ПРИЗНАКИ КАЧЕСТВ

В древнерусском языке структурируется, оформляясь в самостоятельную категорию, совершенно новый класс имен — имя прилагательное. Неопределенность признака — возможного, предполагаемого или желаемого — сгущается в непреложность качества, выделенного сознанием как основного и неотменно определяющего именно этот, данный предмет — или явление, или лицо, или действие, — все, что таким качеством обладает как существенным своим свойством.

«Добри гостье придоша», — язвительно говорит Ольга при появлении своих «кровников», которым уже приготовила месть за смерть своего мужа (Лавр. лет., 15, 945 г.). Это неустойчивый признак «недобрых гостей», который и понимается сторонами в прямо противоположном смысле. Положение определения при основном слове в высказывании неустойчиво. Можно сказать «гостье добри», можно говорить «мужь добръ», но можно иначе: «добръ мужь». При неопределенности значения самого определения возникает ускользающая от внимания точная связь признака с данным лицом. Такой признак равен любому имени собственному: к чему прилепили — то и определяет. Иваном может быть всякий — но этот Иван мне нужен. Добрым может быть всякий — но добр ли он?

Определенность возникает при соединении определения с указательным местоимением, которое выполняет роль определенного артикля. Добри-и людие, добри-и мужи... — это уже точно установленное качество данных лиц, которое превращает все сочетание в своего рода понятие, конкретное и... понятное. «Добрые люди» средневековых источников — это термин, выражающий устойчивое качество состоятельных горожан.

Полное (местоименное) прилагательное становится именем прилагательным, оно выделяет постоянный или типичный признак, то есть фиксирует качество. Фольклорные тексты сохранили древнейшие обобщения такого рода: белый свет, горе горькое, красная девица, добрый молодец и мн. др. Признак этически нейтрален и может быть развернут в любую сторону: добри гостье можно понимать по-разному. Качество, выделенное сознанием и представленное в виде прилагательного, обладает этическим свойством оценки. С помощью постепенно накапливавшихся рядов прилагательных формировалась ценностная модель восприятия мира.

БЫСТРЫЙ, СКОРЫЙ, БОРЗЫЙ

Быстрота и стремительность ассоциировались с быстрой реченькой, скорой ящеркой, борзым комонем (конем). Растеклись по лику земли сотни славянских Быстриц, а понятие о «быстрине» реки сохранилось до сих пор. Точно так же борзые по-прежнему гоняют зайцев на охоте, а борзый конь известен нам из детских сказок. Быстрый — ‘ясный, проницательный, бодрый’, в древнейших индоевропейских языках этот глагольный корень значил ‘бросаться вперед; бурно рваться’. Быстрота связана с подвижностью и может быть только у живого. Вот почему народная песня так любит «быстру реченьку» — она несет к милому, живому-не убитому. «Быстрина у реки» — очень древнее значение, в древнерусском встречается часто, даже в поэтических текстах: «Слезам же текущимъ отъ очию его, речьнымъ быстринамъ подобящеся» (Батый, 113); «и абие (тотчас) взя его быстрина и пловяаше посредѣ» (Жит. Вас. Нов., 399). Этимологи предполагают такое развитие смысла: ‘бодрый, энергичный’ → ‘живой’ → ‘скорый’ → ‘ясный, прозрачный, проницательный’.

Борзый под стать «быстрому» и значит то же самое, но с неизбежно самостоятельным оттенком; в литовском burzdùs значит ‘подвижный, живой’, а сербское слово бр̀здица — ‘горный поток’.

Движение и есть жизнь, но жизнь как ее понимали в древности: как перемещение в пространстве.

Скоро ‘почти, как только’ передает значение стремительного изменения; на это указывают и древнейшие этимологические связи с родственными языками: ‘быстро прыгать, спешить’ и т. д. Корень тот же, что и в слове ящерица; два близких по звучанию корня со временем изменили свое произношение, однако воспоминание о стремительности ящерки сохранилось; ее перемещение почти невозможно уследить глазом.

Все три слова в древнерусских текстах распределены следующим образом.

Быстро употреблялось только в значении ‘быстро’. Быстрой может быть речка — с быстрой и потому чистой водой. Стремительный поток может быть быстрее птицы (Жит. Вас. Нов., 399). В своих странствиях игумен Даниил видит: «Течеть же Иорданъ быстро и чистъ водою» (Игум. Даниил, 45). В «Слове о полку Игореве» слово встречается один раз: «брезѣ быстрой Каялы (реки)»; никакого скорого в этом памятнике нет.

Быстрым может быть ум. «Быстрии умомъ уже уразумѣша», — говорит проповедник XII в. Сочетание слов явно заимствовано из переводов с греческого; в старославянских памятниках быстрость — это ‘сметливость, остроумие’, а быстрота — ‘бодрость’. Живой и бодрый всегда быстр. Все видовые признаки общего рода складываются в качество.

В переводных «Хрониках» часто используют слова от этого корня, утверждая, например, что быстрь — это порыв, натиск. В целом же древнерусские книжники не очень уважают корень быстр-, для них он все еще связан конкретно с обозначением речных стремнин. Понимают они и метафорическое сравнение ума с рекою, быстрою, а следовательно, и чистою — надо понимать, в помыслах. Зато другое слово, которого в старославянских памятниках как раз и нет, у наших предков в чести: бързъ. Борзый — быстрый, бодрый, изнутри сила так и прет. Борзые кони, молнии, корабли (в текстах о Борисе и Глебе уподоблены борзым коням). В «Слове о полку Игореве» шесть раз употребляется слово комонь и всегда как выразительный образ боевого коня («престижного коня» (Топоров, 1980, с. 192-198)), четыре раза с эпитетом борзый. Слово комонь архаичное, обозначало ржущего коня, который рвется в бой. Признак «борзого» в этом сочетании становится типичным, превращаясь в устойчивое качество боевого коня (борзый конь). Оттенок смысла, связанный с обозначением некоторой неконтролируемой торопливости, присутствует в употреблениях этого слова. «Твори достойное правило с любовью, тихо не бързяся» (Поуч., 108), а в переводе «Пчелы» тяжелобольному не советуют особенно надеяться на быстрое излечение (ου φαυλόν είσιν ‘не просто, не легко’) — «чаяти есть борзо излѣченья» (Пчела, 8).

Что же касается скорого, это слово преобладает в древнерусских текстах, оно значит ‘быстрый, внезапный, не медлящий’, а скоро — ‘вскоре, тотчас, немедля; легко, крепко’. Скорая смерть, скорые молнии, скорое утешение, скорый врач, скорый на помощь...

Скоро всё чаще употребляется во временном значении (‘тотчас, сразу’), тогда как быстро по-прежнему сохраняет пространственное значение. В житиях и в воинских повестях скоро всегда значит ‘быстро’: «Скоро въстани и поиде» (Жит. Авр. Смол., 3); «хощеши соблюсти землю свою, то скоро прииди ко мне» (Жит. Ал. Невск., 7). Впрочем, наречие скоро многозначно. В «Печерском патерике» «больной же скоро въставъ» — быстро и тотчас, да еще с дополнительными оттенками смысла, нечто вроде ‘легко’, ‘кротко’ — как угодно. Быстро же — только ‘быстро’.

Очень важное различие; оно обеспечило сохранность обоих слов.

В оригинальных древнерусских текстах, например в «Сказании о Мамаевом побоище», основными словами по традиции являются скоро, скорый: «послав скорые гонцы», «велел скоро готовится», «повелѣ скоро быти», «скоро възвратися» и пр., и трижды слово борзъ, всегда в какой-то связи с боевым конем. Художественный текст символичен, он нуждается только в словах, способных выразить определенный подтекст описания. Поэтому ничего «быстрого» в «Сказании» нет, а во всех воинских повестях воины «в борзѣ едуть на конихъ» — на чем же еще? Борзо, как слово местное, постепенно охватывает все случаи употребления, всегда выражая высшую степень быстроты и скорости; время и пространство через акт движения здесь совмещены в общем представлении.

Есть между этими двумя словами еще одно различие. Со временем наречие скоро получило значение будущего времени («скоро будет»), а быстро — настоящего («быстро есть»). Наречие борзо в такое противопоставление не вошло, выражая общее качество, данное вне времени. Это указывает на книжное происхождение данного распределения во времени — сейчас и потом, ведь наречие борзо — народное слово, и в фольклорных текстах оно всегда соотносится с прошлыми действиями. Само же противопоставление «во временах» очень важно, оно отражает разнообразные поиски средств выражения времени и пространства в их разъединенности, желание обозначить время и пространство в отвлечении от движения времени и от размещения в пространстве. Пользовались любой возможностью сделать это, но избранный путь вел в тупик.

Слово скорый многозначно. В древнейших переводах оно могло передавать значение ‘тщательный, точный’: «скоропытьны судья» — тщательный в своей работе; «пища скоросучащаяся» — удобоваримая (εύπεπτον) и т. д. В других переводных текстах синонимами к слову скоро выступают напрасно, просто, тепло и тъщьно — слишком разные по смыслу, чтобы оставить их без внимания.

Семантическое сближение этих слов всегда случайно, они встречаются редко, преимущественно в переводных текстах.

В Новгородской летописи под 1092 г.: «Да аще кто изъ истьбы вылезеть, напрасно убьенъ бываше», — здесь говорится о неожиданной, внезапной смерти. О смерти скорой. В переводной «Хронике Георгия Амартола» греческое слово αυρόως ‘сразу’, переведенное славянским скоро, помечается глоссой напрасно; греческое слово θερμοτέροι ‘теплота’ переводится с глоссой «теплѣише, рекше (т. е.) скорѣише» (с. 326 и 209). Выражение το θερμόν της πιστέως в «Златоусте» переведено либо как «скорую вѣру», либо буквально как «теплую вѣру». В некоторых переводах книг Бытия первоначальный вариант Кирилла и Мефодия — попрость — заменено на более понятное наречие скоро (Михайлов, 1912, с. 301). Древнерусские простый, напрость значат ‘легко, без труда’, а такое значение присутствует и у слова скоро. «Теплъ на любовь Божию», — говорит Нестор о Феодосии Печерском — скор на веру.

Значения всех этих слов текстуально пересекаются, но от случая к случаю, неуверенно, пробными сопоставлениями на основе ассоциаций по смежности. Возникают и развиваются вторичные, переносные значения слова, косвенно указывая на семантическую безграничность слова скоро, скорый. Главное в этом слове — представление о стремительности, легкости, внезапности, а также о качестве, связанном со стихийной жизненной силой.

Последнее подтверждается смыслом другого древнего слова, текстуально совпадавшего со словом скоро, — ядро, ядрый ‘сильный; скорый’. Ядрило — корабельный парус, который гонит судно под тугим напором ветра. Кирилл использовал это слово в ранних своих переводах, и только позже его стали заменять словом скоро, скорый. Русское ядреть — ‘приобретать силу’, этимологи связывают этот корень с именем древнего бога Индры; греческое αδρός ‘полный, зрелый, сильный’. Ядреный. В старославянских текстах возникало смешение этих слов, оно распространялось и на производные: ядрописець и скорописець, в древнерусском им соответствовало слово борзописець. В старославянском уядрити — то же, что и ускорити, в древнерусском это уборзити; в качестве единственного сохранилось ускорити — как слово, понятное восточным славянам и, кроме того, отражающее временную перспективу движения.

Необходимость в расчленении временных и пространственных признаков постоянно ощущается. «Премудрый Менандр» заметил, что «оженивыйся борзо — скоро раскаеться послѣ» (Менандр, 7): быстро женившийся скоро раскается. Здесь налицо все признаки древнерусского перевода, включая и расположение наречий. У южных славян тот же афоризм читается иначе: «оженитися тщаися — раскается послѣжде» (γαμειν ο μέλλων έις μετάνοιαν έρχεται — собравшийся жениться получит сожаление). В древнерусской версии соотношение борзо — скоро дано как ожидаемый результат, как прошлое и как будущее. Самое интересное, что в греческом оригинале никакого указания на быстроту или скорость нет. Это — добавление славянского переводчика, его понимание печального сего дела.

В самом древнем записанном восточнославянском сказании: о Варяге и сыне его Иоанне (которого в начале княжения Владимира хотели принести в жертву Перуну) — Варяг пренебрежительно отзывается о языческих богах: «Не суть то бози, но древо исткано бездушьно и помалѣ съгнѣеть!» Еще одно указание на «скорое» изменение; в других текстах того же времени этому выражению соответствует сочетание въборзѣ, на борзѣ — более точное и притом свое, восточнославянское. Вот только значит оно не ‘вскоре’, а ‘тотчас, сейчас же’. До XIII в. русич не помышляет о том, что будет «вскоре», его интересует то, что может случиться сейчас же или, на худой конец, по малѣ (времени). Это связано, скорее всего, с неразработанностью идеи отвлеченно будущего времени, и потому живость быстроты на будущее не распространялась.

В «Сказании о Соломоне и Китоврасе» описывается умывание: «Отроци же нача умыватися твердо и борзо, а девици сладко и мяхко». «Борзость» противопоставлена «сладкости» движений, уже начисто лишенных порывистых движений «конского» происхождения.

Мастер художественной речи XII в. Кирилл Туровский, описывая праздничное шествие больших масс народа, дал сложный образ быстрого перемещения. Вот какую градацию движений он описывает: старцы быстро шествоваху... отроци скоро течаху... младенци яко крилати окрестъ паряще...

Старцы чинно шествуют, их скорость — быстрота речного потока. Юноши текут скоро — это уже стремительность порыва. Что же касается детей, то они буквально летят как на крыльях, что, конечно же, и есть предельно возможная скорость передвижения. Борзо в этот текст не могло попасть, как слово простонародное и грубое, но если бы такое стало возможным, наречие борзо было бы отнесено именно к «младенцем». Такова иерархия скоростей в Древней Руси. Быстро — скоро — борзо.

Парадоксально это внутреннее противоречие между смыслом словесного корня (который беспредельно синкретичен, и на современный язык, по существу, может быть переведен множеством близкозначных слов) и его привязанностью к одному предметному значению — своему собственному, из которого он и вырастает как типичный признак качества. Вряд ли случайна подобная несводимость смыслов в «семантический фокус»; что-то за этим скрывается.

Но что? Тут можно сделать лишь предварительное предположение. Оно основано на фактах, но сами факты расплывчаты, их можно толковать по-разному. Предположение таково.

Смысловая привязанность каждого из трех прилагательных к определенному существительному есть результат общей связанности слов в речевой формуле. Прилагательное определяет существительное типичным признаком различения, род делает видом.

А синкретически нерасчлененная «многозначность» каждого из определений установлена связью признаков с конкретным предметом. Предметное значение в самом имени существительном представлено как типичное качество «вещи». Быстр потому, что еще «жив», и следовательно, «бодр», а уж бодрый всегда «скор», не говоря уж о том, что он проницательно «ясен». Метонимическое скольжение признаков определяется реальностью «вещи», с которой снято обобщенное качество. С быстрой речки, со стремительной ящерки, с ретивого боевого коня. Совокупность признаков в слове отраженно являет вещь в ее качествах, а там уже все просто: что в данной речи из признаков качества станет важнее всего, то и выделим. Общее качество осознается по признакам. «Вещность» слова включает его в «вечность».

НАПРАСНЫЙ И ТОЩИЙ

Оба эти слова также передают стремительность движения или неожиданность появления.

Напрасный не только ‘неожиданный, внезапный’, это слово одновременно значит ‘суровый; вспыльчивый’, т. е. передает все возможные со-значения общего качества действия — неожиданности и стремительности, множественность оттенков личного отношения к идее быстроты и скорости.

В этом источник семантической близости к определению скорый: вспыльчивый, прежде замкнутый на суровой своей таинственности, внезапно переходит к неожиданным действиям... никакой логики, никакой зависимости от обстоятельств. Вспыльчив — и этим все объясняется.

«Не буди гнѣвливъ — ни напраснивъ буди» — поучает своих прихожан первый новгородский епископ Лука. Гнев вызывает напраслину.

Поскольку корень этого слова тот же, что и в глаголе просити, можно отыскать смысловые нити, ведущие и к такому значению: напраслина, клевета, неожиданный оговор.

Таково значение этого прилагательного в древнерусском языке, и таково понимание внезапности. Это — отсутствие всякой связи с предыдущим во времени и с окружающим в пространстве; своего рода помутнение разума, источник которого известен: гнев.

С конца XII в. жизненный опыт славян обогащает слово еще одним значением, которое логически вытекает из основного: ‘суровый, жестокий’. Такое значение было реально в жестокие века Ига, а после XIV в. оно уступило место более мягким значениям, типа ‘пустой; ненужный’. Это значение — ‘бесполезный, пустой’ — и дошло до нас с XVI в. Другие времена — поэтому признаки общего качества для вызывания представлений о «напрасном» избраны совершенно иные, чем прежде.

«Напрасная смерть» поразила князя — неожиданная для всех. В конце XII в. стало возможным сказать иначе: «приключися наглая смерть» (Нифонт, 1219 г.). Образное выражение, не больше? Мы и сегодня, сожалея о смерти кого-то, можем сказать: «наглая смерть вырвала...». Наглый здесь также — неожиданный и стремительный, а потому и напрасный. С конца XIII в. появляется и современное выражение «внезапная смерть». Это — суровые времена, в которые неожиданность смерти воспринималась и наглой и напрасной, т. е. не только быстрой и неожиданной, но еще и страшной, и безнадежной. Все перечисленные созначения содержатся в словах наглый и напрасный, но многих из них нет в слове внезапный.

По исконному смыслу корня наглый — ‘проворный, быстрый’ (Варбот, 1965); таково выражение решительного действия как результата страстного желания «здорового, сильного тела». В «Азбуковнике» XVII в. «наглость — напрасньство еже внезапу възгорѣтися на ярость и огорчати гнѣвомъ» — «лютое возъярение», и ярость и лютость сразу.

Вънѣзаапу, внезапный — слова из церковнославянского языка — обычны в переводных текстах. Общим корнем их является *ăр ‘полагать, желать’, т. е. все-таки как-то учитывать возможность предстоящих действий. Запъ в древних переводах значит ‘мнение’, заяпъ — ‘сомнение’. Человек без «заяпа» — без пытливости, «быти без заяпа» — попасть впросак. Но что касается вънѣ-за-ап-у, здесь все иначе: это значит не иметь никаких сомнений относительно дела. Все попутные созначения слов наглый и напрасный в выражении «внезапная смерть» устранены, осталось только утверждение в неожиданности самого события. Это не просто «скорее», не совсем «напрасно», не только «быстрее», но обязательно и всегда одно и то же: «внезапнее».

Древняя Русь внезапность события не ощущала в отрыве от самого явления или действия, с которым оно было связано; теперь же это качество выделилось (словесно) на правах обобщенно самостоятельного. А в таком случае во всех остальных словах, когда-то имевших отношение к выражению внезапности, такое значение исчезает, и происходило это до XIV в.

Вот еще одно слово данного ряда — тъщьный. Значения его — ‘скорый’, даже ‘поспешный’, почти что ‘усердный’. Отсюда и тъщатися ‘спешить’, но также и тъщета ‘суета’. Избыток усердия всегда суета. Древнерусская «тщательность», оказывается, к нашей тщательности отношения не имеет — тогда это была всего лишь поспешность. Только окончательно утратив семантические связи с исходным корнем тъщ-, тщательный стал признаком положительным. Тъщь — это ‘пустой’, внутри ‘полый’ и потому совершенно ‘невзрачный’.

Понятно, что тъщьный является «быстрым» по причине внутренней пустоты и легкости: «таковый влазить въ церковь и тъщими словесы молится» — ничтожными и пустыми, и быстрыми. Такая «скорость» осуждается, как скорость ее понимают только в сочетании с другими словами. Если переводы Феодосия Печерского осуждают «разума тщивую мысль» (Жит. Андрея, 177) или молитву «тъщими словесы», в такое осуждение входят не быстрота разума и не пустота мысли, а ее ничтожность. Тем не менее в наречной форме этот корень сохраняется в своем новом значении. В древнерусском переводе книги «Есфирь» (здесь много оригинальных выражений) описывается появление посланцев: «иже ѣздяху на коних борзых», они «внидоша борзо въ натъщь по рѣчи царевѣ» (VIII, стих 14). Вот стремительность придворных! Вошли (ворвались) быстро, тотчас, но при этом вовсе не неожиданно, поскольку вошли они по зову царя. Натъщь то же, что и борзо, но если борз стремительный в порыве, тъщь — просто легкий в действии. На это указывает расхождение в списках «Пандектов Никона»: в русском «тоще створи» — в болгарском «легко сотвори»; и еще: «муж жену не тощи въспрѣщаеть» (Пандекты, 239) — на что болгарский редактор советует «съ слабостию стягнути» прутом. Вообще борз — огненный (конь-огонь), тогда как тъщь обделен красками и яркостью переживаний. Слово того же корня, что и тъска.

Осталось сказать о последнем слове данного семантического ряда. Представление о скорости содержалось и в слове ясный. «Как слово ясный совмещает в себе понятия света и скорости, так сербское бистар (быстрый) означает ‘светлый’», — писал А. Н. Афанасьев. В слове ясный «первоначально соединялось понятие о стремительной скорости света... Народные русские песни до сих пор величают сокола свет-ясён сокол, т. е. птица, быстрая, как свет, как молния» (Афанасьев, 1, с. 489). Выражение на яснѣ известно древнерусским текстам; это соответствие греческому αιθριος ‘находясь на открытом воздухе’. Кирилл Туровский призывает «да слышатъ ясно вси» — имея в виду четкость произнесения. Ясный сокол в русских фольклорных текстах — то же, что известные нам уже скора ящерка или борзый конь. Один из признаков «вещи» выделился как общее качество, от вещи отчужденное.

Теперь мы можем соединить все имена прилагательные, выражавшие в древнерусском языке идею быстроты и скорости. Каждое из них использовалось с определенным оттенком смысла, а само по себе слово выступало как бы символическим знаком замещения родового (содержание понятия) конкретно-видовым (его объем).

борзо — это быстро, но в ярости, яростно;

быстро — это быстро с бодростью;

нагло — это быстро и проворно;

напрасно — быстро, но с долей неожиданности;

просто — это тоже быстро, но открыто и без затей;

скоро — не просто быстро, но еще и немедленно;

тепло — быстро, но с сердечным расположением (горячо);

тъщьно — быстро с легкостью и усердием;

ядро — быстро, но с напряжением сил;

ясно — так быстро, что глазом не уследить: всё в блеске.

Родовой смысл предполагается скрытым за конкретными (видовыми) значениями каждого из этих слов, но в каждой отдельной формуле текста одновременно присутствовали оба значения: и род, и вид — типичная особенность метонимического типа мышления в эпоху господства символов.

Их следовало развести на отдельные формы-словесные знаки. Обобщить родовые признаки, отчуждая их от конкретности словесного значения и от данности словесной формулы.

Так постепенно происходило обобщение представлений о быстроте и скорости. Отметим еще одну подробность: слово быстрота использует русский разговорный суффикс, а слово скорость — соотносимый с ним славянский. «Быстрота» для русского все еще в большой цене. «Скорость» — чужое достояние. Русский не спешит в суете земной: запрягает долго — но едет быстро.

ПРОСТОЙ И ДОБРЫЙ

Герой, самоотверженно... Подобных слов не было в древнерусском языке, уже само их звучание показывает, что эти слова составлены искусственно по образцу других или заимствованы, причем довольно поздно.

Героическая эпоха, насыщенная самоотверженными подвигами, не имела соответствующих обозначений. Не имела, потому что ничего героического не видели в своей деятельности ни воины, ни ремесленники, ни крестьяне. Слова, отчасти близкие по значению к столь возвышенным современным, такие как богатырь, уже были известны на Руси, но почти не употреблялись. Не надуманное, а действительное соборное сознание и мысли не допускает, что богатырствует разбойник князь или его надсмотрщик тиун, или вороватый боярин. В русском сознании богатырь тот, кто жизни не жалеет за народ, кто бескорыстен и честен, кто справедлив.

И высшей формой признания на Руси было: добрый человек.

Мы уже заметили по другим характеристикам, что добро представало как материальное воплощение блага, которое оставалось слишком возвышенным обозначением всего хорошего. В русском произношении именно бо́лого выражало идею хорошего, самого лучшего, отличного. В «Слове о полку Игореве» не бологомъ — не к добру, а книжная форма благо не употребляется.

Долго так оставаться не могло, потому что слово Благо связано с обозначением Божественных сил и энергий, к простому человеку его отнести трудно. Благой в русских говорах и теперь означает ‘дурной, плохой’, ‘злой, сварливый’, даже просто ‘сумасшедший’ (СРНГ, 2, с. 306-308).

Но и противоположное Благу Зло не слишком конкретно. Не всякое зло плохо, не все плохое — зло. Сопоставления, приведенные в «Толковом словаре» В. И. Даля, показывают близкое родство сразу многих слов, соотносимых с представлением о плохом. Зло — худое, лихое, плохое, противное, лютое, тяжкое, жестокое.

Добродушие русского человека простирается настолько далеко, что «злого человека» он напрямую видит лишь в том, кто истребляет близких своих. Вот только один пример. Далеко на краю земли, уже за Индией, «есть иная страна, в нейже суть люди, иже состарѣются отцы и матери их, и онѣ убиваютъ ихъ и, сваривъ, снедают, сотворяюще праздникъ. И аще кому в нихъ не случится ясти, и оне того зовут злым человеком» (Луцидарий, 48). Злой человек в изнаночном царстве — тот, кто не поедает своих родителей. Он «зол» (с точки зрения аборигенов), потому что не следует установленным обычаям поедать престарелых родителей. Зло не в факте поедания, а в приверженности нравам. Так нравственные и социальные критерии определения доброго и злого меняются местами, запутывая понимание дел.

Социальная иерархия отношений в феодальном обществе постепенно усложняла соотношение характеристик, словарь обогащался все новыми формулами противопоставлений, которые подстраивались под традиционную оппозицию добрый человек — простой человек. «Добрый человек» стал «состоятельным человеком», у которого много «добра». Изменилось и представление о простом.

Простой — целомудренно чистый и потому доверчиво открытый; он свободен в проявлении своих чувств. «Просто рещи» — сказать прямо, без утайки (Игум. Даниил, 96), «просто стоять» — стоять прямо (Амартол, 207). Семантический синкретизм корня усложняет определение смысла, особенно в устойчивых формулах речи, которые проходят через столетия без видимых изменений. К таким выражениям относятся, например, «съпроста рещи» или «простъ человѣкъ».

Первое из них переводит конкретные греческие выражения и уже поэтому не является ни калькой, ни заимствованием. В «Изборнике» 1073 г. к славянскому сочетанию ближе всего греческое απλως δε φάναι ‘просто (прямо, без прикрас) сказать’, что позже видоизменилось в разговорную формулу «просто молыть» (у Аввакума), т. е. «проще говоря»; реже встречаются σχεδόν ειναι ‘находиться близко’, ‘пожалуй’, и άπαξ άπλως ‘тотчас, разом’ — в первом случае пространственное, в остальных — временное сближение двух высказываний. Действительно, просто — значит открыто, там, где пустота. «И просто рещи, подобно есть тому» — σιαφέπει γάρ ουσέν (‘а именно’ в Пчеле, 63), συνελόντι φάναι ‘вместе с тем сказать’ (Ефр. Кормч., 141). Многие из греческих выражений имеют значение ‘вообще’, которое, видимо, и было основным для данного сочетания; в оригинальных текстах «и овощь, и медъ, — и спроста рещи, — вся, еже на потребу болящимъ (Чтен. Борис, Глеб, 5); «...таже греческый, и спроста рещи, — всѣми языкы» (Печ. патерик, 128; также 126 и др.); «и разноси хоромы, и товаръ, и клѣти, и жито из гуменъ, и спросто рещи — яко рать взяла» (Ипат. лет., 314); также и в форме «просто рещи» (Александрия, 28). Значение ‘вообще’ — в целом — очень близко к значению греч. γάρ ουσέν, обозначающего пустоту, которая скрывает в себе все, обобщая перечисленный ряд событий, лиц или предметов собирательным словом. Появляется привкус безнадежности, поскольку именно открытая пустота всего и есть законченная целость. «Изборник» 1073 г. утверждает: если уж грешен, то молись не молись, а «молитва ти будеть акы гнусьна, и съпроста (όλως) не възидеть на небо» (Изб-73, 73). Здесь греческое наречие выступает в значении ‘всецело, в целом’, или ‘вообще’, или ‘прямо, прямиком’.

Распространенным является и сочетание «простъ человѣкъ» (Иларион, Жит. Вас. Нов., вообще жития и летопись), «простъ людинъ» или «простый люжанинъ» (мирянин) (Ефр. Кормч., 74), также «простые люди» (Заповедь, 129, 131; Ипат. лет., 42), «простая чадь», «простыя матери» (Флавий, 211, 220) и др., — словом, «простые сердца» (Жит. Вас. Нов., 362), «проста душа» (Печ. патерик, 171) — простецы. Слово простець очень распространено в переводных текстах, оно обычно чередуется со словом мирянинъ (Пандекты, 338, 366об. и др.), ср. «отъ вьсѣхъ простыимъ мужемъ сихъ подавати» (Ефр. Кормч., 177) — при греч. κοσμικοις ανδράσι ‘мирским мужам’. Все это низкого звания люди, в греческих оригиналах слово простъ соответствует слову λαϊκός. «Инии же молвяху, яко простии людии суть пущей половець» (Сказание, 506). «Простое сердце» в тексте «Пандектов Никона» соответствует (в болгарской редакции) слову наго — это «обнаженное» раскрытое сердце, которое соответствует также состоянию, когда «разумъ простъ» (Пандекты, 335) — в болгарской версии «худой»; «брашно просто» (Пчела, 142) — это λιτως ‘скромное; обычное’.

Всюду присутствует общая идея при различии выраженных образов: худой (прохудившийся), обнаженный, открытый, пустой (порожний — κενός в Пчеле, 166), а потому и легкий (легчайший — ραστος в Пчеле, 113), — вообще говоря, всего лишенный (κολνός в Изборнике 1073 г., 59), даже случайный (τυχούσης — там же, 167).

Тем не менее, «простота» для христианского автора — положительное качество человека, она противопоставляется хитрости и коварству, «простъ человекъ» преисполнен благих качеств, он «сладокъ, и щедръ, благодаренъ и кротокъ и простъ» (Жит. Вас. Нов., 18-19), его знают как «цѣломудрена разумомъ и проста нравомъ» (там же, 412). Простота в «Пчеле» — απλότης) ‘прямота, прямодушие, честность’, и только «в простости ходи пред Богомъ» человек, а не «в разуме» (Пандекты, 336).

Когда грешник обращается к Богу простить грехи («Господи, опрости житъ нашь!» — Пов. Макар., 62), он умоляет освободить его от грехов, «въ мнозѣхъ грѣсѣхъ простыню получивъ». Кто простъ — тот свободен. «Хлѣбъ простъ» равно греч. ευτελής ‘дешевый; простой’. В кирилло-мефодиевском переводе «Апостола» в тексте «егда бо раби бѣсте грѣху — свободь бѣсте от правьды» древнерусский редактор выделенное слово заменяет на прости. Простой свободен в своей открытости. В мефодиевском переводе Пятикнижия слово прост (simplex) соответствует славянскому нелукавъ (άπλαστος ‘открытый)’ (Михайлов, 1912, с. 130). В описании монастырской службы, в пении «тропарево — прости стоять попове» — «стоять прости, дондеже (до тех пор, пока) коньчаеться от пѣвьця» (Устав Л., 232-233). Простоволосы, «открыты». Так в древнерусском переводе XI в.

Просто — ‘открыто, свободно’, но не только. В средневековом словаре «просто — обидно» (Ковтун, 1963, с. 436). Если в древнерусском переводе греческого слова προχείρως (‘легкомысленно, необдуманно’, т. е. опять-таки слишком откровенно) употребляется слово просто, то в болгарской редакции обязательно другое — пространно (открыто) (Пчела, 90). «Простота» человека — отсутствие всякого мудрования, «прозвану быти невѣжею простости ради» (Пандекты, 292). Все, что случается спроста, происходит παντελως ‘полностю, до конца’ (Шестоднев, 153об., 185); именно это наречие, и в том же смысле, мы находим в домонгольской Руси у Феодосия Печерского, у Кирика Новгородца и других; традиционно долго (Жит. Стеф., 52).

В средневековом словаре сьпроста соотносится с наречием отнудь ‘совершенно, совсем’ (Ковтун, 1963, с. 246).

Русский мыслитель также задумывается над смысловой энергетикой этого слова. «Слово “простой” имеет в нашем языке такое множество значений, что употреблять его надо весьма осторожно, если хочешь быть ясным. Простой значит: 1 — глупый; 2 — щедрый; 3 — откровенный; 4 — доверчивый; 5 — необразованный; 6 — прямой; 7 — наивный; 8 — грубый; 9 — негордый; 10 — хоть и умный, да нехитрый. Изволь понять это словечко в точности! За это я его не люблю» (Из письма К. Н. Леонтьева от 24 января 1891 г.). Приведя это замечание, П. А. Флоренский задается вопросом: «Ввиду этой многозначительности слова „простота“ полезно конкретными чертами пояснить его в его значении высшем, подвижническом. — Итак, кому присуща простота?» (Флоренский, 1990, с. 761). Для богослова «простота — источник и корень чистоты», традиционное понимание качества, которое в древнерусских источниках могло передаваться самыми разными словами, образованными от корня «прост»; например, словом простыня — и прощение, и снисхождение бесхитростному неразумному — освобождение от любой тягости (прежде всего — душевной). «Дадите мне простыню!..» (Жит. Стеф., 52) — освободите меня, разрешите! Все «значения» прилагательного, выделенные Леонтьевым и рассмотренные Флоренским (они не совпадают со значениями этого слова у Даля), соединяются в общую семантическую точку, смысл которой — в открытости и откровенности. Все оценочные характеристики, осуждающие или поощряющие «простоту», суть вторичные значения слова, полученные в результате социальной оценки выделенного сознанием человеческого качества.

«Простой человек» не так и прост. Это естественный в своих чувствах человек, а не просто «лишенный чего-либо», как полагают некоторые этимологи, связывая значение корня со словом праздный, т. е. пустой, порожний. Не пустой — а открытый.

Проясняется линия, по которой развивался исходный смысл корня. Для народного сознания он всегда положителен. Открытость для него — добродетель; его противники видят в этом его слабость («слишком прост»). Социальная характеристика, которая дана в первой книге нашего исследования, ограничивала этимологическую содержательность определения. А в таком случае важно, с какой точки зрения оценивать конкретное проявление человеческого характера: от природы, снизу, — или с вершин власти, сверху. Простой человек — всегда добрый.

ПЛОХОЙ И ХОРОШИЙ

Социальные характеристики «нарочитых», «худых» и прочих мы уже рассмотрели в первой книге. Но социальные признаки оцениваются этически.

Слово худой по древнему смыслу — ‘размолотый до ничтожно мелкого состояния’, потому первоначальный, образный, его смысл ‘мелкий, ничтожный’, а отсюда уже и оценочное ‘плохой, дурной’, даже ‘злой’.

Худой как социально низкий, подлый сопровождается определением ‘плохой, дурной’. Социальное и этическое совпадают, но не в домонгольской Руси; тогда худой значило ‘слабый’. «Худъ есмь» — болен (Кирик, 25), и худость — слабость, даже худоумие обозначает не «плохой» ум, а слабый, малый; также и худосильный — не плохой, а малосильный. «Не позазрите худоумию моему» — заключительная формула книжного «списателя», который сам-то прекрасно понимал, что он вовсе не дурак. Худѣ — мало, худѣти — уменьшаться (в объеме). Если сравнить древнерусскую и болгарскую версии «Пандектов», увидим, что русскому выражению «охудить мзду» в болгарской соответствует «умалѣеть мзду», т. е. уменьшит поборы. В таких условиях трудно допустить, что всякий «малый» обязательно дурной и плохой. Современное значение: ‘жалкий, ничтожный’ — это слово получило только после XIII в., когда происходили все основные изменения в значениях слов, в плане их приспособления к политическому и социальному контекстам эпохи. До этого слабый иногда мог быть и дурным, теперь же он всегда жалок. Плох. Слово входит в прямое соответствие со значением слова плохой: раньше сравнительная степень слова плохой — плоше, слова худой — хуже, теперь же стало возможным новое соотношение: плохой — хуже.

Так худой окончательно стал плохим, но не ранее XV в.

Между прочим, смысловые остатки старых значений могли сохраняться в производных словах, которые с самого начала имели неодобрительное значение.

Худощавый — в числе таких слов. Два корня вместе: худ- и съч- (авый); второй корень родствен слову сок, в таком произношении сохранился в словах щи и щавель. Худощавый — буквально значит худосочный, а слово худо-сочный как бы переводит на современный язык смысл старинного выражения. Худощавый человек воспринимался как лишенный жизненных соков (сухо-щавый) и не внушал доверия нашим предкам. Только дородный здоров, он может работать и должен жить.

До XV в. слово плохой сохраняло исконное свое значение ‘плоский’, как и однокоренное с ним слово плаха, обозначавшее выровненное в плоскости дерево. В свою очередь, определение плоский значило ‘ровно широкий’. Пласкъвь — широкая плошка; в этом древнейшем названии посуды соединены понятия о широком и плоском. «Плосколицый» — всегда широколицый. «Поясъ плоскъ бяше, и долгъ» — ясно, что пояс плоский, не требовалось бы и уточнять; этот пояс — широкий и длинный.

Мы постоянно обнаруживаем дробность характеристик в зависимости от отношения к конкретному человеку. Нарочитые люди — худые люди, сильные люди — убогие люди, добрые люди — простые люди. Можно было бы добавить и другие противоположности, например, связанные с обозначением «великих» и «малых», «больших» и «мелких» и т. д. Конкретность признака определяется своей противоположностью: положительно маркированная сторона положительна только потому, что ей противостоит отрицательная. Привативность оппозиций, порождающая оценочные критерии, становится обычной в Новое время; поэтому вполне адекватно судить о нравственных оттенках тех или иных противоположностей в Средневековье мы не можем. Это были не противоположности, а противопоставленности, явленные в бесчисленных степенях градации признаков. Важно было, кто является «худым» и в каком именно отношении к прочим признакам оценки, а уж степени «худости» становились понятными сами по себе. Этичны были не оценки (это социальный признак), а оттенки качеств, приложимых или не приложимых к данному лицу (уподобленных или не уподобленных ему). Например, в простом человеке нет ничего, порочащего его, он так же хорош, как и добрый человек. Исходная равноценность доброго и простого как бы разрушается в последовательном (системном) отчуждении оппозитов друг от друга.

Вдобавок, значения представленных слов были не совсем те, что характерны для них теперь. Великий можно понимать скорее как ‘высокий, большой’ — в портретных характеристиках. Летописцы сообщают о рослых людях: «ростомъ великъ». Великие люди еще не завелись на Руси — или в силу своих представлений не понимали своего величия. Великорус — не замечательный чем-то русский, а просто принадлежащий к «большому» восточнославянскому племени.

Все такие противопоставления, собравшись в общую цепочку (корреляцию), должны были все вместе выделить новый, общий для всех пар, признак противопоставления. Этот различительный признак обобщил бы качество более высокого (отвлеченного) уровня и вместе с тем стал бы универсальным признаком для все новых, постоянно надстраивавшихся оппозиций.

Общий признак и оформился в противопоставлении наиболее общих по смыслу слов: хороший — плохой.

Нужно было осознать, что плоское, равномерное, заурядное, к чему бы оно ни относилось, — всегда плохо. В украинском плохий — ‘смирный, тихий’, ниже травы тише воды. В других славянских языках слово имеет столь же отрицательные оценки: болезненный, пугливый, забытый человек. «Уж очень он плох, батюшка!»

Напротив, хорошо все то, что чем-то выделяется. У славян, например, красота лица определялась цветом глаз и величиной носа; хроники и летописи, а позднее и деловые записи именно на это и обращают внимание как на признаки данного человека. Глаза и нос украшают безобразную плоскость лица, делают его «хорошим». Борода и усы, у кого они могли быть, также служили признаком хорошего, могли подхорошити своего владельца. Плохое стало плохим как качество только тогда, когда в противоположность к нему было осознано хорошее. До этого в общем значении ‘плохой’ выступало слово лихо; лихое — неприятности судьбы и случайности жизни, «Лихо одноглазое». В народном словаре Лихо и есть Зло, противопоставленное Добру. Лихой — полностью всего лишенный, совершенно пустой, лихость — злость и дерзость, не ко времени явленные. «Кому нечего терять — тот лихой», — утверждает «Толковый словарь» Даля. Лихим называли домового, злого духа, беса. Это всегда вражина, недоброжелатель... Тошнотворный, упрямый, коварный, буйный. «Лиха беда», «лихим матом» — дело дошло до крайности. Лихоманка правит миром и окружает человека всюду, нужно беречься беды. «Лихое лихим и нять», «лихой и без хмелю лих», — и всё в том же роде. С одной стороны, всего лишен материально, но зато чрезмерно насыщен некой злобной энергией, которая выплескивается наружу. Чрезмерное множество плохого воспринимается столь же предметно вещно, как и противопоставленное ему хорошее — но с обратным оценочным знаком. Исконный смысл корня, связанный с выражением идеи «лишнего, остаточного» (ЭССЯ, 15, с. 91), распался на множество частных со-значений, но, кажется, только в русском народном обиходе буйность лихости в некоторые моменты оценивалась положительно. Во всяком случае лихой — не совсем плохой. В некотором отношении — лишний (ср. частицу лишь).

Слово хороший — загадочное слово. Это слово восточных славян. Оно встречается с XII в., не такое уж и древнее. Академик С. П. Обнорский (1929) полагал,что определение хорошь восходит к имени бога Хорса, является притяжательным прилагательным от этого слова, давно позаимствованного у арийских племен Причерноморья. Хорошь — принадлежащий Хорсу, относящийся к нему; слово обозначало человека искусного, хитрого, ловкого, вроде кудесника Всеслава Полоцкого в «Слове о полку Игореве», который «самъ въ ночь влъкомъ рыскаше изъ Кыева, дорыскаше до куръ Тмутороканя — великому Хръсови влъкомъ путь прерыскаше». Другие ученые связывали слово с глаголом хорохориться или с существительным хорхора — ‘взъерошенная курица’, но как-то трудно поверить, что «хороший» — это тот, кто похож на взъерошенную курицу. Пробовали связать слова хорошь и хоробръ, но тут не все согласуется в области произношения. Или еще гипотеза: в греческом есть слово κάρχαρος ‘острый, зубастый’, а в древнеиндийском — kháras ‘твердый, шершавый’; это ближайшие родичи нашего «хорошего». Хороший — не ровный и плоский, а как раз наоборот, шершавый, острый, чем-то выделяющийся.

Хорошо то, что выделяется как знак или признак.

В белорусском харашытця — хвастать. В переводных текстах XII в. выражения «не хорошити вѣтви дерева того» или «осподарь дерева того подхорошить вѣтвие» (Кн. закон., 49) соответствуют греческим, в которых говорится о необходимости «прорезать (лишние) ветви» или сделать обрезку яблони, чтобы выделить нужное. Хорошо в средневековых текстах, правда не очень часто, значит ‘красиво’: хороший храм — красивый, келья монаха тоже хороша, когда она прибрана (Пандекты), и т. д. Хорошо все то, что красиво, выразительно, в глаза бросается, горит-светится.

Под ручку посмотрела — хорошо ли мое чадо во драгих портах?

А во драгих портах чаду и цены нету!

Слова хорошо и плохо противопоставлены друг другу лишь с того момента, когда возникли соответствия по сравнительным степеням: плохой — хуже, хороший — лучше. Супплетивизм этих форм вторичен, ибо значения сошлись в оценочной точке тогда, когда возникла нужда в обозначении абсолютных противоположностей этико-эстетического характера. Лучше — это то, что с-луч-ится при случае, что не просто «хорошо» по виду, но и может участвовать в построении «доброго».

КРЕПКИЙ И ТВЕРДЫЙ

Судя по по значению этих слов в родственных языках, слово твердый значило ‘крепкий, прочный, твердый’, неразрушаемый извне, целый; слово крѣпкый — ‘сильный, проворный, выносливый’. Сюда же относится и слово жесткый — скорее твердый, чем крепкий по смыслу. Это слово рано выпало из данного ряда. Уже в старославянских текстах оно двузначно, обозначая и ‘твердый, жесткий’, и ‘немилосердный, жестокий’. Человек жесток — одно, камень жесток — другое. И в этом случае несомненно влияние значений греческого эквивалента, среди которых у первых славянских переводчиков были и σκληρός, и τραχύς, которые значат и ‘жесткий’, и ‘жестокий’, так что жесткий человек, в отличие от жесткого камня (именно о жесткости камня и напоминает корень слова), стал «жестоким»: формы одного слова разошлись в результате фонетических изменений XII в., а переносное значение распространилось на «живое» — на человека. Слово жестъкъ выпало из противопоставления твьрдъ — крѣпъкъ, и два последних слова стали взаимно замещать некоторые из своих значений.

Качества, передаваемые определениями крепок и тверд, отчасти совпадают, но и различаются некоторыми оттенками. Для нас сегодня это почти синонимы, однако нынешнее распределение со-значений этих слов сложилось не ранее XV в. под сильным влиянием церковнославянского языка. В древнерусском языке все было иначе.

Просматривая древнерусские тексты и составленные на их основе словари, видим, что твердым может быть и ум человека («твердолобость», оказывается, не столь уж и плоха: «твердый ум» — если он не парит в пустых предположениях — Пандекты).

Врата града, сам град и его стены, щит, броню, камень или кремень, даже сердце — утверждают, а не укрепляют. С другой стороны, говорится, что нечто твърдо, «акы желѣзо», что и сама твердь — это необоримая сила, а твердость — зѣлость, т. е. высшая степень ц е л о с т и; «И есть много твердь ко взятию, и то есть глава всему граду тому», — говорит игумен Даниил о городской крепости (кремле, детинце — Игум. Даниил, 25).

В отличие от этого, крѣпъкъ определяет внутренние свойства означенной твердости. «Крепкие люди» — богатые и сильные, «крепкие вои», «крѣпко исполчився», «крѣпци на брани», «крѣпко бьются» (соответствует греческому πολεις όχυρας, вынесенному из Книги Сирах, 28, 15), «имѣя противника крѣплыши себе», «ибо имѣют крѣпость души и тѣла», а потому и берут врага «под крѣпкую руку», поскольку «уностьная крѣпость» одарила их «силою и крѣпостию»... Вот какими словами описываются дружинники в древнерусских воинских повестях, переводных и оригинальных. Последнее, сдвоенное на былинный лад выражение «силою и крѣпостью», подтверждает, что и «крѣпость» понимается как форма проявления той же силы, но вместе с тем это еще и доблесть, и мужество, и дерзость. Если перенести различие качеств на уровень ощущений, твердость определяется «на ощупь», а «крепость» — на слух и догадку; крепким, например, может быть шум, голос, крик, звук трубы.

Оба слова относятся к одному и тому же явлению или предмету, но с различных сторон характеризуют его качество: твердь — внешняя форма прочности, а крѣпокъ — внутренняя сила, которая обусловливает способность быть крепким. Это противопоставление внутреннего внешнему заметно и в древнерусских текстах. Твердыня — это общее ограждение града, а крѣпостъ — та сила, которая его охраняет (соблюдает); твердь — и небосвод, и укрепление, и темница, а крѣпь — какая-то внутренняя сила, которая держит, иногда даже невидимо. «Твердый орех» — жесткий, прочный на ощупь, а «крепкий орешек», как известно, — это уже человек «сам в себе», не обязательно жесткий и прочный, но всегда внутренне сильный.

Вот почему лед, снег, мерзлая земля лишь с XVI в. могут характеризоваться как «крепкие», до того времени они воспринимались как «твердые».

Чтобы отчетливее представить себе смысл происходивших с XV в. семантических изменений, соберем примеры употребления указанных выше слов в некоторых авторских текстах.

Историки утверждают, что значение ‘крепкий, прочный’ было основным у прилагательного твердый, а у слова крѣпкий оно выступало в качестве второстепенного, и только в XV в., актуализировавшись, стало основным. Замечено, что слово крѣпкий использовалось при описании бытовых ситуаций, а слово твердый — при описании церковных. Изменение значений происходило даже в традиционных формулах речи; например, понятие о надежном и безопасном месте в древнерусском языке выражалось сочетанием «твердое мѣсто», а с XV в. (т. е. собственно в великорусском языке) оно заменилось формулой «крѣпкое мѣсто».

У Нила Сорского различие между «крепостью» и «твердостью» вполне заметно. Смысл Божественных слов «внутрь сердца» мы не можем «углубити и утвердити», для этого необходима «твердость прибѣгающе благоговѣинства» (Нил, 63, 86). Нет прочности веры. С другой стороны, «елику силу и крѣпость имамы», ибо «в слезахъ естественая сила» (там же, 71), «можетъ крѣпость подати страстемъ» (там же, 84), «аггельскыя требуемъ крѣпости» (там же, 88) и т. д. Монах говорит о внутренней силе духа, поэтому слово крѣпость у него употребляется еще в соответствии с традиционным принципом разграничения; твердость здесь — та же «крепость», только выраженная внешним образом («прибѣгающе»).

Епифаний Премудрый тоже различает внутреннюю силу убеждения (идею) и внешнюю форму ее проявления. Например, он приписывает Стефану Пермскому такие слова: «Мужайтеся, да крѣпится сердце ваше, станите о вѣрѣ тверди... Стойте в вѣрѣ крѣпцѣ, неподвижнѣ» (Жит. Стеф., 206). Вера, сердце, мужество — все это «крепко», но стоять за их цельность, сохраняя их, следует «твердо». И еще: «А отселѣ твердою пищею достоит ли кормити вы, а чръствым брашном питати вы?.. Аще еста крѣпцѣ вѣровали, то...» (там же, 190). Тверда и черства пища (иносказательно: нерастолкованное вероучение), а вера — крепка. Духовная вера крепка, но воплощающая ее церковь тверда: «Утверди, Господи, и устрой, и укрѣпи... церковь» (там же, 238). Камень у Епифания, как и должно быть, твердый но и слово, сказанное в поучение другим, тоже твердо, и т. д. Так в раннем тексте (конца XIV в.). Четверть века спустя, в Житии Сергия Радонежского (если только это не исправленный текст), употребление этих слов уже не столь выразительно, они смешиваются по смыслу, представая как близкозначные синонимы, выделившие общее для них обоих родовое значение, связанное с обозначением внешней твердости и крепости. В «Похвальном слове к Сергию» Епифаний утверждает, что святой — «твердый поборникъ» воинству и «хищником крѣпокъ обличитель» (Жит. Сергия, 94), он «стяжа тьрпение крѣпко и въздержание твердо» (там же, 98), он стоит «яко град нерушим, яко стѣна неподвижима, яко забрала тверда, яко сан крѣпок и вѣрен» (там же, 99).

В «Сказании о Мамаевом побоище» картина та же. Воины могут «крѣпко» вооружаться, биться, держать веру и даже пострадать; но и полки тоже «утверждаются»; можно стоять и на «крепкой», и на «твердой» стороне, можно быть «крепким воеводой», а также юношей и сторожей, но то же самое может быть и «твердым». Даже различение сил Божественных и ратных утрачивает специализацию определений: «владыко страшный, крѣпкий» (Сказ. Мамай, 52) — сказано о Боге, но в то же время возносятся молитвы «твердому необоримому заступнику» (там же, 63).

Таким образом, поскольку и твердый, и крепкий относятся к одному и тому же, а отношение к внешнему и внутреннему в описании предмета со временем меняется, важное для древнерусского сознания противопоставление «оболочки»-формы и «духа»-сущности становится несущественным. Для современного сознания безразлично, относится ли твердость к внутреннему источнику крепости или, наоборот, твердость определяет саму крепость.

Жаль, конечно, но такое смещение смысла слов неизбежно. Со временем стало ясно, что крепость как «дух твердости» не существует, это одинаково «вещные» признаки предметного мира. В основном своем значении «главным» словом сегодня является слово твердый, а его синонимы обозначают оттенки «твердости»: жесткий — у вещей и предметов, и крепкий — у явлений. Человек может быть и твердым в убеждениях, и жестким в действиях, и крепким в духе своем.

САМЫЙ-САМЫЙ...

Всегда были возможны преувеличения, и в древних текстах также находим их немало. Любители «самого-самого»: самого высокого, самого толстого, самого сильного — были всегда. Однако в отношении древнерусских представлений на этот счет наблюдается интересная закономерность. Судя по языку, в Древней Руси не одобряли ничего из ряда вон выходящего, ничего «самого-самого». Все чрезмерное представлялось злым и нехорошим, чреватым неприятностями и потенциально враждебным. В фольклорных текстах именно враги изображаются преувеличенно огромными и неимоверно сильными. В летописи злейшие враги славян — обры — тоже великаны: «Быша бо обърѣ тѣломъ велици и умомь гърди» (Лавр. лет., 4об.), а уж гордыня для славян — одна из самых неприятных черт характера.

Для обозначения наивысших степеней и проявления качества использовались те же самые слова, которые в обычном употреблении могли означать размеры (великый — большой), зло (зълой — лютый), твердость и крепость (крѣпкый), количество (мъногый), силу и энергию (сильный) и даже массивность (тяжькый). Однако синонимами все эти слова не стали, потому что каждое из них употреблялось только в определенных случаях. Битва — злая или лютая, ссора горожан с князем — многая или великая, моровая язва или налетевшая буря — лютая или многая, немочь — тяжкая, а скорбь или радость — великая и многая. Уже в таком кратком перечне заметно превалирование одних прилагательных (они повторяются) и редкость других. Действительно, в основе системы обозначения высшей степени качества и его проявлений лежат слова великый и многый, а также (в отрицательном смысле) зълый, понятые в смысле интенсивности признака. В центре внимания — величина качества, тогда как второстепенные его оттенки уходят в подтекст случайного сочетания. Конечно, болезнь всегда тяжкая, а буря лютая, но тяжесть и лютость сами по себе есть крайние точки развития определенного качества, так что им до выражения абсолютной меры интенсивности далеко.

Исходное соответствие каждого прилагательного всем остальным также было ограничено самостоятельной парной оппозицией: зълый к лютый, твьрдый к крѣпъкый и т. д. Поскольку синонимов еще нет, то эти пары не являются антонимами; у них есть (или предполагается) нечто общее, они лишь «подобие» возможному более широкому смыслу. В «Слове о полку Игореве» рядом стоят два слова, но каждое из них относится к собственному объекту:

Тяжко ти головы кромѣ плечю, ‘тяжело голове вне плеч’

Зло ти тѣлу кромѣ головы ‘беда и телу без головы’.

Голове — тяжело, но телу-то просто беда без головы. В каждом отдельном случае выделяется типичный признак, связанный с обозначением именно данного предмета или действия, или лица.

Еще одна особенность древних текстов. В них могут чередоваться определения для обозначения одного и того же явления (действия). Например, сеча может быть злой, лютой или крепкой. Но при этом у «злого» сопутствующим словом обычно является лютый или крѣпкый, а у «многого» — сильный или тяжькый. Определение великый встречается почти во всех сочетаниях и никакой избирательности в отношении к сопутствующим в формуле другим определениям не имеет, т. е. абсолютно равнодушно относится к выбору словесных замен. Сколько бы мы ни перебирали картотеки с примерами из древнерусских текстов, признак «великий» оказывается устойчивым во все времена.

Выявляются как бы три хронологических пласта в развитии идеи наивысшей степени проявления качества.

Вначале признак «самый-самый» выражался только с помощью слова великъ в его древней форме велий. Это не просто ‘большой’, но и ‘основной’, и ‘полный’ — в том смысле, какого требует обозначение объемности и цельности вещи. Своего рода эталон, необходимый для оценки множества подобных предметов, явлений или действий.

Затем к этой оценке присоединились множественные уточняющие признаки, которые выражались словами с количественным значением: многый, сильный, тяжькый. Это естественно: самый главный одновременно и самый сильный, и самый солидный. Метонимическое расширение качественных характеристик лица или предмета включало в оборот все новые обобщающие признаки.

«Самый главный» не только «самый сильный»; сила и власть приносят с собою зло: лютый, злой, крѣпкый включаются в серию уточняющих признаков. Это уже признаки этические. Они появляются позже всех остальных. Физические и социальные обобщения уже завершены, этические еще разбросаны в большом количестве частных определений.

Уточнение значимости как выражение «самого-самого» сначала обросло значением «известность», и тем оправдало его ранг «самого главного»; впоследствии это было подвергнуто осуждению за чрезмерность «самости». Даже великий князь, появившись в XV в., когда слово великый отчасти уже утратило свои прежние значения (цельность), воспринимался именно таким образом. Самый-самый... но это-то и подозрительно. Как подозрительно, например, для некоторых определение «великорусский народ» — ‘большой и цельный’.

В одном из описаний группы древнерусских слов, объединенных общностью значения «сильный по характеру проявления» (Михайловская, 1964), этот признак своей семантикой представлен уже развернуто как градуальный ряд ускользающих от внимания степеней проявления. Образуется такой ряд довольно поздно; градуальность иерархии вообще явление позднего Средневековья. Н. К. Михайловская представляет его в последовательности актуальных для ХVІ-ХVІІ вв. проявлений: великый → велий → зълый →крѣпъкый → мъногый → лютый → сильный → тяжькый. По мере постепенного (буквально: по степеням) выделения инвариантного значения восемь определений сошлись в общий род, но историческое их развитие было иным.

Последовательное уточнение признака интенсивности качеств действительно предстает как цепочка суммарных обозначений: ‘большой и цельный’ → ‘сильный и главный’ → ‘злой и лютый’. В момент перехода возникали сдвоенные формулы типа велий и многый, великий и сильный, сильный и лютый... Представление о чрезмерности постепенно оплеталось нежелательными оценочными со-значениями. Кроме того, все они сохраняли конкретно-вещный характер. Появилась необходимость в слове, которое обобщило бы все оттенки чрезмерных качеств.

Таким словом стало слово большой (в современном литературном языке с XX в. — огромный, громадный). Первоначально это — форма сравнительной степени от того же слова велий, но уже употребляемого в значении положительной степени. С конца XIV в., т. е. уже в великорусской речи, это слово своим исконно «превосходным» значением (и грамматически также) как бы покрывает все другие прилагательные в том же значении. Слово большой становится гиперонимом в отношении ко всем своим видовым оттенкам. Мысль выделила единственную, а потому и абсолютную форму выражения «самого-самого»: большой. Всё может быть большим — и добро, и зло.

Одна из статей Г. В. Плеханова заканчивается словами, которые уместно привести здесь. Марксист и материалист написал: «Понятие великий есть понятие относительное. В нравственном смысле велик каждый, кто, по евангельскому выражению, „полагает душу свою за други своя“».

Столь же относительные степени выражает любое слово человеческого языка. «Самый-самый» остается непревзойденным, но всегда присутствует в сознании как идеал и норма, к которой следует стремиться или которую, наоборот, требуется избегать.

Крайность возвышенного оборачивается крайностью противоположной. «Крепкое» становится «лютым». Но и «злое» может стать «великим». Наши предки чутко различали проявления крайностей и старались их избегать. В том и состояла их нравственность.

ИЗЯЩНЫЙ

По поводу битвы Владимира Мономаха с половцами на реке Сальнице в 1111 г. летописец приводит символические сопоставления с библейскими персонажами и в качестве окончательного заключения говорит: «Таковии же убо и тации на враги изящьствують» (Ипат. лет., 270); до этого враги назывались по-разному: «иноплеменьници... врази наши супостати» (там же, 267). Вот в сражении с ними, «на брани», князь со товарищи и изящьствують.

Слову изящьный в славянском языке не менее тысячи лет. На современный язык его можно перевести как изъятый, т. е. избранный из ряда себе подобных. В переводе хроник Георгия Амартола XI в. «паче слова изящьньствие его» (Амартол, 219) — это αριστεία ‘доблесть’. Изящьство — это превосходство в чем-то, некое выдающееся достоинство человека. В соответствии со вкусами того времени чаще всего это был ловкий, сильный, смелый, во всех отношениях превосходный по тем признакам, которые ценили в древности. В былинах тоже встречаются «изящные молодцы»; это — богатыри, которых изящными в нашем смысле слова не назовешь: «Мужь величествомъ тѣла и силою изяществуя» (Никон. лет., IX, 25). Еще и в XVI в. описывался «воевода нарочитъ (знатен) и полководецъ изященъ и удаль зѣло» (там же, XI, 56). Ни одно из определений не сохранило своих значений в современном языке. Изящный тут — ‘выдающийся’. С XVII в. известно значение слова ‘отборный, особый’; например, могут сказать «изящное повеление государя» — что-то вроде персонального поручения важному лицу. Таким образом, в конце Средневековья всякий, кого неожиданно назовут «изящным», выделяется не силой уже, а знатностью, это чем-то известный человек, может быть, даже и красивый (такое значение слово получает не ранее чем в конце XVII в.). Знаменитый «Словарь» Памвы Берынды в 1627 г. отмечает: «Изящество — знаменитость, превышанье», т. е. какое-то особое качество, которым выделяется данная личность.

С XVIII в. началось влияние западных языков на литературный русский язык; а во французском, например, слово elegant точно соответствует значениям слова изящный. Оно и по происхождению значило то же, что славянское изящный: латинское elegans тоже — ‘избранный’. Столкновение в речи смыслов русского и французского слов, в условиях беспорядочного их употребления и частой взаимной замены, привело к сужению значений славянского слова. Отменно хороший, превосходный теперь перестал осознаваться как особый, главный. Изящный стали понимать как изысканно красивый, художественно тонкий; кстати, и значение слова тонкий как ‘утонченный’ также возникло под воздействием французского слова fin. Из нового прилагательного (по значению нового) образовались и термины изящество, изящность, которые употреблялись в сочетаниях типа «изящная словесность».

В «Словаре русских народных говоров» этого слова нет; у Владимира Даля оно всегда связано с обозначением художеств и искусств. Книжное происхождение слова подчеркивают все словари: изящно то, что соответствует представлениям об утонченной красоте, что воплощает красоту в ее чистом виде. В древности русским было чуждо понятие о красоте, отвлеченной от положительных качеств лица и его полезности. По их понятиям, только полезное и хорошее (доброе) способно быть красивым. Только благо — прекрасно.

Изящным казался богатырь — за силу молодецкую, герой — за славу свою, наш современник понимает изящность как элегантность или тонкий вкус. Определение изысканный — своего рода перевод древнего словесного образа, который содержался в слове изящный; разница (и существенная) состоит в том, что прежде выдающееся качество лица «выходило» за пределы обычного, а теперь оно обнаруживается, «отыскано» в человеке как бы со стороны, и уже независимо от самого человека.

Современные словари лаконичны; мало что объяснит, например, популярный толковый словарь: «Изящный — отличающийся изяществом». Что считать изяществом? В чем искать его? Являясь книжным словом, прилагательное изящный постепенно вбирало в себя смысл родственных иноземных определений и изменяло свое значение в угоду чужим представлениям о «самом-самом». Каждая эпоха и каждый народ по-своему выделяют признаки избранности. Конечно, изящное всегда гармонично и цельно, но и представление о гармонии тоже постоянно меняется. Прежде ценили силу, затем ум и чужую славу, сегодня ценят красоту и тонкость, а завтра?

Вдобавок, в противоположность изящному как избранному и вознесенному «вверх», сознание славянина постоянно выделяет низменное, не выходящее за границы обычного, лежащее на дне жизни. На дъно погружаются. Тут возможны самые разные признаки, которых множество: подлый, низкий, окольний, кромѣшьный, пошлый... Смысл таких определений не всегда ясен, хотя нравственная оценка понятна и не требует толкований.

К чести наших предков необходимо сказать, что конкретные признаки того или иного лица или явления не обобщались еще в абсолютность отрицательного свойства, которое можно было бы приписать каждому, кто тебе не по нраву. Слова (и понятия) подлость, низость, пошлость и т. п. явились у нас только после XVIII в.

ОТВЕРДЕНИЕ КАЧЕСТВ

Семантические изменения, описанные здесь, семиотически однородны, хотя и происходили в разное время и в различной социальной среде. Мы имеем дело с признаками (десигнатами), которые называют то значениями (лексически), то содержаниями понятий (логически), то «внутренней формой» слова (концептуально). Все такие признаки как бы «снимаются» с предметных субстанций, входящих в определенный класс денотатов (лексически — предметное значение слова, логически — объём понятия). Отчуждаясь от своего «вещного» производящего, такие обозначения развивают образные со-значения (коннотации) оценочного характера и вырабатывают понятийные значения (идентифицирующие реальность их проявления). Происходит это, согласно общему правилу развития признаков, начиная с XI в. (более древних данных у нас просто нет), и представляет собою процесс идеации, т. е. наполнения содержательным смыслом признаков, полученных в результате ментализации (восприятий и осмыслений) христианской культуры существовавшим до нее языческим сознанием.

Типичный признак предметного значения постоянно связан со своим денотатом и обязательно в метонимическом сопряжении со своим «предметом», от которого он отчуждается: ясный сокол, быстра реченька, борзый конь, теплая вера и пр. Здесь цельность «понятия» создается за счет соединения типичного признака, выраженного прилагательным (содержание понятия) и узким классом «вещей», которые обслуживаются данным существительным (объём понятия). Если же это прилагательное и это существительное оторвать друг от друга, разрушить словесную формулу, в которой они существуют (и в которой они воссозданы мыслью), то прилагательное в изолированном виде всегда есть образ, а изолированное существительное — символ. Понятие возникает как сформулированное мыслью их единство и до XV в. (а в фольклорных текстах навсегда) сохраняется как нерасторжимая цельность смысла.

В языке после XV в. становится возможным распадение словесных формул речи; к этому времени определения уже сформировали очень важную и вполне самостоятельную часть речи — они стали именами прилагательными. Теперь они могли употребляться в сочетании с любым именем существительным, независимо от того, в какую формулу они входили по своему происхождению. И тогда начался процесс семантического обобщения признаков в самостоятельной форме определенного слова — словесного корня как автономного семантического знака. Всё это мы и наблюдали на привлеченных к сравнению примерах.

Однако необходимо помнить: все изменения, на каком бы уровне они ни совершались, направлены общекультурным, национально специфическим противопоставлением (оппозицией); именно данные противоположности качеств, свойств и признаков заряжены этически оправданной энергией различения. Именно это — четкое противопоставление моделирующих средневековую систему концептов: Добро и Зло. Добро не противоположно Злу, поскольку и то, и другое существуют и действительно (в жизни), и реально (в идее). Разница между ними — в ощущении (в чувстве, в восприятии) и в оценке (в мере, в степени, в ценности). Что активно — и что пассивно; что действует — и что покоряется. Активно Зло; все древнерусские тексты показывают, что начинает дело всегда Зло, действует — злой. Но и судьба его тоже злая. Чувство Зла отмечено в сознании присутствием признака, т. е. положительно, но оценка его — отрицательна. Добро, напротив, всегда положительно, но в ощущении оно расплывается, его как бы и нет вовсе, оно ускользает из внимания, и требуется напряжение мысли, чтобы ухватить и отметить его ценность. Добро поминают потом, уже когда оно сгинуло, безвозвратно исчезло.

Потому что Добро идеально, реально, а Зло действительно, действует. Это противопоставление на современном материале тонко подметила Н. Д. Арутюнова, сказав, что понятие о хорошем и плохом образует, в сущности, единый концепт (верно: это разные признаки общего концепта), и хуже означает не только «более плохо», но и «менее хорошо», а лучше не только «более хорошо», но и «менее плохо» (Арутюнова, 1988, с. 19). Оценки построены на представлении количества, а само ощущение — на представлении о качестве. Здесь выражено совершенно иное, чем было в Древней Руси, представление о противопоставлении Добро — Зло. Средневековье понимало эту взаимную связь как градуальный ряд скользящих признаков, а не количественно-качественную равноценность Добра и Зла (чисто манихейское представление). Представление о качествах действительно идет «от чувства», таков содержательный признак, выраженный прилагательным. Представление же о количестве связано с объемом (предметным значением), так что и «оценка» устанавливает пределы, в которых возможно использование данного признака; эти границы не беспредельны. Градуальность (иерархическое скольжение признака оценки) вытесняла исходную равнозначность (эквиполентность) признаков именно в результате описанных в этой главе изменений семантических признаков в определяющих такие признаки словах. Прежде они оставались равноценными потому, что каждый из них имел свой собственный «плюс», отличаясь от своей противоположности. Современный лингвист видит лишь это — он видит результат изменения. Мы же должны оттенить момент перехода от метонимической смежности «эквиполентного мира», в котором важны предмет («вещь» или «тело») и, соответственно, предметное значение слова, — к градуальному метафорическому, для которого важнее признак сам по себе, вне его связи с предметом, от которого он отвлечен, и, соответственно, значение слова, равное содержанию понятия.

Мы видим, что до XV в. слова почти не изменяли своих значений, их значения были как бы «впаяны» в вещь, являясь знаками «своих» вещей. Это их имена. Предметные значения стали изменяться вместе с изменением самих вещей, и собственное, свое значение теперь оказалось у каждого слова отдельно, независимо от слов соседних, с которыми совместно они и составляли «понятие», и независимо от вещи, на которую данное слово указывало. Исходный синкретизм смысла разрушен, развиваются содержательные формы любого отдельного слова, уже вне традиционного текста, и каждое из слов получает собственное свое значение.

Извлеченные из вещного мира признаки обобщены, отчуждены в словесной форме и теперь предстают как всеобщие качества, данные в опыте, но через их идею.