«Жизнь происходит от слова…»

Колесов Владимир Викторович

Язык

 

 

Тезисы о русском языке

Представление о языке как некой духовной сущности в триипостасном проявлении системы, функции и стиля сложилось, по-видимому, окончательно, и в наши дни все больше говорят о доминантах, константах, концептах как мыслимых категориях именно языка – не речи и не речевой деятельности. Видимо, по этой причине и философия вплотную занялась проблемами языка, в то время как профессиональная лингвистика распадается на социолингвистику, которую интересует функция языка в обществе, на психолингвистику или стилистику с их интересом к стилю и стилям, на философию языка и т. д. Осмыслить это объективное движение к специализации лингвистического знания по предмету (формально явленному) при одновременном обобщении его по объекту (содержательной сущности) – наша задача сегодня. Не определив конечной цели такого развития событий, мы не сможем творчески влиять на качество и интенсивность работ лингвистического цикла.

Естественно, что и русский язык проходит тот же путь развития. Я надеюсь показать на многих примерах, толкуя их всесторонне, что взятое в качестве названия книги изречение Михаила Пришвина точно отражает суть переживаемых событий, особенно если его дополнить известным суждением Александра Потебни: «Мысль направлена словом».

Жизнь происходит от слова – мысль направлена словом.

Афоризм философа часто выражает суть дела полнее, чем десяток диссертаций, поскольку не на поверхностно понятийном, а на глубинно символическом уровне выражает сущностный смысл преобразований.

Если свести в силлогизм два суждения, нисколько не подменяя выраженных в них понятий, даже на уровне словесных знаков, использованных самими авторами, мы получим известное соотношение «семантического треугольника», к схеме которого не однажды вернемся:

Рассуждая далее, отметим исходную точку суждений, исходящих из слова, но направленных либо на идею-мысль (мысль направлена словом), либо на жизнь-предметность (жизнь происходит от слова).

Философской основой такой точки зрения (мы увидим это и далее) является реализм – чисто платонистское убеждение в том, что идея и вещь равноценны, в идеале должны соответствовать друг другу, причем идея столь же реальна, сколь и вещь. С XV века таково направление русской мысли, и это сказалось на многих существенных преобразованиях русской культуры, духовности и языка.

Задача в том, чтобы показать, какое именно «слово» имеется в виду; понятно, это не банальный словесный знак пустошного разговора, а Слово-Логос. То самое Слово, которое было «искони» – как бы ни понималось значение наречия в данном контексте.

Следующее утверждение может огорчить любителей «современного русского литературного языка» как единственного вообще русского языка. Синхроническая точка зрения на язык давно себя дискредитировала. Невозможно понять, как можно защищать эту точку зрения и одновременно восхищаться, например, трудами Михаила Бахтина с его теорией «большого времени» – в границах которого только и способна проявиться сущность такой важной категории, как я з ы к.

В каждой развитой и богатой культурной среде существуют в неслиянном единстве как бы сразу «три языка». В отношении русского это:

– русский язык как система – категория этническая, следовательно, представленная психологически;

– русский литературный язык как норма – категория социальная, представленная логически;

– язык русской литературы как стиль – категория культурная по преимуществу, а потому оправданно эстетическая.

Каждому из проявлений языка свойственна предпочтительная ориентация на разные содержательные формы словесного знака, поскольку выражаемые и отражаемые ими культурные ценности различаются. Язык литературы, особенно художественной, ориентирован на образное значение, и в его распоряжении оказывается многозначность слова (полисемия). Литературный язык работает в режиме понятийных (идентифицирующих) значений, и тот же словесный знак оборачивается здесь гиперонимичностью, т. е. ориентацией на родовые значения слов. Русский язык в коренном его смысле содержит в своем запасе не индивидуально образные и не логически понятийные значения, а значения символические, и в таком предпочтении полисемия и гипероним оборачиваются семантической синкретой. Можно по-разному интерпретировать гиперонимию, синкретизм или полисемию, однако всегда это будет точка зрения, своим существованием обязанная определенному предпочтению той или иной ипостаси я з ы к а как категории национальной культуры. Объективно полисемия, гиперонимия и синкретизм – это одно и то же проявление словесного знака, поставленного в определенные условия действия.

Для читателя, который забыл значения приведенных терминов, можно привести такой пример.

Слово «любовь» содержит в себе одновременно и синкретизм символа (со взаимными заменами разных значений слова в зависимости от контекста), и многозначность образа (четыре основные значения славянского слова), и точность родового понятийного значения, которое постоянно изменяется в зависимости от культурных переживаний использующего его народа. Прежде это было проявлением светлого чувства (поскольку и «Бог есть любовь»), а сегодня нас стараются убедить в том, что любовь – это просто секс. Каждое поколение истолковывает культурный символ в понятиях – то есть понимает его так, а не иначе.

Таким образом, ни одно из проявлений языка не является устойчивым или неизменным – это явления, а не сущности. Но если «русский язык» изменяется медленно, то «литературный язык» и «язык литературы» довольно быстро изменяют свой объем и состав. Можно сказать так: русский язык как язык народа вечен – другие его формы исторически временны. Совсем недавно у нас не было литературного языка в национальной его форме (как языка интеллектуальной деятельности), но верно и то, что со временем его опять-таки не будет, если в процессе развития культуры снова потребуется перейти на общение в символических формах (все к тому идет). Литературный язык изменяется в зависимости от потребностей общества – язык литературы преобразуется в зависимости от изменений в характере текстов, т. е. опосредованно, но все-таки в зависимости от изменений в самой культуре.

Все эти особенности необходимо иметь в виду, когда мы станем говорить о «разрушении русского языка», о его «падении» и прочих неприятных следствиях современной социальной жизни и некачественности нынешних «образцовых» текстов. Русский язык вечен, как вечен всякий великий язык человеческой цивилизации.

Главное значение конца XX века в отношении русского языка заключается в том, по-видимому, что завершили свое развитие основные тенденции, заданные еще старорусским языком эпохи позднего Средневековья.

Эти тенденции таковы.

Завершено формирование языковых парадигм, и следовательно системность языковой структуры оказалась наивысшей за всю историю русского языка; именные и глагольные парадигмы в соответствии с категориальным их содержанием четко отделены от внепарадигменных слов, которые оказываются на периферии семантической и синтаксической системы; четкие корреляции согласных и гласных позволяют выделять иерархически организованные цепочки словоформ, и т. д.

Категориальные сущности, воплощаемые в языке, также развились до предельной степени семантической цельности и определенности (в том числе и новые для русского языка самостоятельные категории числа, вида, залога и пр.); они окончательно выделены из синтагматики дискурса и кристаллизовались в мыслимо абстрактных грамматических классах слов.

Дошло до предела развитие содержательных форм слова: наряду с исконно образным значением («внутренняя форма») и полученным в результате христианизации символическим в словесном знаке выработано и освоено понятийное значение, вокруг которого и стал формироваться современный литературный язык; в частности, проблема полисемии, заданная средневековой традицией семантического синкретизма, доходит до почти полного «распадения многозначности» (отмечено еще А. А. Потебней) с развитием терминологической однозначности, необходимой для логических операций (отсюда повышение роли «одномерных» иностранных слов, воспринимаемых как термины: любовь – это секс).

Стилевая филиация наличных языковых средств достигла высшей степени совершенства и гибкости – вплоть до того, что на этом умственном пиршестве наша ленивая мысль все чаще стремится успокоиться на стилистически нейтральном газетном штампе, несущем «голую информацию» вне всякого стиля (журналистский словесный стеб не принимаем во внимание, поскольку это явление иной «культуры»).

Обозначилось четкое противостояние между системой и нормой: поскольку система языка в своем совершенстве отточена, норма становится излишней, ведь долгое время она всего лишь «представляла» собою идеальную систему, о которой еще не сложилось полного представления.

Уже сказано, что ориентация на символ как основную содержательную форму слова сменилась обращением к логически безупречному гиперониму.

Все яснее осознается противоречие между текстом и языком, а также между различными уровнями языковой отвлеченности; например, грамматический и лексический уровни в аналитических процедурах конкретного исследования предстают как гипо-гиперонимические (чисто логические на метонимической основе) отношения (грамматический вид – как все более дробные аспекты и способы действия, хотя в действительности, объективно, кристаллизация грамматического вида достигла высшей степени завершенности).

Сказанным определяются затруднения современной лингвистики как науки: язык достиг некой завершенности, однако новые задачи, которые он тем самым ставит перед исследователем, еще не сформулированы и потому не находят верного решения. Мы продолжаем относиться к исследованию языка аналитически, дробя объект изучения; задача, напротив, состоит в необходимости перейти к синтезу в теоретическом и практическом изучении языка. В известной мере контрабандно это осуществляется в рамках лингвокультурологии или в когнитивной лингвистике, но законченной теории, равно как и научного аппарата, эти направления еще не выработали.

То, что открыто современной лингвистикой (например, система языка, функция и стиль, многие положения структурной лингвистики) – не наша заслуга. Последовательное развитие системы языка («русский язык» в первой своей ипостаси) само по себе подвело нас к этим фундаментальным открытиям, подготовленным поколениями предшественников. То же желательно провидеть и на будущее: следует определить смысл происходящих в языке изменений, чтобы составить эквивалентную реальности и объективную программу дальнейших исследований. В этом долг языковеда перед будущим.

Завершенность тенденций в развитии системы языка подводит к системному восприятию языка также и на уровне рефлексии о языке, и более – вообще к системному восприятию действительности. Еще в конце прошлого века русские мыслители под системой понимали только систему взглядов, мнений или суждений о действительности, а сегодня мы говорим о реально объективной, существующей вне сознания системе языка. Налицо то самое развитие от идеи к вещи, о которой уже шла речь в контексте русского реализма.

Идея «породила» вещь – или же феноменологически точный подход к сущности языка (его идее) привел к экспликации самого языка? Ответ на вопрос выходит за рамки суждений лингвиста, поскольку это вопрос философский.

Историку языка ясно, что некоторые особенности современной речи можно понимать как потенции будущего изменения объекта. К числу таковых отнесем следующие особенности речевой деятельности.

Сущность языка определяет необходимость преобразований: чтобы сохраниться как средство мышления и общения, язык неизбежно должен принимать различные формы, видоизменяясь во времени. Чтобы существовать – он должен изменяться. Чтобы сохранять практическую полезность – он постоянно должен избирать единственно нужный и верный вариант, представленный как воплощение нормы. Чтобы сохранять красоту своих форм – он обязан умело пользоваться обилием вариантов, к каждому данному моменту накопленных в образцовых текстах.

Теперь мы перешли к признакам философской категории «благо»: истина, красота, польза (добро). Символически понятна их связь с теми проявлениями языка, о которых уже шла речь:

система языка (то, что правильно) есть истина – изменяется;

стиль речи (то, что красиво) есть красота – сменяется;

норма текста (то, что нужно) есть польза – заменяется.

В совместном их действии, независимо от интенсивности или последовательности преобразований (о чем пойдет речь), они образуют изменение того, что Д. С. Лихачев назвал «стилем жизни». Изменение стиля жизни диктует изменения в стиле речи, что отзывается на изменениях норм литературной речи и косвенно отражается на самом языке. Соотношение стиля и нормы также понятно: стиль разъединяет в аналитичности вариантов – норма соединяет в синкретичности инварианта.

Необходимо ввести понятия «точка зрения» и «точка отсчета».

Точка зрения определяется предметным полем описания: интересует ли исследователя русский язык, русский литературный язык или язык русской литературы. Все термины, понятия и определения каждой точки зрения должны коррелировать в процессе описания материала.

Точка отсчета определяет исходный момент развития того или иного предметного поля. Принято говорить, что «Пушкин – создатель русского литературного языка», или что «Ломоносов – создатель теории трех стилей», и т. п. Здесь наблюдается явное смешение понятий, основанное на типичном для логического мышления метонимическом переносе, смешении разных ипостасей русского языка как категории национальной культуры. Было бы точнее обсуждать эту проблему в следующем соотношении ценностей.

В экспликации сущностных категорий русского языка важны усилия трех выдающихся личностей. Их эмпирическая работа на принципе контраста позволила сформулировать основополагающие принципы самого языка.

М. В. Ломоносов осознал принцип, согласно которому в создаваемом творческой волей тексте происходит формирование стилистически важных средств художественной речи, и установил правила их отбора в соответствии с потребностями и вкусами своего времени. Тем самым он эксплицировал идею системности (т. е., собственно, языка), явленную в системе трех стилей, поскольку до него стили воспринимались как независимые друг от друга, параллельно развивавшиеся в границах каждый своего жанра.

А. С. Пушкин интуитивно использовал идею системности («цельности») языка, представив систему как инвариант стилей; функциональные стили речи он обработал, превратив их в художественный стиль, который, в свою очередь, стал основой для выработки и закрепления «правильных» форм, структур и смыслов, и тем самым развивал идею нормы.

А. Х. Востоков оттолкнулся от результатов этой практической работы над словом в творческом тексте и в своей «Русской грамматике», основанной на «языке Пушкина», эксплицировал идею нормы как стабильного инварианта системы стилей, данного в реальности литературного, т. е. образцового текста.

Открытие (выявление в рефлексии) системы – стиля – нормы и фиксация этих сущностей происходило именно в такой последовательности, а поскольку качество исполнения требовало особого дара, то и соответствующие синтезы произведены были: сначала естествоиспытателем и поэтом в одном лице (Ломоносов), затем поэтом и мыслителем (Пушкин), наконец, филологом и поэтом (Востоков). Каждый из них был поэтом, и притом прекрасным поэтом, чувствовавшим природу слова-Слова, но одновременно и исследователем: от химика до филолога. Значение Пушкина тут является определяющим, поскольку, как у всякого «среднего члена оппозиции», только у него находим мы органическое единство всех возможных проявлений языка и притом во всех стилях (функциях). В этом и состоит творческий подвиг поэта. Почерпнув из сокровищницы народного языка, он реформировал стиль речи и тем самым оказал мощное влияние на нормы речевой деятельности: на реальность системы языка, на действительность стиля и на реальную действительность нормы. Преобразуя структурные основания не организованного еще в норму языка и тонко используя глубинно ментальные его особенности, Пушкин нескольким поколениям людей дал прекрасный инструмент для интеллектуальной и художественной деятельности.

Таким образом, точкой отсчета при изучении современного языка является теория Ломоносова, точкой отсчета при изучении языка литературы – практика Пушкина, точкой отсчета в нормировании современного литературного языка несомненно является «Русская грамматика» Востокова.

На протяжении XIX века сложился, в классическом своем виде, литературный русский язык, который можно определить следующим образом:

Литературный язык есть функция от национального языка; функция определяется нормой, которая предстает как выбор инварианта среди стилистических форм на основе нейтральности стиля.

Процесс формирования литературного языка на национальной основе выявил конститутивное его содержание:

– Постоянно изменяются социальные основы литературного языка; это не территориальные, не групповые, не специально жаргонные и никакие иные «языки» общения, но глубинно национальный язык, который, кроме коммуникативной, способен выполнять и другие функции, прежде всего ментально-речемыслительную.

– Изменяется также материальная основа существования литературного языка: образцовым текстом становится не только художественный или деловой, как прежде, но и научный, теперь – публицистический и т. п. Изменяется соотношение (по степени влиятельности) между типами устной и письменной речи.

– Изменяются и семиотические основы литературного языка, в частности на уровне точек зрения, отношения к прагматическим установкам дискурса и текста; все больше внимания уделяется конкретной личности, которая сама выбирает удобную для нее и ценимую ею форму выражения. Когда справочник по орфоэпии дает рекомендацию произносить [д’эрзат’], но [з’ит’ок] с «екающим» и «икающим» произношением в одинаковой фонетической позиции (дерзать, зятек), мы присутствуем при рассыпании нормы в угоду новому стилю (высокий стиль в первом случае и средний – во втором).

В настоящее время происходят многочисленные процессы преобразования стиля и функции. Система языка сжимается и упрощается, становится структурно простой, тогда как функции ее единиц расширяются. Происходит явное развитие привативных оппозиций, что обозначено в желании лингвистов оппозиции вообще всякие, свойственные системе языка, свести только к дихотомически привативным. В языке происходит рост аналитизма (а это результат фиксации логических структур в чистом виде), увеличивается употребление нулевой флексии (принцип системности основан на наличии нулевого признака или элемента); развивается собирательность именных форм (они непосредственно выражают понятие); происходит сокращение конкурирующих синтаксических функций и одновременно упрощаются типы сложных предложений; разрушаются, сводятся к ограниченному их числу акцентные парадигмы (теперь они не обслуживают отдельные слова, а как бы сопровождают самостоятельные грамматические категории, например разграничивают полупарадигмы единственного и множественного числа одного и того же имени, то есть идею и вещь обозначают по отдельности: дух – ду́хи и духи́), и т. д.

И только в пространстве большого времени мы можем углядеть наметившиеся изменения и ответить на вызов языка.

 

Функция и норма в литературном языке

Определяя предмет изучения и объект исследования литературного языка, мы неизбежно останавливаемся перед необходимостью установить, что такое «литературный язык». К сожалению, языческие представления мифологического сознания настолько живучи еще в отрасли современной лингвистики, называющей себя теоретической, что одно лишь наличие термина признается там достаточным основанием для признания реальности «вещи», которую этот термин обозначает. Между тем простой историко-предметный разбор понятия «литературный язык» показывает, что за ним не кроется никакого реального содержания в смысле предметности.

В самом деле, внутреннюю форму определения мы принимаем за внутренний смысл понятия, которое, таким образом, предстает перед нами наполненным собственным содержанием и располагающим соответствующим объемом вещного мира – литературный язык как существующий отдельно от народного, национального, реально действующего языка. Между тем термин «литературный язык» по своему происхождению оказывается связанным просто с понятием «литература», а в этимологическом его определении – основанным на «литере», т. е. на букве: письменный. Таким образом, и основными признаками «литературного языка» как «реальности» почитаются следующие: это язык письменный по преимуществу, и по этой причине «обработанный мастерами» стандарт. Все остальные признаки «литературного языка» вытекают из этого абстрактного определения и потому кажутся нам неотразимо логичными и безусловно понятными. Отсюда и многообразные термины, многослойным пирогом наложившиеся на предмет изучения, представляют собою, собственно, только попытку выйти из порочного круга формальной логики: признаки понятия почитать за признаки несуществующего объекта, а объект определять через те же признаки понятия. «Литературный» – «нелитературный», «письменный» – «устный», «народный» – «культурный» (даже «культовый», в последнем случае вообще много синонимов), «обработанный» – «необработанный», а также многозначные и потому неопределенные по значению «система», «норма», «функция», «стиль» и др. как различные способы номинации божества, созданного в известный момент из самых абстрактных признаков, в процессе конкретного изучения языкового материала, отвлеченных от самого объекта. Чем больше таких определений (которые, по видимости, «уточняют» наше представление об объекте), тем больше опустошается и понятие «литературный язык»: введение каждого последующего из них настолько увеличивает содержание понятия, что, по определению, сводит его объем до пределов ничтожности.

Теоретическое языкознание создает свои мифы на логических основаниях и потому совершает логические ошибки. Проблема «литературного языка», несомненно, историческая проблема, поскольку и категория «литературный язык» – конкретная историческая категория. Литературного языка как такового когда-то (и притом сравнительно недавно) не было – и литературного языка в скором времени также не будет, поскольку в принципе не станет других форм коллективного общения на родном языке. Это ли не доказательство его исторической предельности? Если вообще решать вопрос с позиций развития и диалектики, мы должны рассмотреть проблему «литературного языка» в исторической перспективе, и притом по возможности в полном объеме, в совокупности всесторонних связей его с другими языковыми «объемами», и определить его признаки в становлении, в стабилизации, стараясь понять сущность этого явления в принципах его конкретной деятельности.

Социолингвистический подход к истории литературного русского языка показывает (Успенский, 1983), что основным содержанием этого процесса является постоянное расширение социальной, материальной и стилистической сфер литературного языка, так что, зародившись как важное приобретение культуры в эпоху раннего Средневековья, первоначально социально ограниченным действием, литературный язык последовательно увеличивал пределы своего использования.

Поскольку социальной основой литературного языка являются не территориальные, а групповые диалекты, в соответствии с изменяющимися условиями общественной жизни (и особенно в эпохи важных социальных преобразований) в построении и использовании литературного языка постоянно расширяется круг «участников» «литературного клуба». Основной социальной группой в каждую данную эпоху был класс, наиболее заинтересованный в центростремительных тенденциях государственного строительства, и каждый раз вкус и творческие потенции именно этого класса создавали специфическую, свойственную только данному историческому периоду, «литературную среду». В наше время распространение литературного языка достигло таких широких пределов, что по существу у нас и остался один «литературный язык», и нет никакого другого. В современной социологической ситуации содержится объяснение и того факта, что категория «литературный язык» постепенно расширилась до крайних пределов своего внутреннего развития, обусловленного импульсом со стороны языковой системы. Став языком межнационального общения и «мировым языком», русский язык в буквальном смысле превратился в язык «всенародный» и в своей литературной форме потребовал нового определения.

Определения даются на основании очевидных оппозиций, в которые может вступать объект исследования. Противопоставление диалектным системам, просторечию, разным жаргонам, а в столицах – даже и другим литературным языкам (французскому, немецкому) долго создавало видимость особенности литературного русского языка. Сегодня ни в одной сфере общественной, культурной или производственной деятельности такие противоположности не возникают; не возникает, следовательно, и необходимость в определении литературного языка как языка особого – он стал общенациональным, им пользуются по возможности все.

Всегда, и чем глубже в столетия, тем острее, осознавалась маркированность литературного языка по отношению к прочим формам речи. Расширение социальной базы литературного языка постепенно приводило к «побледнению» стилистических маркировок, их устранению, сглаживанию и устранению специфических маркировок, сглаживанию специфических черт литературной речи, и сегодня литературный язык, наоборот, самая нейтральная по всем маркировкам форма национального языка. От литературной речи отсчитывают свои выразительные признаки все жаргонизмы, диалектизмы, варваризмы и пр. Зеркальным образом переменилось и соотношение между нормой и стилем: нормативным стал стилистически нейтральный элемент системы. Изменилось и наполнение литературного языка. Сегодня исследователи с полным правом говорят уже о «разговорной речи» как категории, отчасти противопоставленной литературному языку; однако в своих проявлениях и разговорная речь ориентирована на литературную норму, исходит от нее, на ней основана. В использовании разговорной речи наблюдается некое упрощение коммуникативных задач, стоящих все перед той же литературной речью; ср. так называемую «внутреннюю речь», которая представляет собою еще большее упрощение коммуникативного задания, хотя и лежит в том же ряду до бесконечности возможных упрощений все того же нормативного канона. Однако различные степени проявления общего качества нового качества все-таки не создают; следовательно, сегодня любое воспроизведение языка во всех случаях предстает или кажется одной из форм литературного языка.

До бесконечности расширилась и материальная основа современного литературного языка – массив образцовых текстов, отработанное до совершенства письмо, наличие общепринятой нормы, – все это постепенно складывалось на протяжении последних столетий. Изменение «стиля жизни» вызвало неизбежные изменения и в стилистических, и в функциональных распределениях языка, увеличило меру его литературности, потому что расширение социальной базы носителей литературного языка как параллельного процесса потребовало и некоторой демократизации нормы. Начавшись как священный язык для избранных, в последовательных своих преобразованиях литературный язык дошел до современной стадии; достаточно развитый, одновременно в основе своей он демократичен: каждый может его изучить, но изучать его все-таки следует. В том именно и состоит внешний признак литературного языка, что его необходимо изучать, по мере овладения им включаясь в современный социальный и культурный процесс. Верно и обратное: если даже русский человек изучает русский язык – это язык литературный.

Расширение стилистических сфер происходило параллельно двум указанным процессам и составляло формальную сторону все того же изменения литературного языка. Исторически изменялось понятие вариативности – потому что наличие вариантов и определяет существование литературного языка: вариации представляют собою предел развития нормы как инварианта. Вариативность древнерусского литературного языка происходила в границах одного и того же текста в зависимости от содержания фрагмента и смысла описания; так, в житиях и в летописях обнаруживаем «элементы» и русского, и церковнославянского языка во всех их разновидностях, а кроме того иноязычное и диалектное – это своеобразная идеологическая вариативность, которой подчинены и языковые средства выражения. В среднерусский период в разное время вариативность наличных языковых средств определялась зависимостью от жанра, с XVIII века – зависимостью от стиля, в наше время она определяется зависимостью от функции. Так же, как и в самом начале развития литературного русского языка, выбор стилистических средств зависит от содержания высказывания, но одновременно с тем находится в зависимости от отношения к высказыванию. Пройдя все эти, вполне естественные, формы своего существования и развития во времени, вариативность как основание нормы развила и современное представление о варианте как стилистическом средстве; возникло и понятие о стиле, и (вслед за тем) наука – стилистика. На истории отечественного языкознания вообще хорошо видны основные этапы осознания тех или иных аспектов языковой системы и нормы – они всегда соответствуют определенным этапам развития самой системы языка и конденсации литературной речи.

Эти предварительные замечания, по необходимости краткие, но для специалиста ясные, нужны для того, чтобы приступить к определению понятия «литературный язык».

Единого определения «литературного языка» для всех периодов его развития быть не может, и особенно если исходить только из значения термина. Необходимо искать другие основания. Из многих существующих в науке определений наиболее приемлемым кажется определение литературного языка как функции национального языка; следовательно, литературный язык – литературная разновидность употребления русского языка (Горшков, 1983). Такое понимание литературного языка лежит в русле русской научной традиции (его выставили в свое время В.В. Виноградов, Г. О. Винокур и др.) и определяется историческим подходом к проблеме литературного языка. Оно одновременно и объясняет развитие разных сфер «культурного говорения», и оправдывает существование самого термина «литературный язык» – поскольку и на самом деле является типичной формой существования народного (национального) языка, а не речью в узком смысле слова. Исторически происходило вытеснение разговорных форм все более совершенствовавшимися «культурными» формами языка; отбор языковых форм по мере развития структуры родного языка и составляет содержание этого исторического процесса. Фонетический, морфологический, синтаксический, лексический и прочие уровни системы, развиваясь неравномерно и в зависимости один от другого, только в определенной последовательности и с разной степенью интенсивности могли поставлять материал для отбора средств национальной нормы; до завершения этого процесса некоторое время и с разным успехом в качестве своеобразных «подпорок» использовались формы близкородственных языков или семантические кальки с развитых литературных языков (раньше всего – с греческого). Как сама культура является фактом интернациональной жизни, так и сложение национальных литературных языков является результатом интернациональных устремлений известного народа. Это хорошо подтверждается историей сложения литературных языков у современных славянских наций.

Таким образом, литературный язык – функция от национального языка, и его совершенствование определяется развитием нации. Функция же на каждом историческом отрезке развития литературного языка определяется нормой, т. е. «нормальным», в нашем случае – общерусским в проявлениях языковой структуры на данном отрезке его развития. Норма как динамический процесс есть выбор инварианта из многих вариантов, выработанных системой в ее развитии; таков, в общих чертах, механизм порождения современной для языка нормы посредством выявления на каждом уровне стилистически немаркированного «третьего лишнего» (Колесов, 1974, с. 130–137).

Примером может служить систематический «перебор» вариантов московского и петербургского произношения на рубеже XIX и XX вв. Скажем, произношение «сч» или «щ» как /ш’ ш’/ или как /ш’ ч’/ колебалось из-за неустановленности основного варианта в самой системе, потому что развитие старых аффрикат не завершилось до такой степени, чтобы выбор инварианта общерусской системы стал ясным. Но как только стал возможным контакт с просторечием (в котором типичным является произношение /шш/), норма путем столкновения стилистически маркированных вариантов в генетической последовательности их предъявления системой:

[ш’ч’] > [ш’ш’] > [шш] —

останавливается на среднем, который не маркирован ни в сторону архаического (близкого к церковнославянскому), ни в сторону просторечного (близкого к диалектному).

Такое же взаимоотношение между системой языка, с одной стороны, и нормой и стилем – с другой, наблюдаем во всех спорных случаях вариантности современной нормы. Язык уже развил вариантность, но норма еще не организовалась, потому что на разных уровнях оказывалось еще недостаточное число стилистических вариантов, способных безошибочно выделить инвариант. Нормативность литературного языка не бесконечна, но она всегда определяется объективной установкой системы и правилом выбора среднего стиля, который всегда и есть норма; личный вкус и симпатии нормализатора здесь не имеют цены. Чтобы показать это, приведу известный пример.

Пушкин, Востоков и Грот одинаково считали, что формы типа волоса, города, дома (при наличии старых волосы, городы, домы) – русские разговорные формы, которые в известной мере могут входить и в литературную норму. Еще для Ломоносова такая проблема не стояла, поскольку в его время отмечалось всего несколько форм типа берега, которые могли быть простыми остатками двойственного числа. В начале же прошлого века Пушкин ввел в образцовые тексты до 17 подобных форм, гениально почувствовав их функциональную важность, и видя в них стилистическое средство художественной речи. Востоков, перебирая все возможности русской лексики, указывает уже до 60 таких слов мужского рода, каждый раз определяя их стилистический статус, т. е. косвенно соглашаясь, что стилистический выбор еще не произвел нормативного варианта. Положение теоретика Востокова в отношении к Пушкину-практику выгоднее, поскольку, в отличие от поэта, на язык которого он и ориентировался в установлении современной нормы, Востоков оперировал не только понятиями «норма» и «стиль», но видел также и историческое движение «системы». Именно он установил и закономерность, определяющую вариативность флексий: если ударение переносится на окончание, начиная с формы именит. падежа множ. числа, то флексия – а возможна при наличии – ы; если перенесение ударения наблюдается только начиная с формы родит. падежа множ. числа, подобное варьирование исключено. Распространение нового акцентного типа, вызвавшего противопоставление парадигмы единственного числа парадигме числа множественного, происходило в русском языке на протяжении последних двух веков, и при этом каждое слово самостоятельно, но под давлением системных отношений в языке постепенно включается в эту парадигмальную цепь, каждый раз ставя перед нормализатором особую задачу, конкретную по исполнению. Так она была поставлена и перед Гротом, который был озабочен установлением нормы на основе системы:

Востоков отказывает в нормативности форме волоса́, поскольку флексия безударна даже в форме родит. падежа (воло́с, а не волосо́в), но он же допускает и стилистическое использование вариантов домы и дома, поскольку расхождение флексий сопровождается различием в акценте: дома́, но до́мы. Грот в качестве инварианта избирает «средний член» тернарной оппозиции: во́лосы – волоса́ – волосы́ (власы́). Неизбежность среднего, немаркированного в обе стороны члена оппозиции становится непременным условием стабилизации нормативного варианта.

Как ни сходны по своим проявлениям «стиль» и «функция», они все-таки различаются, и притом весьма существенно, поскольку отражают разную точку зрения на объект. Стиль может проявляться в границах одного жанра или одной функции, это – правило выбора из многих вариантов (неважно, на каких именно основаниях), тогда как функция системна, дана как целостность уже сформированных инвариантов. Поэтому в отношении к стилю можно говорить о количестве расхождений, о том, что является высоким, что – низким применительно к каждому отдельному стилистическому варианту, а о функции так говорить нельзя. Даже то, что такое-то явление присуще (как нейтральный элемент стиля) сразу нескольким функциональным уровням, позволяет каждый раз выступать этому элементу в определенной стилистической маркировке; например, флексия – а́ в словах мужского рода типа катера́ в разговорном, литературном или специальном употреблении получает разную стилистическую характеристику.

Осталось добавить, что наше определение литературного языка отражает его содержание. Литературный язык – не «парадигма», а «синтагма», т. е. не парадигматическая система языка, он представлен в «текстах». В этом смысле словарь и академические грамматики, хотя они и называются словарями и грамматиками современного русского литературного языка, на самом деле излагают материал современного языка нации во всех их стилистических маркировках; иначе и невозможно представить литературную норму, которая может обозначиться лишь на фоне ненормативных ресурсов системы.

Заключая эти заметки, еще раз уточним изложенное здесь представление о «литературном языке». Объективно, как данность, подлежащая изучению, «литературный язык» есть функция национального языка, поскольку функция эта со временем становится все более целесообразной и все шире распространяется, изучает «литературный язык» каждый, кто хочет им пользоваться. Эта функция языка – предмет изучения лингвиста, тогда как норма и стиль – две нерасторжимые стороны одного и того же – объекта исследования. Нет стиля без нормы, но и норма кристаллизуется только в туманностях стилистических вариантов. Явление литературного языка позволяет точнее осознать сущность самого языка, поскольку последовательность порождения литературной речи аналитически, во многих переходных моментах выявляет разные и различные признаки языка. Предметное поле исследования расчищается для наблюдений, а объекты исследования – стиль и норма – выделяются в процессе познания предмета.

Может быть, не очень точно, но образно взаимодействие между системой, нормой и стилем можно уподобить пчелиной семье; здесь матка – система языка, рабочие пчелы – стиль, а трутень – норма, которая важна как действующий факт, но устраняется сразу же, как только под напором системы возникают новые возможности стилистического варьирования.

 

Социолингвистические аспекты изменения современного русского языка

Исключительная особенность русского литературного языка заключается в его постоянном совершенствовании путем внешнего включения в систему все новых и новых, структурно чуждых поначалу, элементов. Это вызвало в нем особую силу, которую можно было бы назвать «силой выживаемости» в новых социальных условиях, и организовало тот запас прочности, который позволяет русскому литературному языку создавать все новые и новые вариации, гибко откликаясь на потребности времени.

В самом деле, та лингвистическая структура, которую мы называем современным русским литературным языком, т. е. языком общерусским, возникла в результате серии последовательных совмещений первоначально «разных языков».

Прежде всего, с конца XVI века постепенно создалась возможность сближения двух основных языковых систем восточнославянского региона. В результате объединительной политики московских князей северные и восточные русские говоры (территориально – севернорусские, новгородские, и южнорусские, низовские), до того развивавшиеся по различным направлениям и представлявшие вполне самостоятельные языковые системы, стали диалектами одного и того же языка и с этого момента развивались в центростремительном направлении. До начала XVI века северные и южные говоры русского языка различались буквально на всех уровнях языковой системы: развитие корреляции согласных по мягкости – твердости и глухости – звонкости на юге и полное отсутствие такой корреляции на севере: серия нейтрализаций в безударном вокализме на юге и полное сохранение старых позиционных отношений вокализма на севере; стабилизация ударения на севере и развитие подвижных типов на юге; разнонаправленные изменения в области морфологии (особенно в именных формах), в том числе и в некоторых категориальных отношениях (категория вида на юге развивается раньше, чем на севере); много принципиальных отличий в области словообразования и лексики; развитие синтаксических конструкций (в том числе и новых типов подчинительных связей) раньше на севере, чем на юге, и т. д. Все эти расхождения представляли собою разной степени архаизмы одной и той же в прошлом системы, поэтому совмещение их в рамках общенационального языка могло происходить при условии отработки общенациональной тенденции – она легко определялась по наиболее продвинутым в его развитии фрагментам северной или южной системы. В местах столкновения этих двух систем образовались средневеликорусские говоры, прежде всего и раньше всего – говоры столицы, которые соединили в своей системе наиболее важные и далеко зашедшие процессы развития, дав толчок еще более новым изменениям и стимулируя завершение этой общенациональной тенденции. Например, если ограничиться фактами из системы фонем: к моменту создания общенациональной тенденции корреляция согласных по мягкости – твердости охватывала в основном лишь зубные согласные, губные и заднеязычные в эту корреляцию не входили, как не входят они в эту корреляцию еще и теперь в большинстве севернорусских говоров, остановившихся на том этапе развития системы, о котором идет сейчас речь. Становление новой динамической тенденции в общерусском масштабе стимулировало завершение развития, доведение его до логического конца – что и произошло на протяжении XVIII–XIX вв. в так называемом московском койне, которое со времен А. А. Шахматова признается основной диалектной базой русского литературного языка. Категория вида до XVII века ограничивалась только некоторыми видовыми парами и обслуживалась пятью-шестью приставками, рано сгладившими собственное лексическое значение; став динамической точкой системы в момент столкновения двух не совсем эквивалентных видо-временных систем, видовая система организовалась как автономная по отношению к системе времен и стала наполняться все новыми видовыми парами, создавая столь важную теперь грамматическую корреляцию. При этом из многих средств образования видовых оппозиций система окончательно выбрала в качестве основного приставочный способ, переводя приставки из средства словообразования в средство формообразования. Как предложные сочетания имен все больше переходят в парадигматику, так и изоморфные им приставочные глаголы все шире включаются в систему порождения новых глагольных форм. То же касается и других сторон языковой системы.

В результате совмещения разноценных, но однонаправленных по своему динамическому импульсу систем, общерусская система получила свою материальную основу (в виде разговорного койне и разных наддиалектных форм, обслуживавших словесное народное творчество) и отныне уже не могла сохраняться в качестве застывшего диалектного «языка»; вместе с тем всеобщность этого общерусского языка ставила его в один ряд с другими формами «всеобщего» языка, например с церковнославянским. Последний был общерусским по своему использованию в определенных литературных жанрах, но он не был языком устного общения.

Таким образом, на протяжении XVII века произошло второе усложнение общерусского языка: в его структуру были введены многие элементы традиционного для восточных славян и многим обязанного самому русскому языку церковнославянского книжного языка русского извода. Этот язык по своему происхождению и предшествующим этапам развития не очень отличался от русского и представлял собою еще более архаический срез все того же восточнославянского языка, чем новгородский диалект в момент совмещения его с южнорусскими говорами. Однако в лексическом и синтаксическом отношении этот книжный язык был богаче разговорного русского и более развит, тут сыграли свою роль столетия длительного совершенствования письменного языка, лексические и синтаксические заимствования из греческого – кальки, семантические смещения и т. д.

Все это привело к тому, что на протяжении XVIII века новый общерусский язык активно осваивает наследство церковнославянского языка; основные изменения этого времени – изменения в синтаксисе и лексике. Наследуемое входит в структуру русского языка не простым заимствованием, а в переработке, критическим и творческим усвоением модели на основе имеющихся в самом русском языке средств с аналогичным функциональным содержанием. Например, усвоение многочисленных подчинительных конструкций церковнославянского языка начинается в общерусском языке с отработки условных предложений, которые существовали и в русском языке, но обслуживались иными, чем в церковнославянском языке, союзами и союзными словами. В этом последовательном и весьма продолжительном процессе оттачивались грамматические средства нового языка, многие старые формы становились ненужными и устранялись (особенно дублеты, например условные союзы, которых к XVIII веку накопилось около двадцати). Даже заимствованные из других языков слова (особенно в петровское время) обслуживались не русскими, а церковнославянскими суффиксами, которые к тому времени еще не вошли в словообразовательные потенции самого общерусского языка и воспринимались как столь же чуждые, что и сами заимствованные слова.

Таким образом, на протяжении XVIII и особенно первой половины XIX века началось новое обогащение общерусского языка заимствованной лексикой, происходило усложнение его за счет новых сочетаний, калькированных с новоевропейских языков форм управления, фразеологизмов, многих семантических новаций. На этой стадии развития общерусского языка в его структуру включились еще и новые элементы, которые также способствовали развитию самого русского языка, завершали динамические тенденции общерусского развития. Если ограничиться в качестве примера только системой фонем, можно указать на то, что именно в заимствованной лексике материально проявилась корреляция заднеязычных согласных по мягкости – твердости, ср. произношение слов гяур, Гете, Гюго и др., что указывает на полное завершение в развитии этого важного для структуры общерусского языка системного признака, в русских словах не фиксированного.

Каждый раз новые источники внешних воздействий на систему усиливали действие ее собственных динамических тенденций, ускоряли их развитие и кристаллизацию в словесном тексте, оформляли все усложняющиеся потребности мыслительной и речевой деятельности. В результате сложилась динамичная, открытая для новых элементов система, которая постоянно обогащается и преобразуется в связи с включением в орбиту ее действия все новых социальных и национальных коллективов. Со временем эта система оказалась способной принять на себя функцию межнационального средства общения в новых социальных условиях. Вместе с тем и параллельно развитию системы языка происходило изменение социолингвистической структуры русского языка, т. е. социальной и национальной сферы его употребления, его функциональных связей с другими языками и взаимных отношений между различными уровнями языка. Происходит перераспределение между основными единицами этих уровней (фонемой, морфемой, лексемой и т. д.) с переключением внимания каждый раз на другие единицы, воспринимаемые в качестве основных, ведущих, определяющих процессы общения (например, не слово или словоформа, а морфема и принципы организации морфемного ряда, и т. д.). Социолингвистический сдвиг структур как бы вырастает из динамики собственного системного развития языка и определяется последним.

Система языка варьируется в определенных своих видоизменениях, зависящих от сферы употребления. Об одном и том же уровне, например о морфологическом, мы можем судить в применении к традиционной норме, установившемуся узусу, обычному просторечию или социальному говору (арго). В таком случае приходится говорить уже о вариациях различных ярусов языка и о внешней динамике развития языка, возникающей в результате противоречия между разными вариантами возможного произношения, говорения или использования слов общего языка. Это социолингвистический аспект лингвистического исследования, получающий все большее развитие в связи с повышением социологической емкости русского языка, усложнением не только самой системы языка, но и всей структуры его отношений. Развитие языка, по крайней мере в наше время, идет по пути усложнения структуры и упрощения системы языка; сам язык «становится проще» в связи с максимальным развитием его системности (минимальное число различительных признаков при постоянном увеличении единиц, которые этими признаками обслуживаются), но использование его «становится все сложнее» в связи с расширением социальной базы, которая им пользуется.

Совмещенные в общей системе вариации не приводят к механическому смешению их составляющих, они организуют новый уровень языка, который одну и ту же систему использует в различной функции, распределяя в разных стилях речи возникшие в результате исторического столкновения разных «языков» варианты.

Сам термин «стиль» даже в узколингвистическом смысле очень многозначен: разговорный и высокий стиль, деловой и научный стиль, и т. д. В точке пересечения структурных вариаций создаются функциональные стили, и чем богаче язык, чем разработаннее в нем внутриструктурные и функциональные отношения, тем сложнее и многообразнее в нем порождение все новых «стилей речи». Последнее касается уже не лингвистики и не социолингвистики, а, скорее, есть уже компетенция психолингвистики. Здесь динамический импульс, т. е. возможность изменения как окончательный предел варьирования, создается в результате противоречия, возникающего между общепринятым и аффективным употреблением наличных языковых средств; проблема метафоры и литературного штампа, например, относится к данному кругу лингвистических проблем.

Соединяя все указанные аспекты языковой динамики, системной, социальной и стилистической, мы должны разграничивать все три уровня описания, потому что всякое описание конкретного факта требует установления своей точки изменения.

Воспользуемся для примера возможными в русском языке изменениями безударных гласных после мягких согласных. Уровень системы требует совпадения всех гласных в этой позиции в одном гласном, следовательно, только иканье соответствует системному заданию: /п’и/так (пятак), /п’и/тух (петух) и /п’и/тух (питух). Дело усложняется тем, что на функциональном уровне современный язык имеет и другие вариации, направленные на подобную нейтрализацию в одном гласном, но не завершившие ее: наряду с иканьем возможно еканье, ёканье, яканье и т. д. Давая оценку этим другим типам безударного вокализма, мы отмечаем, что ёканье ограничено территориально (хотя и является по происхождению равноценным с еканьем, развилось и сохраняется в среднерусских говорах), а иканье и еканье не ограничены территориально. Иканье – завершающий этап развития общерусской тенденции к совпадению всех безударных гласных в одном, а еканье – предшествующий ему этап, на котором сохраняются в данной позиции еще два гласных (ср. схему еканья: /п’е/так, /п’е/тух, но /п’и/тух). Социологические исследования показывают, что иканье как обычное произношение сменило еканье буквально «на наших глазах» – в 30-е и особенно в 50-е годы XX века. Таково завершение общерусской тенденции: вместо двух гласных в данной позиции теперь возможен только один. Случилось это недавно, так что не все носители русского языка используют новый принцип говорения, да и не во всех случаях иканье проводится последовательно. Так, указывается, что произношение /д’ир/жи может сосуществовать с произношением /д’ер/зать в речи одного и того же человека. Еканье как норма произношения уже полвека тому назад становится просторечным, поскольку интенсивно вытесняется иканьем. Вместе с тем в речи современного интеллигента, различающего высокий и низкий стили речи, высокое слово дерзать в произношении по-прежнему отличается от произношения разговорного и обычного в простой речи держи. Тем самым и еканье автоматически становится элементом высокого стиля: поскольку два прямо противоположных по функции, стилистически окрашенных элемента – высокий (традиционный) и низкий (просторечный или разговорный) смыкаются в своем общем противопоставлении к новой форме выражения (иканье), которая становится нормативной. Крайности сходятся на уровне отдельного слова или фонетической позиции, и тем самым в рассмотрение включается третий фактор – стилистический. Можно сказать, что один и тот же факт, вроде только что изложенного, рассмотренный с разных точек зрения, требует каждый раз иного толкования. С точки зрения системы полноправен только один вариант – иканье, с точки зрения стилей – два (иканье и еканье), с точки зрения функций – по крайней мере три (если не говорить о крайностях яканья, уже никак не связанного с возможностями «грамотной речи»). В таком случае «точка изменения» каждый раз меняется, постепенно отсекая от системы все более и более архаические варианты; так, в нашем случае сначала отходит яканье, затем – ёканье, теперь на пороге уничтожения стоит и еканье.

Но точка изменения определяется точкой отсчета, с которой ведется изменение. Об этом приходится помнить, поскольку установлены разные вариации языковых единиц в пределах одного и того же общенационального языка. Так, начало современного русского литературного языка мы ведем от Пушкина. За это время екающе-ёкающий вариант произношения сменился сначала екающим, а в последнее время – икающим. Можно было бы сказать, что «язык изменился» и потому следует пересмотреть точку отсчета, связывать ее, например, с именем Чехова (эпоха стабилизации чистого еканья) или с именем какого-то современного писателя, поскольку хронологически это изменение совпадает со стабилизацией иканья. Так иногда и говорят. Однако это неверно. Взятый в целокупности всех своих функциональных сфер как общерусский язык, современный русский литературный язык вовсе не изменился за все время, о котором идет речь. Его изменение относительно, поскольку на самом деле изменяется всего лишь взаимное соотношение ярусов языка, его функциональных сфер, почему и литературная норма изменяется не сама по себе, в связи с изменением системы языка, а в отношении к другим ярусам структуры, т. е. экстралингвистически, путем замены одной модели другою в результате изменения социальной ценности самой модели. В то же время общерусская тенденция развития языка остается динамически напряженной, она и определяет выбор все новых вариантов на общем фоне социальных вариантов. Из всех типов безударного вокализма в положении после маркированных мягких согласных иканье является самым простым и вполне надежным средством различения словоформ: оно представлено носителями языка – горожанами, оно отражает общерусскую тенденцию к полной утрате противопоставления гласных в данной позиции – таковы причины развития иканья. Для всякого человека, осваивающего разговорный русский язык, всего удобнее модель с единственным гласным в данной позиции.

Другое важное свойство современного русского языка состоит в том, что с изменением соотношений между функциональными уровнями (социальный фактор) изменяется и сам язык, его структура. Современный русский литературный язык, в частности, отличается от языка прошлых этапов развития тем, что:

1) устная форма его стала столь же авторитетной и важной, как и письменная, а это привело литературный язык в функциональное столкновение с разговорным языком;

2) в связи с многочисленными столкновениями подобного рода ослаблена кодифицирующая деятельность авторитетных организаций и лиц (многочисленные справочники допускают колебания и принимают варианты, иногда прямо противоречащие тенденциям развития языка); весь этот процесс специалисты по культуре речи называют «узуальным взрывом»;

3) многожанровость современной русской литературы (от высокой прозы до местной газеты со своей спецификой языкового оформления) постоянно порождает стилистические колебания и вариации и делает целесообразным их существование.

Две первые особенности нынешнего состояния русского литературного языка требуют исторического комментария.

Исторически письменная и устная формы литературного языка были разобщены, долгое время они представляли собою разные типы языка – и по происхождению, и по функции; в частности, они обслуживали и разные жанры литературы. Письменная форма ближе к церковнославянской книжной традиции и в своей орфографии, которая сложилась лишь к середине XVIII века, сохраняет более архаические особенности русского языка, нежели его устная форма, сложившаяся на сто лет позже. В середине XX века обе формы стремятся к совпадению, причем усреднение вариантов идет по линии выбора наиболее целесообразного – из устной или письменной формы. Так, в выражении наиболее важных флексий и вообще грамматических частей слова язык ориентирован на письменную норму, чем достигается единство выражения одной и той же флексии и упрощение системы обозначений. Например, различные варианты произношения возвратной частицы – сь, окончания глаголов и прилагательных ориентированы на письменный их вариант: собирала/с’/ при написании собиралась на месте старого произношения (стандарт) собирала/с/ (хотя возможно было и произношение собирали/с’/ в положении после переднего гласного); горь/к’ий/, а не старое произношение горь/кай/ при написании горький, и т. д. Наоборот, все (или большинство) упрощения в середине морфем идут по линии устной нормы (речи) – и особенно это относится к упрощениям в произношении безударных гласных.

В функции русской разговорной речи в разное время выступали различные стилистические варианты языка, извлеченные из разных функциональных сфер.

С конца XVIII века разговорная речь формируется на основе письменных форм литературного языка и создаются варианты местного «культурного говорения» (прежде всего петербургского и московского, между которыми было примерно пятьдесят произносительных различий) в его противопоставлении к «подлой речи» низов, т. е. диалекта как внелитературной разговорной формы в ее разнообразных вариантах. Широкое «развитие» русских диалектов на протяжении XIX века вплоть до 30-х годов XX века и стремительное «исчезновение» их в наше время часто объясняют социальными причинами: культурная революция, развитие массовых средств коммуникации и информации и т. д. Известные основания для этого утверждения имеются, но главной причиной «исчезновения современных диалектов» приходится признать все то же перераспределение функциональных уровней структуры языка. В связи с переходом разговорной речи на уровень (устной) формы литературного языка его место занимает новая форма обычного говорения, широко известного теперь как просторечие – городской тип обычной речи. Современное различие между разговорной речью и просторечием можно показать по следующим признакам:

Просторечие в современных условиях стало выполнять функции разговорной речи на отдельных территориях распространения русского языка главным образом среди городских жителей; в настоящее время описаны основные особенности местного просторечия Москвы, Петербурга, Воронежа, Красноярска, Перми и других городов. В связи с этим диалект – прежде самостоятельная в функциональном отношении сфера, противопоставленная общерусскому языку, – стал выполнять более суженные функции «сельского просторечия» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Диалект не исчез – он изменил свою функцию, а в результате этого претерпел все те экстралингвистического характера изменения, которые выпали на его долю в последние десятилетия. Можно описать, каким образом на основе столкновения с нормой по наиболее важным признакам системы (воплощающим общерусские тенденции развития) в границах отдельного диалекта развиваются вторичные диалектные признаки, сближающие его с городским просторечием и включающие его в общую тенденцию общерусского развития (Колесов, 1971). Таким образом, любой говор русского языка как самостоятельная языковая система изменяется в принципе так же, как любая система – под давлением лингвистически общих и социологически более престижных тенденций. В современном языке норма через посредство разговорной речи и диалект через посредство вторичных признаков сближаются друг с другом, порождая общую оппозицию «норма – просторечие»; и литературная норма, и просторечие одинаково нормативны, и одинаково отражают общерусские тенденции изменения системы.

Таковы на сегодняшний день принципиальные линии разграничения функционально важных сфер русского языка. Литературная норма есть общеобязательный стандарт, на который ориентируется, в частности, всякий, для кого русский язык не является родным. Просторечие – динамическая норма, норма развивающаяся, в сложении которой принимают сегодня участие все лица, говорящие на русском языке, но обязательно в границах определенных социолингвистических и психолингвистических вариаций русского языка. Это приходится учитывать и при объяснении конкретных вопросов движения норм в современном русском языке, так или иначе связанных с реализацией общерусских тенденций развития: произношения отдельных слов и форм, реализации позиционного чередования гласных и согласных, их нейтрализации в слабых позициях и т. д. Каждая такая особенность требует индивидуального изучения со стилистической, функциональной и статистической точек зрения.

Как предварительную попытку выявления подобных тенденций можно предложить следующую операцию, основанную на учете взаимодействия различных функциональных сфер современного русского языка. Определим общую совокупность различительных признаков той или иной функциональной сферы (в их отличиях друг от друга) и установим в первом приближении следующую иерархию функциональных вариаций современного русского языка (оказалась удобной в работе над фонетическими вариантами современного говорения): архаическая норма, сложившаяся на протяжении XIX века (указывается в орфоэпических справочниках, стандарт) – действующая норма (обычное говорение в наше время, узус) – один из вариантов общего просторечия, основные особенности которого постепенно распространяются и на другие местные просторечия (в качестве образца взят «ленинградский» вариант произношения) – местное просторечие, которое имеет свои особенности в каждой территориальной зоне (иногда эти различия достигают больших количественных пределов, но чаще ограничиваются только некоторыми вариациями в произношении согласных) – проявления диалектного произношения (которые являются материальной основой местных просторечий и питательной средою для последних) – индивидуальные особенности произношения, которые носят социальный характер (сюда, в частности, необходимо включать и те особенности говорения, которые присущи лицам, не считающим русский язык своим родным языком: в этом отношении мы отчасти включаем в обсуждение некоторые аспекты билингвизма). Матрицу соответствий применительно к фонетическим особенностям см. в таблице.

Весь тот обширный эмпирический материал, который дал основание для построения данных переходов и который мы здесь не будем излагать, дает основание для следующих выводов.

С точки зрения представленных различительных признаков норма-узус есть обязательный, последовательно выраженный и устойчивый в своих проявлениях, а потому далее не развивающийся вариант произношения, который со стилистической точки зрения является нейтральным и, следовательно, связан с другими сферами русской речи как с маркированными (отмеченными, выразительными, определяющими) оппозитами. Эта характеристика вытекает из соотношения знаков + и – в таблице. Разброс признаков по норме-узусу показывает также, что это замкнутый предел предшествующих изменений, доведенный до конца по всем возможным своим позиционным или словарным проявлениям. Архаические особенности нормы (стандарт), теперь ушедшие (или активно уходящие) из обычного говорения, напротив, стилистически маркированы как архаизм и никаких связей с соседними функциональными подсистемами не имеют: со стороны системы архаическая норма и норма находятся в дополнительном распределении. Архаическая норма – это реликтовое сохранение старого варианта (например, позиционного смягчения согласных типа губного перед губным или перед заднеязычным: [лап’к’и]). В широком смысле это еще норма, но в данном конкретном произношении сочетания – это уже не норма. Точно так же связаны друг с другом ленинградское (петербургское) произношение и современные варианты просторечия: первое из них архаизм по отношению ко второму, но вместе с тем оно формирует и современный вариант нормы. Много общего по этой линии между диалектным и индивидуальным произношением: в конкретных случаях, в условиях городской речевой жизни, иногда очень трудно определить степень зависимости некоторых отклонений индивидуальной речи от того или иного диалектного произношения (например, в реализации /в/ как [w], в различном произношении /р/ и т. д.); условно можно считать, что диалект является архаизмом по отношению к индивидуальным отклонениям от узуса и нормы и вместе с тем своими вторичными признаками диалект формирует современное общее просторечие.

Динамичными (т. е. развивающимися спонтанно) в современных условиях являются просторечие и диалект; обязательными могут быть только признаки, включенные в самостоятельную систему лингвистического характера (норма, общее просторечие, диалект). Следовательно, из всех трех вариаций, имеющих самостоятельные системные отношения, только норма не является динамичной. Норма в этом смысле понимается как результат предшествующих этапов изменения и ни в коем случае не имеет вариантов внутри самой этой нормы. Варьирование в нашем понимании возможно лишь в сопоставлении с соседними речевыми сферами: [ла́п’к’и] – [ла́пк’и] – [ла́пки] как возможные в современном произношении варианты, но не литературные (первый из указанных – архаическое, второй – нормативное, третий – просторечное произношение, однако все они вместе или попарно могут встретиться в произношении отдельного лица и тем самым выступить в качестве стилистического варианта).

В матрице речевые сферы русского языка расположены в порядке убывания «общеобязательности» с точки зрения собственно нормативной, с точки зрения эталона, образца речи. Поскольку, в сущности, каждая функциональная вариация современного русского языка имеет собственную норму (точнее, некоторую сумму наиболее распространенных и признаваемых типичными особенностей обычного произношения), чтобы не смешивать такого рода «частную норму» отдельной функциональной подсистемы с общепринятым пониманием литературной нормы, обычное произношение определенной речевой сферы лучше считать узуальным (узус). Применительно к отдельным особенностям речи со стороны факта вся задача и заключается в квалификации этой частной особенности как обычной для той или иной речевой сферы.

Соотношение сфер, представленное в таблице, позволяет установить правило определения узуса применительно к частной особенности произношения, т. е. установить, относительно какой сферы то или иное произношение является узуальным (распространенным, обычным), а для каких только факультативным.

Особенности произношения, характерные только для самых крайних сфер (архаическая норма, стандарт, или индивидуальная особенность произношения), вообще не дают основании говорить об узуальном характере такого произношения; так, в индивидуальном произношении ни одним признаком такая особенность никак не маркирована. Например, ассимиляция согласных по мягкости во всех типах сочетаний, кроме зубного с зубным (произношение типа [лап’к’и], [д’в’ер’и] и т. д. в архаической норме) или различные оттенки «шепелявенья» в индивидуальном произношении зубных /с’/, /з’/ не могут стать предметом обсуждения узуальной их характеристики. Именно поэтому они необязательны, непоследовательны и неустойчивы в своем проявлении. Архаический вариант нормы и индивидуальное произношение – наименее выразительны как функциональные зоны потому, что со всеми прочими сферами речи они вступают в одностороннюю связь и, следовательно, несопоставимы с соседними сферами, так как не взаимодействуют с ними и в реальном говорении.

Односторонность связей с соседними речевыми сферами, таким образом, оказывается препятствием к установлению нормы на любом уровне. Это значит, прежде всего, что и та особенность произношения, которая регистрируется лишь в двух соседствующих сферах, не дает оснований для суждения о своей нормативности для определенной речевой сферы. Например, оглушение звонких согласных в начале слова ([пабы] – бабы, [т’еда] – деда) характерно для экспрессивного индивидуального произношения, оставаясь существенной характеристикой некоторых русских говоров в определенных позициях. Однако и эта особенность произношения является необязательной, непоследовательной и неустойчивой в обеих сферах, хотя они и находятся в функционально соседних рангах.

Таким образом, никаких оснований для узуальной характеристики бинарное отношение не дает. Однозначное соседство оказывается функционально связанным: особенность произношения, характерная только для двух речевых сфер, взаимоисключается и не может совпасть в одном речевом контексте как противопоставленная какому-то нейтральному нормативному произношению. Такая особенность произношения не может иметь стилистической характеристики в общем контексте нормативного произношения. Причина этого – в характере бинарного соотношения двух соседних речевых сфер: и левый, и правый сосед иерархии с каждым данным связаны генетически (один из соседей – «родитель», другой – «потомок»). Чтобы учесть функциональное, системное значение данного произносительного варианта и дать ему нормативную характеристику, его следует сопоставить одновременно с левым и с правым соседом иерархии.

Следовательно, положение изменяется, когда соответствующая особенность произношения встречается в трех соседствующих сферах. Например, ассимиляция по мягкости зубного согласного перед зубным ([в’ес’т’и]) характерна для трех первых сфер (архаическая норма, норма и «ленинградское» произношение). Применительно к данной особенности произношения следует считать, что именно для среднего члена иерархии, находящегося в одновременной связи с архаической нормой и с архаическим просторечием ленинградского варианта, такую особенность произношения можно признать узуальной (нормой в границах нормы). В первой сфере такое произношение также узуально, но там оно входит как частный вариант в общий принцип ассимилятивной мягкости согласных и, следовательно, имеет другую характеристику; в «ленинградском» варианте такое произношение также возможно, но не является обязательным (возможно и произношение [в’ест’и]).

Последовательное произношение сочетания чн как [ч’н] (коне[ч’н]о, було[ч’н]ая) характерно для нормы, «ленинградского» варианта и просторечия, но только для среднего члена этой триады такое произношение является узуальным, т. е. обычным в любом случае; и в нормативном, и в просторечном произношении такое произнесение факультативно и имеет словарные ограничения.

Еканье в свою очередь характерно для «ленинградского» произношения, для просторечия и для некоторых диалектов, но узуальным оно должно быть признано только для просторечия как среднего члена триады. В «ленинградском» произношении и в диалекте то же самое явление либо факультативно, либо представляет собою один из возможных вариантов произношения.

Произношение /р/ с одним ударом («картавленье») или /в/ с таким же ослабленным взрывом характерно для трех последних сфер речевой иерархии, но только для диалектного произношения мы должны признать его узуальным. И в общем просторечном, и в индивидуальном произношении можно обнаружить позиционные или факультативные ограничения в последовательном распространении данной особенности произношения.

Действительно, только двусторонняя связь с соседними сферами по какому-то признаку формирует узуальное качество данной особенности произношения. Учет большего числа речевых сфер, по-видимому, не имеет значения, потому что в речевой практике каждого отдельного носителя русского языка вряд ли может быть взаимодействие более чем трех соседних речевых сфер (о специалистах, обозревающих всю картину функциональных соотношений «сверху», речь в данном случае идти не может). На основании представленного правила можно произвести характеристику любой конкретной особенности произношения данного индивидуума в ее отношении к общей иерархии функциональных сфер современного национального языка.

Динамичность системы предполагает возможность изменения того или иного типа произношения, его ориентацию на какой-то соседний вариант произношения. В целом смещение влево по иерархии формирует норму, смещение вправо порождает стилистический вариант, который с течением времени, под давлением последующих серий смещения функционально и статистически сходит на нет. При этом полное, прошедшее по всем особенностям произношения смещение влево или вправо приводит к исчезновению соответствующей речевой сферы из иерархии сфер. Так случилось с «ленинградским» вариантом произношения, который «перетек» влево и вправо (в норму-узус и в современное общее просторечие). Строго говоря, на современном этапе развития национального языка говорить о «ленинградском» варианте литературного произношения нет никаких оснований; из полусотни особенностей традиционного петербургского произношения в современном «ленинградском» отсутствует около тридцати. Наоборот, в современной речевой практике все шире формируется местный вариант просторечия, основанный на взаимодействии традиционных особенностей общего просторечия и на вторичных диалектных признаках местного говора. Соотношение речевых сфер, следовательно, изменяется таким образом: старая иерархия: стандарт – норма – «ленинградский» вариант – просторечие – диалект – индивидуальное; новая иерархия: стандарт – норма – общее просторечие – местное просторечие – диалект – индивидуальное.

Происходит уже неоднократно отмеченное сближение просторечия и нормы и основанное на этом влияние просторечия на норму, «перетекание» просторечия в норму. Общее число речевых сфер не изменилось, но изменилась их система, возможности их взаимного воздействия друг на друга.

Для ясности приведем конкретный пример такого изменения.

С одной стороны, различение безударных /а/ и /о/ только по одному признаку подъема (но не лабиализации: [сама] (сама) – [сема] (сома), но не [сама] – [сома], как в окающем диалекте и не [сама]– [сама], как в нормативном акающем произношении) было характерно для «ленинградского» варианта, просторечия и диалекта (в проявлении его вторичных признаков). С отключением первой сферы («ленинградского» варианта) и с описанным выше смещением всех речевых сфер влево эта же особенность теперь характеризует общее просторечие, местное просторечие и диалект. Но если эта особенность произношения была узуальной для петербургской речи – общего просторечия (как среднего члена прежней триады), что и отражается в описаниях начала XX века, теперь она характерна для местного просторечия и действительно возможна (и все шире распространяется) во всех окающих зонах – в средневеликорусской полосе, в Сибири и т. д. Смещение зоны просторечия по шкале функций влево не повлекло за собою этой особенности произношения в зону «большей литературности», оно и впредь не будет перспективным в отношении общерусской нормативности (т. е. не поднимется с ранга узуса в ранг стандарта).

Многие другие особенности просторечного произношения также никоим образом не коррелируют с нормативными, потому что так или иначе они еще связаны с диалектом. Только полное устранение диалектной сферы сможет привести к экспансии соответствующих особенностей произношения влево, к нормативности на просторечном уровне. Изменение долгих мягких шипящих /ш’ш’/, /ж’ж’/, изменение дифференциального признака в противопоставлении /ц/ —/ч’/ и другие особенности современного просторечия, оторвавшись от диалектного субстрата, воздействуют на норму как на соседнюю с просторечием речевую сферу современного русского языка. Все это такого рода особенности, которые просторечие постепенно внедряет в современную норму.

Таковы самые общие выводы, к которым приводит систематическое приложение «теории динамического взаимодействия речевых сфер языка».

Особых комментариев требует понятие «вторичные диалектные признаки», введенное в свое время В. М. Жирмунским, но в наши дни приобретающее совершенно новое содержание. «Вторичные признаки» всякого местного говорения оказываются важным элементом освоения и литературного языка, и вообще чужого (иностранного) языка тоже.

Предварительно различие между основным и вторичным признаком можно сформулировать следующим образом.

Основной признак характеризует конкретное местное говорение («диалектную систему») как замкнутое целое, не затронутое никакими внешними воздействиями. Здесь имеются свои типы фонематических противопоставлений, основанные на определенных фонетических коррелятах. Вторичный фонетический признак возникает на основе столкновения диалектной системы с качественно иной системой фонемных противопоставлений и отражает промежуточный этап субституции нового фонематического противопоставления традиционно местными фонетическими средствами. На временном противоречии между фонематическими отношениями (связями) и фонетическим их выражением строятся все фонемные преобразования изменяющейся диалектной системы. Из основных признаков складывается стабильная часть преобразующейся системы («общерусские особенности»), вторичные признаки составляют ее динамическую часть. Например, при освоении норм литературного языка представитель южного говора с характерным для него произношением фрикативного /г/ осваивает новое произношение взрывного /г/, постоянно приспосабливая фонетические реализации фонемы в определенных позициях – пока у него не останется только «ненормативное» оглушение фонемы в слабой позиции ([друх], а не [друк] для слова друг). Диалектное произношение существительных типа Ольга и Олька в качестве вторичного признака сохраняет «неорганическое» продвижение гласного /а/ вперед, в то время как заднеязычный согласный уже утратил исходный признак средненебности и полностью совпал с произношением нормативных /к/ и /г/. Подобные различия в произношении фонетисты определяют как орфофонические, а не орфоэпические (Вербицкая 1993).

Вторичных диалектных признаков в произношении современной «образованщины» множество. Это – свидетельство незаконченных субституций, и орфофонические искажения речи буквально захлестывают окружающую нас речь. Иногда деликатно говорят о «местных особенностях литературной речи», но правильнее было бы говорить о местном просторечии. Например, утрата лабиализации в противопоставлении безударных /о/ – /а/ при сохранении различий их по месту образования создает иллюзию «акающего» произношения, хотя на самом деле всегда слышишь различия между двумя этими гласными. То же касается усвоения фонематического противопоставления соглаcных /ц/ – /ч’/ в «цокающих» говорах, равно как и в тех языках, представители которых изучают литературный русский язык. Здесь также возможны самые разные субституции (подмены) более распространенным в говоре «звуком» при выражении важного в норме фонематического противопоставления.

Недавно В. Н. Шапошников (1998, с. 27) подметил расширение «звукотипов» русской речи специально в передней средней зоне. Гласные /и, ы, у, о, а/ произносятся в общем устойчиво, тогда как /е/ проявляется в самых разных вариантах, как иэ, эи, еи, э и пр. вплоть до полного совпадения с безударными ы. Современный русскоговорящий все шире «разевает» рот, произнося средние гласные без огубления там, где этого требует орфоэпия. «Современное культурное произношение» (которое автор квалифицирует как «московское элитарное») характеризуется растягиванием всех без исключения безударных гласных, даже наиболее устойчивого по своим признакам гласного /у/, причем «не только у молодежи». Наоборот, редукция под ударением вполне допустима. Пример – всем хорошо известное произношение местоимения что даже под ударением как /шта/.

Вторичные признаки все больше распространяются в нашей речи, становясь приметой нового стиля говорения.

Изофункциональны ли эти приметы современным стилям мышления?

 

Устная речь на письме

Записанное здесь выражение риторика называет оксюмороном, т. е. несоединимым по смыслу слов высказыванием, нечто вроде горячего снега или квадратного круга. На самом деле устная речь и речь писаная – письменная речь – это два различных, во многом противоположных поля мыслительной деятельности человека. В бинарных противоположностях развивается мир, и язык тут не исключение. Когда человечество изобрело письменность, оно тем самым создало для себя динамическое напряжение мыслимого биполярного мира, способствующее развитию мысли, чувства и воли. По-разному можно говорить об этой противоположности речи и письма. Либо в библейских образах – дух и плоть разошлись, либо в научных понятиях – функции левого полушария мозга «схлестнулись» с функциями правого: понятие и образ, сойдясь, высекли искру культурного символа. Так наряду с Природой стала разрастаться Культура, и современный человек существует уже в трехмерном пространстве Бытия, сам для себя создав ноосферу – «третий мир» сущего.

Устная речь порождает дискурс в линейной последовательности слов, высказываний и мыслей. Это обиходная речь (узус), основное предназначение которой – передавать сообщение, чаще всего в диалоге (основная забота современных философов). Коммуникативный аспект языка тут на первом месте, основная форма его существования – время. На первый план выходит интонация, пауза, ритм, даже жест, которым мы подчеркиваем мысль; даже если этой мысли и нет, сам жест становится намеком на ее возможность. Философская проблема я и ты оказывается в центре внимания, но связью между ними, между я и ты, остается один лишь язык, данный в процессе коммуникации. Часто мы не понимаем друг друга оттого, что идеальная форма общения – диалог – сегодня на самом деле исчезла, она заменилась хором. Подобно чеховским героям в печальных его пьесах, мы все говорим одновременно, не вслушиваясь в мнения остальных. У каждого своя интонация, свой ритм и своя речь. Собственный образ мысли и жизни, образ мышления. Всякий раз, говоря о чем-то, мы не соотносим личные свои представления с образными представлениями других; нам кажется, например, что, говоря о «демократии», о «народе» или «свободе», мы понимаем эти абстракции-символы одинаково, и потому не стремимся понять другого. Так личный образ, воспринятый через конкретный термин культуры, не рождает истинного понятия, понятного всем.

Это устная речь, это то, что мы слышим, а слышим мы что-то около пятой части того, что сказано. Мы отбираем лишь те слова («звукообразы»), которые нам понятны, близки или заинтересовали нас чем-то. Все остальное пропускаем. Мы вынуждены так поступать, поскольку в потоке речи слова текут друг за другом, и всякий образ рождается по принципу метонимии, по смежности, чисто логическим схватыванием соседнего и подверстыванием его под общую схему.

В устной речи возникают ошибки, оговорки, сознательная игра словами. «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю», – сказал Пушкин, и был прав. Ни в чем не проявляется столь достоверно точно характер человека и все особенности его личности, как в устной речи.

Письменная речь в корне иная. Она не связана с дискурсом – письменная речь порождает текст. А латинское слово textus значит «сплетенье», даже «ткань», в конце концов «связное изложение». Это не линейная последовательность рядоположенных слов и мыслей, а двумерное переплетение текстовых формул, лишь совместно порождающих смысл высказывания. Не передача готовой информации важна тут – но зарождение новой мысли, и «речемыслительная» (когнитивная) функция языка выходит здесь на первый план. Это уже не обычная речь, которая звучит везде, но специально обработанная, «литературный язык», как говорят, возвышая до ранга самостоятельного языка эту форму речи. Литературный – по смыслу латинского слова littera, т. е. буква. Литературная речь записана, строится не по образцам, как устная речь, но по правилам, т. е. правильно. Еще мудрец Алкуин при дворе Карла Великого порол розгами всякого школяра, не умевшего различать звук и букву, сегодня же сплошь и рядом слышишь: «эта буква звучит так…» «он произносил букву «р» как-то по-особенному…» Жалостно видеть наших поэтов, которые пишут стихи, не читая их. Попробуйте прочесть вслух строчку из Евтушенко:

Вы торчите, как фиги из ада…

Здесь смешались стили, смыслы и звучания – и нужен весьма широкий контекст, чтобы понять, о чем говорит поэт.

Условие письменной речи, при котором она живет, – монолог. Но и тут у нас изменения. На самом деле это скорее диалог творца с самим собой. Основная форма существования – не текучее время, а просторы пространства (листа, текста, «места»), и чем шире пространство, тем глубже третье измерение смысла, стоящего в подтексте. В обобщенном явлении каждого слова, представленного на письме, находится созданный культурой символ, проясняющий понятие. В отличие от речи устной, здесь автор ставит другую задачу: не понять он хочет, но – объяснить и внушить. Перед глазами может и не быть того, о чем пишут (нет непосредственного референта), и потому возникает необходимость в семантическом углублении и в синтаксическом расширении самого слова. Письменный текст мы видим, а видеть мы способны многое (около 90 процентов всякого знания получаем от того, что «видим»); тут каждая запятая на особом учете, все исключительно важно, и школьный учитель следит за тем, чтобы над всяким ё обязательно стояли две точки. Это уже не узус обычной речи, но норма, которая требует правил и существует в образцах.

Но самое главное, что разделяет устную речь и письменную в отношении к родовому их признаку – к языку в целом: устная речь по преимуществу – форма, тогда как письменная нацелена на смысл. Парадоксально, но так. В устной речи за формой мы пытаемся углядеть содержание; в письменной все наоборот – для содержания мы подбираем соответствующую форму.

Этими различиями определяются все особенности передачи устной речи на письме, как они сложились уже в средневековой русской традиции, восходя, в известном смысле, к далеким временам Кирилла и Мефодия. А именно: на письме передаются значимые элементы слова, т. е. непосредственно смысл высказывания, а не означенные его формы. Морфемы в слове, а не конкретные словоформы даны в тексте как представители слова (этот принцип нашей орфографии и называется «морфологическим»). Мы по-разному произносим следующие формы слова «голова»: голова, голову, на голову или производные типа головка, но самую важную по смыслу морфему – корень – всюду пишем и считываем с текста одинаково: голов. Мы «схватываем» мысленно смысл написанного, не обращая внимания на тонкости формы.

В этом одно из расхождений, издавна разделяющих московских и петербургских филологов. Москвичи по преимуществу «формалисты» – «питерцы» идут «от смысла» (содержания высказывания). Поскольку, например, в русском произношении «звук», обозначавшийся старой буквой «ять» (ѕ), сблизился на слуху со «звуком» Е (в словах типа «хлеб», «лес», «сено»), для москвичей оказалось достаточным, чтобы убрать и самую букву «ять» – гордость изобретательской техники Кирилла и Мефодия. Московские лингвисты начала века (Чернышев, Шахматов, Фортунатов) в Орфографической комиссии настояли на устранении этой буквы, что и было декретировано Временным правительством в 1917 году (через несколько месяцев этот указ подтвердило и Советское правительство). Знаменитое в начале XX века восклицание: «Форма исчезла!» – печально сказалось на судьбе буквы «ять». Между тем этот звук не совсем исчез – француз или швед, которые различают в собственной речи «два звука е» – открытый и закрытый, вполне еще «слышат» наши «е» и «ять», свободно их различая. По этой причине петербургские филологи (прежде всего Я. Грот) и составляли списки слов, в которых гимназист обязательно должен различать две символически для зрения важные буквы русского алфавита. Приводят множество примеров неразличения смыслов в классических текстах русской литературы, если не учитывать эти две буквы; так противопоставлялись формы мужского и женского рода в словах типа они и онi, имя и глагол типа селъ и сiлъ.

Оказались затронутыми многие важные особенности русской письменной речи. Буква «ять» – это форма высокого стиля. Уничтожение высокого стиля в литературном языке – основная примета нынешнего века, и начиналось это уничтожение с подобных, на первый взгляд, невинных вещей. К чему привело – известно: на роль высокого стиля сейчас претендует английское слово. Только за годы перестройки в активное употребление таких слов вошло несколько тысяч, составлены «словари перестройки».

Важность смысла в быстрочтении не ограничивается одним стилистическим признаком. Например, наличие буквы «ять» в слове (в корне слова) доказывает его русскость (нет заимствованных слов с этой буквой). Это как бы сигнал особой важности слова, поскольку каждое коренное русское слово многогранно по смыслу, содержит не только понятие, но и символ.

Наконец, устранение буквы «ять» разрушило всю нашу систему графики. Сравните две формы: сѕлъ (прошедшее время от «сесть»); селъ (родит. падеж множ. числа от «село») – теперь вы читаете одинаково: сел. Чтобы различить омофоны, на письме обязательно следует писать букву ё, иностранцев учат ее писать обязательно. У нас же это правило не привилось, мы пишем обычно е без точек.

Нарушения возникают и при передаче согласных звуков. Новая Орфографическая комиссия грозит нам свежими правилами, особенно с написанием гласных после согласных, которые не различают за собою о или е. Уже поговаривают, что следует ставить ударение (то есть произносить) Половцо́в потому, что стали писать фамилии По́ловцев через о вместо прежнего написания. Предлагают идти еще дальше навстречу форме звучания и писать слова типа чорт, жоны, шол через букву о. Конечно, можно было бы различать разные формы (словоформы) одного слова, например, вот так: жены (родит. падеж) – жоны (именит. множ. числа), тем самым как бы показывая место ударения в слове. Но тогда из виду исчезает единство морфемы, столь важное при чтении писаного текста. Для москвича еще и сегодня форма важнее смысла; для него словоформа и есть слово.

Оговорка-примечание. Автор вовсе не стоит за возвращение буквы «ять», хотя ничего криминального в таком возвращении нет. Чисто академически здесь показано, что случилось в результате отмены традиционно символической буквы, когда буквальность смысла заменилась буквализмом формы. Всего лишь один пример, взывающий к осмотрительности. Зарубки на память, напоминание о будущем.

 

Слово и Дело Александра Пушкина

1.

Трудно писать о Пушкине и его вкладе в развитие русского языка, и не только потому, что на эту тему написаны прекрасные исследования. «И хочется говорить о Пушкине – и нечего говорить о Пушкине», – заметил Василий Розанов в начале века, среди истошных призывов «сбросить Пушкина с корабля современности». И сегодня вдруг слышишь из Калифорнии голос какого-то Дружникова, который говорит о «моде на Пушкина», составленной из «скандальности жизни», невероятных успехов у женщин и тем, что долго «служил идеологическим цитатником». Большей клеветы не придумать. Но кому-то очень хочется. Сами же «пушкинисты» наворотили мифов вокруг личности и творчества поэта, а теперь выдают свои сочинения за действительный облик поэта. И оказывается, что «Пушкин не солнце нашей поэзии, а Генсек русской поэзии, и пора с этим кончать!»

Время идет, а злобный завистник по-прежнему брызжет слюной. И понятно, что речь не о Пушкине, а о том, что отражает его творчество.

О Пушкине «нечего сказать» потому, что все его творчество как бы растворено в русской культуре последних полутора веков, и каждый, кто считает себя представителем этой культуры, самим существом своим знает, что Пушкин – «это наше все». «У нас все ведь – от Пушкина», – и эти слова Достоевского оправдывают метафору, связанную с поэтом: «солнце русской поэзии», «тайна при полном свете», «солнечное сплетение русской культуры» – белый свет, а белый – цвет сакральный, все цвета солнечного спектра соединены в нем гармонично и нераздельно.

Основная историческая заслуга Пушкина в том, что был он «живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных узлов. Это надо понимать и исторически, и метафизически». Ключевые слова определения, выделенные самим автором – Иваном Ильиным, комментируют известную речь Достоевского о Пушкине – самое полное выражение исторических и содержательно-философских (метафизических) достижений пушкинского гения.

Эти слова определяют и логику изложения нашей темы.

2.

Есть по меньшей мере три причины, по которым интерес к поэту со временем и увеличивается, и углубляется в истолковании. Пушкин есть прецедент культуры, отразивший момент сложения новой «культурной парадигмы», рождение нового художественного качества (Пушкин приходит «в начале правильного самосознания нашего», – заметил Достоевский). В своем творчестве поэт обновлял формы литературного языка, почерпнув из сокровищ народной речи, которая и теперь еще развивается, следовательно – актуальна; он предстал как гений синтеза, что также существенно для современной культурной ситуации, насыщенной разного рода «анализами»; наконец, он доказал продуктивность художественного направления, которое по традиции именуется реализмом, что, в свою очередь, важно в распыленной атмосфере постмодернизма, когда мы снова заняты поиском новых форм. Только язык устойчив в развитии культуры, и только на него возможно опереться в воссоздании национальных ценностей.

В рассуждениях о Пушкине нельзя ограничиться только проблемой литературного языка; жизнью, творчеством и посмертной славой поэта определяются все три уровня, или, если угодно, три ипостаси нашего языка: русский язык как система, русский литературный язык как норма, язык русской литературы как совокупность стилей.

В каждом из них Пушкин сказал свое слово и создал историческую возможность развития, т. е. совершенствования и обогащения русской культуры. Уровни языка, соединенные энергией и талантом поэта, создали возможности речевого действия, обогащая волю, чувство и мысль русского человека. Заложенные в школьные программы классические тексты Пушкина полтора столетия воспитывали литературный вкус, формировали норму русской речи, создавали в обществе «образованный слой», в свою очередь развивавший вербальные возможности русского сознания. Это совсем не те тексты современных «мэтров» и самозваной «элиты», на которых учреждается новая ментальность. В основе пушкинского творчества лежат глубинные корни национальной культуры, в том числе и культуры русского слова – особая страница нашей истории, которую сознательно пропускают современные идеологи в поисках затерянных в вечности «образцов». Обращенность поэта к живому русскому духу и есть то самое настоящее (во всех смыслах слова), которое создает Пушкина как явление русской и мировой культуры.

Говоря о явлении «Пушкин», мы должны предполагать и сущность его, ту помыслимую родовую идею, которая осуществлена в жизни и в творчестве гения. Тут могут быть разные суждения, но главное, видимо, в том, что Пушкин – гений синтезов, на основе гармонии среднего счастливо избежавший крайностей. Уже по рождению Пушкин соединяет в себе различные формы ментальности и духовности; по социальному состоянию – аристократ, но русский аристократ, т. е. без самодовольной кичливости («Меня зовут аристократом: Смотри, пожалуй, вздор какой!») – не опустившийся мужик и не рефлексирующий интеллигент; по культуре – человек, впитавший все достижения мировой цивилизации и представивший их в национальной форме жизнеутверждающего инварианта. Другими словами, и биологически, и социально, и культурно Пушкин – явление синтеза, что и создало цельность характера, что развило и ясность мысли, и тонкое ощущение формы (духа).

Философская глубина Пушкина в оценке наших философов наглядно видна при сравнении Пушкина с его современниками: Чаадаевым и Хомяковым, западником и славянофилом. При всех различиях всем трем присущи черты, создавшие ту атмосферу творчества, которая и могла породить гения. Все они испытали духовное одиночество в мире глубин человеческого духа – отсюда отчасти мистическое миросозерцание (светлая печаль); все они создали синтезы в области духа, каждый по-своему откликаясь на призывы Слова воплотиться в тексты; каждый глубоко проник в сущность Слова, понимая, что не только понятийное, но также символическое и образное значение слова заряжено энергией созидания в творчестве; для всех характерна духовная независимость личности, все они умницы (умная голова и чистое сердце); они принимали на себя не права, а обязанности служения («аристократизм обязанностей»), проявленные отчасти, для маскировки, неким проявлением русского юродства. Но никто из них не оформил своих результатов в законченные системы – тоже русская черта. Жизнь продолжается, система не «закрыта», каждый – приступай к делу.

3.

Пушкин не составлял новых слов, не искажал форм или оборотов речи, как делают это нынешние новаторы. Он пользовался живым материалом обиходной речи и собранными сокровищами книжной речи. Важно также общее стремление поэта к развитию той линии русской литературы, которую мы именуем реализмом. Ю. С. Сорокин, говоря о термине «реализм», в 1952 году заметил, что русский реализм – не французский натурализм и не английское бытописательство. Литературное направление вполне укладывается в старинное понимание термина, восходящее к средневековому «реализму» – неоплатоническому представлению о том, что в слове одновременно содержится указание и на вещь, и на смысл идеи этой вещи, причем идея столь же существенна (и реальна), что и сама вещь. В словесном творчестве утверждалось равенство идеально-мыслимого и природно-вещного начал, идея «вещи» как ее сущность осознается равноценной самому явлению вещи. «Вещь» реальна потому, что она идеальна, направлена идеалом и сопряжена с идеей в слове. Слово соединяет их, и значение художника состоит в возможности раскрыть эту потаенную связь сущности и явления. Соответственно, и жизнь нужно не просто описывать такою, «как она есть» (натурализм), но и не пускаться в возвышенности идеальных сущностей, оторванных от полнокровной жизненности явлений. В таком «метафизическом» понимании реализма содержится объяснение языковых «реформ», связанных с именем Пушкина (но не ограниченных только его действиями: в культурном преобразовании участвуют многие, иначе результаты действий не были бы приняты как правильные и единственно возможные). Реализм определил направление выбора: не одни лишь идеально-высокие, но и не только реально-вещные формы языка, не церковнославянизмы и не простонародные формы, но что-то, соединяющее их на принципе соответствия идеи своей вещи. Реализм есть оправдание жизни идеей и обоснование самой идеи – жизнью.

Вот примеры, подтверждающие сказанное.

4.

Тезис: «Грамматика не предписывает законов языку, но изъясняет и утверждает его обычаи».

Пример уже приведен; разовьем его предметно.

В русском языке с XVI в. появились в употреблении новые окончания у некоторых имен мужского рода во множественном числе: городы – города, годы – года, домы – дома и т. д. Постепенно количество слов, использующих новые окончания, увеличивалось; сейчас таких слов около тысячи. Во времена Пушкина подобное «омужичивание» книжной речи осуждалось, именно поэт, верно поняв языковую тенденцию («законы языка»), иногда позволял себе даже формы, в речи неизвестные, например – гробы и гроба. В «Русской грамматике» А. Х. Востокова, созданной на основе пушкинских текстов (1834 г.), таких форм уже 67. Востоков определил семантические и грамматические условия, которые способствуют («утверждают обычаи») распространению нового окончания, и тем самым указал категориальное различие между разными флексиями: старое окончание – ы обозначает расчлененную множественность (годы, боки), новое окончание – а передает собирательную множественность (года, бока). Поэт чувствовал это еще в двадцатилетнем возрасте, когда писал «Руслана и Людмилу». В сказочной поэме, очень близкой по языку к народной речи, читаем: «Напрасно длинной бородой Усталый карла потрясает: Руслан ее не выпускает И щиплет волосы порой» – «Что, хищник, где твоя краса? Где сила? и на шлем высокий Седые вяжет волоса". Выщипывает волосинку за волосинкой – на победный шлем навязывает оставшийся клок волос.

Заимствуя из речи вариантность форм, поэт использует их в стилистических целях; научная грамматика на стилистической дифференциации, проверенной в образцовом тексте среднего стиля, фиксирует литературную норму. Язык отражает движение мысли – стиль показывает ее новые возможности – норма становится общим правилом поведения в речи и вызывает возможность развития подобных форм. Да, прав был Белинский, сказав: «Пушкин тоже стоит любой из ваших грамматик!»

Тезис: «Не должно мешать свободе нашего богатого и прекрасного языка».

Пример. Союзы и союзные слова русского языка настолько многозначны («свободны»), что смысл их воспринимается только в конкретном тексте. Союз когда одновременно указывает на время, причину и цель действия; у Пушкина этот союз употреблен в пяти значениях и еще в восьми добавочных (отношение, условие, уступительное, противительное и пр.). Поэт использует представленную языком возможность при создании поэтического текста, как бы что-то недоговаривая: «Когда бы жизнь семейным кругом я ограничить захотел…» Когда? – если? – для того чтобы? Неопределенности пушкинского текста вызывают споры: не всегда ясно, в каком именно смысле употреблен тот или иной союз. Самые первые слова «Евгения Онегина» можно понимать по-разному, в зависимости от того, как расставить знаки препинания: точку после первого стиха или после второго. Изменится смысл – и вы вольны понимать его во всей свободе взаимных созначений, т. е. символически. Однако в большинстве текстов Пушкина мы найдем уже вполне выработанное представление о смысле союза: «когда» выражает категорию времени по преимуществу.

«Хоть и заглядывал он встарь в Орфографический словарь», однако к запятым Пушкин питал явную неприязнь. В прижизненных публикациях частенько запятых либо вовсе нет, либо их слишком много: «Не приведи Бог видеть русский бунт бессмысленный и беспощадный!» – до сих пор эти слова толкуют по-разному, а смысл их тоже может определяться знаками препинания. Это, например, может быть оборот «второй винительный», который следует перевести так: «видеть бунт бессмысленным и беспощадным» (а может быть, и не таким). Или: «Во время чтения, Григорий стоит, потупя голову, с рукою за пазухой» (Борис Годунов). Пауза в действии передается не вспомогательным словом, а знаком. Каждое сочетание, от других отделенное запятой, как бы получает статус глагольного. «Маша кинулась ему на шею, и зарыдала». Глагола вроде и нет – а действие происходит; оно выражено с помощью «лишней» запятой. «Речь без глагола – не речь, а молчание».

Ритм пушкинской прозы своеобычен, синтаксис здесь совершенно русский: прямой порядок слов – в центре глагол – обычно простое предложение, – и это все вместе придает тексту логическую прозрачность при красоте формы. «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы». Мы учились этому, заучивая наизусть отрывки из «Капитанской дочки». Ритм пушкинской прозы имеет множество составляющих. Вот отрывок из повести «Выстрел»: «Это было на рассвете. Я стоял на назначенном месте с моими тремя секундантами с неизъяснимым нетерпением… и жар уже НАспевал…» Почему именно «наспевал»? – у самого Пушкина только один раз и только в этом месте использован глагол несовершенного вида с на вместо положенного другого.

Тезис: «Мысль отдельно никогда ничего нового не представляет; мысли же могут быть разнообразны до бесконечности». И пример:

Пушкинский текст многозначен, потому что расстановкой слов поэт добивается особой выразительности каждого слова. Традиционно литературный текст до Пушкина составлялся из привычных речевых формул; поэт освобождает слово от традиционного контекста. Все дело именно в гармонии, в осознании глубин русского языка как возможности построения оригинально творческого текста. «Смерть Олега» – от коварной змеи: «Как черная лента вкруг ног обвилась, И вскрикнул внезапно ужаленный князь». Последний стих можно читать по-разному, выделяя наречие: «и вскрикнул – внезапно ужаленный князь», «и вскрикнул внезапно – ужаленный князь». Наречие одновременно относится к обоим действиям, одним словом поэт оттеняет внутренний смысл и того и другого. Если же припомнить исходное значение слова, хорошо известное в пушкинские времена (и «неожиданно», и «безнадежно»), станет ясно, что этот текст в действительности читается так: «и без всякой надежды на спасение вскрикнул неожиданно ужаленный князь». А «что такое ум в искусстве? – спрашивал Иван Гончаров. – Это уменье создать образ».

Тезис: «Читайте простонародные сказки, молодые писатели, чтоб видеть свойства русского языка».

Истоки народной речи прослеживаются в пушкинских текстах в каждом слове. Вот народный оборот путь-дорога. Исторически эта формула передает значение совмещенности цели и направления движения (путь) с пространством самого движения (дорога). Русское слово дорога и церковнославянское путь сошлись в единстве выражения, первоначально в народном поэтическом тексте. Пушкин разрывает формулу с тем, чтобы каждое из этих слов наполнить значениями, прежде возможными лишь в их совместности. Родовой смысл словесной формулы он переносит на конкретные значения каждого из этих слов, попутно обогащая их содержание поэтическими созначениями. Слова разных стилей – простого (дорога) и высокого (путь) посредством метонимических переносов совместным отталкиванием смыслов обогащаются в развернутом контексте: ‘полоса земли, по которой проходит движение’ > ‘движение по полосе земли…’ > ‘направление движения по полосе земли…’ > ‘достижение (цель) направления движения по полосе земли…’. Каждое употребление отдельного слова в собственном своем сочетании с другими словами разрывает устойчивые сочетания, а свойственные им исходные созначения как бы домысливаются, создавая глубину поэтического образа. У Пушкина таких значений даже больше, чем описывается в современных словарях. Так, слово «путь» имеет у него значение «средство, способ достижения (той) цели, которая определена направлением…» и т. д. в полном развороте типичных для Пушкина метонимических переносов слова. Его поэзия редко вспыхивает вычурными авторскими метафорами. Пушкин – классик и потому еще, что он «работает в режиме» метонимии и предметного сравнения. Единственное средство, с помощью которого Пушкин выделяет в слове потаенный его смысл, – это эпитет; точным подбором внутренне однозначных определений поэт как бы показывает действительный смысл имени. Например, «стезя» у Пушкина глухая, туманная, темная, невидимая, преступная, и одновременно (в традиционных метафорах) это «стезя славы» и «стезя правды». «Тропа» у него кремнистая, заглохшая, опасная, «не зарастет народная тропа». Собирая разрозненные эти признаки, мы видим, что и сами имена для Пушкина – это символы, сохраняющие исконный свой смысл: «стезя» – неопределенность и неясность ц е л и намеченного движения («жизненная стезя»), а «тропа» – опасность и трудность его направления («тропа забвения»).

Во всех случаях Пушкин не выдумывает «авторских метафор», а извлекает из русского корня природный его смысл и эксплицирует в виде эпитета, понятного всем. Ясность и понятность такого эпитета определяется тем, что все русские люди именно так и представляли себе отличие между «путем», «дорогой», «стезей» и «тропой». Как просто! На основе пушкинских текстов с прозрачностью их образов вполне можно было бы реконструировать ментальные признаки русского слова. И, разумеется, могли бы понять, почему из всех четырех именно русское слово среднего стиля дорога в литературном языке стало гиперонимом, включив в себя все значения семантически (логически) связанных с ним остальных слов. У Пушкина, заметил Гоголь, «в каждом слове бездна пространства». И это верно.

Вот еще одно выражение, возлюбленное публицистами. Используется для оскорбления патриотов: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». У Пушкина оно иронично: если уж ни в чем другом не преуспел, мимикрируй под патриота – авось вывезет. Герменевтически углубленный анализ каждого слова в этом выражении позволяет увидеть этот подтекст, если соотнести его с другими употреблениями тех же слов в других контекстах. Каждое из них многозначно, так что в общей последовательности дискурса возникают как бы набегающие волнами со-смыслы афоризма; то есть действительно – афоризм, а не плоская констатация «факта».

5.

Сколько бы примеров ни собирали мы для иллюстрации пушкинских «тезисов», результат будет общий: органическую суть русского языка Пушкин расширяет до стиля литературной речи, тем самым углубляя ее до нормы литературного языка – языка интеллектуального действия и художественного изображения. В результате к середине XIX века мы получили не параллельные в своем развитии «языки» (русский и церковнославянский), и потому в усложняющемся ментальном пространстве мы не остались при плоской одномерности бытовой разговорной речи. Мы получили в наследство совершенно новое качество русского языка, систему как бы в трех измерениях, представленную как соотношение языка – стиля – нормы, в которые входило каждое слово текста.

Хорошо известно, и не раз обосновано филологами, что норма литературного языка создается на основе среднего стиля. К усредненности стиля стремились многие художники слова. Но потребовался гений Пушкина, чтобы через его тексты «образованный слой» воспринял саму идею среднего стиля как нормы. О Крылове и Грибоедове уже современники говорили, что они «умели облагораживать простонародный язык», но только в «низких жанрах», в басне или в комедии. Средневековая традиция донесла до XIX века идею совмещенности жанра и стиля; эту традицию не смог преодолеть и Ломоносов в своей «теории трех штилей». Пушкин ворвался в русскую литературу как представитель высокого стиля романтиков и староверов, Карамзина и Шишкова одновременно – в жанрах исторического повествования прежде всего. Лицеисту Пушкину аплодировал Державин – «Капитанская дочка» стала первоистоком русского реализма. За несколько лет Пушкин преодолел XVIII век и опередил век XIX-й. Программа определена и просто и ясно: «простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей». Независимо от жанра – высокого или низкого – и вопреки традиции Пушкин соединил в тексте «грубость и простоту» народной речи и «некоторую библейскую похабность» вместо французского жеманства.

В романе «Евгений Онегин» слова всех трех стилей представлены в общем ритмическом потоке: "Высокопарный, но голодный Для виду прейскурант висит…» «И Страсбурга пирог нетленный…» «А вы, ребята подлецы, – Вперед! Всю вашу сволочь буду Я мучить казнию стыда!» Экспрессивная сила хотя бы этих строк кажется нам непонятной сегодня, когда волею и талантом Пушкина большинство таких слов вошли в общеупотребительный канон нормы, обогатив литературный лексикон.

Как и «известный ретроград» адмирал Шишков, который в своих текстах копировал «высокогремящую славянщизну», Карамзин тоже копировал, но «европейский стиль речений»; Пушкин призывал «переводить, т. е. перефразировать». По его мнению, следует заимствовать только то, что не противоречит национальному духу русского языка и мысли; обычно это обозначения неизвестных нам предметов («но панталоны, фрак, жилет – всех этих слов по-русски нет…»; а есть ли они сегодня?) или отвлеченные философские термины (которых достаточно и в старославянском языке). Будучи аристократом, но аристократом русским, Пушкин «отбросил буржуазные подражания салонам» (слова академика В. В. Виноградова) и вместе с тем преодолел низменную грубость «площадных речений», навсегда завещав русской литературе матерному языку предпочесть материнский. Одновременно был показан тупик, в который заводит избыточное употребление заимствованных слов или оборотов. С одной стороны – тот же «подлый» стиль, с другой – высокий (в XVIII веке иностранные слова воспринимались как слова высокого стиля; не так ли и сегодня?). «Таким образом, – справедливо делал вывод Виноградов, – Пушкин сблизил поэтический «язык богов» с живой русской речью и сделал поэзию общенациональным достоянием»; язык его поэзии вовсе не «простонародный», а народно-поэтический. У Пушкина нет ни диалектизмов, ни жаргонов, ни искусственного волапюка.

Кроме того, в отличие от современников – первоклассных поэтов, – Пушкин в художественном своем языке не занимался количественным накоплением художественных средств и возможностей русского языка, а совершил качественный рывок; он дал образцы концентрированного выражения эмоции, чувства и мысли в слове; емкость и свобода пушкинского стиля стали примером для художников слова, искавших в языке новые выразительные возможности.

Не следует думать, что давалось это просто и без труда. Известны десятки вариантов текста, над которыми Пушкин работал истово и с вдохновением. Постоянное исследование русского слова видно и по высказываниям поэта о чужих текстах. Это был мастер одновременно и устного, и письменного текста. Он не просто «слагал», расхаживая как Маяковский или Мандельштам, но и потом, записав текст, работал над каждой строчкой, подобно Льву Толстому испытывая слова в их взаимном соответствии друг другу. В соединении устного ритма и звучания с отточенным в написанной фразе смыслом также происходило незаметное для поверхностного взгляда совмещение приемлемых качеств разговорного и высокого стилей речи, создавало ту гармонию среднего стиля, которая и стала субстратом нового литературного языка.

«Прелесть нагой простоты» видна в каждой поэтической строчке. Это типично народная форма выражения мысли (описания действия), когда слово можно выразить картиной или воспроизвести в действии. «Дети спят, хозяйка дремлет, На полатях муж лежит, Буря воет; вдруг он внемлет: Кто-то там в окно стучит». Слову Пушкина доступно все, он может в разговорной интонации передать любое переживание своего героя, чувствуешь даже, как героиня задыхается: «И страшно ей; – и торопливо – Татьяна силится бежать; Нельзя никак; – нетерпеливо – Метаясь, – хочет закричать. – Не может…» Непринужденное следование глаголов и наречий – и ничего более… Да, «прелесть нагой простоты нам непонятна». Начало каждого пусть даже отрывка пушкинской прозы содержит в себе всю пружину возможного действия и характер действующих лиц; во фразе, сжатой до минимума, видна обстановка, сгущающаяся до трагедии. Не случайно Лев Толстой восхищался началом, не получившим полного развития: «Гости съезжались на дачу…» Или: «Мы проводили вечер на даче…», и еще: «Участь моя решена. Я женюсь…» – и так далее. Зерна шедевров, не давших ростков.

6.

Пушкин – читаемый автор; как образец языка он оказал влияние на становление морально-этических терминов. В качестве одного приведем пример, обсуждаемый в книге молодого филолога В. М. Круглова (Круглов, 1998).

Старорусское слово гордыня обозначало поведение, в котором высокомерие, надменность, заносчивость сочетались как с унижением других, так и с богоборческими настроениями (только я! – по Достоевскому). Включение в оборот слова гордость сняло богоборческие коннотации, но сохранило все остальные, и только в XVIII веке в сочетаниях типа благородная гордость в результате семантической компрессии был устранен оттенок, связанный с выражением надменности и высокомерия. Наконец, лишь с появлением слова достоинство (человеческое достоинство) был устранен и оттенок уничижительности по отношению к другим людям. Пушкин впервые новое этическое понятие (не образ!) передает самостоятельным словом, которое, вероятно, было калькой с немецкого Selbstachtung или английского self-respect – самоуважение: «Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы». Это – характеристика человеческой личности в общественной и социальной среде. Одновременно это и точка зрения поэта, который творчески воссоздает новый нравственный климат, столь необходимый для правильного понимания его творений.

7.

Полновесность каждого слова в поэтическом тексте Пушкина хорошо показал Ю. Н. Тынянов: «Слово выдвигается из обычных своих границ, начинает быть как бы словом-жестом». Это и перечни предметов, и скрытые цитаты, и игра созвучиями, и многое другое. Но всегда здесь присутствует некий подтекст, который создает глубину содержания.

«Онегин, добрый мой приятель, Родился на брегах Невы…» Простая информация? Нет, вовсе нет. Прочтите еще раз: добрый… родился… Евгений – «благорожденный». «Итак, она звалась Татьяной…» Уже известно, уже сказано, уже привыкли: Татьяна. Зачем повторять? Повторять нужно, поскольку «простонародное» имя звучит в ушах многих столь же грубо, как Маланья или Пульхерия. Именно роману Пушкина должны быть благодарны современные Татьяны за звучное и красивое имя свое.

У Пушкина нет пустых слов… но можно сказать иначе: из самых «пустых» слов он создает красоту. «Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь…» Только одно полнозначное слово – глагол, как и положено в русской речи, однако целое все есть шедевр глубокомыслия.

У Пушкина функционально определенны все синонимы в общем стилевом ряду. Это касается и таких выразительных, как беременна – брюхата – на сносях (использовано в рассказе Юрия Нагибина о Пушкине-лицеисте), или более изящных очарованье – обаянье – обворожить (о них писал Виктор Виноградов). Обворожить представлен только в глагольных формах, это действие; обаянье только имя, но в исконном значении корня («сонным обаяньем Он позабылся); очарованье употребляется часто и притом с производными (очаровательный) и служит как бы приметой пушкинского идеостиля.

8.

Существует заблуждение, разделяемое многими. Считается, что язык и стиль Пушкина развивался, очищаясь от славянизмов. Нельзя смешивать литературный язык начала XIX века, который только формировался, в том числе и усилиями Пушкина, и язык русской литературы того времени, которым поэт пользовался. Самые поздние стихотворения поэта буквально насыщены «библеизмами» отнюдь не «похабного» свойства. Достаточно раскрыть любой том и перечитать, например, «Отцы пустынники и жены непорочны», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» или «Как с древа сорвался предатель ученик…»

В отличие от современных исследователей, таких как Юрий Лотман или Борис Успенский, Пушкин не считал «церковнославянизмы» отработанной формой – для него это были столь же полновесные зерна народного языка, но только в обобщенно высоком стиле, пренебречь которыми нельзя, поскольку и литературная норма созидается на распутиях между высоким и низким – как гармония речи, осветленная в поэтическом тексте.

Когда в начале XIX века совершенствование литературного языка потребовало выработки новых выразительных средств, вопрос стоял так: либо остаться на почве высокого стиля, соотнесенного с ресурсами церковнославянского языка (это – позиция А. С. Шишкова), либо преобразовать высокий стиль с оглядкой на западноевропейские языки – путем заимствований и калькирования (позиция Н. М. Карамзина). В обоих случаях стилевое пространство литературного языка качественно не изменялось, и это как-то притормаживало развитие языка литературы. Сильно изменившиеся категории и формы живого русского языка как основные в расчет не принимались. Они лишь составляли некий фон литературного языка. Значение Пушкина в том, что он своим гением вторгся в запретную для высокой поэзии область живой речи, в развивавшиеся ее формы, и сделал их основным элементом поэтической речи. Используя отвлеченные формы церковнославянского языка (прежде всего – суффиксы и общий склад речи) и логическую точность иностранных слов (там, где это оправдывалось текстом терминологически), коренную силу русских слов он использовал всесторонне и до тонкости. А корень слова и есть основное в смысле этого слова.

Вот и ответ на вопросы, поставленные в начале нашего рассуждения.

Пушкин интуитивно использовал идею системности языка (система как инвариант стилей), обработав функциональные стили речи и превратив их в художественный стиль, который, в свою очередь, стал основой для выработки и закрепления «правильных» форм, структур и смыслов, и тем самым развивал идею нормы.

Именно у Пушкина мы находим органическое единство всех возможных проявлений языка и во всех его стилях-функциях. В этом и заключается творческий подвиг поэта. Именно Пушкин, почерпнув из сокровищницы народного языка, реформировал стиль речи и оказал мощное влияние на нормы речевой деятельности – а это и есть те самые «три силы», которые совместно составляют сущность языка: реальность его системы – действительность стиля – реальную действительность нормы. Преобразуя структурные основания не организованного еще в норму языка и тонко используя глубинные речемыслительные (ментальные) его особенности, нескольким поколениям Пушкин дал прекрасный инструмент, способствовавший расцвету художественной и интеллектуальной деятельности.