— Ну, Иван Павлыч, давай, брат, опять поговорим отвлеченно. — Отвлеченно — про диавола, стало быть. Этот диалог из повести Е. Замятина как нельзя лучше выражает суть понимания «отвлеченно-стей», с каким выходила разночинная интеллигенция в середине XIX в. на общественный простор. Основная масса разночинцев — поповичи, их устремленность к знанию во многом сдерживалась усвоенным с детства церковнославянским языком, церковными понятиями, бытом мелкого прихода. Желание познать современную мысль заставляло вчерашних поповичей постоянно совершенствоваться, изменяя и себя и, конечно же, свою речь. Стоит перечитать юношеские дневники Н. Г. Чернышевского, чтобы увидеть, как последовательно истребляет он в себе мертвечину схоластических отвлеченностей, приближаясь к жизни своего времени, как «выдавливает из себя раба» условностей провинциальной русской жизни (слова, впоследствии сказанные другим разночинцем, пришедшим уже из мещанства, — А. П. Чеховым). Аристократ В. В. Набоков, говоря о Н. Г. Чернышевском, издевается над этим естественным желанием человека развить в себе Духовность высшего порядка; точно так же в свое

время иронизировал над товарищами по университету, пришедшими из семинарии, и Л. Н. Толстой.

Разночинца не допускают в избранный круг. Как только ни называют студентов-разночинцев: и пивогрызы, и блошиное племя, и всяко. «Я обнаружу врага России — это семинарист!» — это ироническая запись Ф. М. Достоевского по поводу таких обличений. Одно из средств отчуждения — язык. Речь разночинцев XIX в. интересна как пример изменяющегося в новых социальных условиях языка, но также как один из источников современной нам речи. Их слова, манера говорить, способ логически излагать свои мысли надолго остались в русской словесной культуре. Одно лишь слово великолепно чего стоит (несмотря на язвительную оценку Л. Н. Толстого) !

Обратимся к «очеркам бурсы» Н. Г. Помяловского. В речи бурсаков многое восходит к книжным выражениям, но употребляются они в необычных сочетаниях со словами, общерусскими по звучанию и смыслу. Столкновением разностильных слов, приемлемых в обиходе, семинарская речь косвенно способствовала обогащению стилей литературного языка. Камчатка почивала на лаврах до сего дня спокойно и беспечно— бурсацкий термин Камчатка 'задние парты, на которых располагались лентяи' (вульгаризм), два церковнославянских оборота и нейтральное словосочетание спокойно и беспечно организуют фразу, типичную и для стиля самого писателя.

В обиходе бурсы много грубого. Обездоленные мальчишки друг на друге испытывают приемы воздействия, в том числе и речевого. Соответственно грубы и их слова. Они экспрессивны, хотя, в отличие от воровского жаргона, не имеют уклончиво-переносного смысла или терминологической однозначности. Сбондили, слямсили, стилибонили, сперли, стибрили, объегорили, облапошили — перебивая друг друга, кричат мальчишки. Каждое из этих слов имеет свою историю, взятое в отдельности, что-то значит, но здесь вырвано из контекста. Попадая в детской игре в этот увеличивающийся ряд, каждое слово как бы включается в общий для всех смысл, который подавляет все: 'украли'. Не существует ничего, кроме момента речи, все устремлено к экспрессивности выражения: кто острее скажет, кто ярче... Помяловский постоянно чувствует необходимость пояснить читателю смысл словесных упражнений бурсаков: «Сборная братия любила хватить, ляпнуть, рявкнуть, отвести кончик — эти термины означают громогласие бурсы». Излюбленная часть речи — глагол. В его лаконичности как бы сжимается вся совокупность возможных действий, с косвенным указанием на действующее лицо: отчехвостить, наяривает, дать раза, садануть, вытянул вдоль спины, что отмочил, ему влепили, шарахнуть по нотам, дергануть по текстам... Очень редко при этом у глагола возникает какое-то переносное значение. Но если возникает, то обычно по аналогии с существующими в другой социальной среде словами — как противопоставление им. В такой момент бурсак соотносит свою речь с речью «внешнего мира»: Семинарист срезался (то же, что в гимназии провалился): за определенным местом службы бурсака закрепляют—«техническое, заметьте, чуть не официальное выражение». И срезался и закрепляют в тех самых значениях известны теперь любому.

Если используются существительные и они похожи на глагол, во всяком случае, указывают на результат какого-то действия, обязательно, как след своей прошлой «глагольности», сохраняют глагольную приставку: озубки 'куски хлеба, остающиеся на столе от обеда', закоперщик 'друг' и Др. Если нет приставки, сам глагольный корень слова подсказывает, что и тут речь идет о действии: учеба — семинарское слово, возникшее «в пику» слову ученье (учение). Еще совсем недавно слово учеба воспринималось как грубое, ибо учеба связывалась с муштрой и зубрежкой (что справедливо). Его даже пытались устранить из литературного обихода, но газетные тексты, по-видимому, все же ввели его в оборот надолго. Стихия глагольности, акспрессивность «разночинной» речи роднит ее с народной, из которой она и происходит. Иностранных слов здесь нет, «отвлеченность» мысли коренится на славянизмах.

Выходя из стен бурсы или семинарии, поповичи оказывались на распутье. Большинство из них продолжало дело отцов. Лучшие уходили в науку, просвещение, изменяя не только себя, но и многих современников.