньчжуры занимали в ней особое место, я увлеклась маньчжурами, несколько охладев к японистике. Но чтоб познать китайскую историю до конца, я должна была побывать в Японии, где замкнутся некие круги.

Профессор был убежден, что все страны с огромным прошлым имеют такое же будущее. Тогда я не спорила. Но теперь в этом не уверена. Не хочу называть страны и народы с великим прошлым, не хочу сравнивать прошлое с настоящим, а тем более предсказывать будущее. Пока я лишь гадаю на иероглифах.

 

ТАМ, ГДЕ ТЕЧЕТ СУНГАРИ

Эйко-сан переселилась в особняк к Ирине и Клавдии. Здесь к ее хозяйственным заботам прибавилась еще одна — присматривать за котельной, где дежурили кочегары-японцы. У каждого особняка имелась своя котельная, куда подвозили уголь. Я видела этих кочегаров, и они мне не очень понравились. Кто они такие, почему заходят в дом в любое время суток? Возможно, бывшие хозяева особняка, переодетые, сменившие документы? Сильные, молодые парни спортивного вида, все время переглядываются, словно заговорщики.

Эйко успокоила:

— Я их знаю: они всегда были в этом доме истопниками. Думаю, укрывались от военной службы.

Ирине и Клавдии присвоили железнодорожное звание — «инженер-капитан». Теперь обе носили темно-синие кители с белыми пуговицами, шинели такого же цвета и фуражки с молоточками. Второго марта я зашла к ним попрощаться, сказала, что завтра уезжаю вместе с нашим штабом, они не поверили. Забеспокоились.

— В Союз? — спросила Ирина.

— Пока в Харбин.

Клавдия всплакнула.

— Страшно!.. — сказала она. — Пока тут были наши, ничего не боялась. А теперь какая-то жуть…

Да, настала пора уходить. О том, что мы уходим, узнал весь Чанчунь. Мы больше не могли здесь оставаться. И хотя в Чанчунь пришла весна — японские дети бегали без чулок на своих гэта, — жизнь в городе приостановилась, словно бы угасла. Не слышно было звонков и выкриков разносчиков, предлагающих свой товар. На дверях магазинов висели тяжелые замки. Окна домов были забиты ржавой жестью и фанерой. Непонятная давящая тишина нависла над Чанчунем. Лишь временами раздавались гулкие шаги гоминьдановских патрулей. Холодно и нагло поблескивали дула их автоматов. Над серой водонапорной башней с узкими, продолговатыми оконцами развевался темный флаг с белым, ощетинившимся солнцем. Гоминьдановцы ввели комендантский час. Улицы были опутаны колючей проволокой. Появились баррикады из мешков с песком. Говорили, что Чанчунь окружен войсками Объединенной демократической армии. Намечается штурм города. Гоминьдановцы спешно готовились к обороне.

А Ирина и Клавдия оставались здесь. Конечно же они вдруг поняли, что будут без прямой защиты. Вспомнилось недавнее провокационное выступление гоминьдановцев в Мукдене, и сделалось зябко. Опять приходили на память события 1929 года на Китайской Восточной железной дороге. Тогда КВЖД была захвачена китайскими войсками; советские служащие подвергались неслыханным насилиям со стороны китайских властей: наших железнодорожников заковали в кандалы; более двух тысяч советских граждан были брошены в Сумбитский концлагерь, бараки которого зимой не отапливались; заключенным не давали горячей пищи. Обезглавленные трупы советских людей, казненных без суда и следствия, китайцы бросали в реку Сунгари. В конце концов обнаглевшие китайские провокаторы полезли на восточные границы СССР.

Я с тревогой смотрела на Иру и Клаву. И лишь одна мысль приносила успокоение: не посмеют!.. Советский народ сокрушил и немецких фашистов, и японских милитаристов, неужели у гоминьдановцев хватит наглости поднять на беззащитных советских граждан руку?.. Или, может быть, гоминьдановцы запамятовали, чем закончились те события на КВЖД?.. В газетах тех лет были опубликованы фотографии: студенческий отряд «уничтожения СССР», молодчики со свастикой на рукавах…

На вокзал пришла и Эйко-сан. Улыбалась, неловко смахивая слезы.

— Вера-сан, приезжай! До свидани…

Я оставляла Чанчунь навсегда. Проскочили мимо окон вагона тяжелые черепичные крыши старого дворца Пу И, растаяли в белесой мгле узорчатые верхушки пагод и серая водонапорная башня, промелькнул русский поселок Каученцзы, прогремел мост через Итунхэ; потом потянулись поля, уже по-весеннему почерневшие, от земли поднимался пар. Сухие стебли кукурузы и гаоляна, вербы; китайцы в огромных рыжих шапках, в ватных куртках и неуклюжих стеганых штанах. Иногда промелькнет небольшая кумирня с открытыми настежь дверями, а там, внутри, — колокол и конечно же таблички предков. Будто разворачивался пейзажный свиток. Унылая маньчжурская равнина с редкими группами деревьев. Тут была зона гоминьдановских войск. Но от станции Яомынь и чуть ли не до Харбина простиралась зона Объединенной демократической армии. Она тянулась и дальше, до границ с Советским Союзом. Харбин с его гоминьдановской администрацией представлял как бы чанкайшистский островок в народном революционном океане.

На остановках в наш вагон врывались китаянки и китайчата в лохмотьях, с грязными, покрытыми коростой руками.

— Яйса ести, виски ести! — голосили на все лады и совали под нос невесть когда зажаренную курицу.

От этих китаянок я узнала, что в Сыпингае и в Гирине есть случаи заболевания чумой. Ранней весной в Маньчжурии всякий раз вспыхивали эпидемии чумы. Но об этом я знала только из книг, а теперь чума была рядом, в двух крупных городах. Может быть, диверсия? Попытка задержать продвижение Объединенной демократической армии к Чанчуню, не совсем готовому к обороне?

Поезд удалялся от Чанчуня. Рельсы блестели в лунном свете. Мелькали зеленые фонари стрелок, и в окнах станций светились огни. Гирин с его чумой остался где-то там позади, а тревога за оставшихся в городе Долгой весны подружек росла и росла. Что-то было не совсем правильным в том, что я уехала, а они остались на неведомые испытания. От Чанчуня до Сыпингая рукой подать; до Гирина — тоже. Эти два города находятся под мышками у Чанчуня. От Харбина до советской границы было не так уж далеко, и от ощущения, что я приближаюсь к Родине, сладко ныло сердце. Как давно не была я дома!.. Как давно… События чужой жизни закрутили, завертели меня.

В Яомыни, самой крупной станции между Чанчунем и Харбином, поезд остановился. Вышла на перрон размяться, посмотреть, что тут происходит. Яомынь… Этот город находился в руках народной армии. На путях стоял состав длинных черных платформ, и тут впервые я увидела их… Да, это были солдаты Объединенной демократической армии. Некоторые сидели на платформах, другие толпились на перроне. На всех были трофейные японские полушубки, меховые шапки. Знаков различия не приметила. Теплое чувство затопило сердце, будто встретила близких, родных, товарищей…

Меня фазу же окружили. Пожилой боец, по всей видимости их командир, спросил на довольно сносном русском:

— Вы из Чанчуня?

— Да, — ответила я по-китайски. — Только что оттуда.

Солдаты, заслышав родную речь, оживились, загалдели.

— Много ли в Чанчуне гоминьдановских солдат? — допытывался пожилой. — Мы собираемся штурмовать Чанчунь и подтягиваем силы.

Я задумалась.

— Вам будет трудно. Гоминьдановцы каждый день перебрасывают на самолетах в Чанчунь своих солдат. У них есть артиллерия. Это я точно знаю. Вокруг города возводятся укрепления.

— Спасибо. Пушки у нас тоже есть. Найдем и танки. И самолеты найдем, если потребуется.

Внимательнее всех наш разговор слушал паренек лет шестнадцати. На нем была форма советского солдата. «Кто-то из наших отдал свою…» — догадалась я.

— Мой сын Цзыю, — сказал пожилой с теплотой в голосе. — Из него выйдет настоящий разведчик. Он всегда просится в разведку…

Запомнилась детская мягкость скуластых щек этого паренька, орешины раскосых глаз. Мимолетная встреча на перроне. Через несколько дней они двинутся штурмовать Чанчунь, где остались Ирина и Клавдия, а мне ехать и ехать в Харбин… Имелся у меня маленький трофейный браунинг, который всегда носила в полевой сумке. Вынула это бельгийское оружие и отдала Цзыю:

— Возьми. Может, пригодится.

В глазах у паренька вспыхнула радость. Он прямо-таки вцепился в пистолет.

Раздался свисток нашего паровоза, состав дернулся. Я вскочила на подножку вагона, так и не успев проститься с новыми знакомыми. Они махали мне вслед шапками.

Маленький эпизод, но здесь, в Яомыни, я ощутила первое дыхание гражданской войны. Она развернется в Маньчжурии, и, судя по всему, очень скоро. Развернется и конечно же сметет гоминьдановцев.

В самой архитектуре Харбинского вокзала было что-то провинциально-русское. Да и вообще мне показалось, будто вдруг очутилась в провинциальном городке дореволюционной России, какие видела в кино. Вывески, всюду вывески на русском языке. Они бросались в глаза прежде всего. И названия улиц были русские: Новоторговая, Конная, Артиллерийская, Гоголевская. Имелась тут и своя реклама: «Нет лучше водки № 50 завода Г. Антипас!», «Седых больше нет! В аптеке Д. М. Федченко, Диагональная, 50, между 1-й и 2-й линией. Тел. 53-85»; «Марсельское мыло Слон. Продажа в магазинах «Торгового дома И. Я. Чурин и К°»; «Вы будете всегда одеты по последней моде, если сделаете свои покупки в магазине Л. Карелин и К°. Китайская, 103»; «Преподаватель музыки скрипач В. Дмитриев (С.-Петербургская консерватория) дает уроки скрипки. Диагональная, 59, кв. 4»… Было тут и «Книжное монархическое объединение». Если в Мукдене и Чанчуне я коллекционировала японские печатки, то в Харбине появилась новая страсть: стала коллекционировать вот такие рекламные объявления, буклеты. Попался шедеврик: «Нам каждый гость дается Богом! — Этот лозунг свято хранит ресторан «Иверия» и потому делает все, чтобы каждый гость получил только все самое лучшее и вкусное. Непревзойденные шашлыки. Китайская, угол Саманной, дом Аспетян».

Не поленилась, разыскала «Иверию». Очень уж захотелось «непревзойденного» кавказского шашлыка. Вышел старичок армянин, закутанный в теплый халат, спросил, чего угодно. Показала рекламный буклет. Он расхохотался дребезжащим смехом.

— Госпожа-барышня офицер! Я давно забыл, как выглядят шашлыки. Японцы выгребли все в свою метрополию, на потребности войны. Железные могильные ограды и то забрали. Мы ели кошек и собак… Если бы не вы… всем бы нам каюк. Пусть благословит вас господь!

Удивительное ощущение: русский город в сердце Маньчжурии… Откуда он взялся, почему? Здесь имелись православные церкви и «Пушкинская аптека», повсюду встречались русские лица. Город просторно раскинулся вдоль берега Сунгари. Старый Харбин, Новый город, Харбин-Пристань. Были еще Модягоу и Фуцзядянь… Асфальтированные улицы прямые, широкие; дома каменные или деревянные, в два-три этажа, русской архитектуры. Встречались даже купеческие «терема». Был тут городской сад с горбатыми мостиками и пустынными аллеями. Смешно, но факт: Харбин чем-то напоминал мне милый сердцу Аткарск и Саратов одновременно. Столица северной Маньчжурии — так называли Харбин. Город был основан русскими в 1898 году как железнодорожный узел. Я встречала старожилов, разговаривала с ними. По их мнению, русских осталось в Харбине не более сорока тысяч, в основном это интеллигенция, поселившаяся здесь еще до революции. Ну и конечно же белогвардейцы, всякая нечисть.

Я как-то сразу поняла этот город и научилась ориентироваться в путанице его улиц и переулков: если от вокзала идти строго на север, то выйдешь к мосту через Сунгари. Справа — китайский район Фуцзядянь, западнее — огромный район Пристань, который сильно страдает от наводнений.

Нас поместили в гостинице «Нью Харбин», за вокзалом, в Новом городе. Тут был центр, так сказать, деловая часть города. В окно увидела магазин Чурина, кафе «Марс» и ту самую «Пушкинскую аптеку».

В своем стремлении узнать, чем здесь жили русские люди, завела знакомство со многими из них. Ведь в Харбине имелись русские гимназии, институты, даже свой университет. Как относились к русским японцы? Целый эмигрантский город!.. Появились поколения, которые знали о России лишь понаслышке, и эта Россия, бывшая родина их родителей, изображалась японской пропагандой как их главный враг. Но именно над русской молодежью по приказу японского военного командования проводились бесчеловечные опыты по заражению чумой, газовой гангреной, брюшным тифом, холерой, сибирской язвой. Постепенно русские эмигранты кое-что поняли. Озлобились.

Когда в прошлом году из Саньсиня в Харбин по Сунгари пришли наши речные корабли, навстречу им вышел катер с начальником японского штаба Сунгарийской военной флотилии генерал-майором Цау, который заявил о капитуляции флотилии и харбинского гарнизона.

Отряды наших моряков под бурные овации русских и китайцев прошли по улицам города — они шагали по букетам цветов, русские девушки и парни исступленно обнимали их, старушки осеняли крестным знамением.

Боже ты мой! Как сложна жизнь человечества… Ну что им, русским, этот Харбин, клоповник, замкнутый в себе?! Нищенская, беспросветная жизнь вечного эмигранта… Руководил тут общественной жизнью молодежи Христианский союз молодых людей — ХСМЛ; ежегодно устраивал «Розовые балы», «Белые балы». Эти люди, оторванные от родины, на «Розовых балах» пытались имитировать дореволюционную Россию: в павильоне «Трактир на перекрестке» заливалась тальянка; именитым толстосумам, представителям банковского и коммерческого мира, подносили «чарочку». Был тут танец «коктейль судьбы», во время которого сводились знакомства между дамами и кавалерами; выступал ансамбль балерин-любительниц Клуба водников. Иногда появлялись и представительницы балетного мира, побывавшие в Европе, — Кожевникова, Островская, Недзвецкая.

Танцевали на балу до четырех утра. Сбор с бала поступал на «освобождение от платы за правоучение неимущих учащихся» гимназии и института. Правда, «неимущих» было чересчур много и редко кто мог продолжать учебу. Были тут Бюро по делам российских эмигрантов, Союз казаков — белогвардейские организации. Эти тоже «заботились» о школьниках, готовя их к будущим боям с СССР. Главенствовало над всеми организациями японское фашистское общество Киова-Кай. Общество гоняло молодежь на «благоустройство империи», заставляя трудиться на полях японских землевладельцев. Харбинское коммерческое собрание занималось театром. Тут имелись свои звезды: артисты Стягин, Трофимов, Панова, Ольгин. Ставили «Царя Федора Иоанновича», «Дармоедку», «Грозу», «Свои люди — сочтемся». В залах Коммерческого собрания кружок военной молодежи тоже устраивал балы. Председатель кружка сотник Скрипкин-Торцов, со свастикой на рукаве, зорко следил за тем, чтобы на балу царствовал антисоветский дух. Почетными гостями были японские офицеры. Под звуки военного марша перед японскими гостями проходили ряженые в «идейно» оформленных костюмах: «Закованная Россия», «За веру, царя и отечество», «Самурай», Такие костюмы награждались призами.

Целая армия попов — архиепископы Мелетий, Нестор, епископы Дмитрий, Ювеналий и другие — усердно прислуживали японцам. Христианский союз молодых людей был резервом, из которого японцы отбирали молодежь для обучения в разведывательных школах. В самой Японии, в Готембо, у подножия Фудзиямы находился так называемый образцовый лагерь ХСМЛ, где давали шпионскую подготовку. Когда русских на пароходе «Кейфуку-мару» привозили в Японию, то прежде всего заставляли совершать поклонение императорскому дворцу.

Ежегодно 26 мая, в день рождения Пушкина, в Харбине проводился День русской культуры. То было любопытное зрелище. У собора собирались школьники со знаменами и флажками. На паперти владыка Мелетий в окружении духовенства совершал молебствие. Начальник Бюро по делам российских эмигрантов генерал Кислицын произносил приветственную речь:

— Русскую культуру, русский дух не могут сломить никакие вражеские силы. Воскресение нашей родины близко. Будем же хранить порученное нам сокровище русской культуры, чтобы передать его великой императорской России будущего.

Так шла обработка молодежи, так в ней укоренялась ненависть к Советскому Союзу. Праздник заканчивался парадом, на котором ученики проходили церемониальным маршем перед тем же Кислицыным. Свастика, свастика — она повсюду мелькала перед глазами. И золотой двуглавый орел. Начальники Харбинского железнодорожного управления господа Усами, Оказаки, Хонда водили русских служащих в Госпитальный городок к памятнику японским солдатам, погибшим в 1932 году при взятии Харбина. Российских эмигрантов, которыми руководил генерал Кислицын, японцы выгоняли на сбор металлолома. Цель: «На деньги, вырученные от сбора, порадовать подарками доблестных ниппонских воинов. Сбор всяческого хлама и старья показывает, что русское население Маньчжу-Ди-Го не осталось неблагодарным в отношении героической ниппонской армии, благодаря которой мы, русские изгнанники, ведем мирную и спокойную жизнь в приютившей нас стране…» Маленький штрих из жизни эмиграции.

И вот все это рухнуло, ушло. Где белогвардейцы, где казаки и военная молодежь со свастикой на рукавах? То было копошение пауков в банке. Пауки, не ведающие о мощи России. Их постепенно истребили бы японцы, делая из них шпионов, диверсантов, производя на них опыты по заражению чумой и холерой. Не с молодых людей, а с их отцов спросить бы за все…

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 10 ноября прошлого года устанавливалось, что лица, состоявшие к 7 ноября 1917 года в подданстве бывшей Российской империи, а также лица, имевшие советское гражданство и утратившие его, а равно их дети, проживающие на территории Маньчжурии, могут восстановить гражданство СССР.

Первой бросилась в наше консульство за советскими паспортами семья Кислицына. А затем волна российских эмигрантов захлестнула консульство. И все же кое с кого спросили. По самому большому счету. Арестовали атамана Семенова и других оголтелых белогвардейцев, японских шпионов. К моему приезду почти все русское население Харбина приняло советское подданство. Русская фирма «Торговый дом И. Я. Чурин и К°», основанная в свое время иркутским купцом Иваном Яковлевичем Чуриным, перешла во владение советских внешнеторговых организаций. А совсем недавно фирмой владели различные японские компании. Русская эмиграция в Маньчжурии не была однородной. В 1944 году японская секретная полиция совершила на универмаг Чурина налет, подозревая русских служащих в заговоре против японского владычества. Управляющий фирмы спасся бегством, а многие продавцы оказались в специальной тюрьме японской военной миссии. Было здесь среди молодежи подпольное движение в нашу сторону, было… Молодежь хотела иметь родину, служить ей. Но о Советском Союзе она не знала ничего.

На берегу Сунгари я познакомилась с русским парнем лет двадцати. Он сам подошел ко мне, назвался Володей Коршуновым и стал расспрашивать о жизни в Советском Союзе.

— Наша семья получила советские паспорта. Готовимся ехать в Россию. Однако боязно. Нам так много всякой всячины говорили о России и большевиках. Расскажите всю правду.

— Что тебя интересует?

— Все.

— Так-таки все? Кем хочешь стать? — снисходительно спросила я.

— Хотел стать продавцом в магазине Чурина, но японцы не приняли на работу. Слышал, что в СССР — государственная торговля. Это как? Меня возьмут? Мне нравится стоять за прилавком.

Я долго ему объясняла, что такое советская торговля. Он ничего не понял.

— Магазин без владельца? Такого не может быть! Наверное, у вас все же чуринские магазины. Они есть во всех странах…

Каким анахронизмом будет этот молодой человек в Москве или в любом другом нашем городе! Ему придется начинать с самого начала. Как они мало знали о нас! Ничего не знали. Хотелось бы встретить этого парня лет этак через десять…

Эмигранты, или «беженцы», как они себя называли, перестали быть эмигрантами, и не они занимали сейчас наше внимание.

В Харбине имелась чанкайшистская администрация, и она, несмотря на присутствие наших войск, хотела задавать тон. Считалось, что советские войска вот-вот уйдут.

Ставленником Чан Кайши, его доверенным лицом, эмиссаром в Харбине был генерал Ян. Он прекрасно владел английским, так как получил военную подготовку в Соединенных Штатах. Он околачивал пороги нашего главного штаба, умоляя маршала повременить с выводом советских войск из Харбина. Беспокойство Яна имело свою причину: кроме гоминьдановской администрации и небольшого гарнизона, сил для отпора народной армии у Яна не имелось; ее подразделения зажали Харбин в железное кольцо.

Генерал Ян прикидывался чуть ли не другом Советского Союза, устраивал в честь советского командования приемы и балы. Его словно бы обесцвеченное, выхоленное лицо казалось сплошной улыбкой. Иногда он напускал на себя этакую философичную меланхолию и улыбка становилась неопределенной — так улыбается страдающий человек, вынужденный нести непосильное бремя государственных забот. Лицо генерала Яна я назвала бы притворно-благородным. Он умел красиво курить сигару и рассуждать о «трудах» и идеях Чан Кайши. Имелась в виду книжка Чан Кайши «Судьба Китая». Генерал даже подарил мне эту книжку, и я в свободные минуты ее перелистывала, чтобы уяснить идеологические основы гоминьдановской политики. Автор обвинял всех и вся в непонимании «вечных качеств китайской культуры»; марксизм-де противоречит духу китайской цивилизации; основную тяжесть войны против Японии вынес Китай, а не союзники. Началом всех преобразований в Китае должно явиться психологическое и этическое перевоспитание населения. Нужно выработать свою, чисто китайскую «независимую идеологию», в которой упор следует сделать на оживление древней культуры китайской нации, развивать «древнюю традицию чистоты, аскетизма, практичности и серьезности в делах». И этот богач патетически восклицал: «Не засиживайтесь в городах, соблазняясь пустой славой, живите простой и бедной жизнью и включайтесь, в низовую работу по национальной реконструкции!» Дух национализма должен пронизывать все. Все политические партии во имя национального единства должны подчиняться гоминьдановцам, отказаться от вооруженных сил, ибо «пока существует гоминьдан, до тех пор будет существовать Китай». В силу своих особых качеств китайцы в течение тысячелетий были руководителями народов Азии в спасении погибающих. Природа китайского человека есть общественная, а западного — индивидуалистическая. Крупными мазками Чан Кайши набрасывал проект «идеального» гоминьдановского государства, в котором каждый человек должен сознавать себя винтиком, «частью общего мы». Чан Кайши был за «кооперативный строй», но без ликвидации помещиков и кулаков. Члены каждого кооператива могли бы рассматриваться как группы солдат. То была проповедь некоего государственного крепостного права, при котором человек, не вдаваясь в классовую сущность государственного строя, во имя националистической идеи должен молчаливо и безропотно тянуть лямку. Признаться, меня несколько удивили концепции Чан Кайши: они во многом совпадали с высказываниями некоторых руководителей КПК. Например, отождествление культуры с народным благосостоянием, а благосостояния — с готовностью к войне.

«Нужно вернуться к древнему идеалу», — напевал генерал Ян. А я уже знала, что генерал Ян является главным организатором гоминьдановского подполья в Харбине. Именно в Фуцзядяне он организовал террористические банды, которые называли себя «отрядами народной самообороны». Во главе их стоял налетчик Чжен, в свое время наводивший ужас на харбинских обывателей. Генерал Ян исподволь пытался развертывать так называемую 6-ю повстанческую армию. Наряду с налетчиком Чженом тут действовал некий полковник, возглавлявший подпольную фашистскую организацию «синерубашечников». Полковник имел собственный штаб, свою радиостанцию и начал было выступать по радио с призывами объединяться против коммунистической опасности. Так как полковник засылал своих лазутчиков в советские воинские части, пришлось его задержать. Тут-то и выяснилось, что он послан самим Чан Кайши и поддерживает с ним регулярную связь.

Советское командование подозревало, что генерал Ян руководит и самой опасной китайской террористической организацией «Братья по крови». За несколько дней до моего приезда в Харбин террористами был убит видный руководитель партизанского движения в Маньчжурии Ли Чжаолин.

А солнце пригревало все сильнее, и по Сунгари поплыли льдины метровой толщины. Весна… В каждом городе есть свои излюбленные места. В Харбине — это левый берег Сунгари, с ее пляжами, многочисленными протоками. В знойные дни за реку переправлялось чуть ли не все население разноплеменного города. Перевозили на лодках. Весной случались наводнения. Затон, расположенный против Харбина на левом берегу реки, страдал чаще всего. Тут обитала беднота. Деваться некуда — переселялись на чердаки и ждали, пока спадет вода.

Я выходила на берег Сунгари и часами наблюдала, как льдины медленно уплывают на северо-восток, к Амуру, к Хабаровску. Становилось грустно. Недавно прочитала стихи местного поэта, и они застряли в памяти, наверное, потому, что выражали в какой-то мере сущность суженной до предела эмигрантской жизни:

Нет ничего печальней этих дач С угрюмыми следами наводненья. Осенний дождь, как долгий-долгий плач, — До исступления, до отупенья! И здесь, на самом берегу реки, Которой в мире нет непостоянней, В глухом окаменении тоски Живут стареющие россияне. И здесь же, здесь, в соседстве бритых лам, В селенье, исчезающем бесследно, По воскресеньям православный храм Растерянно подъемлет голос медный. Но хищно желтоводная река Кусает берег, дни жестоко числит, И горестно мы наблюдаем, как Строения подмытые повисли. И через несколько летящих лет Ни россиян, ни дач, ни храма нет, И только память обо всем об этом Да двадцать строк, оставленных поэтом!

Китайцы называли Сунгари по-своему: Сунхуа-цзян, что значит река кедрового ореха. В этом был свой смысл: от истоков до Гирина она течет среди Восточно-Маньчжурских гор, покрытых тайгой.

По многопролетному металлическому мосту можно было перейти на левый берег, но такого желания не появлялось. Справа виднелись выгнутые, словно спина кошки, темно-красные стильные крыши зловещего Фуцзядяня, где окопались гоминьдановские банды. Работы в штабе поубавилось, и меня стала одолевать скука. Известий из Чанчуня не поступало. Что там сейчас происходит? Когда народные войска перейдут в наступление? Наступление — значит артиллерийский обстрел, стрельба на улицах, штурм каждого дома…

Неожиданно вызвали в штаб. Начальник отдела сказал:

— Получите командировочное предписание в город Цзямусы. Там большая нужда в толковых переводчиках. С вами поедет майор Голованов.

Петя был тут как тут.

— Мы направляемся в штаб Объединенной демократической армии, — пояснил он. — Зачем? На месте все узнаем.

Петя насупился, закурил сигаретку и, что-то взвесив в уме, сказал:

— Не скрою, я обрадовался, когда узнал, что поедем вместе. И в то же время — лучше уж послали бы кого-нибудь из мужиков…

— Это еще почему?

Он сердито швырнул недокуренную сигарету в урну.

— Дорога-то очень уж опасная! Или вы думаете, гоминьдановская контрразведка сидит и дремлет? За участком Харбин — Цзямусы у них, нужно полагать, особое наблюдение. Они знают, что их песенка спета, и готовы на всякие пакости.

— С божьей помощью, Петя, как говорит архиепископ Мелетий.

Вскоре все прояснилось. Напутствуя нас, начальник отдела сказал:

— Ехать по железной дороге опасно. Вас перебросят на «Р-5». Завтра в шесть утра. Будете переводить важные документы. Поскольку американцы нарушили союзнические обязательства и войска США открыто выступают на стороне гоминьдановцев, всячески способствуя развязыванию гражданской войны, мы по просьбе Северо-Восточного комитета согласились рассмотреть вопрос о помощи народно-демократическим силам. Возможно, наши внешнеторговые организации подпишут с ними торговый контракт.

Цзямусы, вопреки моим ожиданиям, оказался большим городом. До недавнего времени тут была твердыня японской армии, место размещения крупных воинских соединений. И неудивительно: Цзямусы — речной порт и узел стратегических железных дорог, важная перевалочная база и торговый центр Нижнесунгарийской равнины. Цзямусы как бы отгорожен от остальной Маньчжурии отрогами Малого Хингана и хребтами Восточно-Маньчжурских гор. До советской границы отсюда — километров двести пятьдесят. Сплошная равнина, кое-где заболоченная. Более удобное место для базирования штаба народной армии и Северо-Восточного бюро ЦК партии трудно было подыскать. Огромное гнездо, защищенное горными кряжами.

В августе прошлого года на подступах к Цзямусы завязались ожесточенные бои. Японцы напустили на наши бронекатера бревна, затопили свои баржи, подорвали железнодорожный мост через Сунгари, чтобы разрушенные фермы преградили путь кораблям. В Цзямусы было много военных городков и госпиталей, складов. Отступая, японцы подожгли их. Первыми на рейд Цзямусы ворвались бронекатера и монитор «Ленин». В самом городе завязалась рукопашная схватка. К исходу дня моряки овладели городом. Была разоружена японская бригада численностью в три тысячи пятьсот человек. И на всем пути своего отступления по Сунгари, вплоть до Харбина, японцы бросили огромное количество оружия, военного снаряжения, продовольствия. Пушки, танки, самолеты, автомашины, фураж, склады с обмундированием… Все это досталось маньчжурским партизанам и 8-й народной армии.

Город напоминал крепость, и все здесь, как в крепости, было строго, четко. Гражданских лиц почти не встречалось. Пока мы ехали в легковой машине с аэродрома по улицам, я всюду видела зенитные орудия, бронеавтомобили, легкие и средние японские танки, тяжелые пулеметы на повозках; бойцы были вооружены винтовками Арисака. На плацах проводились строевые занятия. Когда машина шла по набережной Сунгари, я видела полузатопленные суда на фарватере, искореженные фермы железнодорожного моста через реку; на рейде стояли уцелевшие японские катера, на них деловито суетились китайские моряки.

Когда машина останавливалась, я пытливо вглядывалась в лица бойцов. Одеты они были в желтое японское обмундирование, но у каждого на головном уборе сияла красная звездочка. Бойцы улыбались нам, в знак приветствия поднимали руки, что-то выкрикивали. Это был веселый, молодой, энергичный народ. В груди у меня поднималось радостное чувство, я испытывала почти восторг. Здесь родилась и крепла день ото дня новая сила — Объединенная демократическая армия… Цзямусы… Может быть, именно этому городу суждено стать отправной точкой грандиозных событий в истории китайской революции… И вот я разъезжаю по его улицам, дышу его предгрозовым воздухом…

Штаб, куда нас привезли, размещался в высоком желтом здании бывшего жандармского управления. Железобетонные доты с пустыми сейчас амбразурами прикрывали вход в здание, и странно было сознавать, что совсем недавно здесь лютовали японские жандармы. Это был не главный штаб, а один из штабов.

— Здесь размещается штаб товарища Измайлова, — сказал сопровождавший нас офицер, — он ждет вас!

Мы с Петей переглянулись, но не стали расспрашивать, кто такой этот Измайлов и чем занимается в Цзямусы. За столиком дежурного сидел Го Янь в военной форме без погон. Это был тот самый Го Янь, с которым я познакомилась в Мукдене, — секретарь губернатора. Он быстро поднялся и откозырял.

— Я знал, что мы с вами рано или поздно встретимся! — сказал он пылко, с нотками сугубо восточного фатализма.

— Не преувеличивайте, Го Янь. Простая случайность. Но я рада, что мы встретились.

— Случайность? Нам всегда так кажется. Я почему-то часто вас вспоминал, гадал, где вы.

— Лучше скажите, чем вы здесь занимаетесь?

— Помогаю товарищу Чжан Вэньтяню. Он просит вас к себе!

— Но нам сказали, что сперва мы должны представиться товарищу Измайлову! — проговорил Петя.

Го Янь весело рассмеялся и объяснил:

— Чжан Вэньтянь и Измайлов — одно и то же лицо.

— Он русский? — удивились мы.

— Нет, нет, китаец. Он, как и я, учился в Советском Союзе и в целях конспирации носил фамилию Измайлов. Все так делали. Вот эта русская фамилия и закрепилась за ним.

Чжан Вэньтянь встретил нас очень сердечно, усадил в кресла. Боец поставил перед нами поднос с чаем. Чжан Вэньтянь говорил по-русски, хотя кое-какие слова приходилось ему подсказывать. Он пригласил в кабинет Го Яня. Тот внес стопу каких-то папок, положил на стол и уселся в кресло рядом со мной.

За последние месяцы перед моими глазами прошли сотни, если не тысячи китайских лиц, одни запоминались, другие начисто забывались. Но лицо Чжана Вэньтяня сохранилось в памяти: чуть скуластое, волевое, с завораживающе спокойным взглядом синевато-черных глаз… По всей видимости, этот человек привык жестко дисциплинировать себя, сохранять спокойствие в самых трудных ситуациях, так как знал: всякая неуверенность и истерика руководителя порождают панику у подчиненных. Таково было первое впечатление о нем. Мы пили чай и разговаривали. Вернее, говорил Чжан Вэньтянь, а мы с Петей Головановым внимательно слушали.

О чем он говорил? О том, что сейчас занят созданием военно-политических училищ, военных школ. Приходится заботиться о госпиталях и складах. Работы хватает. Некоторые товарищи немедленно рвутся в бой (он бросил быстрый взгляд на Го Яня), и это говорит об их высоком моральном духе. Но нужна выдержка. Как известно, Соединенные Штаты спешно снабжают гоминьдановскую армию первоклассным оружием, подстрекают Чан Кайши к развязыванию гражданской войны. По всей видимости, избежать гражданской войны не удастся. Гоминьдановцы готовятся к общему наступлению. Войска США вопреки решению Московского совещания министров иностранных дел не хотят уходить из Китая и конечно же вмешаются в гражданскую войну на стороне Чан Кайши.

— Мы находимся в трудном положении, — сказал Чжан Вэньтянь. — Потому и торопимся создать здесь крупную, хорошо вооруженную группировку войск. К выступлению мы готовы уже сейчас. Но война может оказаться затяжной, и нужно готовиться к ней основательно. Нам потребуется много горючего, потребуются медикаменты, одежда, обувь, продовольствие, автомашины, паровозы. И много еще чего потребуется для нужд армии и населения. Война будет до победного конца.

Он говорил неторопливо, подводя нас к чему-то главному.

— Так вот. Заблаговременно мы решили обратиться к советским организациям с просьбой о дополнительной помощи. У нас должен быть прочный, надежный тыл.

Он положил ладонь на груду папок:

— Здесь перечислено все, что нам может в скором времени потребоваться. Вы все прочтете, переведете. Работы много. — И добавил: — Работа сверхспешная: в этом месяце советские войска уйдут из Маньчжурии.

Он отпил из чашки остывший чай, раскрыл одну из папок.

— Мы просили ваш главный штаб прислать квалифицированных переводчиков для уточнений и дополнительной доработки заявок. Вы будете как бы связующим звеном между вашим и нашим штабами. Точное знание языка в данном случае очень важно. Особенно когда начнутся консультации. Вам отведено помещение для работы. Помогать будет Го Янь. Ну и я, разумеется…

Наконец-то мы поняли, зачем нас сюда командировали. Вскоре прибудут наши специалисты, и мы вместе будем уточнять заявки, давать консультации.

Нас устроили в гостиницу. Мы изъявили желание приступить к работе немедленно, так как знали, что тянуть с этим нельзя: гражданская война вот-вот начнется. Работали по пятнадцать-шестнадцать часов в сутки, не делая перерывов на обед. В общем-то документы были важного характера, и допуск к ним имел ограниченный круг лиц. За дверью нашего кабинета всегда стояли часовые. То, что мне оказано такое доверие, меня не удивило. Начальник отдела всегда считал меня рабочей лошадью, которая сдюжит в любых обстоятельствах.

В документах речь шла не только о нуждах армии. Тут был целый комплекс, рассчитанный на экономическое возрождение Маньчжурии с помощью Советского Союза. Предполагалось, что все военно-политические учебные заведения и военные школы, госпитали материально будет обеспечивать Советский Союз, укрепит их своими инструкторами, учебными пособиями. Неподалеку от Цзямусы, в предгорьях Малого Хингана, находилось Хэганское месторождение хороших коксующихся углей. Японцы при отступлении взорвали и затопили шахты. Народно-демократическая администрация просила наших специалистов восстановить добычу угля на шахтах. Так как у китайцев не было квалифицированных кадров, они просили восстановить взорванные японцами мосты и железнодорожные сооружения. Требовались ремонтно-восстановительные поезда, подъемные механизмы, рельсы, сваи, балки. К тому и сводилась пространная заявка с комментариями и разъяснениями.

— Как только последняя советская часть покинет Харбин, мы возьмем его. Возьмем без боя, так как гоминьдановский гарнизон в городе ничтожен. Мы уже подтянули к Харбину свои части, — сказал нам Го Янь.

Иногда случались перерывы в работе, и мы с Петей и Го Янем выходили на пирс подышать речной свежестью, понаблюдать за бесконечным стадом бегущих льдин.

Го Янь охотно рассказывал, чем живет революционная Маньчжурия. Если бы у нас было время, мы смогли бы побывать в соседних деревнях, посмотреть, как идут полевые работы. Принцип «земля — хлебопашцу» очень пришелся крестьянам по душе, и они готовы за него драться. Народно-демократическая администрация аннулировала все долговые обязательства в селах и деревнях, а также права собственности на землю храмов и монастырей. Производился раздел между безземельными и малоземельными крестьянами земли, принадлежавшей японцам и предателям народа — помещикам. В директивном указании, составленном Гао Ганом, имелись такие слова: «Все находящиеся в пределах Северо-Восточного Китая земельные угодья, принадлежавшие ранее японским резидентам и изменникам народа, должны быть немедленно безвозмездно распределены между неимущими и малоимущими крестьянами». Это был волевой голос революции. Крестьянам выдали зерно, ссуды, солдаты и офицеры помогали на полевых работах. Тут готовились к земельной реформе, которая полностью уничтожит феодальную собственность на землю. Сразу же у помещиков изъяли золото, серебро, отобрали быков, лошадей, инвентарь, запасы зерна. Считалось, что жители освобожденных районов, мужчины и женщины от 18 до 35 лет, а также принадлежащий им домашний скот, пригодный для перевозок, телеги, лодки — все привлекается для нужд войны. Тут широко в ходу была так называемая кампания «сведения счетов с предателями народа и злостными эксплуататорами». Крестьяне стихийно создавали отряды самообороны и упорно проводили «сведение счетов». Помещики и кулаки трепетали.

— Мы стараемся кампанию «сведения счетов» взять в свои руки, чтоб не было перегибов, — говорил Го Янь.

— Ваша база имеет связь с Яньанью? — полюбопытствовала я.

— Мы иногда получаем директивные указания. Но они делаются без учета местных условий. Мы тут как бы предоставлены сами себе, и все, что происходит здесь, в Маньчжурии, вернее отражает ход революции. Разумеется, мы хотели бы избежать гражданской войны, но все равно ничего из этого не выйдет. Формально с гоминьданом подписано перемирие. Еще в январе Чан Кайши согласился создать коалиционное правительство, куда должны войти коммунисты. Но все это обман, уловка. Наша разведка доносит о том, что Чаи Кайши усиленно готовится к общему наступлению. Сейчас ему нужно выиграть время.

То, что говорил Го Янь, соответствовало действительности. Гоминьдан саботировал выполнение резолюций Политического консультативного совета. Когда в Чунцине возник митинг в поддержку решений совета, полиция и жандармерия разогнали его. Американский флот и авиация осуществляли переброску в Маньчжурию трех дополнительных гоминьдановских армий, доставляли технику и снаряжение. В Нанкине создана американская миссия военных советников, занявшаяся реорганизацией, обучением и оснащением гоминьдановской армии. Первого апреля Чан Кайши заявил, что не признает Объединенной демократической армии, считает незаконной администрацию, избранную населением Маньчжурии. Это уже можно было расценивать как вызов на развязывание гражданской войны. Фактически Чан Кайши уже начал наступление. После ожесточенных боев гоминьдановские войска заняли города Бэньси и Ляоюань. Вот тогда-то нас с Петей и командировали срочно в Цзямусы. В штабе Забайкальского округа знали, что благодаря помощи американцев армии Чан Кайши получили значительный военный перевес над народными силами. Потому-то и возник вопрос о срочной помощи Объединенной демократической армии. Знали мы также и подлинные цели американской политики: полное овладение Маньчжурией после того, как ее покинут наши войска. Американцы не собирались отдавать коммунистам природные богатства и сильно развитую промышленность Маньчжурии. Маньчжурия — стальной индустриальный орех; кто разгрызет его, тот и будет владеть всем Китаем.

— Надо немедленно брать Чанчунь! Там мало гоминьдановских войск, — горячился Го Янь. — Почему наши медлят?

— Ваши части давно на подступах к Чанчуню, — успокоила его я.

— Вы их видели?

— Да.

— Скорее бы…

В Цзямусы прибыли советские специалисты. Они занялись изучением документов, переведенных нами.

Раз под вечер в кабинет, где мы с Петей Головановым «добивали» последнюю папку по нефтепродуктам, вошел в сопровождении Го Яня китаец в темном кителе без знаков различия, в больших круглых очках. Смуглое лицо было обожжено суровым маньчжурским ветром, в густых, высоко взбитых черных волосах проглядывала седина.

— Товарищ Гао Ган! — представил его Го Янь.

Мы поднялись. Гао Ган сдержанно поздоровался, усадил нас на наши стулья. И сам присел. Облокотился о стол, уткнув острый подбородок в сжатые кулаки.

— Го Янь говорил мне о вас, — сказал он, обращаясь ко мне. — Вот и зашел познакомиться.

Неожиданно улыбнулся и стал совсем молодым. Я заметила, что он несколько сутуловат, иногда слегка вбирает голову в плечи. Когда улыбается, высокие скулы словно бы подпирают очки в железных ободочках.

Мы с Петей сознавали важность момента и не знали, как себя вести. Этот человек возглавлял партийную организацию Маньчжурии, создавал из разрозненных отрядов армию, которая будет противостоять гоминьдановцам.

У меня вовсе не было ощущения, будто Гао Ган прост, легко доступен. Вряд ли солдаты докучали ему всякими мелочами. В нем угадывалась аскетическая суровость, властная самостоятельность.

Конечно же не ради знакомства со мной пришел он к нам. Времени у него, по всей видимости, было в обрез, и он сразу же перешел к делу.

— Сегодня удалось поговорить по радио с вашим командованием, — сказал он. — Вас срочно отзывают в Харбин. Товарищ Голованов останется в Цзямусы еще на некоторое время… А вы, Вера Васильевна, собирайтесь.

Срочно? Что бы это значило?

— Повезете очень важный пакет. Его вручит вам завтра утром на аэродроме Го Янь. А в Харбине передадите пакет из рук в руки маршалу. Так нужно.

Он словно наложил на меня каменную плиту: я не могла произнести ни слова. Гао Ган не говорил, а сурово внушал.

— Вы своей работой очень помогли нам, — добавил он уже мягче. Наверное, для того чтобы я не подумала, будто меня выдворяют из Цзямусы. — Я не знаю, зачем вас отзывают так спешно. Возможно, это как-то связано с событиями в Чанчуне. Ну, а пакет решили передать с вами, раз подвернулся такой случай.

Я затаила дыхание. Гао Ган резким движением положил сжатые кулаки на стол.

— Да, вы ведь ничего не знаете… В Чанчуне гоминьдановцы расстреляли десять советских железнодорожников, ранили вашего консула. Они бесчинствуют в Мукдене, Сыпингае и в других городах.

Сердце у меня оборвалось. Сразу представились улицы Чанчуня, перегороженные мешками с песком. И конечно же подумала об Ирине и Клаве. Они до недавнего времени носили военную форму, и, возможно, с них решила начать гоминьдановская охранка?..

Я не могла унять дрожи в руках. Гао Ган, разумеется, не подозревал, как близко касаются меня события в Чанчуне. Значит, началось!..

Наверное, я побледнела, потому что Го Янь поспешил подать мне кружку с водой.

За всю ночь не сомкнула глаз, осмысливала случившееся. Все-таки они посмели… Как будто и не было многолетнего политического, экономического и военного сотрудничества между Китаем и Советским Союзом! Чан, по всей видимости, запамятовал, что именно оно, это сотрудничество, сдвинуло китайскую революцию с мертвой точки, вывело ее на общекитайский простор. В те далекие годы, да и намного позже, мы отдавали им самое лучшее: лучших специалистов, лучшую технику — помогали создавать Народно-революционную армию. В школе Вампу советские инструкторы готовили офицеров. Тут читал лекции Бубнов, тут вел работу в армии Блюхер. Наши военные советники Бородин, Черепанов, Чуйков, Перемятов, Дратвин, Наумов, Рогачев, Горев и многие другие не жалели сил своих, чтобы сделать национальную армию боеспособной в интересах китайского народа. Мы сами еще были небогаты, но не скупились на интернациональную помощь. И они устояли на ногах… Румынская буржуазная газета «Моман», которую трудно было заподозрить в симпатиях к СССР, отмечала в 1928 году: «Значительные успехи в строительстве китайских вооруженных сил стали возможны только благодаря материальной и моральной помощи Советского Союза». Чан Кайши попрал все…

Вышла на пирс и слушала, как со звоном тают плывущие льдины. Чужая ночь, глухая темнота без единой звезды… Да, мой дух навсегда слит с историей Китая, такой зыбкой, полной коварных поворотов и кровавых измен…

Если бы взглянуть на все с высот вечности, увидеть конечный результат! А ведь он должен быть!..

Зачем я так срочно потребовалась в главном штабе?.. Значит, что-то чрезвычайное. Гадать было бесполезно.

Утро выдалось туманное. Облака опустились на землю. На аэродром ехали с зажженными фарами. Казалось, полет отменят. Но «Р-5» уже ждал меня. Го Янь вручил совершенно секретный пакет, напомнил: в случае, если гоминьдановцы подобьют самолет или совершат нападение на машину в Харбине, пакет уничтожить. Пакет был из желтоватой прозрачной рисовой бумаги, со многими сургучными печатями, он легко влезал в полевую сумку.

Тяжелая задумчивость не сходила с лица Го Яня. Он хмурился, сердито щурил глаза, и кожа на его смуглых скулах натягивалась.

— Расстрелом советских людей гоминьдановцы подписали себе смертный приговор, — убежденно сказал он. — Чан Кайши не хочет делиться властью с коммунистами. Под разговорами о коалиционном правительстве поставлена точка.

Он помолчал. И когда я протянула руку для прощания, добавил:

— Приезжайте в Китай, когда мы победим. Будет социализм в Китае, будет!..

В Харбине на аэродроме ждала специальная машина с сильной охраной. В штабе я наконец-то избавилась от совершенно секретного пакета. Облегченно вздохнула. Все обошлось. Гоминьдановские банды даже не обстреляли самолет. Какие документы доставила, никогда не узнаю.

В штабе на меня обрушили ураган новостей. Гоминьдановцы бесчинствуют на КЧЖД! Отстранили советскую администрацию и советских железнодорожников от работы. Захватили все склады. Особняки, в которых живут наши железнодорожники, оцеплены. В Чанчуне расстреляно десять советских граждан, одиннадцать пропали без вести. Солдатня врывается в особняки и грабит железнодорожников. Работников советской внешнеторговой организации чанкайшисты загнали в подвал и забросали гранатами. Уцелевших из подвала вывела японка, некая Эйко Хасегава.

Хасегава… Она или не она? Удивительное дело, за все время нашего знакомства с Эйко я ни разу не спросила, какую фамилию она носит. Передо мной возникло улыбающееся лицо Эйко-сан, и я подумала, что она конечно же не прошла бы мимо подвала, откуда доносятся стоны тяжело раненных.

В Мукдене гоминьдановцы застрелили четырех советских граждан. На станции Ляоян озверевшая солдатня во главе с офицерами охранки ворвалась в кабинет начальника станции Горбачева. Горбачеву скрутили руки. Такая же участь постигла начальника дистанции пути Агапова, его жену, инженера Целиковскую и еще троих железнодорожников. Их водили по улицам городка на веревке, избивали бамбуковыми палками, забрасывали нечистотами. Прежде чем расстрелять советских людей, их подвергали зверским истязаниям. Американские офицеры были свидетелями неслыханных издевательств, но никто из них не вступился за советских граждан. Возможно даже, среди офицеров были и те, кого мы освободили из японских концлагерей под Мукденом. Может быть, тот же генерал Джонс, который беспокоился, как бы японцы не съели его печень. Американские офицеры преспокойно разъезжали на своих «виллисах» и фотографировали «эксцессы». Вот, мол, как относятся к советским людям.

Всего чанкайшистская охранка убила шестьдесят советских железнодорожников.

Я пыталась узнать о судьбе моих подруг Иры и Клавы, но никто ничего определенного сказать не мог.

Цзянь Цзинго показал себя в полный рост. Его папа Чан будет доволен. И мадам Сун — тоже.

Я живо представила сумрачную серую башню, на которой болтается темно-синий гоминьдановский флаг, узкие, словно бойницы, оконца, где конечно же сидел чанкайшист и стрелял по особнякам железнодорожников, а в особняках прятались женщины и дети. Мерещились картины расстрела советских граждан: как их, безоружных, беззащитных, волокут по улицам Чанчуня, а потом на «китайский» манер усаживают на землю и стреляют в затылок.

А нам-то казалось, что война кончилась!..

Что происходило в те дни в Чанчуне? Там не было специальных корреспондентов газет и журналов, чтобы запечатлеть для истории кровавые события. Впрочем, несколько дней спустя в Харбине я встретила женщину, с которой свела близкое знакомство еще в Чанчуне, в колонии советских железнодорожников. Она была свидетельницей того, как 14 апреля, вечером, части народной армии перешли в наступление на Чанчунь. Железнодорожники над своими коттеджами вывесили красные флаги. Гоминьдановские солдаты сорвали их.

— Мы не думали, что выберемся живыми из Чанчуня, — сказала она. — Мой муж на складе раздобыл тол и заминировал особняк. Между нами было решено: если гоминьдановцы вломятся в дом — подожжем шнур и все взлетим на воздух. Было жаль сынишку: ему только что исполнилось полтора годика…

По всей видимости, моя знакомая оказалась единственным человеком, кто вел дневник в эти страшные дни. Она дала мне почитать свои записки, лаконичные, как отчет. Хочу привести несколько страничек:

«18 апреля 1946 года. Вот уже четыре дня продолжаются бои между 8-й [1] и гоминьданом. На второй день гоминьдановцы начали заходить к советским железнодорожникам в квартиры, отбирать деньги, вещи. Четверых ограбили начисто, вплоть до чулок. Чуть не убили советского вице-консула, встретив и задержав на улице его машину. Ему прострелили ноги, машину отобрали. Гоминьдановцы расстреляли нескольких наших в Чанчуне. В Мукдене будто бы расстреляно 8 человек. Мы одну ночь ночевали у Гвоздевых, мужчины дежурили до утра. Грохотало орудие, и беспрестанно трещали выстрелы, сливаясь в одни адский грохот. Утром было три артиллерийских залпа со стороны 8-й в гоминьдановцев. Вчера весь день два американских самолета сбрасывали вооружение на парашютах в расположение гоминьдановских частей. Бойцы 8-й подстреливали парашюты и охотились за боеприпасами. Как будто 8-й удалось забрать 72 ящика гранат таким способом. Сегодня американский самолет снова сбрасывал вооружение.

Вчера вечером мы наблюдали, как бойцы 8-й группами пробирались по соседнему с нами переулку к центральным улицам города; в смутном лунном освещении они казались легкими бесшумными тенями. Наш район уже в руках 8-й. Некоторые наши товарищи сегодня разговаривали с бойцами. Они сказали, что испытывают трудности с питанием и боеприпасами. Японцы постреливают из окон домов в русских и в бойцов 8-й. Много японцев служат военными инструкторами у гоминьдановцев.

20 апреля 8-я армия взяла Чанчунь, а 23-го все советские железнодорожники получили приказ выехать из Маньчжурии в Читу и Хабаровск. Мы поспешно свернули свои манатки, так как 24-го утром должны были грузиться в эшелон. В доме был ужасный беспорядок и холод. Ночевали, сдвинув два дивана. Днем приходили японцы забрать кое-что из мебели. Я вошла с улицы в комнату, не обращая на них внимания, хотела заняться своим делом, но муж остановил меня и, указав на пожилого полного японца, произнес: «Мария, вот Судзуки-сан. Во время боев его сыну пробило пулей грудь навылет. Мальчик остался жив, но сильно страдает…» Мы отдали Судзуки весь запас муки. Японец был явно смущен, но муку все же взял. Голод не тетка. Утром мы пошли на вокзал. Нас провожали японцы, тащили багаж. Прямо напротив нашего состава пылали авторемонтные мастерские. Нас впихнули в теплушку на груду чемоданов и узлов. Я сидела на узлах, обняв сынишку. Чанчунь медленно скрывался из виду… От Чанчуня почти до Харбина нас сопровождал отряд бойцов 8-й армии».

Вот так чужими глазами я увидела события тех дней.

У начальника отдела я пыталась выяснить, зачем меня срочно отозвали из Цзямусы. Он уклонился от ответа:

— Так нужно. Скоро узнаете. Заполните вот эти анкеты.

И я заполняла анкеты, писала автобиографию, пытаясь придать значительность ничтожным фактам своей в общем-то короткой жизни. Самое нудное дело — заполнять анкеты.

А начальник отдела все поглядывал на меня с тревожащей многозначительностью. Подбрасывал загадочные вопросики: как я переношу влажный климат, чем болела в детстве, слежу ли за материалами Нюрнбергского процесса над главными немецкими преступниками, достаточно ли я знакома с японским правом, судопроизводством? Иногда мне казалось, что он подсмеивается надо мной, хотя это было не в характере генерала.

И вдруг в памяти всплыли слова, сказанные генералом еще в Чанчуне: «В Японию полетишь! Готовься…» Неужели в Японию?.. Я прямо-таки замерла от такой догадки. И тут же попыталась ее отбросить: почему в таком случае генерал уклоняется от прямого ответа? Мысль о поездке в Японию всегда казалась мне несбыточной: слишком уж маленькой шестеренкой была я среди гигантских военных жерновов. Таких, как я, обычно посылают в составе большой группы, где индивидуальность не имеет значения. По китайской пословице: работающий дурень важнее спящего мудреца. И все же догадка о Японии переходила в уверенность.

Пришло сообщение: народными войсками взят Чанчунь! Гоминьдановцы бегут к Сыпингаю и Мукдену. У нас в штабе царило оживление: упаковывали бумаги, имущество. Первый штабной состав отправился в Советский Союз, в Хабаровск. Мы вот-вот должны были покинуть Харбин, чтобы открыть дорогу народным войскам. Все нервничали, считали часы. Последние часы на маньчжурской земле… А приказа о новой погрузке все не поступало.

Эшелон с железнодорожниками прибыл в Харбин 25 апреля. Мы встретили их, словно героев. Гоминьдановцы в городе куда-то попрятались. Даже генерала Яна не было видно. Наши солдаты с автоматами стояли вдоль всего эшелона. Я переходила из одной теплушки в другую, искала Иру и Клаву. Их нигде не было. Тогда я настойчиво стала расспрашивать о них, но все как-то странно молчали, каждый делал вид, что вопрос обращен не к нему. Я чувствовала, как сумасшедшими толчками бьется мое сердце, как стынут от страха руки, подкашиваются ноги. Наконец глухой голос из дальнего угла теплушки проговорил: «Нет их. И больше не будет…» Громко всхлипнула женщина, за ней другая. И вот уже все низко-низко склонили головы. Тогда я поняла. Перед глазами у меня пошли темные круги, ноги подкосились. Кто-то поддержал меня, усадил, кто-то подал воды. Зубы мои стучали о край стакана, я не в силах была сдержать рыдания. Все смотрели на меня со скорбным сочувствием, но никто ни о чем не спрашивал. Я была им благодарна за это.

Не помню, как добралась домой, бросилась на диван и предалась полному отчаянию. Я рыдала до изнеможения, до сердечных колик. Бедные, несчастные мои подружки. Такие молодые. Строили какие-то планы на будущее, а смерть, подлая, коварная, исподтишка подкарауливала их. Вспоминались разные эпизоды из нашей совместной жизни в особняке, веселые вечера, наши разговоры, наши мечты… «Нет их. И больше не будет…» — преследовал меня глухой голос. На сердце навалилась тоска, мучительная и острая. И когда на следующий день меня вызвал к себе начальник отдела и сообщил, что срочно лечу во Владивосток, а оттуда в Японию, я приняла это известие со спокойной отрешенностью — не все ли равно, куда лететь?..

— Что с вами? — встревожился генерал, заметив мой тусклый вид.

— Котова и Зозулина погибли. — Я заплакала.

— Что же делать? — растерянно сказал он. — На войне как на войне. Жаль, конечно…

Нахмурился, как-то подозрительно кашлянул, закурил папироску. Заговорил суровее, чем, вероятно, хотел:

— В Токио через несколько дней начнет работу Международный военный трибунал, который будет судить японских военных преступников. Там нужны переводчики высокой квалификации. Вы справились со всеми сложными заданиями, проявили оперативность, настойчивость. Хотели послать Мисюрова или Соловьева, потом все-таки остановились на вашей кандидатуре. Желаю вам успеха, Вера Васильевна! Не сомневаюсь, что не подведете нас…

 

В «ДОМЕ САМОУБИЙЦ»

Первым, кого я встретила на японской земле, был лейтенант Маккелрой. Тот самый, которого советские войска освободили из плена под Мукденом. Я даже не сразу узнала лейтенанта, так он изменился: теперь это был упитанный, розовощекий атлет, военная форма ладно сидела на нем, придавая всему его облику официальную представительность. И лицо обрело сытую значительность. Взгляд сделался повелительным, строгим.

Мы сели на аэродроме близ Йокохамы. Мне все еще не верилось, что после четырехчасового перелета из Владивостока я очутилась в Японии!.. Остров Хонсю. Йокохама. А рядом Токио… Я упорно шла к своей мечте и пришла…

Восторг, однако, быстро улетучился, когда спустилась по трапу на землю. Наш самолет оказался плотно оцепленным рослыми американскими полицейскими в железных касках и белых перчатках. Полицейские протянули веревку, и мы оказались как бы в силке. Я ничего не понимала. Почему союзники зажали в полицейское кольцо советский самолет? По идее нас должны встречать цветами, приветственными речами. Мы, полномочные представители, прибывшие на Международный военный трибунал судить японских военных преступников. Разве не Советский Союз разгромил основную военную силу японского империализма — Квантунскую армию?

Кто-то грубо схватил меня за рукав гимнастерки: это был американский офицер с фотоаппаратом. Этакий хомяк в военной форме.

— Стойте спокойно! Я должен вас сфотографировать в профиль и анфас…

— Зачем?

— Таков порядок для всех прибывающих…

— Мне нет никакого дела до ваших порядков.

Я резко выдернула рукав гимнастерки, за который все еще цепко держался американский офицер-фотограф. От неожиданности он уронил фотоаппарат. Фотоаппарат попал мне под сапожок. Раздался хруст.

Фотограф пришел в бешенство.

И тут я заметила лейтенанта Маккелроя. Он спокойно наблюдал за всей сценой, а когда наши взгляды встретились, галантно поклонился:

— Мисс Вера?! Такое случается лишь в голливудских боевиках. Самая приятная неожиданность в моей жизни.

Он сделал шаг ко мне, отгородил своей мощной фигурой беснующегося фотографа.

— Что здесь происходит, лейтенант? За каким чертом понадобилась моя фотография в профиль и анфас? Или, может быть, вы хотите иметь мой портрет на память?

Он усмехнулся:

— Эти парни работают слишком грубо. Их здесь называют «джиту». Второй отдел штаба американских оккупационных войск. Занимается официальным шпионажем.

Я сразу обрела ироническую твердость.

— Вы тоже из их числа? А мне казалось, что вы давно в Штатах. Значит, «джиту».

Он смутился:

— Ну, не совсем так. Мне поручено встречать и обслуживать русских, вас то есть. Советских представителей.

— Обслуживать? Или сопровождать?

Он совсем смешался:

— Начальство решило: поскольку русские вызволили Маккелроя из японского плена, Маккелрой обязан ограждать своих спасителей от японских провокаций. Азиаты коварны…

— Спасибо вашему начальству за заботу. Но мы привыкли сами ограждать себя от провокаций. Как вижу, пообщавшись с нами в Мукдене несколько часов, вы сделались специалистом по русскому вопросу.

Это был, в общем-то, пустой разговор. И гадать не стоило: Маккелрой — военный разведчик, приставлен к нам, советским представителям. Симпатии и антипатии здесь ни при чем. Захотелось немедленно избавиться от мордастого «джиту».

За полицейским оцеплением нас ждали советские товарищи. С облегчением вздохнула, когда уселась в машину. Маккелрой остался на аэродроме. Но это еще не значило, что мы не встретимся в скором времени. Он махал нам вслед перчаткой: до новых встреч!

— Американцы сразу же дали нам понять: в Японии хозяева они! — сказал кто-то из моих спутников.

Еще во Владивостоке я слыхала о том, что генерал Макартур, главнокомандующий американскими войсками в Японии, всячески игнорирует советских представителей, единолично принимает решения по важнейшим политическим вопросам, касающимся послевоенного устройства Японии. Он смотрит на Японию как на свою вотчину, чувствует себя здесь некоронованным владыкой. Одним словом, американцы стремятся установить единоличный контроль над Японией, игнорируя прежнюю договоренность. И все-таки встреча на аэродроме возмутила меня до глубины души. Генерал Макартур, не выигравший в этой войне ни одного сражения, мнит себя единоличным победителем! Эти спесивые американские вояки любят загребать жар чужими руками. Теперь они узурпировали все плоды победы над Японией. Когда приходит победа, всякий шакал становится львом…

Все были до крайности возмущены.

Машина катила по шоссейной дороге в Токио. Не розовое и белое половодье цветущей сакуры встречало меня: повсюду виднелись следы пожарищ — сплошное пепелище от Йокохамы до Токио. Не так давно здесь тянулись поселения, на их месте остались кучи пепла. Толпы нищих. Вдоль дороги стояли дети с протянутыми руками. Вспомнила: совсем рядом с Йокохамой, километрах в двадцати, находится знаменитая Камакура с ее гигантской статуей будды — Дайбуцу; внутри статуи — небольшой храм; прическа божества изображает улиток, которые, согласно легенде, должны были защитить его голый череп от солнечного зноя. В пятнадцатом веке эту двенадцатиметровую статую чуть не смыло гигантской волной цунами; во время землетрясения 1923 года был расшатан фундамент, на котором стоит статуя. То была японская экзотика. О гигантской бронзовой статуе помнила всегда. И мечтала: если когда-нибудь окажусь в Японии, первым делом поеду в Камакуру, дотронусь рукой до древнего бронзового божества. Теперь будда был рядом, но я вспомнила о нем равнодушно, без интереса. Я вглядывалась в лица беспризорных детей и думала, думала. За свою историю человечество обзавелось дипломатией, искусством, гуманизмом, религией, но до каких пор люди будут стрелять друг в друга из-за ничтожных интересов кучки негодяев, которых раздувает или страсть к наживе, или непомерное честолюбие, или националистический дурман? В конечном итоге за все расплачиваются дети. Если мы не в силах оградить детей от бомб, от ужасов войны и вандализма, то все те институты, которыми обзавелось человечество, можно считать всего лишь маскировкой жестокой действительности. Я вспомнила Хиросиму, Нагасаки и содрогнулась… Это ведь тоже находилось не так уж далеко.

Гинза, по которой я еще вчера, сидя в самолете, собиралась совершать прогулки, была полностью разрушена американской авиацией. Развалины заросли бурьяном. Странное дело: раньше казалось — стоит очутиться в Токио, знакомому мне по многим описаниям, сразу найду там и мосты реки Сумиды, и парк Уэно, знаменитый своими вишневыми деревьями величиной с лиственницу или сосну, и деловой центр Маруноути, и холмы аристократического района Кодзимати с его императорским дворцом, зданием парламента, посольским кварталом. Издали «восточная столица» представлялась этакой уютной корзиночкой с цветами. Увы! Передо мной был хаос, в котором я совершенно утратила ориентировку.

С изумлением всматривалась в неведомый мне мрачный, замусоренный, обожженный бомбами и пожарами город, вызывающий чувство отчуждения. Толпы бездомных людей на площадях. Даже на зеленой площади перед императорским дворцом. Из расспросов узнала: им негде приклонить голову, дома разрушены, целыми семьями спят здесь же, на площади, укрываясь тряпьем, во время дождя прячутся в подземных галереях вокзалов. Заводы парализованы. Безработица, голод, очереди за скудным пайком. Оккупационные власти ничего не делают, чтобы облегчить положение безработных.

Императорский дворец, где обитал «священный журавль» — император, был все так же великолепен, каким знала его по открыткам и журнальным иллюстрациям. За рвом с густой зеленой водой поднималась высоченная стена, сложенная из громадных темно-серых камней, а над стеной вставал пирамидальный дворец со множеством изогнутых крыш — словно там, в чистой голубизне весеннего неба, летела стая диковинных птиц. Говорят, в мае прошлого года американская бомба угодила все-таки в этот светлый дворец, и многие помещения пострадали от пожара. Якобы «священный журавль» нисколько не огорчился. «Я разделил несчастье тысяч погорельцев!» — патетически воскликнул он. Правда, дворец быстро отстроили, а тысячи погорельцев продолжали сидеть на зеленом плацу перед императорским дворцом.

Тут, за этими массивными стенами, жил император Японии, которого до недавнего времени японцы почитали как живого бога. Теперь, проиграв войну, он лишился своего божественного ореола. Бог не имеет права на поражение, а потому не так давно, в новогодний день, «священный журавль» в изданном им рескрипте публично отрекся от своей божественности. Я сохранила эту желтенькую бумажку. Там есть такие фразы: «Мы стоим вместе с народом и желаем всегда разделить с ним и радость и горе. Узы, связывающие нас, всегда покоились на обоюдном доверии и привязанности, а не только на легендах, мифах и ложных концепциях о божественности императора и о том, что японская нация поставлена выше всех остальных и ей суждено править миром». Все так просто: концепции о божественности императора и призвании японской нации править миром ложны, а потому и не получилось ничего с мировым господством. О том, что концепции ложны, раньше не догадывались. Все эти генералы, оказавшиеся в тюрьме Сугамо, чтоб пересесть на скамью подсудимых Международного трибунала, прямо-таки невежественные люди, ввели всю нацию в заблуждение. И «журавль» был не священным, а обыкновенным журавлем. Генералы, лишенные чувства юмора, прилепили ему эту нелепую кличку, а он вовсе не виноват. Он, Хирохито, никакого отношения к военщине не имеет, к этим проклятым военным преступникам, приведшим страну к краху.

И хотя Япония капитулировала, высочайший рескрипт вызвал шок в стране — миллионы людей поняли: их долго и сознательно обманывали. Кто вернет им сыновей и отцов, погибших на войне?! На дворцовой площади и у национального храма Ясукуни, где обожествлены два с половиной миллиона душ солдат, отдавших жизни за императора и за те самые ложные концепции, о которых говорилось в рескрипте, не прекращались манифестации и демонстрации. Даже генерал Макартур, ознакомившись с рескриптом, испытал своеобразный шок.

— Вечно он торопится! — воскликнул генерал.

Макартур был недоволен. Все шло не так, как хотелось генералу и его хозяевам. Во-первых, японцы явно поспешили с капитуляцией: напуганные молниеносным разгромом Квантунской армии, они бросились под защиту «теки-сан» — господина неприятеля, то есть американцев, и заявили 14 августа прошлого года о безоговорочной капитуляции. Император в своем обращении к японским вооруженным силам указывал основную причину окончания войны: наступление советских войск! «Советский Союз вступил в войну, и, принимая во внимание положение дел в стране и за границей, мы полагаем, что продолжать борьбу — значит служить дальнейшему бедствию…» И ни слова об американских атомных бомбах.

Американцы находились в растерянности: они прямо-таки не были готовы к принятию безоговорочной капитуляции, собирались воевать и воевать: ведь у японцев в метрополии находилось четыре миллиона солдат! Считалось, что Япония может капитулировать только в 1947 году.

Макартур медлил с высадкой своего десанта. Несколько раз переносил сроки высадки. И только 28 августа высадка началась. За те две недели, пока Япония была предоставлена самой себе, здесь происходили любопытные дела: прямо на площадях сжигали военные архивы, списки, документы; материальные ценности стоимостью около ста миллиардов иен были в спешном порядке розданы военно-промышленным компаниям и монополиям, им же отдали армейские деньги, свыше десяти миллиардов иен. Офицеры переодевались в цивильное, получали фальшивые документы и устраивались на работу в государственные учреждения. Таким образом, основной костяк армии, офицерские кадры были сохранены. Все сделано чисто, не придерешься. Спрятано все, что только можно было спрятать. Военная мощь сохранена, промышленная — тоже.

Императорский рескрипт о снятии с себя божественного сана, с точки зрения Макартура, был преждевременным. Ведь до сих пор велись споры: сажать микадо на скамью военных преступников или не сажать? В самих Штатах находились люди, которые требовали судебного процесса над императором либо высылки его в Китай. Императора-бога привлечь к судебной ответственности труднее, чем просто августейшую особу. Макартур делал все возможное, чтоб оградить микадо от суда. Журналистам заявил:

— Это я предложил императору отказаться от божественности! С какой целью? Чтобы «демократизировать» его. Если хотите знать, император-бог обладает силой двадцати дивизий. Сняв с него божественность, я разоружил его. И предлагаю сохранить императора только в качестве символа.

Но сам император, стараясь, по всей видимости, выгородить себя, только усугублял неблагоприятную ситуацию: он вдруг напросился в гости к Макартуру. Дескать, хочу нанести визит верховному командующему войск союзников. И нанес. Американское посольство, где проходила встреча, осаждали журналисты. Утаить от них ничего было нельзя. Император приехал в автомобиле, его сопровождали главный камергер, переводчик и врач. Журналисты увидели, как из автомобиля вышел человек невысокого роста в цилиндре, визитке, стоячем воротничке и полосатых брюках. Сын неба, который перестал быть сыном неба…

Якобы он сказал Макартуру:

— Я пришел к вам, генерал Макартур, чтобы отдать себя на суд держав, которые вы представляете, как единственный человек, несущий ответственность за все политические и военные решения и все действия, предпринятые моим народом в ходе войны.

Свалив все на свой народ, император спокойно уселся в кресло.

— По складу мышления я ученый, и только ученый, — поспешил заверить генерала император, — я занимаюсь грибами и биологией моря. Я обожаю Дарвина и Линкольна, их бюсты стоят в моей лаборатории.

Макартуру говорили, что в лаборатории императора находится также бюст Наполеона, но великого полководца микадо почему-то не назвал.

— Мне приходится в силу положения заниматься и политикой, — сказал микадо. — Я до сих пор нахожусь под глубоким впечатлением конституционной монархии, которую имел счастье наблюдать в Великобритании…

Макартур угрюмо слушал. Потом заверил императора, что никакая опасность ему не угрожает, на скамью подсудимых Международного трибунала его не посадят. (Позже Дуглас Макартур напишет в своих воспоминаниях: «Я полагал, что если бы император был осужден и, возможно, повешен как военный преступник, то потребовалось бы установить в Японии военное положение; вероятно, вспыхнула бы партизанская война».)

Судя по всему, они поладили. Наши дипломаты о многом лишь догадывались. Но впереди был международный процесс главных японских военных преступников, и никто не мог сказать, как повернутся события.

А пока что я бродила по разрушенному Токио, и никому до меня не было дела. Мной овладело странное ощущение: вот хожу здесь среди руин и пустырей этого города, вижу хибарки, шалаши, сколоченные из фанерных ящиков и кровельного железа, а там, внутри хибар, шевелится нечто живое, человеческое, страдающее и думающее. В историю Японии все это, наверное, войдет как период американской оккупации. Потом досужие историки, которым до всего есть дело, подсчитают: людские потери Японии за время войны составили, скажем, шесть с половиной миллионов, сто девятнадцать городов подверглось разрушению во время налета американской авиации, два города снесены с лица земли атомными бомбами. Разрушено три миллиона домов, осталось без крова почти девять миллионов человек, и так далее и так далее…

Я трогаю руками обгорелые стены домов, вижу черные голодные глаза детей, а мимо беспрестанно идут демонстранты с желтыми щитами, испещренными иероглифами, что-то выкрикивают ораторы на митингах. Толпы кипят, бурлят.

— Долой реакционное правительство Иосида!

— Рабочие, объединяйтесь в борьбе против капиталистов и дзайбацу!

— Нам нужно истинно демократическое правительство!

— Долой предателей из дзиюто и минаюто!

— Мы требуем работы! Мы хотим есть!

Здесь рождается что-то новое. Что?.. Я — у самых истоков. Я была одна-одинешенька среди разъяренных толп, в своей гимнастерке с погонами старшего лейтенанта Красной Армии, все понимали, что я — «собэто», советская. Но страха не испытывала, не боялась провокаций. В бедах японцев была повинна не я, а их правители, военщина, все эти крупные монополии — дзайбацу, приведшие Японию к краху. Вчера генерал Макартур опубликовал «Предупреждение в связи с массовыми демонстрациями и выступлениями бунтовщиков». Генерал угрожал «бунтовщикам» тюрьмой, репрессиями, увольнениями. Но демонстранты шли, текли по улицам, растекались по площадям, требовали.

Как я начинала догадываться, американцам за девять месяцев удалось совершить все, что они намечали: сохранить в Японии монархический строй, создать послушные парламент и правительство, куда вошли все те же представители реакционных кругов, промышленников, замаскированной военщины. Премьером стал тот самый Иосида Сигэру, который не так давно призывал организовать сопротивление Советскому Союзу и заключить компромиссный мир с Англией и США. Военно-промышленный потенциал — в целости. Офицерский корпус растворился среди служащих, но по первому призыву готов надеть мундиры и извлечь припрятанные самурайские мечи. Крупные монополии остались нетронутыми. Коммунисты преследуются оккупационными властями.

Не скажу, чтобы те японцы, с которыми я заговаривала, расплывались в радостных улыбках. Они были угрюмы, не сгибались в поклонах. Но на мои вопросы отвечали охотно, откровенно. Они внимательно разглядывали орден Красной Звезды и медали на моей гимнастерке, звездочку на фуражке, погоны. Я была без оружия. В город выходить с оружием запретили. Они не расспрашивали о Советском Союзе, а торопились поделиться своими горестями. Их даже не удивляло, что я свободно говорю по-японски. Знала: пройдет какое-то время — и среди этих людей у меня появятся друзья. Слишком пока все здесь раскалено, дымится, и мы для них остаемся «господами неприятелями». Назойливо лезли в глаза вывески: «Японцам вход воспрещен». Но здесь имелись также районы бедноты, куда вход был запрещен нам, советским. Кем запрещен? Все тем же штабом Макартура.

Рикша предлагал мне свои услуги, я улыбалась и отрицательно покачивала головой. Глупо было объяснять этому несчастному, ищущему заработка, что ездить на людях безнравственно. На рикшах разъезжают американские солдаты. Эти не стесняются. Я наблюдала за ними — сытыми, откормленными, по всей видимости, так и не понюхавшими за всю войну пороха. Они сидели в колясках, развалясь, как настоящие колонизаторы, о которых я знала только по книжкам.

Гостиница, куда поместили всех советских представителей, находилась на территории штаба нашей воинской части Союзного совета. Гостиница мало чем отличалась от той, в какой я жила в Мукдене: все те же циновки-татами, раздвижные стены, нары для спанья, плоские подушки и толстые одеяла. Моими соседями были наши офицеры. Это была твердая основа моего пребывания в Японии.

Наши офицеры отвезли меня на холмы Итигая, где раньше помещалось военное министерство Японии, а теперь заседал Международный военный трибунал. Журналисты успели окрестить это мрачное пепельно-серое здание за высокой железной оградой «домом самоубийц», имея в виду японских генералов, которые совсем недавно руководили отсюда «сопроцветанием Великой Восточной Азии», то есть захватами в Азии и подготовкой к войне против Советского Союза.

Здание было внушительное, строгой архитектуры, в нем чувствовалась массивная устойчивость. Холмы Итигая — это, собственно, район Токио, где размещались важнейшие военные учреждения, своеобразный кулак агрессии — военное министерство, генштаб, императорская ставка. Отсюда на многие километры просматривался разрушенный город. Здесь, на холмах Итигая, в августе прошлого года пылали костры — в огонь летели папки с грифами «секретно» и «совершенно секретно». Целый батальон солдат и офицеров день и ночь очищал сейфы от документов.

Я вошла в «дом самоубийц» с некоторым трепетом: гнездо японского милитаризма… До сих пор мне приходилось иметь дело только с Маньчжурией, которая воспринималась как опытный военный плацдарм и своеобразная «лаборатория» колониальной политики Японии в Азии. Теперь я находилась в самом сердце Японии, в Токио, в главном очаге агрессии. Правда, поджигатели сидели в тюрьме Сугамо, которая находилась в пяти километрах отсюда. Прогуливаясь по городу, я останавливалась у ворот тюрьмы Сугамо: высокие каменные стены, колючая проволока наверху, по которой, по-видимому, пропущен ток высокого напряжения, и вышки с американскими часовыми. Во время налетов авиации сгорело много тюрем по всей Японии вместе с заключенными, но Сугамо уцелела, хотя тоже горела от зажигательных бомб. Странно было сознавать, что всего каких-нибудь девять-десять месяцев назад в этой тюрьме томились политические заключенные, антифашисты, жертвы политической полиции и жандармерии; их умерщвляли особым способом — надевали корсет-сакуи и затягивали его до тех пор, пока жертва не испускала дух. Надеть бы такой корсетик на бывшего жандарма Тодзио, чтоб на себе испытал собственное изобретение… В одной из камер тюрьмы Сугамо сидел генерал Тодзио. Он знал: корсет-сакуи на него не наденут. А вот удастся ли избежать петли?.. В камерах Сугамо сидели такие фигуры, как знаменитый японский разведчик Доихара, Хиранума, Хата, Мацуи, Сигемицу, Того, Умедзу, Судзуки, Араки, Хирота и другие главные военные преступники. Так сказать, цвет японского милитаризма. Я слыхала о них чуть ли не со школьной скамьи. Это они разрабатывали планы войны против СССР, развязывали военные инциденты у озера Хасан, на Халхин-Голе, засылали к нам пачками шпионов и диверсантов, заключали с Гитлером и Муссолини всевозможные пакты, направленные против нас. В то время как наша армия обливалась кровью на западных фронтах, они на Дальнем Востоке не давали нам передышки своими провокациями ни на минуту. В институте и позже я должна была усвоить их человеконенавистнические концепции, всю систему японизма, и вот я нахожусь в цитадели этого японизма, потерпевшего тотальное поражение…

Конференц-зал бывшего военного министерства, переоборудованный американцами для судебных заседаний, показался мне огромным. На высоком помосте величаво и строго громоздился длинный судейский стол, за которым стояло одиннадцать кресел. Над креслами висели флаги одиннадцати государств — участников Трибунала. Пульт был оборудован целым набором микрофонов. Имелся стол президиума защиты и стол обвинителей. Мне указали на стол судебных переводчиков, вклинившийся между свидетельской скамьей и столом обвинителей. Напротив судейского помоста, у другой стены зала, были расположены амфитеатром скамья подсудимых и скамьи защиты.

В Нюрнберге до сих пор велся процесс главных немецких военных преступников, велся он на русском, английском, французском и немецком; здесь, в Токио, решили ограничиться английским и японским.

Все подготовлено для важного международного события. Взоры людей всего мира сейчас конечно же прикованы к этой точке на холмах Итигая. От Международного трибунала ждут справедливого возмездия главным военным преступникам. День за днем будет твориться история, зримо выявляться позиции стран; развернутся самые настоящие бои между сторонниками мира и защитниками преступной агрессии. Еще не было ни одного открытого заседания Токийского трибунала, но расстановка сил уже нащупывалась. Становилось ясно одно: американцы хотели безраздельно господствовать на заседаниях Трибунала, не считаясь с Советским Союзом. Взять хотя бы такой факт: если Нюрнбергский трибунал был создан соглашением четырех держав-победительниц, то трибунал в Токио учрежден единоличным приказом генерала Макартура, он же в нарушение всех правил назначил своего председательствующего, а главным обвинителем поставил отъявленного реакционера, человека, близкого Трумэну, крупного американского адвоката Джозефа Кинана.

Главных японских военных преступников будут защищать около ста адвокатов: по три-четыре защитника на подсудимого! Такого еще не бывало в судебной практике. На том же Нюрнбергском процессе каждый подсудимый имеет только одного защитника из немцев, не принадлежащих к нацистам. Тут все будет наоборот: генерала Умедзу станет защищать его бывший подчиненный генерал Икеда, заклятый враг Советского Союза, которому место на скамье подсудимых; генерал Тодзио выбрал себе в защитники доктора юридических наук некоего Киосе, который не так давно занимался разработкой планов захвата Советского Приморья и Забайкалья. Каждому подсудимому Макартур назначил также американского адвоката в офицерской форме.

На Токийском процессе будут господствовать правила англо-американского судопроизводства. В разработке устава трибунала участвовали исключительно американские юристы, не признающие никакой паритетности. Советский Союз для них словно бы не существовал. Наших юристов не пригласили.

Находясь в судебном зале, я видела лишь сам театр действий. Действующие лица пока отсутствовали. Главным противником Советского Союза следовало считать генерала Дугласа Макартура, который без единого выстрела прибрал Японию к рукам. Потому что Япония, напуганная разгромом Квантунской армии, сама бросилась ему в объятия.

На каждом шагу я слышала об этом человеке, им были полны газеты, о нем говорили по радио, его показывали на экране, все устрашающие приказы были подписаны им. В Японии было два феномена, о которых беспрестанно звонили американские газетчики, — атомная бомба и генерал Макартур. Иногда мне казалось, что это одно и то же лицо. Мерзавцы газетчики из листка для американских войск «Старс энд страйс» не переставали восторгаться теми разрушениями, которые произвели две атомные бомбы в Хиросиме и Нагасаки. Прямо-таки пели осанну атомной бомбе. Изуверский акт, какого еще не знала история, они именовали «экспериментом», «возмездием», утверждали, что-де лишь атомная бомба «вышибла» Японию из войны. Газетчики словно бы лишились памяти: они вдруг забыли, что после бомбардировки Хиросимы и Нагасаки японское правительство как ни в чем не бывало 10 августа 1945 года направило американскому правительству ноту, в которой отвергало требование о безоговорочной капитуляции; а вот когда советские войска взяли Мукден, Чанчунь…

Чем они гордятся? — недоумевала я. Как можно с циничной откровенностью заявлять, что-де лишь благодаря массовому убийству женщин, детей, стариков были сохранены жизни многих американских солдат, которые, возможно, погибли бы при высадке в Японии американского десанта? Во всем этом проглядывала тупая, наглая сила, уверенная в полной своей безнаказанности. Говорили, что даже могильщики в Хиросиме и Нагасаки заболевают от радиации, испускаемой трупами погибших от атомной бомбы… Якобы пилот американского бомбардировщика Изерли через несколько минут после того, как была сброшена бомба на Хиросиму, в ужасе воскликнул:

— Боже, что мы натворили!..

О Макартуре я уже знала кое-что: происходил он из родовитой шотландской семьи, близкой ко двору английских королей. Его отец был первым генерал-губернатором Филиппин, крупным плантатором. В 1904 году отец и сын участвовали в войне в Маньчжурии на стороне Японии. Позже Дуглас Макартур стал личным адъютантом президента США Теодора Рузвельта. Ему всегда везло: почти невероятное восхождение от лейтенанта до генерала армии США и фельдмаршала Филиппинской армии. Он любил носить фельдмаршальские знаки различия. Славился жестокостью и непреклонностью: в 1932 году приказал расстрелять мирную демонстрацию ветеранов первой мировой войны — безногих и безруких инвалидов. Дуглас Макартур считал агрессию генетическим инстинктом, сидящим в человеке, путь к успеху всегда идет через насилие, а XX век — «век насилия». В кругу таких же, как он, человеконенавистников Макартур любил угрюмо развивать свою «философию насилия». У него сильно проявлялась склонность к философствованию. Человеку изначально присуща склонность к агрессии — это не поддающаяся уничтожению черта человеческой природы. Войну следует понимать как попытку психологического сохранения государственного строя… Теперь он сделался человеком, близким президенту Трумэну.

Дуглас Макартур, судя по некоторым наблюдениям, хотел быть крупномасштабной, исторической личностью и делал все, чтобы его облик был запечатлен для последующих поколений. Его тщеславие не знало границ. Откуда-то вот приходят такие человеки и, получив власть, начинают утверждать себя, доказывая каждым поступком свою значительность. Собственно, никаких военных подвигов генерал Макартур не совершил, но старался представить себя чуть ли не Наполеоном Тихого океана. Истый американец, он знал цену рекламе и всячески рекламировал свою особу. Публика любит дешевые эффекты.

— Япония и Китай — это наша сфера действий! — заявил он открыто. И газетчики подхватили этот сомнительный афоризм.

Конечно же в нем жил артист. Его «артистизм» проявлялся не только в том, что он любил фотографироваться (подобная слабость была и у Гитлера); он проявлялся в умении, если можно так выразиться, срежиссировать любое событие, придать ему красочность, монументальность. Капитуляция Японии проходила помпезно — зрелище, полное исторической значимости.

Лет девяносто с лишним назад американский коммодор Перри привел свою эскадру «четырех кораблей» к берегам Японии. Коммодор вручил японским властям письмо американского президента, предъявлявшего Японии требование заключить с США торговый договор и открыть для американских судов некоторые японские порты. Нужно сказать, до этого Япония не пускала иностранцев в свои порты. Японцы было заартачились, но Перри пригрозил артиллерийским обстрелом. Неравноправный договор был подписан, а Перри сделался национальным героем.

Таким же национальным героем, как бы прямым наследником коммодора Перри, пожелал стать генерал Макартур. Он в спешном порядке вытребовал из музея флаг Перри. Флаг подняли на линкоре «Миссури», на борту которого должно было состояться подписание акта безоговорочной капитуляции, — все это символизировало вторичное завоевание американцами Японии.

Линкор вошел в Токийский залив и стал на рейде у Йокохамы. Здесь же выстроились десятки американских военных кораблей, над заливом со свистом проносились истребители.

Второго сентября сорок пятого года на борт «Миссури» в сопровождении американских полицейских поднялись японские представители. Группу возглавляли бывший министр иностранных дел Сигэмицу и бывший начальник генштаба генерал Умэдзу.

Макартур стоял на палубе, заложив руку за бортик мундира, и с презрительной усмешкой наблюдал, как японцы подходят к столу, покрытому зеленым сукном, и застывают в почтительных позах.

В этой церемонии была продумана и такая деталь, как «минута позора», чтобы поверженный враг еще острее почувствовал свое унижение: хромой Сигэмицу и остальные японцы должны были некоторое время стоять у стола, пока представители союзных держав рассядутся.

Потом у генерала Умэдзу сломалась ручка и он не мог подписать акт о капитуляции; Сигэмицу протянул ему свою.

Когда Сигэмицу и Умэдзу поставили свои подписи под актом безоговорочной капитуляции, их по знаку Макартура выдворили с линкора. Говорят, Сигэмицу попросил Макартура отказаться от введения в Японии американской военной администрации: пусть Японией управляют сами японцы.

— Если эти японцы будут послушны мне, — сказал генерал.

И у власти остались все те же воротилы дзайбацу, военные преступники. Интересы других союзных держав в Японии Макартур просто игнорировал. Он признавал только личный контроль, словно бы Япония была его собственностью.

Дугласа Макартура я впервые увидела на одном из судебных заседаний, куда он пожаловал в сопровождении своей свиты. Ни с кем не поздоровавшись, генерал уселся в кресло, широко расставив ноги, и угрюмо застыл в такой позе. На нем был тщательно выглаженный мундир с аккуратными рядами широких орденских планок; воротничок белой накрахмаленной рубашки туго стягивал черный галстук. Взгляд у Макартура был тяжелый, злой. Сразу можно было догадаться, что этот человек с твердым угловатым лицом презирает всех и не желает ни с кем иметь дела. И невольно подумалось: на одном из наших западных фронтов этот генерал выглядел бы весьма скромно, ибо привык, чтобы победы подносили ему на блюдечке. Там с него быстро слетела бы спесь. А здесь он сидел как восточный владыка и не слушал, о чем говорят высокопоставленные представители союзных держав. У наших представителей, боевых генералов, он вызывал недоумение, на него смотрели, как на не совсем здорового человека, возможно, параноика. Рассказывали о его мелочном, вздорном характере. Он мог в присутствии посторонних распекать своих подчиненных, от редакторов газет требовал, чтобы помещали его портреты и статьи о нем. Мстительный и злопамятный, он не прощал нанесенных обид, чуть ли не главным врагом Америки считал талантливого японского генерала Ямасита, который еще в 1942 году разгромил в пух и прах Макартура на Филиппинах, а потом захватил Сингапур. На словах генерал Макартур стоял за демократизацию Японии, а на деле бросал в тюрьмы коммунистов, закрывал прогрессивные издания, запрещал отмечать международные революционные праздники. Разумеется, за воинственным генералом стояли определенные круги и сам президент. Сейчас Макартур со своим штабом был занят разработкой новой японской конституции; союзников к этому делу не допускал.

Из разговоров, из общей атмосферы, которую создавали оккупанты в Токио — изнасилования, убийства, жестокое обращение с японцами, — создавалось определенное представление о человеке, которому Япония была отдана, по сути, в единоличное распоряжение. Нормы международной морали для него были весьма условны. Он всеми фибрами души ненавидел «красных» и ярился оттого, что приходится вступать с ними в отношения, отчитываться в своих поступках перед Союзным советом. На заседания Союзного совета он предпочитал не являться, даже не объясняя причин. Это был политический хулиган, если можно так выразиться, хулиган разнузданный, твердо уверенный в своей безнаказанности. Из всех его деяний проглядывала мелочная душонка, вздорный характер деспота.

Подготовка к Токийскому процессу началась с января 1946 года. Суду были преданы двадцать восемь бывших руководящих государственных деятелей Японии: тут были премьер-министры, военные деятели, дипломаты, хозяйственные и финансовые деятели, идеологи японского империализма. Первое открытое заседание Международного военного трибунала состоялось лишь 3 мая.

Публика располагалась на галерее. Военные полицейские следили за тем, чтобы японцы не подсаживались к американцам. В конце концов галерею разделили на две части: американскую и японскую. В партере была сделана выгородка для журналистов. Нам, раздали текст обвинения и краткие биографические справки о подсудимых.

Все ждали появления обвиняемых, зал приглушенно гудел. Я сидела за столом почти рядом с монитором — главой всех переводчиков, в обязанность которому вменялось оперативно разрешать затруднения и споры, которые могли возникнуть в случае неточного перевода.

И вот рослые солдаты из подразделения охраны Трибунала в белых касках, с белыми ремнями, с белыми дубинками в руках ввели их в зал… Они привычно деловито расселись, так как недавняя жизнь многих из них состояла из разного рода заседаний в этом конференц-зале, где решались вопросы военной стратегии. Надели массивные наушники, предварительно отрегулировав их по своей голове.

— Который из них Тодзио? — спросила я у монитора.

Тодзио считался преступником номер один, а потому и вызывал повышенный интерес публики и журналистов. Он был такой и не такой, каким представлялся мне по документам и фотографиям в Маньчжурии: лысый, безбровый старичок с узким, острым подбородком и носом, напоминающим птичий клюв. Сидел, слегка прикрыв глаза от яркого света, внешне был спокоен, и только длинные гибкие пальцы, которые то выпрямлялись, то сжимались в кулак, выдавали его волнение. Должно быть, не легко после всех взлетов, какие отпустила ему на долю японская история, вот так вдруг очутиться на скамье военных преступников… Еще совсем недавно, полный лицемерия, которое тут носит название харагей, он произносил воинственные речи, театрально вскидывая руки, лающим голосом троекратно провозглашал:

— Императору десять тысяч лет жизни!

Сейчас он, по всей видимости, был погружен в воспоминания. Возможно даже, он готовил очередную речь. Вот он судорожно вскинул руки, потом, придя в себя, бессильно их опустил.

В жизни этого безобидного на вид старичка были блестящие страницы, какими не могут похвастаться даже японские императоры. Казалось бы, прошли времена всесильных диктаторов сегунов, у которых императоры находились на побегушках, влачили жалкое, полунищенское существование. Но Тодзио следовало бы назвать таким всемогущим сегуном, полновластным диктатором, перед которым заискивал даже сам божественный микадо, опасаясь, что Тодзио может низложить его и провозгласить императором наследного принца. Во время войны Тодзио совмещал в своем лице посты премьера, военного министра и министра внутренних дел. Еще в ту пору, когда он был первым жандармом Квантунской армии, его стали называть Бритвой. Тодзио безжалостно «выбривал» своих врагов, расправлялся с ними. За какие-нибудь три года он превратился в могущественнейшего человека в государстве. Трех постов ему показалось мало: Тодзио сделал себя министром иностранных дел, министром образования и торговли, министром военного снабжения, начальником генерального штаба… Вероятно, в конце концов он вернул бы Японию к сёгунату, но все в мире крепко связано невидимой диалектикой: союзник Японии Гитлер терпел жестокие поражения от советских войск, пришлось похоронить планы на «использование благоприятной ситуации» на дальневосточных границах СССР. И хотя операции англо-американских войск на Тихом океане долгое время носили вялый характер, как только обозначилась окончательная победа Советского Союза над Германией, союзники оживились, начали наступательные операции. В сражении за Гуадалканал японцы потерпели поражение. В самой Японии росло недовольство. На Тодзио свалили ответственность и за военные неудачи, и за продовольственный кризис, и за высокую смертность в стране. Борьба клик закончилась свержением правительства Тодзио летом 1944 года. На смену всесильному Тодзио пришел бесцветный Койсо, генерал-губернатор Кореи, которого называли «самой лысой головой Японии».

На скамье военных преступников они сидели рядом — Тодзио и Койсо, два бильярдных шара. В последнее время начальником генштаба и членом Высшего совета по руководству войной был Умэдзу, теперь он сидел возле Койсо, и я могла внимательно разглядеть высокопоставленного генерала, которому выпала позорная доля подписать вместе с дипломатом Сигэмицу акт о безоговорочной капитуляции. Умэдзу было шестьдесят три, он и выглядел на свои шестьдесят три. Сидел, высоко задрав голову, и чему-то улыбался, длинные руки покоились на коленях. Седые, коротко подстриженные волосы и прямой, «не японский», нос придавали всему его виду интеллигентность. Можно было подумать, что перед вами некий муж науки. Глаза у него были подвижные, зоркие. Он командовал оккупационной армией в Китае, был заместителем военного министра, командующим Квантунской армией и вице-королем Маньчжурии. Это по его приказу, готовились специальные боевые группы диверсантов для заброски на советскую территорию, это он разрабатывал план установления оккупационного режима в нашей стране и подстрекал японское правительство к немедленному нападению на СССР. Как это ни смешно, Умэдзу, судя по документам, мечтал стать ханом Сибири и Советского Приморья. Он был самым близким другом и доверенным Тодзио.

Я пристально вглядывалась в каждого из подсудимых, выискивала глазами тех, с кем давно была знакома по документам: Араки, Итагаки, Хирота, Сигэмицу, Судзуки, Того, Осима… Долговязый Араки с орлиным носом, пышными черными усами и длинной шеей мало походил на японца. В нем было что-то от араба или грека. Крупный лоб с залысинами, волосы на голове густые, черные. И глаза большие, прямо поставленные, под четкими дугами бровей. В общем-то его вид вызывал невольную симпатию. Но мне было известно: Араки — непримиримый враг СССР, карьеру свою начал главой японской военной миссии при Колчаке; еще в 1933 году призывал «военным путем овладеть территориями Приморья, Забайкалья и Сибири», а в 1941 году требовал ускорить нападение Японии на нашу страну. Реакционные газеты называли его «мозгом нации и армии». Он находился во главе многих террористических военно-фашистских организаций. Вокруг него группировались наиболее авантюристические элементы, мечтавшие о военно-фашистской диктатуре в Японии. Одно время Араки занимал пост военного министра.

В первом же ряду на скамье подсудимых сидел широкоплечий, грузный мужчина с откровенно раскосыми, четко разрезанными глазами под пучками бровей. Его можно было бы принять за японского борца сумо. У рта застыла ироничная складочка, придававшая тяжелому лицу с мясистым носом надменное выражение. Этот привык играть со смертью в карты и всегда выигрывал. Его называли «японским Лоуренсом». Сменялись правительства, подавали в отставку премьеры и министры, а глава японской разведки Доихара оставался. Каждый кабинет награждал его высшими орденами — «Тигра», «Золотого коршуна», «Священного сокровища всех пяти степеней», «Двойных лучей восходящего солнца». Дослужился до полного генерала. За ним тянулся кровавый след. Он был причастен ко всем преступлениям японского империализма. Мне Доихара всегда казался фигурой вымышленной, легендарной, а теперь он сидел прямо передо мной со всей своей носорожьей тяжеловесностью, с короткими мясистыми руками, с огромными оттопыренными ушами и злобными раскосыми глазами — самурай плаща и кинжала. Самый хитрый и изворотливый человек страны Ямато, одаренный лингвист, свободно владеющий русским и другими европейскими языками. Какие мысли клубились сейчас за его широким лбом? Возможно, он считал, что на этот раз попался глупо, но сохранял полную уверенность в своей юридической неуязвимости. Ведь он никогда не оставлял документов. Он специализировался по шпионажу и подрывной деятельности против Советского Союза и Китая, но где прямые доказательства?..

То ли явь, то ли сон… У них у всех имелась возможность скрыться, так как джентльмен Макартур долго держал военных преступников на свободе, под условным «домашним» арестом. Их даже допрашивали на дому. При допросах Хиранумы всегда присутствовала его жена, с которой главный военный преступник советовался, как отвечать. Протоколы допроса Хиранума не подписывал, следовательно, мог их оспаривать.

Почему они не разбежались? Наверное, не сомневались в том, что американцы возьмут их под защиту. На вопрос председателя Трибунала, признают ли они себя виновными, каждый категорично ответил: «Нет. Не признаю». Они знали, что делали, на что шли. Разве изменились законы империализма? Разве в других капиталистических странах не превращают милитаристскую идеологию в государственную категорию? И разве можно в современных условиях решить свои захватнические планы без установления террористической фашистской диктатуры?

Наши представители в период предварительного расследования пытались получить разрешение Трибунала допросить хотя бы по одному разу всех обвиняемых, но Трибунал разрешения не дал. Остались, таким образом, вовсе не допрошенными Умэдзу и Сигэмицу, главные зачинщики агрессии против Советского Союза.

И все-таки судебное разбирательство началось. Сколько оно будет продолжаться, не знал никто. Во всяком случае, комендант суда, или, как тут его называли, маршал, огласил обвинительный акт. На это потребовалось два дня. Еще через два дня был произведен опрос подсудимых — признают ли они себя виновными? Как я уже отметила, все подсудимые заявили, что виновными себя не признают.

Теперь подсудимым полагалось дать время для подготовки к защите. Вот тут-то и заело. По регламенту им должны были дать четырнадцать дней, а вместо этого предоставили целый месяц. Готовьтесь обстоятельней!

Если тебе не придется больше участвовать ни на одном из последующих заседаний, говорила себе я, то все равно этот исторический момент навсегда вписан в твою биографию!

Да, я испытывала вполне понятный восторг. Чувство причастности…

Откуда было знать, что я в самом начале пути? Это будет самый продолжительный за всю историю суд: он затянется на целых два с половиной года! И мне придется присутствовать почти на всех заседаниях.

Штаб Макартура разрешил советским представителям двухнедельную поездку по югу Японии, хотя никто из нас не просил о такой милости. Время было, и все мы согласились на поездку. Я ехала как переводчица при наших юридических представителях.

Юг Японии… Три основных острова — Хонсю, Сикоку, Кюсю…

— Мы побываем в Хиросиме и Нагасаки, — пообещал лейтенант Маккелрой. — Советские представители должны видеть это… Не воображайте только, мисс Вера, будто мне поручено наблюдать за вами. Нет и нет. Просто я еду к месту новой службы, и нам по пути.

— А где место вашей новой службы? — поинтересовалась я.

— Нагасаки! Там специально организована гостиница для русских корреспондентов и представителей. Меня поставили заведовать ею. Я вызвался сопровождать вас до Нагасаки. Там распрощаемся.

— Понятно. Со временем вас поставят во главе русского отдела вашего разведывательного управления. Начинаю думать: не совершили ли советские солдаты ошибку, освободив вас из японского плена?

Он улыбнулся:

— У вас хорошо развито чувство юмора. Каждый делает свою работу. Я всерьез занялся русским языком, и, надеюсь, вы мне поможете.

— Не надейтесь!

— Тише едешь — дальше будешь, — неожиданно сказал он по-русски, правда, с большим акцентом.

— От того места, куда едешь, — отпарировала я.

Предстоящая поездка, если говорить откровенно, страшила. Увидеть своими глазами сожженные города… Зачем американцы хотят повезти туда советских представителей?

Вагон наш находился в хвосте состава. Это был комфортабельный вагон с американским часовым в тамбуре, японцам ехать вместе с советскими запрещалось. Когда на остановках выходили на перрон, полицейские поспешно отгоняли от нас публику. Здесь, в японской глубинке, как и в Токио, мужчины и женщины носили «национальную форму» — синие комбинезоны, френчи и брюки; может быть, просто потому, что другой одежды не имелось.

— Мы гарантируем вам удобства и безопасность, — пояснил Маккелрой нашим представителям. — Нужно всегда помнить: мы — в оккупированной стране, где союзников ненавидят. Япония — страна фанатиков, смертников. Они оккупировали территории с населением почти полмиллиарда человек, силой оружия навязывали покоренным свою волю, а теперь вдруг потеряли все… Бирма, Таиланд, Индонезия, Гонконг, Сингапур, Новая Гвинея, Филиппины, Корея, Маньчжурия, Сахалин, Курилы, Алеутские острова, Тайвань… Даже божественность своего микадо потеряли. Они свирепы и беспощадны. Я-то успел их изучить. Японец как злой ребенок — у него отсутствует чувство ответственности.

В его словах имелась определенная логика, но в сложившейся ситуации приходилось больше опасаться коварства американцев, чем японцев, которые сейчас были в основном заняты своей бедой и борьбой с предпринимателями. Кое-где рабочие захватили заводы и фабрики и установили на них свой контроль. Все проходило под красными знаменами, с участием коммунистов. Недавно впервые открыто состоялся съезд компартии, и коммунисты потребовали упразднить помещичье землевладение. Но коммунистов осталось мало — во время войны их беспощадно истребляли в тюрьмах. Вряд ли они возьмут верх.

Больные вопросы политики… они как-то отгораживали меня от экзотических красот Японии. А ведь я совершала фантастическую поездку, о какой совсем недавно даже не смела мечтать. Нагоя, Киото, Осака, Кобе, Хиросима, Фукуока, Нагасаки… сверкающий маршрут, расцвеченный экзотикой.

Но в эти роковые для Японии минуты я хотела увидеть не красоты дворцов и пагод, а изнанку жизни таинственного островного народа, когда его душа, скрытая доселе обрядами и этикетом, выступает сейчас в горестном обнажении. Страдающие, обманутые люди, миллионы людей… На «священного журавля» никто не покушался, многие продолжали ему верить до последнего, считая непогрешимым, главой нации. Даже в день, когда началась оккупация, воинственные генералы продолжали не верить в поражение и подстрекали народ на сопротивление. Тогда-то на улицах Токио и других городов появились огромные желтые плакаты с крупными черными иероглифами: «Никогда еще великая Япония не терпела поражения. Нынешние трудности — только ступенька к будущему. Сплотившись вокруг императорского трона, продолжим борьбу»; «Мы проиграли, но это только временно. Ошибку исправим».

А потом все оказалось блефом: нет великой божественной расы Ямато, призванной править миром, — это миф, заявил император. Все миф. Матерым политиканам и воинственным генералам пришлось, не дожидаясь позорной расплаты, принять яд или делать в срочном порядке театрально-ритуальное сэппуку, харакири. Находились горячие головы, которые предлагали всем офицерам и генералам вспороть себе животы. Говорят, военный министр Анами, прежде чем проткнуть себе кинжалом брюхо, отправил императору послание, сочиненное в стихотворной форме Вака: тридцать один слог — ни меньше ни больше!

На каждой станции я видела нищету и разорение, обгорелые постройки, ватажки голодных ребятишек; дети смотрели на нас молчаливо и ничего не просили. В их головенки просто не укладывалось: а что же все-таки случилось, почему нет еды, откуда взялись высокие рыжие люди в незнакомых мундирах? Японию никогда и никто не оккупировал. Здесь со школьной скамьи вбивали в мозги мысль о непобедимости народа Ямато.

Теперь Япония в самом деле потеряла все свои колониальные владения. Власть японского правительства фиктивна: она контролируется штабом Макартура. Новой конституции пока нет. По всей видимости, дело идет к замене абсолютной монархии парламентарной. Только-то и всего. Ну, а император станет «символом государства и единства японского народа».

Я смотрела в окно вагона, и меня преследовало видение горы Фудзи, вершина которой то исчезала за громадами прибрежных гранитных утесов, то вновь возникала, занимая полнеба. Она напоминала седого великана, раскинувшего руки.

…Улица Сакае-мати, деловой центр Нагои, короткие и длинные каналы, морской порт. Я задыхалась от влажности, словно очутилась в парной бане. И здесь пожары оставили свои черные следы. Безработные заполняли все улицы и площади, среди них почему-то больше всего было женщин — все как одна в синих комбинезонах. Красивые смуглые девушки с овальными прическами и безобразные, сморщенные старухи. Жизнь словно бы остановилась в хмуром городе, где не было ни одного парка, ни одного сквера.

В северо-западной части города возвышался белый, почти нереальный средневековый замок династии Токугава, о котором я знала из книг, пагода с золотыми дельфинами. Шедевр японской архитектуры пятнадцатого века. Он, подобно бронзовому Дайбуцу из Камакуры, жил в моих мечтах, как нечто недосягаемое. И вот я стояла у его высоченных вогнутых стен, крылатые этажи взлетали один над другим на высоту сорока пяти метров.

Отсюда, собственно, и началось объединение Японии, создание единого централизованного государства. Некто Ода Нобунага построил город Нагоя, подчинил своей власти половину Японии. При нем выдвинулся полководец Хидэёси, выходец из крестьян. Когда Нобунага был убит, Хидэёси захватил власть и завершил объединение Японии. Его называют «японским Наполеоном».

Наверное, в другое время я замерла бы от восторга, пощупала бы базальтовые глыбы, которыми облицованы стены, но сейчас смотрела на архитектурный феномен феодальных времен равнодушно и торопилась уйти. Пришлось ходить по всем этажам замка, осматривать картины японских и китайских художников, подняться на седьмой этаж, чтоб увидеть руины города.

— Завтра поедем в Удзи-Ямада, в эту «японскую Мекку», с двумя великими храмами Исэ-Дайдзингу. Вы увидите громадные парки, побываете в наиболее почитаемом синтоистском святом месте! — говорил лейтенант Маккелрой, обращаясь к нашим представителям.

— А нельзя ли сразу в Хиросиму? — спросила я: не было сил любоваться красотами священных парков.

— Нельзя. Ваш маршрут утвержден штабом. Вы должны убедиться в том, что центры древней культуры Японии не пострадали от американских бомб.

— Мы не собираемся выступать по этому вопросу, — сказал один из журналистов.

— Программа есть программа, — строго ответил лейтенант.

Все эти древние храмы и замки, гигантские статуи, музеи, священные рощи с золотыми и серебряными павильонами сейчас показались мне почти неодолимой преградой на пути в Хиросиму. Раньше я жила представлениями об оригинальной японской культуре. Замок Химэдзи в Хего рисовался волшебным замком, где обитают души средневековых самураев. А теперь интерес ко всему экзотическому внезапно умер: ведь это была всего лишь красивая ширма, за которой прятались обугленные города. Нельзя любоваться фарфоровой вазой Номуры Нинсэя, если на тебя смотрят голодные, безгрешные глаза детей… Потом, когда время залижет раны, может быть, я вернусь к красотам пятиярусных пагод и старинных танцев эры Гэнроку…

А впереди были еще Киото с его императорским дворцом, храмом Киемидзу на решетчатых сваях, храмовыми ансамблями; были порт Кобе, Осака — крупный промышленный центр Японии, «японская Венеция», «японский Манчестер»; лейтенант Маккелрой обещал свозить нас в город-музей Нару, где находится величайшая в мире статуя Будды; там же — изумительный по своей красоте и древнейший в мире деревянный храм Хорюдзи. Храмы Нары славятся своими деревянными статуями, равных которым нет нигде. Я увижу знаменитые изваяния плакальщиков из Хорюдзи, деревянного Будду Мироку, стража Хасара с пламенеющими волосами — я увижу все то, о чем знала по книгам. Конечно же было время, когда я спала и видела пятиярусную пагоду золотого храма Хорюдзи, образец совершенства, мерило красоты…

Ты стоишь на пороге своей давнишней мечты! — говорила я себе. Поездка может оказаться неповторимой… Спеши все увидеть. Спеши! И я увидела все это. Мерно покачивали верхушками многовековые темно-зеленые криптомерии. Я ходила по улицам старинных бамбуковых городов, наполненных горячей влажностью.

Путь до Хиросимы казался бесконечным. В каждом городе и в каждом городке нас ждала «гостиница для русских». И наряды полицейских в белых касках и гетрах. Мы рвались на заводы, на верфи, в железнодорожные депо, хотели встретиться с простым людом, расспросить о нуждах, а лейтенант Маккелрой и его помощники везли нас в чайный дом созерцать декоративную чайную церемонию, где бледные, хрупкие девочки-подростки в кимоно подносили в пиалах зеленую пенистую массу, застревающую в горле, исполняли унылые, неторопливые танцы.

Боже мой! Сколько написано про чайную церемонию. Это не просто чаепитие. Собственно, никакого чаепития нет. Есть ритуальное священнодействие, когда считается, что человек должен во время церемонии погрузиться в глубочайшее самосозерцание. В этом деле были свои великие мастера чайной церемонии — Мура, Сюко или же Сэн-но Рикю. В те времена в чайный павильон нужно было пролезать в узкое отверстие. Мы вошли в широко раскрытые двери, которые отворила не гостеприимная хозяйка дома, а американский сержант. То была полная профанация чайной церемонии. Сержант указал нам на соломенные туфли — дзори, — мол, снимите сапоги! В чайном домике не задержались долго: лейтенант Маккелрой потребовал от хозяев водки (да, да, самой настоящей русской водки!) и национальное блюдо скияки — мясо, жаренное в сое с сахаром и приправами. Мы выпили немного, закусили ломтиками сырой рыбы, съели скияки и отправились в кукольный театр Бунраку.

Мы в Киото.

— Киото — город гейш! — восклицает лейтенант Маккелрой. — Здесь самые знаменитые гейши. Здесь самые дорогие шелка, лучшие в мире фарфоровые и лакированные изделия. Командование приготовило вам подарки. Мы побываем в художественных школах. Киото — старая японская столица. Мы осмотрим живописные окрестности, посетим живописное озеро Бива. Нельзя не побывать в императорском дворце и тем более — в знаменитом «Золотом павильоне» — он находится у подножия вон той высокой горы. Поедем в Хигасияму в парк Мураяма…

Нас мотают и мотают по всем этим Накакио, Симокио, Камикио, Сакио. Хиросима где-то здесь, совсем рядом, но дорога к ней извилиста. Киото, Оцу, Удзи, Нара, Осака, Кобе и еще какие-то места. Парки, замки, озера, реки, названия которых просто не упомнить. Над живописным озером Бива, окруженном горами, клубился туман. Было неприветливо и скучно. Зачем я здесь?..

И снова я ходила среди руин и пепла — гигантский город Осака был наполовину разрушен; не сохранилось ни одного моста, сиротливо торчали одинокие заводские трубы. Люди рылись в кучах мусора.

Но и здесь имелся свой пятиэтажный замок, построенный якобы самим Хидэёси. Сторож объяснил нам, что еще до войны все деревянные конструкции замка были заменены стальными и железобетонными.

— При бомбежке американцами устоял! — сказал сторож с гордостью. — Все сгорело, а он устоял.

На замок смотрела равнодушно — устоял, и ладно.

— Скоро ли прибудем в Хиросиму? — перевела я вопрос одного из наших представителей.

— Скоро, немного терпения, господа, — ответил Маккелрой. — Разве вы не хотите побывать в оленьем парке Нары? Нара — первая постоянная столица Японии. Не побывать в первой столице?.. Знаменитый олений парк…

И мы утонули в оленьем парке с его многочисленными храмами, затерянными среди высоких кедров. Маккелрой как заправский гид вытанцовывал нечто шаманское в храме Тодайдзи возле самой большой в мире бронзовой статуи верховного Будды, весящей якобы свыше пятисот тонн. Отлита она в семьсот сорок девятом году.

— А где же священные олени? — спрашивает кто-то.

— Их или прячут, или съели бонзы, — невозмутимо отвечает лейтенант.

Из всей нашей «закрученной» поездки мне, пожалуй, больше всего врезался в память, казалось бы, незначительный эпизод: венчание молодых японцев в синтоистском храме среди развалин Осаки. Сквозь дым от курящихся сандаловых палочек я видела юные серьезные лица молодоженов. Мальчик и девочка. Они были в своих кимоно. Их окружала молодежь. Стариков не было. Может быть, их родители погибли во время бомбежек? Я даже не вникала в сущность обряда, а смотрела на лица новобрачных. Их обмахивали зеленой ветвью, они делали каждый по девять глотков подогретого сакэ, согласно ритуалу, но все это словно бы шло мимо них. Они смотрели друг на друга доверчиво, влюбленно. Я-то знала: в Японии невесту выбирают родители. Жениха — тоже. А тут было что-то другое. Да, родители отсутствовали. И обрядность особого значения не имела. И вообще в Японии раньше брачный обряд не имел отношения к религии, соединяла новобрачных сваха прямо на дому. Что же привело этих молодых людей в храм? Может быть, приверженность к религии? Я спросила об этом у одного молодого японца, по всей видимости свата.

— Их дома разрушены, родители погибли, — сказал он. — Вот мы и решили собраться здесь. Каннуси отказался брать деньги, поверил в долг. Да и откуда могут быть у Ханако и Киоси деньги, если мы все ищем, и не можем найти работу?

Каннуси — жрец в белом кимоно, в черной шапочке и в громоздких черных башмаках — делал свое дело старательно: читал молитву громко, словно бы пел. Я не могла понять ни слова, пока не догадалась: молитва на древнеяпонском, которого не понимает никто, даже сам каннуси.

Потом танцовщица — мико — исполняла тут же, в храме, у алтаря священный танец кагура. Нас жрец слегка осыпал солью, по-видимому желая очистить от мирской скверны.

Молодые люди явно не торопились уходить из храма. Потом вышли в садик, примыкающий к храму, и уселись на траву.

Они удивились, даже изумились, когда узнали, что я из Советского Союза. С русскими они встречаются впервые, хотя слышали о Москве. В Москве живут казаки. В войну 1904 года японцы разбили в Маньчжурии русских. А теперь, говорят, русские разбили японцев в Маньчжурии. Одним словом, квиты. Русская авиация никогда не делала налетов на японские города. У японцев нет чувства вражды к русским.

— Мы потеряли родных, близких, потеряли жилища, работу. Мы все работали на тепловых электростанциях в Амагасаки — это рабочий район. Нам крепко досталось. Наш пригород бомбили беспрестанно в течение года. Но никто не защитил нас. Куда девалась наша авиация? Почему наши летчики не дрались с ними? Мы до сих пор не знаем, почему все так случилось, — рассказывали они.

Я не знала, чем одарить молодых. В Маньчжурии было принято дарить часы, меняться часами. Часы считались чуть ли не предметом роскоши. Сняла свои миниатюрные часики, которые служили мне еще в Чите, и протянула невесте. Ханако застеснялась: она никогда не носила часов. Во время войны все жили очень бедно.

— Возьми на память о встрече с русскими, — сказала я.

Ханако стала кланяться, взяла часы и надела их на руку.

— Мы с Киоси не можем сейчас пригласить вас в гости, — сказала она тихо. — Но скоро все образуется, так как война кончилась. Через мико и каннуси этого храма нас всегда можно найти. Приезжайте!

Молодые люди все время улыбались, улыбалась и я. Наш разговор лейтенант Маккелрой, по всей видимости, принимал за светскую беседу: он стоял отвернувшись и нетерпеливо ждал, когда же я распрощаюсь с молодоженами.

— Как видите, счастье и несчастье свиты в одну веревочку, — произнес Маккелрой глубокомысленно, когда мы оставили молодоженов.

Мы еще куда-то ездили и что-то осматривали. Мне казалось, что Хиросима находится сразу же за Кобе, как это было обозначено на карте, но мы проезжали города Химедзи, Окаяма, Курасаки, Фукуяма, Ономити — и несть им числа. Мы ехали, ехали — и все еще находились в индустриальном районе Консай. А стремились мы, оказывается, в район Тюгоку.

— Хиросима находится в одноименной провинции, на так называемой «Солнечной» стороне Тюгоку, — пояснил Маккелрой. — Понимаю: вы рветесь в Хиросиму. Но вам придется набраться терпения, господа, поезд приходит в Хиросиму поздно вечером. Что делать в Хиросиме ночью? Не лучше ли продолжить путь? К утру будем в Нагасаки. Хиросиму можно осмотреть на обратном пути. Так сказать, экономия времени. Тише едешь — дальше будешь.

И поезд, остановившись в Хиросиме всего на несколько минут, ринулся, словно испуганный, в кромешную тьму беззвездной ночи. Напрасно я вглядывалась в черное окно: там, за окном, не было ни одного огонька, будто весь мир ослеп.

Хиросима осталась позади. Да и была ли она?..

Я настойчиво продолжала всматриваться в тяжелый сумрак, насыщенный испарениями. Ну, а если все подстроено коварными американскими «джиту» и мы вообще не попадем в Хиросиму на обратном пути? И доедем ли мы вообще до Нагасаки? Возможно, нам не хотят показывать ни Хиросиму, ни Нагасаки? Нам могут предложить вернуться в Токио по другой дороге, вдоль западного побережья. Хиросима останется в стороне.

И хотя лейтенант заверил, что к утру будем в Нагасаки, я продолжала сомневаться. Нагасаки… Некогда для меня название этого японского поселения звучало музыкой из «Чио-Чио-Сан», пронизанной острой печалью. Именно там, в Нагасаки, мадам Баттерфляй испытала муки любви и разлуки. Вместе с Пьером Лоти и госпожой Кризантем я в суровые, трескучие сибирские ночи шаг за шагом по узкой отвесной тропинке гор Нагасаки поднималась куда-то туда, в темно-зеленую благоухающую вышину, к бумажному домику с маленькими ширмочками, причудливыми табуретами и алтарем, на котором восседает позолоченный Будда. Или я взбиралась по гигантской гранитной лестнице великого храма Озиева, прикрываясь бумажным зонтиком с розовыми бабочками по черному полю, входила в тенистый сад, где находится Донко-Тча — «Чайный домик Жаб». Эти жабы прыгали по мягким мхам, среди очаровательных искусственных островков, украшенных цветущими гардениями. Глубоко внизу я различала рейд — косую полосу в страшном темном разрезе среди громад зеленых гор… Тенистый коридор между двумя рядами очень высоких вершин, гигантская воронка из зелени, — трудно было отделаться от такого красочного представления о Нагасаки, городе, повисшем на краю острова Кюсю; и звон огромного монастырского колокола Ниппон Канэ продолжал звучать в моих ушах. Ночью мы перескочили с острова Хонсю на остров Кюсю.

…Мы стояли возле огромного монумента, изображающего хвостовое оперение бомбы; на этом странном памятнике была надпись на английском: «Нагасаки. Это точка, где упала на Японию американская атомная бомба. Взрыв произошел на высоте 1500 футов 9-го августа 1945 г. Сразу же было убито 22 тысячи человек».

— Им еще повезло, — сказал лейтенант Маккелрой, — то, что находилось в складках горы, уцелело.

— А кто их считал, жертвы? — спросил майор юстиции.

Маккелрой задумался. Затем сказал:

— Эту надпись сделали наспех, ее нужно убрать и сделать другую: «Толстячок» убил не менее ста тысяч японцев!» Посудите сами: 9 августа, когда произошел взрыв, в Нагасаки насчитывалось двести семьдесят пять тысяч жителей, а после девятого августа их осталось сто пятьдесят шесть тысяч!

То была арифметика людоедов. Страшные цифры Маккелрой назвал совершенно спокойно, даже с нотками некоторого восхищения в голосе.

— Мы уберем глупый монумент и поставим новый, не так раздражающий глаз своей прямолинейностью, — откровенно разглагольствовал он. — Скажем, огромная мраморная плита с правдивым описанием событий. Чтобы япошки запомнили на века. Это был их судный день, или, как они говорят, гекосай.

Увы, в Мукдене лейтенант Маккелрой возмущался варварством американцев, сбросивших атомные бомбы на Японию. Сейчас он все позабыл. Никто не стал возвращать его к прошлому. «Толстячком» он любовно называл атомную бомбу. Ах этот «Толстячок»! Майор Суини должен был сбросить бомбу на Кокуру, но над Кокурой висело облако. Пришлось выбрать Нагасаки. Знаменательно: на борту «летающей крепости» находилось в то утро тринадцать человек! Тринадцать. Апокалипсис. Теперь рядом с этим местом строят модный ресторан. От туристов не будет отбоя.

Судя по всему, Маккелроя успели поднатаскать. Специально для встреч с советскими представителями и корреспондентами — ведь они будут приезжать и приезжать. Он знал, например, что изготовление атомной бомбы обошлось в два миллиарда долларов.

— «Толстячок» стоит того!

Место, где проводились испытания, называется символично — «шествие смерти». Те, кто проводил испытания, даже цитировали древнеиндийский эпос: «Я становлюсь смертью, сокрушительницей миров».

— Сравните: в Токио при одном из налетов сотен наших самолетов с обычными зажигательными бомбами от пожаров погибло восемьдесят четыре тысячи японцев. А тут один «Толстячок» натворил такое!

— А вы слышали о том, что Советское правительство предложило заключить международное соглашение о запрещении производства и применения атомного оружия? — спросил кто-то из нас.

Маккелрой пожал плечами:

— У русских нет атомной бомбы, так что соглашение не будет иметь смысла.

— А сколько в то утро девятого августа прошлого года в Нагасаки было женщин и детей? — все же, не утерпев, спросила я. — Как самочувствие вашей дочурки, лейтенант Маккелрой? Она в Штатах или здесь?

Маккелрой покраснел. Потом воскликнул:

— Господа! Ленч, ленч… Пора в гостиницу.

Но никто не откликнулся на его призыв. Все молча наблюдали, как неподалеку от рокового места, где сейчас торчал хвост бутафорской атомной бомбы, японские рабочие сооружали ресторан. Щемящая боль переполняла мое сердце. Я готова была заплакать. Атомная бомба по прихоти случая взорвалась над католическим собором Ураками. Собор обуглился, рухнул. Среди черных руин стоял обезглавленный каменный Христос с прижатыми к груди руками — ударной волной ему снесло голову, и она валялась тут же, скорбная, слепая. Я вспомнила: Нагасаки — родина японского христианства.

— Этому парню не повезло! — сказал лейтенант, указывая на Христа.

Где-то здесь находился домик мадам Баттерфляй, или Чио-Чио-Сан, той самой нежной японочки, которую грубо обманул американский военный моряк. Сюда приходили туристы, убежденные в реальности вымысла. Теперь здесь высились груды пепла и оплавившихся камней, валялись вырванные с корнем деревья. Всего лишь каких-нибудь десять месяцев тому назад улицы разрушенного города были забиты обгорелыми трупами. А те, кто остались живыми, корчились в страшных судорогах или, обезумев от боли и ужаса, с обугленными руками, выжженными глазами, бродили среди дымящихся развалин. И никто не мог облегчить им страдания.

На дне залива лежали триста кораблей, затонувших при атомном взрыве. Их можно было бы разглядеть отсюда, сверху…

Программа, составленная в штабе Макартура, продолжала действовать исправно: в Нагасаки советские представители простились с лейтенантом Маккелроем и двинулись обратно в Хиросиму. Теперь нашу группу сопровождал некто мистер Бредли, личность занудливая и бесцветная. Да никому и не было никакого дела до него. Никто не обращал больше внимания на «джиту», посещали те места, какие находили нужным, вели длинные разговоры с японцами. Когда «джиту» протестовали, мы грозились пожаловаться в Дальневосточную комиссию и Союзный совет.

Первая атомная бомба была сброшена именно на Хиросиму. Шестого августа. В восемь часов пятнадцать минут утра.

Город лежал в плоской речной дельте, напоминающей тарелку или блюдце. Тут не было горных складок, и мало кто уцелел. От вокзала осталась небольшая стена, она сиротливо поднималась над грудами обгорелых, искореженных паровозов и вагонов. Здесь все еще остро пахло горелым железом.

Дальше, за этой одинокой стеной, тянулись обугленные пламенем развалины домов, напоминающие издали кладбищенские памятники. Под ногами похрустывал щебень.

Мистер Бредли деловито пояснил: из трехсот пятнадцати тысяч жителей уцелело очень мало. Во всяком случае, погибло наверняка тысяч двести, а то и больше. Домов не осталось.

Мы осторожно шагали по каменному хрящу и пеплу. Было страшно сознавать, что это человеческий пепел, как в крематории. Мы опустились на самое дно «блюдца» и увидели гигантскую площадь, ровную, как стол: здесь прошлась взрывная волна невиданной силы. Температура, достигавшая нескольких тысяч градусов, расплавила камни, обесцветила их.

У реки Оти высился остов здания с куполом. Тут была Торговая палата. Именно в этом месте горящие люди бросались в реку. Оти оказалась сплошь заваленной трупами. Более двухсот сорока тысяч погибших! За всю многолетнюю войну на Тихом океане американцы не потеряли столько.

Разум отказывался верить в хиросимскую трагедию. Зачем? В последние дни войны?.. И если бы даже не в последние, а вообще? Американцы нарушили международное право, и японцы могли бы привлечь их к суду. Могли бы… ха!

Я подняла бесцветный камень, положила страшный сувенир в полевую сумку. Господа японцы, приходите через двадцать лет: я отдам вам камень вашей Хиросимы! Может быть, к тому времени вы позабудете обо всем и бесцветный камень воскресит в вашей памяти эти жестокие дни. Может быть, ваши бизнесмены соорудят на берегу Оти шикарные рестораны, с веранд которых удобно будет любоваться на сохраненные для туристов развалины? «Уютный ресторан с прекрасным воздухом, тонкими блюдами и красивым видом на атомные развалины». Цинизм торгашей беспределен. И вы, оглушенные Макартуром и его «джиту», всей системой американской пропаганды, будете тупо слушать гида о том, в каких муках гибли дети, старики и женщины и как полезны были атомные бомбардировки для японского народа. Скажем, туристские проспекты и путеводители, рекламирующие Хиросиму как город устриц и… атомной бомбы! Или магазины и магазинчики с вывесками: «Сувениры атомной бомбы». Да, да, а вдруг Хиросима превратится в туристскую достопримечательность? Я, конечно, не могу поверить в такое, но все же сохраню этот обесцвеченный камень.

Я слышала кое-что о лучевой болезни. Японцы называли ее «итай-итай» — детское слово — «больно-больно». Откуда мне было знать, что каждая железная балка таит в себе повышенную дозу радиации, опасную для окружающих?!

Мистер Бредли добросовестно знакомил нас со всеми «достопримечательностями»: вот тут, у дверей байка Сумитомо, на ступеньке сидел вкладчик. От него после взрыва осталась черная тень. Сам человек испарился. Приходите разговаривать с тенью. Кто он был, человек, присевший на ступеньки? Наверное, ждал открытия банка. Ждал с нетерпением. Не успел даже подняться. Атомный «Малыш», как любовно американцы называют бомбу, «сфотографировал» его. У входа в кафедральный собор остались тени двух нищих. Наверное, они стояли с протянутыми руками.

Говорят, летчик, полковник Пол Тибэтс, сбросивший бомбу, назвал свою «летающую крепость» в честь матери «Энола Гей». «Малыш» до сих пор совершал «тайре-одори», что значит «пляску большой добычи»: каждый день в Хиросиме умирали люди от лучевой болезни, и, когда это кончится, не знал никто.

Чудом уцелевшие японцы говорили нам, что большая часть погибших — дети до десяти лет. Они рвали на себе обуглившуюся кожу и погибали в мучениях.

Это была не война против японцев — это было преступление против человечества. Мы собираемся судить японских военных преступников, но почему американские остаются на свободе?

Высоколобые ученые, наделенные холодной логикой, произвели на свет оружие, перед которым померкли все вымыслы фантастов. Тепловые лучи марсиан Уэллса кажутся жалкой игрушкой в сравнении со смертоносным атомным грибом, уничтожающим саму основу жизни на земле.

Ночью я корчилась на неудобном вагонном ложе, затянутом черным бархатом. До утра терзали кошмары. Видела высоченные обугленные здания, которые черно смотрели пустыми глазницами окон, бежала по обесцвеченному щебню в багровую даль, откуда слабо доносились детские крики:

— Итай-итай!.. Больно…

Наверное, пылала вся вселенная, хрупкий, ничем не защищенный мир. Белые клубящиеся космические грибы поднимались на горизонте. По сторонам рушились дома, их железные конструкции скручивались в конвульсивные узлы. Бегущие человеческие фигурки у меня на глазах превращались в облачко дыма, в кучи белесого пепла. Вся земля превратилась в высушенную пустыню с грудами развалин. Это были не камни, а белые кости камней.

Я срывала с собственного лица дымящуюся кожу и кричала, кричала на весь вагон…

О пепел смерти, Медленно разрушающий кости!..

В Токио вернулась больная, разбитая. Вид американцев в мундирах вызывал озноб и чувство отвращения. Почему нам сперва показали Нагасаки, а потом Хиросиму, может быть, американцы сознательно действовали, так сказать, по методу наращивания психологического воздействия?..

В прошлом году в Чанчуне попался один документ, которому я тогда как-то не придала значения. Это было заявление Чан Кайши: американские бомбы служат предупреждением не только Советскому Союзу, но и коммунистам Китая…

 

ЭПИЛОГ С ПРОЕКЦИЕЙ НА СОВРЕМЕННОСТЬ

Изо дня в день присутствовала я на заседаниях Международного военного трибунала в Токио, была свидетельницей острых конфликтов между обвинителями и защитниками. Здесь случалось много такого, что наводило на размышления. Я хотела понять, быть объективной. Отсюда, из зала на холмах Итигая, тянулись нити к Маньчжурии, к застенному Китаю, ко всей Юго-Восточной Азии.

Обвинителем от Китая был главный прокурор шанхайского Верховного суда, господин Сянг, который, по всей видимости, верил, что люди, творившие массовые зверства в Китае, а теперь сидящие на скамье подсудимых, наконец-то получат по заслугам. В высокую международную политику он не вдавался, а все больше приводил факты зверств. Он даже составил диаграммку японских зверств в разных китайских провинциях. И ни слова о японской агрессии! Американцы просто запретили господину Сянгу рассуждать об этом, взяв роль обвинителей на себя. Сянг помалкивал: мол, американцам виднее. Но у господина Сянга был помощник, некто Лю, человек смелый, решительный, который не хотел мириться с таким положением и в выступлениях называл вещи своими именами. Он не страшился, например, с трибуны разоблачать незаконные действия Макартура, попытки генерала навязать Трибуналу свою волю.

Мне запомнился этот задиристый китаец, с хорошо развитым чувством собственного достоинства. У него было узкое интеллигентное лицо, высоко подстриженные на висках блестящие черные волосы и живые, азартные глаза. Когда он разоблачал Макартура, то неизменно поворачивался к советским обвинителям, словно бы ища у них поддержку. С советскими он всегда любезно раскланивался, обнажая в улыбке неровные белые зубы.

А раскланиваться нам, собственно говоря, оснований не было: в Маньчжурии бушевала гражданская война, в которую открыто вмешалась Америка. Народно-освободительная армия, оснащенная трофейным японским оружием, полученным от советского командования, оказывала упорное сопротивление гоминьдановцам, маньчжурская революционная база, родившаяся на моих глазах, была жива, действовала, сопротивлялась, набирала силы. И невольно возникало убеждение: именно ей, маньчжурской революционной базе, будет принадлежать главная роль в грядущих победах китайцев; отныне здесь — военно-стратегический плацдарм революционных сил всего Китая и, несомненно, здесь находится новый политический центр китайской революции. Да, да, если судить по тем скудным сведениям, которые доходили до нас, центр революционной борьбы и политической деятельности коммунистов практически переместился в Маньчжурию. Мао не управлял да и не мог управлять процессом.

В эти странные дни и месяцы, а затем годы мои взгляды словно бы отвердевали и обретали четкость. То, что совсем недавно казалось загадочным, вдруг раскрылось в полной своей неприглядной определенности, обнаженности.

Так, я наконец поняла: ничем не оправданные атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки — политический шантаж, попытка американцев заставить Советский Союз подчиниться диктату, не допустить нас к решению дальневосточных проблем. Потрясая атомной бомбой, разжигая атомную истерию, они хотели установить мировую гегемонию США, провозгласить «американский век».

Позже в своих мемуарах Черчилль напишет: «Было бы ошибкой предполагать, что судьба Японии была решена атомной бомбой». Но в ту пору, когда я бродила среди развалин Токио, вся американская печать старалась создать именно такое впечатление. Не о судьбах беззащитного населения Хиросимы и Нагасаки думали хозяева атомной бомбы: им нужно было показать атомное оружие всему миру, вселить ужас в человечество, диктовать свою волю, стать лидером…

Пройдет какое-то время, и президент США Трумэн скажет, что он «не испытывает угрызений совести» за то, что им был отдан «приказ об атомном нападении на Японию». Конечно же не испытывает.

Еще до того как мы появились на холмах Итигая, в ноябре 1945 года Макартур встретился в Токио с английским фельдмаршалом Аланом Бруком. Военные мужи говорили о мировой политике, о том, как превратить Тихий океан в англосакское озеро. И о том, что весь личный состав американской армии словно бы взбесился: все требуют срочной демобилизации, солдаты избивают офицеров, устраивают демонстрации и митинги.

— Эта сволочь в конце концов может взбунтоваться, — сказал генерал Макартур. — А мы должны готовиться к войне. Сегодня, сейчас! Да, да, мы должны собрать по крайней мере тысячу атомных бомб в Англии и Соединенных Штатах. Мы должны подготовить безопасные аэродромы, укрыв их в туннелях в горах, с тем чтобы иметь возможность действовать из Англии, даже если она подвергнется ударам. На Тихом океане, используя новые бомбардировщики, мы должны напасть на Россию из Америки (с заправкой на Окинаве). Такой объединенный удар с востока и запада приведет Россию в чувство…

Макартур считал, что главным врагом является не капитулировавшая Япония, а Советский Союз.

Я пыталась понять мотивы поступков американских сторонников «мягкого подхода» к Японии, а к ним принадлежали генерал Макартур и Джон Даллес. Еще в 1942 году, когда война Японии и США была в полном разгаре, некто Спайктман, американский историк, открыто писал: «Опасность нового завоевания Азии Японией должна быть устранена. Но это вовсе не означает полного уничтожения военной мощи Японии. Ибо это могло бы привести в будущем к переходу западной части Тихого океана под руководство России или Китая. Для США большую трудность в послевоенные годы будет представлять не Япония, а Китай, чья потенциальная сила больше, чем сила Японии. Если равновесие сил на Дальнем Востоке должно быть сохранено в будущем, США должны будут принять политику поддержки и защиты Японии». И это писалось в 1942 году!..

Можно было подумать, что сейчас Макартур и все те, кто стоит за ним, руководствуются именно такими соображениями.

А Китай? Каково их истинное отношение к Китаю? Несколько месяцев назад, в ноябре сорок пятого, здесь, в Токио, объявился бывший посол США в Китае Кларенс Гаус. На пресс-конференции он заявил:

— Несмотря на разрушения военных лет, Япония в промышленном отношении стоит далеко впереди Китая, и он не сможет заменить Японию даже через много лет.

Бывший посол хорошо знал Китай.

Гораздо позже другой американец, ученый-социолог, скажет: «С точки зрения управляемости Китай уже давно был не стратегическим плацдармом, а скорее стратегическим болотом. Это огромный, разъединенный, плохо организованный континент, населенный обнищавшим, крайне индивидуалистичным народом».

Американцы никогда не считали Китай великой державой, и только президент Рузвельт так числил его по дипломатическим соображениям.

Как выяснилось, американцы замыслили совсем уж гнусное дело — использовать китайские ресурсы для восстановления военной промышленности Японии! Макартур послал в Китай некоего Эксмана, который должен был изучить ресурсы Китая и заодно заставить Чан Кайши отказаться от репараций с Японии. Не побежденная страна Япония, а победитель Китай должен широко открыть рынки для японских промышленных товаров, дабы за счет Китая разрешить проблему конкуренции на мировом рынке; Китай должен поставлять сырье для японской промышленности.

И Чан Кайши согласился. А какой-то там ничтожный прокуроришка Лю не соглашался, считая, что все это противоречит здравому смыслу и что Макартур не имеет права распоряжаться ресурсами Китая… Он-то не догадывался, что Макартур все может. Лю казалось, будто Макартур занимается самоуправством; прокурору и в голову не приходило, что в планах США Китаю отводится место колонии, сырьевой базы, что Япония для американцев уже заняла место Китая как новый стратегический плацдарм в Азии; главная опора здесь, в Японии.

О, Макартур и его штаб знали, как обращаться с японскими реакционерами.

— Не будем заблуждаться, — рассуждали американские стратеги. — Нам нужна сильная Япония, ибо настанет день, когда нам придется столкнуться с Россией, и для этого потребуется союзник. Таким союзником будет Япония.

Была, правда, и «китайская группировка», которая считала, что цели США в Азии могут быть достигнуты путем «воспитания националистической третьей силы». Тут уж нельзя пренебрегать ни Чан Кайши, ни Мао Цзэдуном.

Все четко и ясно.

Когда я вернулась из поездки по югу Японии, то была ошеломлена новостью: в тюремной больнице умер подсудимый Мацуока. Ему были устроены пышные похороны. Офицеры армии США по распоряжению Макартура явились на похороны и возложили венки на могилу этого матерого военного преступника!

Два с половиной года длилась война нервов. К советским представителям относились не как к союзникам, а как к потенциальным противникам, старались изо всех сил отстранить СССР от контроля. Американские и японские защитники, объединившись, стремились любыми путями выгородить подсудимых и свести на нет усилия советского обвинения.

Американские адвокаты запугивали свидетелей, склоняли их к ложным показаниям, подтасовывали документы, прямо на суде открыли клеветническую кампанию против СССР. Они выдвинули сто одиннадцать возражений против наших доказательств. Они нагло требовали вообще снять все обвинения и закрыть Трибунал. Японский адвокат Такаянаги выступил с речью, прославляющей японскую агрессию.

Наконец-то я увидела бывшего императора Маньчжоу-Го Пу И. Он должен был выступать как свидетель обвинения. В августе 1946 года его привезли из Советского Союза, где он находился как военнопленный. Вот он, человек, черты жизни которого мне уже были известны! Сильно выпуклый лоб, сугубо «маньчжурский» затылок, полные, резко очерченные губы, широкие клочковатые брови. Он косил на оба глаза, что придавало взгляду неопределенность. Рядом с низкорослыми японскими генералами Пу И казался высоким. Одет он был очень элегантно: в черную пару и белоснежную рубашку с черным галстуком. Сопровождал его наш майор. Майор подозвал меня. Пу И галантно поклонился.

Перед этим у нас с майором состоялся следующий разговор:

— Допрашивать свидетеля будет сам Кинан. Вы, Вера Васильевна, должны очень внимательно следить за речью свидетеля. В случае искажения перевода американцами немедленно обращаться с протестом к монитору.

— Все поняла, — заверила я майора.

— Вы должны поговорить со свидетелем на китайском, английском и японском: вам нужно усвоить строй его речи, дикцию.

Я долго думала, как сделать беседу с Пу И более непосредственной и эмоциональной. И вдруг вспомнила о портрете экс-императора в военной форме, который достался мне от Тань Чэнжуна. Вот хороший повод!

Для порядка попросила у майора разрешения обратиться к свидетелю. Затем извлекла из своей полевой сумки портрет и, протянув его Пу И, попросила по-английски поставить свою печатку как автограф. Он растерянно смотрел на портрет. Усмехнувшись, спросил:

— Это что, одна из улик против меня?

— Я выпросила его у Тань Чэнжуна, — спокойно сказала я. Пу И был удивлен до крайности.

— Вы встречались с Тань Чэнжуном? Где? Когда? Он жив?

— Да, — ответила я, переходя на китайский. — Он остался в Бейлине и по-прежнему охраняет могилы императоров.

— Это невероятно! — воскликнул Пу И, механически переходя на китайский. — Он был моим воспитателем.

— Старик рассказывал мне, — сказала я по-маньчжурски. Звук родной речи произвел странное действие на Пу И, он слегка отшатнулся, как от удара, и тихо произнес:

— Не надо…

— Пожалуйста, не забудьте поставить свой автограф, — напомнила я ему по-японски.

Он быстро взглянул на меня, усмехнулся уже понимающе, достал из кармана печатку и приложил к портрету. Я поблагодарила.

— Госпожа старший лейтенант — истинный полиглот, — сказал он по-японски.

Разговор был исчерпан. Я откланялась.

Допрашивал Пу И главный обвинитель Кинан. Зал был набит до отказа, журналисты вопреки всем запретам старались протиснуться к свидетельскому пульту, заглядывали в рот бывшему императору. Ведь это была сенсация: допрашивают экс-императора Маньчжоу-Го! Вот в таком грозном обличье наконец-то пришла к Пу И мировая известность.

Допрашивали его восемь дней. Пу И давал подробные показания о планах Японии по порабощению Маньчжурии. Американский адвокат Доган прямо-таки выходил из себя.

— Мы требуем, чтобы свидетелю было дано указание говорить только о фактах, беседах, событиях! — кричал он.

Председательствующий австралийский судья Уильям Уэбб резко осадил зарвавшегося адвоката:

— Человек, занимавший такой пост, имеет право делать свои заключения!

Адвокаты всячески старались вывести Пу И из равновесия. Когда он заговорил о том, как японцы, генерал Умэдзу, насильственным путем ввели в Маньчжоу-Го культ богини Аматэрасу, японский адвокат писклявым голосом закричал, что оскорбления богини Аматэрасу — предка японского императора — совершенно несовместимы с восточной моралью. Пу И взорвался и в свою очередь крикнул:

— Но я же не заставлял японцев поклоняться моим предкам!

По залу прошла волна смеха, а японский адвокат сконфуженно замолчал.

Потом Пу И рассказал о том, как японцы отравили его наложницу Тань Юй Лин.

— Вы валите всю вину на японцев, но вы сами преступник, и в конечном итоге вас будет судить китайское правительство! — грубо оборвал его американский адвокат Блэкни. Этот же адвокат предъявил для опознания письмо, якобы написанное Пу И подсудимому Минами.

— Узнаете свое письмо?! — допытывался Блэкни. — Оно изобличает вас. Ваше место на скамье подсудимых!

Мельком взглянув на письмо, Пу И ответил:

— Письмо подложное. Я никогда не писал писем Минами.

Письмо в самом деле оказалось фальшивкой, а Блэкни как ни в чем не бывало продолжал свои наскоки на свидетеля.

Через восемь дней я простилась с Пу И. Навсегда.

Здесь уместно сказать несколько слов о его дальнейшей судьбе. Тридцать первого июля тысяча девятьсот пятидесятого года Пу И передали властям Китайской Народной Республики. В Китае его сначала посадили в тюрьму, потом объявили амнистию и разрешили проживание в Пекине. Сперва он работал в Пекинском ботаническом саду, затем стал сотрудником Комитета по изучению исторических материалов при Всекитайском народно-политическом консультативном совете. Написал мемуары. Был обласкан Мао Цзэдуном, по рекомендации которого Пу И избрали депутатом Всекитайского народно-политического консультативного совета. Стал бывать на официальных приемах и банкетах и, говорят, не раз сидел за одним столом с Мао.

Так замкнулся еще один круг: традиционный враг китайского народа, военный преступник превратился в консультанта по обычаям императорского двора.

Нет смысла рассказывать о всех 818 открытых судебных заседаниях, на которых мне пришлось присутствовать. За окнами конференц-зала неизменно изо дня в день валились с низкого неба тропические ливни, одежда и обувь не успевали просыхать. Тяжелые испарения огромного города душили меня по ночам. И каждую ночь мне грезился прекрасный храм Ураками, от которого осталась груда обожженных камней, мерещились пожары, улицы, забитые обломками и трупами. И пока мы заседали на холмах Итигая, невидимая радиация, разрушающая красные кровяные тельца, сводила в могилу тысячи японцев. Болезнь итай-итай — грозный дракон годзилла из древних японских мифов, пожирающий страну целиком… Злые духи тьмы — магацухи витали над каждым японским ребенком…

За эти тяжелые два с половиной года у меня созрело ясное представление о том, как развязываются современные войны. Заговор! Новая форма международной политики. Заговор Германии против всего человечества. Заговор Японии… Заговор клик. Конечно же юридическая природа заговора клики отлична от юридической природы уголовной шайки воров. Клика — это сверхбанда, захватившая управление государством и весь государственный аппарат. Это клика заговорщиков. Захватив государственный аппарат, она мобилизует его на службу своим преступным целям. Клика осуществляет заговор международных преступников. Банда остается бандой, преступным объединением.

Американская клика стремится создать «ситуацию силы». Это ясно как день. Атомный шантаж. Заговор против мира зреет. Опять вытащили на свет затаенную идею мирового господства. Два претендента на мировое господство побиты, сидят на скамье подсудимых. А Трумэн, Макартур и остальные из их клики все не могут поверить, что песенка капитализма спета и мечтать о мировом господстве — глубокий исторический провинциализм. Власть над стратегией принадлежит Советскому Союзу, какие бы там доктрины они ни выдумывали. Мне думается, что пресловутая «холодная война» впервые явно обнажила клыки именно на международных процессах военных преступников в Нюрнберге и в Токио, одним из первых ее теоретиков стал Джозеф Кинан. С одной стороны, политика с «позиции силы», с другой — «психологическая война», борьба против социалистической идеологии.

Американская стратегия превентивной войны зарождалась у нас на глазах. Отцом ее можно считать президента Трумэна. Война на Западе еще не кончилась, а он призывал немедленно произвести «пробу сил» с помощью «абсолютного оружия — атомного блицкрига против СССР» в целях искоренения большевизма. И это на пороге нашего вступления в войну с Японией!

В тот самый момент, когда мы напрягали все силы, стараясь не опоздать с выступлением на Дальнем Востоке, Трумэн отдал распоряжение прекратить с мая 1945 года поставки Советскому Союзу по ленд-лизу, срочно взыскать с нас все, что мы задолжали Америке. Была прекращена американская помощь районам, пострадавшим от войны, — Белоруссии, Украине.

Потом у американцев появилась доктрина «массированного возмездия», «подавления международного коммунизма».

Удивительное дело: словно бы уроки Нюрнбергского и Токийского процессов не произвели никакого впечатления на американских стратегов и геополитиков. Они без устали придумывают «равновесие страха», «центральную войну», под которой подразумевается ядерное военное столкновение между США и СССР; «периферийные войны между малыми странами», особые «национальные цели США», «мировой порядок» на американских условиях. Геополитики положили Мировой океан под микроскоп, и Мировой океан превратился в непрерывную географическую среду, имеющую узкие места, ключевые пункты коммуникаций между океанами, за которые нужно драться: Малаккский пролив, соединяющий Тихий и Индийский океаны, Красное море, Суэцкий канал и Панамский канал. Военные конфликты здесь якобы неизбежны…

На что надеялись американские адвокаты японских военных преступников, умышленно затягивая до бесконечности Токийский процесс? Может быть, на изменение международной обстановки, на «пробу сил»? Возможно. Но никакие уловки им не помогли. Даже то, что преступников защищали преступники. Не помогли провокационные выступления лжесвидетелей Блейка, Гуна, Хасимото, американского адвоката Кенинхэма; другого американского адвоката, Смита, защищавшего Хироту, Трибунал изгнал «за оскорбление суда», за подтасовку фактов. Перерыв для вынесения приговора длился свыше полугода. Ни один из подсудимых оправдан не был. Трибунал приговорил к смертной казни через повешение Тодзио, Итагаки, Хирота, Доихара, Кимура, Муто, Мацуи…

Того получил двадцать лет лишения свободы, Сигэмицу — семь. Остальные подсудимые были приговорены к пожизненному заключению. Мацуока и Нагано умерли в ходе процесса, Окава был признан невменяемым.

Таким образом, несмотря на ухищрения международной реакции, Трибунал сделал свое дело, хоть и не всегда проявлял последовательность. Так, заклятый враг СССР Сигэмицу отделался легким испугом: его ссудили только к семи годам тюремного заключения. Этого матерого поджигателя войны выгораживали адвокаты государственного департамента США и английского министерства иностранных дел. Запомнились слова песенки, которую мы распевали чуть ли не на школьной скамье:

Не грозитесь, Сигэмицы, — Мелко плаваете вы…

Приговор оглашен, стал достоянием газетчиков. Осталось привести его в исполнение. Но не тут-то было! Макартур не захотел отдать приказ о приведении в исполнение приговора Международного военного трибунала. Не захотел — и все. Доихара, Хирота, Кидо, Ока, Сато, Симада, Того подали апелляции. Вместо того чтобы представить их Трибуналу, генерал направил апелляции в Верховный суд США. Почему в Верховный суд? Разве он более высокая инстанция, чем Международный трибунал?

И, как ни странно, Верховный суд США в нарушение всех законов назначил разбор дела военных преступников. Эти беспрецедентные действия вызвали взрыв негодования всей мировой общественности и даже в некоторых японских кругах. Китайский член Трибунала Мэй и помощник обвинителя Лю выступили с решительным протестом, заявив, что Макартур злоупотребил своей властью, ущемляя этим права других наций. Возмутились филиппинцы, голландцы. Вашингтонский корреспондент агентства «Ассошиэйтед пресс» громогласно заявил, что решение Верховного суда США пересмотреть приговор, вынесенный Токийским трибуналом, означает вмешательство в международные дела. Американское правительство вынуждено было отступить — Верховный суд не стал пересматривать приговор. Макартур оказался посрамленным.

Осужденным, находившимся в камере смертников, объявили, что они будут повешены.

В эти дни в здании суда я встретила Маккелроя. С ним был плотный, среднего роста плечистый сержант с тройным подбородком. Крупные черты его лица, решительный рот и острые, пронизывающие вас глаза сразу же привлекали внимание. Я решила, что сержант сопровождает лейтенанта Маккелроя. Но все оказалось наоборот.

— Это тот самый Джон Вудд! Мне поручено его сопровождать, — сказал лейтенант многозначительно.

Сержант расплылся в добродушной улыбке.

— Я знаю русских по Нюрнбергу, — сказал он, — все вы симпатичные люди. Твердые, как железо…

Наконец-то до меня дошло: Джон Вудд… тот самый… Сержант, которому поручили привести в исполнение приговор над немецкими военными преступниками. Это он повесил Риббентропа, Кейтеля, Розенберга, Йодля и других. Теперь его привезли в Токио для исполнения приговора над японскими военными преступниками.

Мне почему-то сделалось жутко. Но этот парень, в котором нашла воплощение высшая справедливость, воля истерзанных народов, был доволен новым поручением. Он уже не принадлежал себе, своим родным, знакомым: он был почти символом — здоровый фермер, представитель своего народа, со стальными нервами, готовый карать зло собственными руками. Он душил злобную гадину, и ему не было дела до международных интриг генерала Макартура. Встреча с таким человеком тоже была своеобразным историческим моментом. «Респектабельность» начисто отсутствовала в Джоне Вудде — он считал, что всех, кто развязывает грабительскую войну, надо уничтожать.

И все-таки я наконец поняла: нервишки у меня слабые. Я видела, как на поле боя умирают наши ребята, и сердце разрывалось от скорби. Но сейчас не могла представить, как завтра вот этот Джон Вудд накинет петлю на шею Тодзио…

— Я преподнесу им новогодний подарочек! — сказал Вудд весело.

Первым на казнь должен был идти Тодзио. Он считался лидером японских милитаристов, самым главным преступником, душой клики.

В ночь с 22 на 23 декабря 1948 года в половине первого по токийскому времени в камеру Тодзио вошли солдаты охраны, американский офицер, переводчик и буддийский священник.

Офицер для формальности спросил фамилию, возраст и местожительство смертника. Затем объявил, что сейчас состоится казнь.

— Если вы хотите оставить завещание, устное или письменное, объявите его, — сказал офицер.

Тодзио слушал его стоя. Когда офицер закончил, Тодзио поклонился и протянул ему листок, испещренный иероглифами.

— Я не силен в английском, — извинился он осекшимся голосом, — но хочу, чтобы меня поняли прежде всего американцы. Смысл завещания вот в чем: «Не надо травмировать чувств японцев. Я прошу вас не допускать превращения Японии в коммунистическую страну. Американские лидеры сделали большую ошибку, разрушая антикоммунистические силы Японии. Разоружить Японию — это все равно что лишить ее помощи, когда воры готовы забраться к ней в дом. По вине США и Англии коммунизм делает успехи в Азии…»

Его провели через двор тюрьмы Сугамо, где уже толпились журналисты и члены Союзного совета для Японии. В небольшой железобетонной комнате с высокими стенами находился алтарь будды Амиды. Священник прочитал три завета Дай Мирйодзю Кйо. А потом сержант Джон Вудд накинул на голову смертника черный колпак.

В ту же ночь были повешены все приговоренные. Колесо истории сделало еще один оборот. На ободе колеса крупными буквами было написано: «Предостережение! »

В те декабрьские дни я прощалась с Японией. Снова громоздились буддийские храмы, сияющие красным лаком и позолотой; их тяжелые черепичные крыши парили над бренным миром; я проходила через обгорелые во время пожаров священные арки-ворота тории, символы Японии, останавливалась у многоярусных пагод; в глубоком раздумье застывала у ступеней синтоистского храма Ясукуни дзиндзя, что в переводе значит «Храм мира в стране». Милитаристы как-то незаметно превратили его в «Храм войны» — здесь почитаются души воинов, погибших за императора. А душ только за последнюю войну накопилось шесть миллионов! Храм до отказа набит белыми урнами с прахом погибших. Я видела, как люди в белом молчаливо стояли у колонн храма.

Новая конституция, составленная штабом генерала Макартура, запретила Японии вооружаться. Неужели все так и будет? Или это очередное американское лицемерие? Императора не отстранили от власти, и он раз в год присутствует в храме Ясукуни дзиндзя, поминая тех, кто погиб за него и «Великую святую богиню, освещающую небо» Аматэрасу Омиками — богиню империализма. Никто за все время не потрудился содрать со стен храма пропагандистские плакаты, рекламирующие «новый порядок» в Азии и «всеобщую мобилизацию национального духа».

Имелось у меня излюбленное местечко в парке Уэно. Но сейчас там было пустынно. До цветения сакуры еще далеко…

Простившись с парком Уэно, снова очутилась на узких улицах без тротуаров, где на каждом шагу преграждали путь ящики с отбросами.

В свое время я много читала о знаменитом Токийском университете, но за все тридцать месяцев так и не смогла побывать в нем: он находился далеко от центра города. Но я все-таки поехала туда, так как не знала, удастся ли еще когда побывать в Японии. Это был обширный городок в парке. Летом здесь шумела листва, а сейчас было пустынно и неуютно. Молчали четырехэтажные красные кирпичные корпуса, построенные под готику; плющ на их стенах был мертв. И вообще весь городок был мертв. Здесь никто не учился. А возможно, кто-то все-таки учился там, в глубине корпусов, но я не стала заходить в корпуса. Мне нужно было зрительное ощущение — только и всего, ибо я любила Японию рационально, как объект изучения. Но постепенно подобное отношение ко всему сменилось чем-то новым, незнакомым.

Почему-то здесь, в Токио, я часто думала об Эйко-сан. Удалось ли ей выбраться из Маньчжурии, охваченной гражданской войной?.. Маленькое хрупкое зернышко среди грозных жерновов истории. Я помнила ее улыбку, всегда благожелательную, приветливую. А может быть, я встречу ее на какой-нибудь из улиц Токио? Но увы… Эйко потеряна для меня навсегда. Так и не узнаю, вернулся ли ее муж Косаку из плена.

Что происходит сейчас в Маньчжурии, в Китае? Маньчжурия якобы полностью очищена от гоминьдановцев, их полумиллионная армия разбита, взят Чанчунь, Мукден. То была главная победа. Именно отсюда, из Маньчжурии, шло наступление на застенный Китай, как неумолимая волна. Занят после осады важнейший порт Северного Китая Тяньцзинь. И вот мы все были взбудоражены новостью: народными войсками взят Пекин! Гоминьдановский генерал Фу сдался со всем гарнизоном.

Воодушевление мое было так велико, что я окончательно поверила в победу китайской революции. Значит, не зря пролили кровь советские бойцы на полях Маньчжурии! Мы вложили в китайскую революцию заряд необыкновенной силы, заряд идейный и материальный. Маньчжурская революционная база стала-таки военно-стратегическим плацдармом китайской революции! На фоне побед народа как-то забывалась установка Мао на буржуазную республику. Народ не позволит… Было время, когда Трумэн не возражал против участия коммунистов в китайском правительстве. Теперь он исступленно вопил:

— Мы не хотим никаких коммунистов в китайском правительстве или в какой-либо другой стране, если можем этому воспрепятствовать!

Я изжила себя в Японии. Пора, пора домой. А потом буду проситься в Китай, в самую гущу событий. Говорили, что не так давно госпожа Сун Мэйлин, жена Чан Кайши, отправилась в Соединенные Штаты и попросила три миллиарда долларов у американцев. Госпожа Сун пыталась сыграть на антикоммунистических настроениях Трумэна. Но президент остался глух к ее мольбам. Общественность тоже. Больше того, Америка отозвала из Китая своих военных советников и офицеров.

— Проклятые торгаши, предатели! — бесновалась госпожа Сун Мэйлин.

А Трумэн и государственный секретарь Маршалл в это время прикидывали на счетах, во что им обошлась недавняя интервенция в Греции. Обошлась она в кругленькую сумму. На усмирение американцами Китая потребуется почти тридцать миллионов долларов! Решили больше не вкладывать средства в столь ненадежное дело. Лучше уж вложить их в Западную Европу, направить острие меча против СССР. Одним словом, дружба дружбой, а денежки — врозь… Широкая гражданская война в Китае подходила к концу — такое было ощущение.

Еще в сороковом году Мао Цзэдун писал: «Если не политика союза с Россией, если не союз с социалистическими государствами, то непременно политика союза с империалистами, непременно союз с империализмом». Эти слова мы принимали тогда как позитивную программу китайских коммунистов и иначе принимать их не могли. Мы не верили во вторую часть этого афоризма да и не могли поверить. Оказывается, уже тогда для его автора в этом высказывании содержались равноценные альтернативы.

Но когда пришла весть о падении гоминьдановского Пекина, нам показалось: гадание на иероглифах кончилось. Революция в Китае обрела устойчивые социалистические формы. Она победила раз и навсегда!

Могла ли я предполагать тогда на узких улицах Токио, что гадание на иероглифах затянется на многие годы.

Было одно стремление: поскорее уехать из Японии. Ностальгия задавила меня. Наверное, с самого начала я выбрала неправильно: знание языков будет неизбежно увлекать меня в другие страны, где нужно жить, работать, а неистребимая тяга домой, на Родину, превратит месяцы и годы за границей в жестокую пытку.

Прощай, Япония! Прощай… Ты готовишься встретить Новый год: под крутыми черепичными крышами с навесами появились толстые бамбуковые палки и зеленые бамбуковые стебли. Над тротуарами и развалинами повисли гирлянды разноцветных фонариков. Пьяные американские солдаты орут во все горло «Джингл белл» — старую песню о рождественских колоколах.

Я прожила с тобой, Япония, самое трудное для тебя время. Признаюсь, была у меня и своя, сугубо личная цель: понять, осмыслить. И вся эта жизнь — Хиросима, Нагасаки, Токийский процесс, — думалось, станет лишь разделом в моей диссертации, а возможно, монографии. Я прояснила кое-что для себя. И все же предстояло замкнуть самый большой круг, вернуться в Маньчжурию, Китай. Как говорят японцы: если хочешь отведать мяса дракона, полезай в море.

Два международных процесса военных преступников на памяти человечества… Они шли почти одновременно. Неужели двух процессов мало, чтоб навсегда отбить охоту к международным военным заговорам? Конечно же и в Нюрнберге и здесь, в Токио, судили вояк, дипломатов, бывших министров. А главные преступники — промышленники, все эти толстосумы — дзайбацу — разгуливают на свободе. И не явятся ли они ядром новых клик заговорщиков на новые времена?.. Причина неизбежно порождает следствие.

Клика заговорщиков… Существует ли она в Соединенных Штатах или только нарождается, ищет свою основную доктрину? Как повернутся дела в Китае?..

С такими мыслями я покинула Японию.

А в ушах звучали пророческие стихи бессмертного Исикава Такубоку, умершего еще до первой мировой войны:

Скоро придет мировая война! Словно фениксы, Воздушные корабли Стаями полетят по небу — И погибнут внизу все города!.. О, где же потом Мы построим «Новую столицу» свою? На обломках истории? На вымысле? На любви? Нет, о нет! На земле, Только здесь. На земле…

* * *

На этом можно было бы закончить мой репортаж из прошлого. Главное место в моих воспоминаниях занимают события тех лет в Маньчжурии. Не в Японии, а в Маньчжурии. И это понятно: я была свидетельницей рождения и становления такого исторического феномена, как Маньчжурская революционная база, которая в то время сделалась новым политическим центром революции. Пока Мао скрывался от гоминьдановцев в горах, именно здесь с помощью нашей страны создавалась основная ударная сила китайской революции, разгромившая потом гоминьдановские войска, оснащенные американским оружием. Здесь, в Маньчжурии, мы прежде всего передавали китайцам свой политический, военный, хозяйственный опыт, восстанавливали крупные предприятия, железные дороги, готовили специалистов. Потерпев поражение в Китае, американцы потерпели его в Корее, во Вьетнаме, в других местах земного шара. То была полоса поражений. Крупные поражения американского империализма, исчерпавшего себя. Его политика носит ныне конвульсивный характер… Империалисты пытаются брать реванш, потому и обратили снова взоры на Китай…

Япония осталась моей любовью. Я, как и в те давние времена, восхищаюсь моральной творческой энергией японцев, их культурой, их способностью возрождаться из пепла. К сожалению, американцам удалось многое по превращению Японии в свою военную базу. Конституция запрещает японцам иметь свою армию. Но они нашли лазейку: создали с помощью Макартура «войска самообороны». Полным ходом идет милитаризация экономики страны, пропаганда реваншизма, гонка вооружений. И за всем этим — монополистический капитал Соединенных Штатов. Японские офицеры проходят военную подготовку в США, изучают тактику и стратегию Пентагона. Один из премьер-министров Японии заявил, что-де «Японии, опираясь на свою экономическую мощь, необходимо быть готовой к тому, чтобы, заменив США, играть главную роль в Азии»… Сперва генерал Макартур разрешил японцам создать так называемый «резервный полицейский корпус», а потом корпус реорганизовался в «силы обороны», в состав которых входят сухопутные, морские и воздушные войска.

Я видела их танки, оснащенные электроникой и лазерной техникой. Они вовсю выпускают военные самолеты. Мало кто знает, что еще в 1970 году Япония вывела на орбиту Земли искусственный спутник. У них несколько атомных станций и десятка два, если не больше, атомных реакторов — в короткие сроки японцы могут изготовить десятки атомных бомб. В войсках ведется подготовка к применению ядерного оружия. Президент компании «Мицубиси дэнки» Кэндзо Окубо несколько лет тому назад откровенно заявил: «Я теперь убежден: Японии необходимо ядерное оружие…» Возродилась пропаганда милитаризма и самурайского духа. США имеют на территории Японии полторы сотни военных баз…

Одна беда у японских милитаристов: молодежь отказывается служить в армии. Не хотят повторять ошибки отцов. В одной из книг японских авторов Хосино Ясусабуро и Хояси Сигэо приводится любопытный случай.

В сочинении на тему «Защищайте мир» один из учащихся средней школы написал: «В настоящее время на земле противостоят друг другу страны «свободного мира» и страны коммунизма. У них есть большие запасы атомных и водородных бомб, у них есть крупные армии. Если между ними произойдет конфликт, это приведет к большой войне. Таким образом, взрослые люди своими руками могут нарушить мир, а ведь они должны быть друзьями. Растет ненависть между взрослыми людьми, но этого не хотят мальчики и девочки. Дети Японии, Америки, Советского Союза, дети всей земли хотят мира. И мы можем только сожалеть, что есть такие взрослые, которые хотят войны, и что нам, детям, приходится учиться у них и среди них. Но строить мир на всей земле будем мы — дети».

Сочинение попало к одному из крупных руководителей японских вооруженных сил. Случай был расценен как «подрывающий основы правильного воспитания в школе» и «наносящий ущерб авторитету вооруженных сил».

Корреспонденты газет беседовали по этому вопросу с учителем того школьника. Учитель с возмущением заявил, что ничего абсурдного во взглядах своего ученика он не видит и что школа стремится воспитать у учащихся правильные взгляды на жизнь. Он добавил, что бюрократы в министерстве просвещения «упорно пытаются столкнуть школу с правильного пути на ложный». И он решительно осудил действия упомянутого военачальника.

Большую сенсацию вызвало заявление генерала Макартура в американском конгрессе в июне 1951 года: «Я говорю вам, что война поставила вне закона те самые основные предпосылки, господа, исходя из которых ее использовали как конечное слово, когда политика оказывалась бессильной урегулировать международные споры. Война ныне несостоятельна в силу самой своей сути. Последние две войны показали это. Победитель должен был тащить побежденного на своем горбу. Если будет еще одна мировая война, то вы столкнетесь с такой разрушительной силой и с такими разрушениями, в условиях которых только те будут счастливы, кто будет мертв». Это уж, как говорится, из личного опыта. Японский школьник и американский генерал пришли к одному и тому же выводу. А устами младенца, как известно, глаголет истина.

Уж не под воздействием ли своих личных неудач сделал Макартур подобное заявление? Ему не повезло: президент Трумэн сместил его с поста главнокомандующего вооруженными силами США на Дальнем Востоке в ходе корейской войны. Увы, воинственный генерал потерпел тогда поражение, сенат привлек Макартура к ответственности. «Дело Макартура» в свое время вызвало большой шум.

А возможно, генерал учуял, что изменилась сама структура времени.

…Я иду по Тверскому бульвару. Падают листья, одевая землю в холодный огонь осени. Здесь жизнь кажется устойчивой, как будто и не было никогда исторических потрясений, горячих и холодных войн.

Отсюда Китай кажется далеким, словно бы не имеющим ко мне отношения. Но это не так. Я мучительно продолжаю думать о Китае, пытаюсь осмыслить то, что произошло и происходит там.

И снова я гадаю на иероглифах.