Однако и московская городская речь, тоже койне, в начале XIX в. стала образцом для писателей, на ее основе создавался литературный язык. За несколько столетий столица Русского государства создала свой тип койне, со своими особенностями.

Заимствованиями из других языков богата и московская речь, однако... Заимствовались в основном слова бытового характера, и притом через посредство устной речи. Обкатанные в произношении, такие слова попадали в литературный язык уже в их русском виде, Не так, как они произносились в греческом языке: па-Рус, а не фарос; огурец, а не агурк-ион; Чурила, а не Кирилл. Греческих, а затем и тюркских заимствований много, а слов, заимствованных с Запада, нет совсем (кроме древнейших, еще древнеславянских).

Произношение в Москве — компромисс между севернорусским и южнорусским,с некоторыми особенно-стями так называемого среднерусского наречия. Феодальная раздробленность эпохи средневековья привела к разделению древнерусского языка на многие говоры и диалекты. Историческое значение Москвы заключалось в создании общерусского варианта языка. Положение, следовательно, складывалось то же, что и в Петербурге начала XIX в. Петербургу предстояло собрать воедино социальные диалекты (жаргоны). Москва то же самое, но на два века раньше сделала с диалектами территориальными. Времена изменялись, материал для построения новых норм языка оказывался иным, но задача стояла все та же: из множества типов местной речи — наследия раздробленности державы — создать общерусскую норму.

Об ударении, произношении звуков, манере речи поговорим позднее. Это особый вопрос, он связан с устной формой бытования и сленга, и койне, и, наконец, просторечия. Сейчас — о словах.

Высокие книжные слова и выражения через язык церкви проникали в городское койне и скрепляли его— для всех это авторитетный источник. Прямых заимствований из церковнославянского языка было мало. Использовались формальные средства и общие правила образования новых слов, которые выработал церковнославянский язык. Появилось множество новых суффиксов, прежде бывших книжными, возникло много слов, иногда общего значения. «Столкнулись» слова одного значения, но разного происхождения, подчас с неуловимыми оттенками смысла. Приходилось выбирать, какое предпочесть, а какое отвергнуть: властитель — властелин, убиение — убитие — убийство, дан-ник — данщик, невежество — невежествие — невежественность, безумьство — безумие — беэумьствие, старость — староство — староствие — старчество, из-гона — изгонка — изгнание и сотни других. Не забудем, что таких рядов набиралось много, и лишь приблизительно было ясно, что общим для составляющих такие ряды слов является корень, а суффиксы всюду свои. Одни из них — разговорные, другие — книжные, третьи — причудливое смешение тех и других. Возникла проблема стиля: стало ясно, что только в конкретном тексте можно разобраться с богатством, полученным из веков.

И по части грамматических категорий накопилось много вариантов. Вот категория рода у имен. Более шестисот слов имели варианты (скажем, занавесъ — занавесь — занавеса). Какой вариант предпочесть? И новые заимствования из разных европейских языков в XVII в. вызывали подобное же колебание (залъ — зало — зала). Проходило время, и постепенно, слово за словом, язык очищался. Городская речь оставляла себе единственный вариант, руководствуясь при его выборе определенным принципом. Например, слово с отвлеченным значением предпочитало сохранить форму женского рода, с конкретным значением — форму мужского рода {занавес, зал). Объяснялось это влиянием книжного языка, поскольку в нем издавна отвлеченность выражалась именами женского рода (осознавалась еще идея собирательности, свойственная таким именам в древности).

Появилось множество новых слов и новых форм старых слов. Неожиданно оказалось, что многозначность (а точнее, нерасчленимый в сознании синкретизм значений) слова чрезвычайно неудобна, когда речь заходит о чем-то конкретном. Скажем, слово жена обозначало одновременно и женщину, и супругу, и социальный статус женщины в обществе. Также и мужь— и супруг, и мужчина, и звание (высокий мужь). Образованные от этих имен прилагательные позволили со-вдать новые формы: жена — женский, мужь — мужь-ской, а на их основе уже и новые слова: женьчина, мужьчина. Разговорная речь нуждалась в специализации жизненно важных слов, поэтому именно в московских памятниках XVI в. и возникают ряды: жена— женка — женьчина, мужь — мужик — мужьчина. Биологические, социальные, семейные характеристики человека по полу стали определяться самостоятельными словами. Семантическая дифференциация началась в московском койне, но пока лишь на уровне бытовой лексики.

Давно известные книжные слова тоже переосмыс-лялись в соответствии с социальными нуждами людей. Нынешние слова совесть и жизнь (жызень) совсем другого значения, чем были они до XVI в. Слова, ко-торые прежде были почти однозначными, но употреблялись в разных жанрах и стилях, пройдя все тот же путь «усреднения» значения, стали разграничивать важные понятия: живот 'биологическое существование'— житие 'социальное' — жизнь 'духовное'. Уже не в признаке-прилагательном указывалось подобное различие (мой живот, чистое житие, вечная жизнь), а в самостоятельном имени-термине. Это значит, что и понятие о соответствующих сторонах человеческой жизни складывалось в сознании и оформлялось в слове.

Питательной средой для «усреднения» прежде самостоятельных речевых стихий явилась в Москве деловая речь, язык документов, т. е., как ни странно, «язык московских приказов» — чиновная речь. Это была единственная форма письменной речи, которая одновременно использовала и церковнославянизмы и формы народного языка. Их не просто соединяли в одном документе, но и обрабатывали, редактируя текст и доводя до неких образцов. Престиж форм деловой речи позволял «разносить» речевую норму московских приказов за пределы столицы: в XVII в. всюду писали так, как дьяки в Москве.

Все это постепенно привело к стилистическому снижению некоторых жанров традиционной литературы. Так, и жития святых, и повести о военных действиях, и рассказы о житейских делах стали писать на более доступном простому народу языке, хотя в преобразовании книжных (письменных) вариантов речи были и свои отличия от того, что происходило в развитии устной речи.

Так неустанными трудами многих выдающихся и неизвестных нам по имени деятелей сложилась в Москве норма обычной для столичных жителей Ре' чи. «Москва — девичья», тут сохраняют народный склад речи и заветные формы старины. «Петербург — прихожая», здесь еще не все устоялось, все еще впереди, следовало пройти тот путь, который Москва у*е прошла. Пока же толпятся в этой прихожей самые разные люди...

Ситуация двух культурных центров обычна ДлЯ многих европейских стран. Соперничество двух столиц полезно для развития национальной культуры и-" как частный, но важный случай — ее языка. В ДреВ' ней Руси Новгород соперничал с Киевом, в средние века — Москва с Новгородом, в новый период нашея истории — Петербург с Москвой. Отмечена традиционно устойчивая сторона: в средние века — Новгород, в XIX в. — Москва. Сторона же, противоположная ей, на фоне традиции и развивает то новое, что требуется обществу в данный исторический момент. К этому новому обычно тянутся все окрестные центры, которые сами по себе не могут противостоять традиции государственного авторитета, но также нуждаются в изменениях. Возникает «мода» — на речь и на стиль жизни.

Сравним особенности Москвы и Петербурга в тот момент, когда они становились центрами развития — Москва в XVII в., Петербург в XIX в. Разумеется, нас интересует язык. В московский период в языке изменялась преимущественно форма, т. е. произношение отдельных слов, формы склонения и спряжения, интонация речи и т. д. В петербургский период по преимуществу изменяется семантика, т.е. значения слов, грамматических форм, синтаксических конструкций и пр. Конечно, дело не только в этом различии— история русского языка проходила свой собственный путь развития. Однако не случайно, быть может, что в XIX в., когда общественное движение вызвало к жизни конфронтацию славянофилов и западников, славянофилами стали преимущественно москвичи (которые ценили и культивировали старые формы национальной культуры), а петербургские западники предпочитали эти формы обновить — в соответствии с изменившимся содержанием жизни. Еще позже, в конце века, когда в университетских городах складывались филологические школы, призванные, в частности, объяснить законы развития языка, именно московская филологическая школа с ее преимущественным интересом к языковой форме (изучали грамматику) получила название «формальной», тогда как петербургских филологов больше всего интересовала семантика (значение грамматических форм, лексика и пр.); именно в Петербурге визникла сильная Лексикографическая традиция, стали выпускаться словари и пр. Сегодня противоположность между запад-никами и славянофилами, между «семантической» К «формальной» школами отчасти снята, но историческая зависимость публицистической и научной интерпретации идеологии языка и от различных этапов в Развитии языка вполне ясна. Таково первое различие.

Второе различие между московским и петербургским этапами развития языка состоит в преимущественном влиянии на норму устной или письменной формы языка. В Москве в основе образования городской речи лежала все же устная речь, в Петербурге такой основой стала речь письменная. Устноречевые особенности развивались в зависимости от письма и правил письма. Не случайно справочники по правописанию (орфографии) в Петербурге появились раньше, чем в Москве — справочники по правильному произношению (орфоэпии). Орфографический свод составил в 70-х годах XIX в. Я. К. Грот; произносительные нормы старомосковской речи канонизированы лишь в начале XX в., когда старомосковское произношение было уже на излете и его нужно было сохранить для потомков.

Третье отличие касается общекультурного фона, на котором происходило развитие городской речи. В Петербурге возникла принципиально новая ориентация— на Запад. Уже с петровских времен основной поток заимствований (и определяемых ими изменений) связан с влиянием западноевропейских языков: сначала стран протестантских (Голландия, Германия), затем — французский язык, после него немецкий и наконец — английский.

Итак, Москва и Петербург первой половины XIX в., в представлении современников, — противоположности, которым никогда не соединиться. «У нас две столицы,— заметил В. Г. Белинский, — как же говорить об одной, не сравнивая ее с другою?» Затем сравнение провели А. И. Герцен и другие писатели. Общекультурные признаки различения оказались такими.

Петербург — «воплощение общего, отвлеченного понятия столичного города», представляющий «этот раз-ноначальный хаос взаимногложущих сил, противоположных направлений...», «не столько столица, сколько резиденция». Это город двойственный: «...ни в одном городе нет столько разнородных элементов, столько различных классов и сословий общества».

Москва — хранительница традиций, она строилась долго — создавалась. Петербург же — город неисторический, «без предания», своим появлением он обязан реформам Петра I, возник «экспромтом», жизнь Петербурга только в настоящем...

В Петербурге «жизнь идет стремительно», «все Де' лается ужасно скоро», ему свойственна «лихорадка деятельности», здесь «вечный стук суеты суетствий и все до такой степени заняты, что даже не живут».

Москва живет «на авось», здесь стоит «мертвая тишина; люди систематически ничего не делают, а только живут и отдыхают перед трудом», она пребывает «в мещанском покое», но «нигде нет столько мыслителей, как в Москве».

Чиновники и военные составляют основное население столицы, поэтому «у петербуржца цели ограниченные или подлые, но он их достигает, ибо он работает»; основной вопрос здесь: «Где вы служите?»

В Москве основное население — купечество и баре на покое; здесь «есть люди глубоких убеждений, но они сидят сложа руки»; основной вопрос здесь: «Чем вы занимаетесь?»

Для Петербурга характерна общественная жизнь, «публичность», здесь множество газет, журналов, которые снабжают новостями. «Петербург, несмотря на свой вицмундир, любит пощеголять либерализмом и внешним лоском...», но в целом «в Петербурге все люди вообще и каждый в особенности прескверен»— однако жить можно только в Петербурге!

В Москве, напротив, царит «семейственность», т. е. тихая замкнутая домашняя жизнь: здесь «все люди предобрые, только с ними скука смертельная», при отсутствии печати они питаются слухами...

Множество внешних черт, вроде кофе и шляпок в Петербурге, чая и чепцов в Москве, тоже отчасти сказывается на формировании нового лексикона в столице, но не это главное. «Общий язык» Москвы противопоставлен «разделению языков» в столице. Неопределенно расплывчатой речевой стихии Петербурга противостояла внешне как будто единая по языковым нормам, устойчиво неподвижная Москва. Стабильность норм являлась гарантом правильности и чистоты речи— отсюда и внимание писателей к идеалу прошлого, к старомосковской речи. В девичью заглядывал не один поэт, в прихожую же ступал не всякий...