Тезисы о русской культуре
То, что на уровне языка явлено как утрата высокого стиля, а в ментальности представлено как движение от Логоса к ratio (от символа к понятию), то же самое в культуре предстает как изменение стиля жизни и типа мышления. «Стиль жизни» (в терминологическом значении, данном Д. С. Лихачевым) изменяется в центробежном отчуждении от традиционной культуры и проявляется в дроблении творческих усилий. Тип мышления характеризуется затуханием творчески-поэтического и ослаблением логического мышления в пользу риторического мышления как основной формы коммуникативного действия в языке.
Именно это мы и переживаем сегодня.
Мы живем в режиме риторического мышления, потому что во главу угла поставили одну единственную функцию языка – коммуникативную; накопление информации для нас важнее постижения нового в пределах самой главной функции языка – «речемыслительной», когнитивной. Убедить, а не доказать – вот основная установка современного общения, возможно потому, что и доказывать-то нечего, и доказать невозможно. Отсутствует единство информационного поля (в образной системе представлений) и цельность мировосприятия, которое дается в символической структуре слова родного, материнского языка.
В результате в современной речи мы и находим, все время возобновляющиеся, увеличивающиеся в числе различные риторические фигуры и особенно тропы: плеоназмы типа авторитет престижа, кредит доверия, памятный сувенир; оксюмороны – цивилизованное общество, горячие головы; гиперболы – огромный труд, блестящая работа; литоты с преуменьшением качества обычно направлены в сторону политического противника; метонимии и синекдохи с постоянным смещением смысла от части к целому и наоборот – на каждом шагу; особенно распространены метафоры, и не просто оценочные (таких немало) вроде угрызение совести (неужели?), но и целые метафорические штампы, о которых все больше пишут языковеды, подмечая их в штампованной речи публичных ораторов: идет дождь… план… работа… процесс пошел тоже, или работает человек… идея… мысль… туалет… Возможность такого «настругивания» штампованных якобы метафор определяется семантическим содержанием культурного (литературного) языка, богатого символами. Любой глагол может стать основой для воспроизводства серии подобных «метафор», например: пьет… берет… гуляет…
С изменением стиля мышления изменяется и ритм речи, и произношение слов, и даже синтаксис. Специалисты заметили, что классический русский синтаксис, «синтагматически определенный и ясный», представленный, например, в текстах Пушкина или Льва Толстого, начиная с конца прошлого века сперва сменился «актуализированным», для которого характерно выделение особенно значимых слов высказывания (пример: Достоевский или Андрей Белый), а теперь совершенно определенно направлен на развитие парцеллированных конструкций с рваными краями, обрубленными членами предложения, смещенной перспективой высказывания (разрушаются сложноподчиненные предложения) и т. п. Наглядно видно, как устремленный к логике, логически ясный синтаксис классиков сменяется неопределенностью субъективной точки зрения автора, которая и нуждается в оформлении чисто риторическими фигурами речи.
Поэтический тип мышления создает новые символы национальной культуры, формирует (обрабатывает) образы национальной содержательности, обогащает содержание понятия, что и представлено в толковых словарях; в литературной сфере деятельности русский литературный язык прошел этот путь в XVIII – ХIX вв., в творчестве Пушкина дав синтез идеальных художественных форм.
Логический тип мышления интенсивно разрабатывался до середины XX века и привел к развитию и уточнению объема каждого понятия, что и представлено, прежде всего, в энциклопедических словарях. Развитие научного знания подвело к обобщению его результатов в философии, и русская философия осмыслила и обобщила этот этап развития русской культуры в первой половине XX века.
В результате литературный язык выработал и развил все возможные в языке и в логических категориях содержательные формы слова, а именно образные, понятийные и символические их значения. В основе современного типа мышления лежит, как и всегда и в любой культуре, символ, который и есть основной элемент культуры. Однако понимание символа возможно только посредством понятия, – тут и происходит подмена, поскольку символ понять невозможно, он должен быть истолкован.
Так на первый план выходит новая (но только по названию) научная дисциплина– герменевтика, наука истолкования текстов. Герменевтика, пройдя горнило философских обобщений, становится культурным ответом филологии на риторичность современного типа мышления.
В общепринятом понимании культура триипостасна: это – совокупность достижений человеческого общества, и тем противопоставлена независимой от воли человека природе (материальная сторона культуры, т. е. вещь); это – уровень, степень развития человеческого общества, способного к созданию ценностей, и тем она противопоставлена культу (идеальная сторона культуры, т. е. идея); это способ организации и развития человеческой деятельности, т. е. создание норм и правил согласованных в слове действий (духовная сторона культуры – символ).
Специфически русским представлением культуры является второе, но основанное на третьем. Создание духовных ценностей на основе культурных символов, а не противостояние культуры природе; у нас, в нашем сознании, природа также входит в структуру культуры. Такое понимание отличается от представлений европейцев о культуре и природе, в их языках понятие о «культурном» сохраняет исходный смысл латинского слова: культурный – окультуренный, приспособленный для действий в социальной среде, которая направлена на преобразование природы методом насильственных действий.
Если собрать воедино высказывания русских мыслителей о нашем понимании культуры, получится следующее обобщенное суждение.
Культура триедина как традиция, как система ценностей и как модели поведения.
При всех различиях толкования, отечественные философы одинаково исходят из словесного знака как из символически заряженного знака: у Семена Франка подход во временной перспективе, он говорит о соотношении духовной культуры (культа) и культуры материальной; у Павла Флоренского подход в пространственной перспективе, он говорит о совмещении мышления, моделей действительности и «техники» как материальной культуры, в сфере языка, объединяющего человечество; Георгий Федотов говорит о творческой стороне культуры, представляя ее в ее развитии, т. е. исторически. Культура во всех случаях противопоставлена цивилизации как воплощению западноевропейского понимания культурности. Культура восходит к культу, т. е. представляет собою духовную ипостась человеческих ценностей; цивилизация определяется степенью государственно-правового регулирования, т. е. отражает телесно-вещную сторону человеческих ценностей.
Противопоставление идет по признакам различения. Культура находится в оппозиции к цивилизации по признакам «внутреннее – внешнее», «религиозно-духовное – материальное», «логос – рацио», «символизм – прагматизм», «индивидуальное – социальное», «цель – средство», «идеал – модель, схема», и т. д. «Русская культура, – писал Василий Розанов, – это покрой русского духа. Нас закраивал совершенно иной портной, чем француза или немца». Именно потому только в нашей традиции обозначено выделение «производных» типа
культура>культурность>культурный человек,
причем «культурность» предполагает образное представление о сложности структуры, образованности, высокой духовности, органической цельности личности, предполагает внутреннюю иерархию качеств и свойств, и т. д.
Таково понимание культуры в интеллигентском кругу. Народное представление о культуре отличается некоторыми особенностями, также определенными и хорошо описанными.
Для русского народа культура предстает как нечто искусственное, противоположное органическому естеству природного, как внешняя в отношении простого человека, как неподлинная и потому не до конца приемлемая, как религиозно окрашенная и потому в своей духовной сущности весьма одномерная, как нечто усредненное в нормах и ценностях, а потому и навязываемое извне.
Это именно «этимологически» исходное представление о культуре, оно не отошло еще от «природности» самого термина культура. Русские философы расширили понимание культуры, использовав опыт европейской рефлексии на эту тему, и дали понятие о культуре, заменив тем самым символ культуры, присущий народному сознанию.
Хорошо это или плохо, покажет время, но расхождение это определенно влияет на несогласованность в толковании культурных явлений, что весьма печально. И даже горько, потому что подобное несовпадение символических и понятийных толкований концепта «культура» приводит к известным издержкам в использовании самого языка. Различие в формах «языковой компетенции» требует не риторической только, но и логически обоснованной формы влияния на народные массы (еще один плеоназм современной публицистики).
Русский язык и русская культура
В оценке слова любого языка следует принимать во внимание и социальную значимость словесного знака, и его нормативный ранг, и даже его роль как факта и фактора культуры. Именно по этим параметрам и различаются современные литературные языки.
В свое время философ и филолог А. А. Потебня, рассматривая историю слова жалованье, показал, что к середине XIX века оно исчерпало себя как социальный термин. Жалованье – от жаловать, пожаловать, т. е. как бы отблагодарить добровольным даром за труд или услугу. Термин возник в феодальной России и обозначал непостоянное или случайное вознаграждение, можно даже сказать, подачку из милости, из жалости или в силу необходимости, когда уже, пожалуй, и не дать опасно (как в нынешние времена). С развитием капитализма такая форма расплаты за производительный труд уже не могла удовлетворить, потому что ни милости, ни жалости работник не хотел от своего работодателя. Он требовал заработанной платы, зарплаты. Появилось новое сочетание слов, по-видимому заимствованное из европейских языков, через которые и шли потоком новые идеи (как и в нынешние времена). С 1870-х гг. заработная плата входит в обиход, несмотря даже на странное определение заработная: приставка за- напоминает причастие (заработанная), а суффикс – н- доказывает, что перед нами прилагательное. Искусственное соединение причастия с прилагательным выдает книжное происхождение термина. В рабочей среде оно сразу же получило русскую форму зарплата, а с 1930-х гг. заменилось более точным получка. Таким образом, дворянское слово жалованье, заменяясь экономическим термином зарплата, в конце концов обрело простонародный вид получка.
Изменилась социальная значимость термина. Если жалованье обозначает форму пожалования сверху, то слово получка отражает уже отношение к расчету со стороны зарабатывающего: он находится в центре операции; к тому же на руки он именно получает часть заработанного, не все. В связи с этим устанавливается нормативный ранг каждого слова: жалованье – архаизм, получка – просторечное слово, тогда как термин зарплата становится литературной нормой не просто по своей стилистической неотмеченности, но и потому, что выражает идею взаимности расчетов. К тому же он в известной мере интернационален, но самое главное – не имеет того внутреннего образа слова, понятного всем говорящим на русском языке, который своим исчезновением отражает смену двух культур и социальных формаций: феодал жалует – зарплата обусловлена – работник получает. По употреблению тех или иных терминов можно видеть и реальный характер общественно-трудовых отношений в государстве. По-видимому, сегодня у нас выплачивается жалованье, иначе говоря – действует феодальный способ трудовых отношений.
Здесь мы подходим к проблеме, чрезвычайно острой в наши дни; лингвисты много сил и времени уделяют ее решению. Возникает иллюзия богатой синонимии, которая, разумеется, присуща каждому развитому литературному языку, однако обладает некоторой долей сложности в определении ее границ. В историческом, культурном и ментальном отношении слова жалованье, зарплата, получка вовсе не синонимы. Логическая основа литературного языка требует обязательного формирования слова-гиперонима, и в разное время в качестве такового выступает одно из нескольких синонимичных.
Всякий, кто подходит к русскому (литературному) языку со стороны, например иностранец, изучающий наш язык, воспринимает синонимы как пример чрезмерного усложнения языка или как избыточную информацию о реалиях (референтах), в которой якобы не нуждается иностранец, изучающий данный язык. Разумеется, на разных стадиях овладения чужим языком и отношение к его лексическому составу может быть различным, однако непременно наступает момент, когда основные сведения о языке получены, беглое владение им в бытовом общении освоено, а пассивное восприятие синонимов в беллетристике уже не удовлетворяет – не отражает свойственных художественному тексту глубины и движения образной системы языка. В таком случае необходимо серьезно приступить к изучению синонимии данного языка.
В отличие от многих других языков, русский язык чрезвычайно богат синонимическими рядами, что иногда трактуется как особая сила и как богатство языка (Л. В. Щерба); причины такого богатства хорошо известны. Так сложилось исторически, в результате столкновения самых разных по происхождению равнозначных (но не эквивалентных) лексем сначала в пределах одного жанра, а затем и в границах «общего» литературного языка, т. е. объясняется еще и стилистически. Историческая конкретность стилистического средства – главное в проблеме синонимии также и в преподавании иностранным учащимся. Только включение слова в точку пересечения трех координат – семантика (значение слова в контексте), стилистический ранг и историко-культурный комментарий – может способствовать наиболее эффективному и ускоренному обучению синонимическим рядам современного литературного языка.
Сложность изучения на эмпирическом уровне определяется, таким образом, тем, что в семантическом плане синонимия ближайшим образом выражает системные связи языка, в стилистическом – обязательно связана с конкретным контекстом (важны и правила сочетаемости), а в историческом – нуждается в полном отчуждении от контекста, что требует развернутого историко-культурного комментария. Внутренняя несводимость всех указанных компонентов усложняет практическую работу с синонимами.
Уже эта (весьма предварительная) постановка проблемы показывает, что исходным в методике подачи синонимии развитого литературного языка лежит внимание к слову в тексте, понятому в лингвокультурологическом аспекте.
С самого начала необходимо ограничиться рамками литературного языка (с разговорными вариантами, фиксированными в словарях), потому что включение просторечия или жаргонов (а также исторически маркированных лексем – архаизмов и т. д.) бесконечно расширило бы материальную базу этой проблемы.
Здесь предлагается ряд разнообразных примеров, которые позволят яснее понять саму проблему, а затем перейти к обобщениям принципиального характера.
Для начала воспользуемся интернациональным рядом внешне подобных форм, так или иначе связанных с осмыслением мира и его объективных закономерностей: мировоззрение, миросозерцание, миропонимание, взгляды, воззрения. В современном русском литературном языке две последние формы неупотребительны, являются разговорными. По существу они вторичны в отношении к первым трем, сложным словам (семантическая компрессия посредством включения на основе устранения родовой для всех части – миро-). Слово мировоззрение сегодня признается основным для данного ряда, а миросозерцание и миропонимание встречаются в книжной речи.
Прежде всего возникает вопрос о причине нормативности именно слова мировоззрение. Простое сравнение современных словарей с указаниями Словаря Ушакова (1938) покажет, что полвека назад все слова этого ряда воспринимались только как книжные: мировоззрение, мироощущение, миросозерцание, миропонимание, тогда как слова мировосприятие вообще не было, как, очевидно, слишком архаичного уже для 30-х гг. XX века. В современном употреблении также находится не менее десятка слов, аналитически дробящих свойственное современному человеку представление о мировоззрении: миропонимание, миросозерцание, мировидение, мироотношение, мировосприятие, миропостижение и под. (два последних с 1982 г.); имеется еще слово миропонятие, которое специалисты по гносеологии вообще признают свойственным современной философской литературе (Кукушкина, 1984, с. 108).
Итак, в современном употреблении множится количество частных значений общего значения «мировоззрение» и одновременно происходит как бы устранение родовой для них всех части миро-. Тем не менее ключевое слово ряда все-таки сохраняется, и это – слово мировоззрение. Оно нормативно, стилистически нейтрально и уже не является узко книжным – стало всеобщим достоянием всех говорящих на языке.
Какие сведения было бы полезно получить в дополнение к этой справке? Ведь трудно разграничить все тонкости современного словоупотребления, чтобы выделить необходимый минимум синонимов, который следует освоить иностранцу. По-видимому, только исторический комментарий позволит стилистически и содержательно разграничить все слова данного ряда и вместе с тем выдать ту необходимую информацию, которая связана с культурологическим аспектом проблемы. Выясняется, что взаимное отношение всех указанных слов связано с социальными движениями в русском обществе последних двух веков.
В публицистике часто употреблялось и слово миросозерцание — в словари оно попало только в 1866 г., а сменившее его слово мировоззрение — в словарь 1906 г. (после революции 1905 г.). Между этими датами происходит как бы отработка важного для общественной мысли понятия, связанная, между прочим, и с внутренним смыслом каждого из этих слов.
Дворянская и буржуазная публицистика второй половины XIX века различает личное миросозерцание и коллективное мировоззрение (например, класса или партии); множество удачных иллюстраций такой противоположности смысла найдем также у Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого. В науке того времени материалистическое мировоззрение (в словоупотреблении И. М. Сеченова или И. И. Мечникова) противопоставлено просто миросозерцанию или созерцанию как явлению личного порядка, которое может быть и ложным, и ошибочным. Уже народники мировоззрение предпочитают миросозерцанию, поскольку (и это очень важно!) только мировоззрение может быть действенным (это «миродействие», по выражению Н. Г. Михайловского, который вообще тонко чувствовал «внутреннюю форму» русских слов и умело вплетал соответствующие рассуждения в свои публицистические работы). Тем временем поэты и художники говорят обычно о мировосприятии, мироощущении, миропонимании, они воспринимают мир в настроениях и неопределенных ощущениях, не имеют ничего сознательно определенного в подобном восприятии. Так же В. И. Ленин по традиции поначалу использует устоявшийся термин мировосприятие, который был к 80-м гг. философским термином, затем в его лексикон – и уже окончательно – приходит слово мировоззрение.
Чтобы определеннее понять смысл происходивших со сменой слов изменений в культуре и политике, сравним с русскими терминами слова других языков.
В европейских языках используется аналитическое сочетание, которое выражает ставший интернациональным термин, ср.: англ. world outlook, исп. concepsion del mundo, ит. consezione del mondo, фр. conception du monde. Все прочие оттенки смысла, какие бы ни возникли по мере развития языка, уже не могут быть внесены в семантику сочетания, поскольку, во-первых, исходное слово уже само по себе выражает представление, воззрение или даже мировоззрение (из романских языков и слово концепция); во-вторых, именно аналитизм конструкции препятствует осложнению смысла, так что «представление о мире» исчерпывает «внутреннюю форму» и не дает возможностей для множественности номинаций. Это – термин в законченном виде. В отличие от русских слов он предельно идиоматичен.
Иначе дело обстоит в немецком языке, в котором два слова: Weltanschauung «мировоззрение» и Weltauffassung «мировосприятие»; оба слова используются и для передачи русских миропонимание и миросозерцание. По-видимому, именно эти два немецких слова и стали основой для калькирования на русский язык двух вариантов, конкурировавших на всем протяжении XIX века. «Внутренняя форма» обоих образований достаточно выразительна, а различие между «наблюдать» и «схватывать» всегда осознается. В результате принимается философский немецкий термин, который становится основным и в русской терминологии.
Еще одна сторона вопроса касается вторых частей сложения – слов воззрение и восприятие. В русский язык они пришли из высокого стиля публичной речи, из литературного языка в древнейшей книжной форме: воз-зре-ние и вос-при-ятие. Это привело к тому, что все такие слова долго осознавались как книжные, в разговорную речь они поступили уже в наше время, когда вообще словообразовательных славянизмов стало больше, чем было в прошлом веке. Эту подробность калькирования также необходимо иметь в виду: калькирование высоких иностранных терминов постоянно велось (и сейчас ведется) на основе высоких книжных морфем. Понижение их стилистического ранга происходит в ходе внедрения нового слова в общественный быт, а эта сторона дела по необходимости здесь опускается.
Хорошо известно высказывание В. И. Ленина о том, что крестьянские бунты сменились стихийными стачками, которые в среде рабочих постепенно переросли в организованную борьбу пролетариата на основе политических забастовок. Так, В. И. Ленин в статье «О стачках» (1892) около 60 раз употребляет слово стачка и производные от него и только трижды – новое слово забастовка, причем при первом предъявлении поясняя его («забастовки (или стачки)»). В словари слово забастовка попало впервые в 1902 г., и уже как политический термин. В русской публицистике на рубеже веков четко различают «крестьянские бунты», «студенческие волнения (или возмущения)» и «стачки рабочих», а затем и «забастовки рабочих». Смена форм революционной борьбы вполне естественно отмечена и развитием терминологии: бунт – стачка – забастовка.
Русское слово стачка — от стакнуться «сговориться о чем-то для совместных действий»; забастовка тоже русское слово, но от ит. basta «довольно, хватит!», ср. в англ. от combination к strike или в нем. от Ausstand к streik. Однако в отличие от русского стачка здесь имеется в виду не «сговор», а «сбор»; ср. с этим и другое «отношение» к стихийным формам борьбы в других национальных определениях, выраженных внутренней формой слова: фр. grève, ит. sciopero или исп. huelga с указанием обремененного или бездельничающего (прогуливающего) работника. Эти языки предлагают совершенно другой образ, не выражающий даже идеи активного сопротивления, не говоря уж о стилистической его маркировке как слова одобрительного. Естественно, что в политической терминологии постепенно «побеждает» (т. е. становится термином общего характера) английское слово strike – достаточно многозначное и потому открытое для развития переносных значений образование от глагола со значением «бить» или «поражать».
Есть еще одно затруднение, с которым часто сталкивается преподаватель. В любом литературном языке, быть может, как типологическая его закономерность, существует неосознанная устремленность к слову родового значения, тогда как конкретные («видовые») проявления такого значения, содержащиеся в других словах, остаются в стороне. Это можно иллюстрировать на следующем примере.
Отрицательное качество кого-либо или чего-нибудь в русском языке выражается собирательными словами недостаток, изъян, порок, недочет, пробел, дефект, теперь еще и (разговорное) минус. Особенно близки в переносном значении друг к другу слова недочеты, недостатки и пробелы (они же обычно употребляются в форме множественного числа). Употребление «частных» по видовому значению слов всегда определяет высокий уровень знания языка, а также стоящие за ним культурные реалии, т. е. такие оттенки смысла, которые обогащают речь обертонами стиля. Древнейшее из трех слов – недостатки («нужда» и «бедность»); с конца XVIII века в торговом языке появляется слово недочеты, которое также вскоре получает переносное значение, сближающее его со словом недостатки; Карамзин тогда же ввел и слово пробелы (пропуски в тексте, совершенно книжное слово), также со временем получившее переносное значение, по которому оно совпало с двумя прочими. В просторечии существует множество синонимов (В. И. Даль отмечал неполадки и нехватки, а в Словаре Ушакова содержится даже слово недохватки), но их назначение, в общем, только в том, чтобы каждая новая экспрессивная форма своим появлением и затем исчезновением как бы поддерживала постоянство всех остальных книжных слов, которые стали нормой. Сфера экономики, торговли, книжной деятельности, породившая указанные слова, постепенно перестает осознаваться как источник происхождения слов. Поначалу четко осознается хотя бы функциональное различие: в XIX веке пробелы могли быть в образовании, в просвещении, в знании, недочеты — в хозяйстве, в практической деятельности, в промышленности, в характере человека, недостатки — в какой-нибудь программе, в плане предприятия, в организации чего-то. Поэтому и в современном употреблении, отчасти «снимаясь» с конкретности определенных словосочетаний, в границах которых эти слова существовали по крайней мере полтора века, недочеты — недостатки, понятые как ошибка; пробелы — недостатки, понятые как упущение, а сами по себе недостатки понимаются как погрешность. Во всей тонкости, ускользающей от поверхностного взгляда, смысл: «небольшое упущение» – «большая ошибка» – «серьезная погрешность». Ясно, что в этой (национальной!) форме выражения кроме эмоционального отношения имеется и содержательное отличие от интернационального слова дефект. Дефект, по определению, может быть только у самой работы или в готовом продукте такой работы, но не у человека с его недостатками, изъянами и пр.
Снова мы видим некую историческую последовательность в кристаллизации собственно «русского» представления о характере работы и самого работника (они дифференцированы словом, а не смешивают субъектно-объектные отношения, как в слове дефект).
Изучая русский язык, носитель западноевропейского языка может впасть в недоумение, поскольку для многих современных языков понятие о недочетах и недостатках совпадает в одном общем слове, противопоставляясь, правда, понятию о пробелах; ср. недостатки и недочеты — в англ. défect, фр. défaut, ит. difetto, исп. defecto, нем. Mangel или Fehler, но пробелы — фр. lacune, ит. laсuna, исп. laguna, англ. Blank, нем. Lucke. В этом сопоставлении мы обнаруживаем и источник русского слова дефект и лакуна. Проникновение безлично родовых дефект и лакуна (они возможны как термины узкого назначения) в литературный язык может привести к стилистическому усреднению и функциональному ослаблению собственно русских слов в современном общении. Проблема культуры речи оказывается тесно связанной с проблемами стиля и усвоения русского языка иностранцами. История показывает, что чем шире круг говорящих на данном языке, тем все чаще происходит упрощение языка за счет замены видовых определений родовыми. Происходит укрупнение масштаба семантической сетки собственно русского языка, а за утратой речевых деталей – и уничтожение характерных для русского языка подробностей речевого мышления. Вот одна из причин, почему мы должны быть заинтересованы в передаче синонимических оттенков носителям других языков.
В любом языке существует значительный пласт экспрессивно окрашенной лексики, также важной в речевом общении; такие слова помогают оценивать поступающую информацию и, с другой стороны, передавать свое личное к ней отношение.
Например, «степени усиления» размера и высоты включают в себя множество определений типа огромный, громадный, гигантский, колоссальный, исполинский, грандиозный и под., но только два первых являются собственно русскими и по этой причине остаются стилистически нейтральными, соотносясь с исходной (в ряду усилений) формой большой. Огромно пространство и, следовательно, величина, громадны массы и, следовательно, объем – таково различие между ними.
Большой (еще раньше великий) заменяется словом огромный (в начале XIX века революционные демократы и народники часто употребляли это слово). Громадный вошло в обиход из речи петербургских студентов в 60-е гг. XIX века. Первоначально расхождение было не только стилистическим (каждое новое слово в этом ряду последовательно осуждалось пуристами), но и смысловым: громадный — усиление количества, а не качества, именно в таком значении и вошло это слово в обиход в революционно-демократической среде (начиная с народников). В академический словарь слово громадный попало только в 1895 г. «Внутренняя форма» обоих слов совпадает благодаря этимологическому родству (отсюда и народное смешение двух слов, контаминация по семантическому сходству: огромный и громадный = огромадный). Громада — «толпа, куча, нераздельное множество», в некоторых славянских языках это слово использовано для обозначения сельскохозяйственной общины.
Иначе в современных западноевропейских языках. Связь с «большим» как исходной степенью величины здесь не осознается, причем во всех языках понятие о «большом» передается одним и тем же корнем: англ. great, ит. и исп. grande, фр. grand, нем. gross. Но точно так же не различаются и громадный, огромный (как и в русских народных говорах), потому что при переводе этих русских литературных слов используются одни и те же лексемы. Эти лексемы, во-первых, интернациональны (потому что в большинстве восходят к латинским корням) и, во-вторых, содержат в себе образ не «нерасторжимой массы», а просто внешне чего-то грандиозного, выходящего за пределы нормы, ср. англ. huge, enormous («ненормальный» из представления об ужасном), immense («неизмеримый»); фр. énorme, immense (что совпадает с английским, но также и colossal от латинского именования грандиозной статуи, колосса); ит. enorme, immense (но для обозначения громадного как высшей степени величины используется и вторичное по образованию colossale, gigantesco, mastodontico): исп. enorme, colosal; нем. riesig (от обозначения великана), gewaltig (от Gewalt «сила» – тоже внешняя характеристика объекта), ungeheur (от обозначения чудовища) и общераспространенные, ставшие интернациональными еnоrm, colossal. При истолковании русского синонимического ряда необходимо понять различия между «национальной формой» огромного и громадного и всех остальных, заимствованных из европейских языков и пока еще не очень популярных определений; последние утрачивают «образ» и воспринимаются как родовые. Собственно огромный и громадный пока по-прежнему сохраняют и стилистическую свою маркировку как слова разговорные. Сама «точка отсчета» в словарных определениях постоянно меняется: в Словаре Ушакова (1935) основным словом показано еще огромный (относительно громадный сказано «то же, что и огромный»); в Словаре Ожегова последних изданий, наоборот, сказано, что «огромный то же, что и громадный». Неясно, в какой степени эти перемаркировки связаны с личным пристрастием лексикографа, а в какой – с объективными изменениями в стилистических характеристиках этих определений; но что они несомненно взаимозависимы по принципу «тандема» – это несомненно. Несомненно и то, что семантическая доминанта слов явно указывает на идею «монолитности», а не внешне поразительную, небывалую, ненормальной величины. В подобных различиях и следует искать приемы синонимов для иностранного учащегося.
Чем древнее словесный образ, который сложился в семантике синонимического ряда, тем он устойчивее, потому что уже воспринимается неосознанно, а все новые синонимы просто «надстраиваются» над ним. Расшифровать же «исходный образ», с течением времени образовавший семантическую доминанту целого ряда (на этом основании строится и семантическая корреляция), изучающему язык совершенно необходимо, иначе утрачивается представление о стилистической или культурной специфике каждого из синонимов.
Так, в ряду обаятельный, очаровательный, обворожительный, пленительный, привлекательный первые три являются собственно русскими и все основаны на образе обаяния (от баяти — «колдовать»), очарования (чары деяти — «тоже колдовать») или просто ворожбы, т. е. на представлении колдовства, которое якобы таинственным образом исходит от объекта поклонения и все покоряет неотразимо.
Тот же образ обнаруживаем и в некоторых западноевропейских языках, которые имеют хорошо известные определения, достаточно четко сохраняющие семантическую связь с производящим, ср. ит. affascinante как единственный эквивалент для всех трех русских слов и ammaliante – для двух последних (очаровательный, обворожительный) – от основы со значением «околдовать, заворожить, опутать чарами»; исп. encantador и hechicero также связаны с колдовством и волшебником; фр. charmant или описательное plein de charme для обаятельный и очаровательный от основы с тем же значением (восходит к лат. carmen «песня»); англ. fascinating (для всех трех русских слов), charming (для двух первых) повторяют романские корни, но для русского слова обворожительный часто употребляется еще и английское слово bewitching, которое также указывает на связь с колдовством и ведьмой (witch), при этом всегда связано с характеристикой человека; нем. bezaubernd также связано с опасным воздействием чар колдуна (zaubern «колдовать») и обычно употребляется для перевода всех трех русских определений, хотя полным синонимом им является и bezuckend «поразительный», для слова обворожительный еще и entzückend «восхитительный».
Последнее расхождение важно. Все западноевропейские языки обязательно отграничивают третье русское слово – обворожительный – специальной лексикой, которая уже редко оказывается связанной с исходным образом данного синонимического ряда, ср. исп. maravilloso – «восхитительный», ит. attraente – «привлекательный», фр. ravissant и délicieux – «восхитительный», как и нем. entzuckend, то же самое впечатление выражает, уже не прибегая к древнему образу колдуна или баяна (колдовство словом), а простым подчеркиванием приемлемости. Русское привлекательный – калька с этого общеевропейского образца, как и пленительный (известны в дворянской литературе с конца XVIII века).
Таким образом, появление подобных калек есть своего рода «прерыв традиции», однако и новые слова пока укладываются в синонимический ряд общим для них всех отношением к притягательной силе объекта (хотя и понятой уже «со стороны самого объекта»). Развитие переносного значения и у исконно русских слов (хотя и с книжным, литературного происхождения комплексом – тельн-) происходило достаточно поздно и, видимо, не без влияния со стороны западноевропейских эквивалентов. В XVIII веке известен очаровательный кавалер, в начале XIX века появился и кавалер обворожительный, и только в пушкинские времена (распространяясь чуть позже) – еще и обаятельный. На этом простом примере легко видеть, насколько тесно переносные значения слов, описывающих новую городскую культуру, зависят от воздействия со стороны чужих языков, которые выработали соответствующий принцип семантической номинации несколько раньше. Тем не менее соотношение двух «образов», накладывающихся друг на друга – колдовство и личная притягательность, прослеживается все-таки достаточно ясно, чтобы пренебрегать ими и при толковании слова в словаре, и при обучении ему, и даже при переводе с одного языка на другой. При этом высшая степень качества – обворожительный — связывается уже с характеристикой личной неотразимости, и потому все западноевропейские языки переводят это слово словами со значением «привлекательный». На том же уровне происходит и развитие русского образа: от слова обворожительный (единственно русского слова, на что указывает полногласный корень; все прочие – искусственные образования книжной речи) к пленительный и привлекательный. «Прерыв традиции» связан с какой-то общекультурной установкой на объективацию качества и придания ему индивидуальных черт личности. Таково, действительно, современное представление о привлекательном для других. Восполнение синонимического ряда, продолжаясь на старой национальной форме, мало-помалу приводит к современным семантическим характеристикам, и всегда важно подобное направление речемысли выявить и описать.
Если мы вообще хотим осознанного владения русским языком, нам придется проделать сложную работу по истолкованию самобытности и оригинальности русской речемысли. Это необходимо сделать хотя бы потому, что именно настороженным отношением ко всякому возможному интернационализму во всех рассмотренных случаях объясняются специфически пуристские оценки новых слов. Проблема диалектически превращается в свою противоположность: теперь важно не просто понять семантическую систему русского языка для наиболее целесообразных форм его преподавания, но и вообще осознать тенденции развития всех взаимно влияющих друг на друга языков, которые сегодня уже не могут не заимствовать интернациональной лексики, тем самым незаметно «искривляя» национальный образ данных синонимических рядов.
Несводимость семантики разноязычных слов (эквивалентов) особенно наглядно видна на словах многозначных, и основное затруднение в этом случае вызывает соотнесенность переносных значений слов. Скажем, в ряду порядочный, приличный, пристойный представление о «довольно большом», «довольно хорошем» и просто «честном» хорошо выявляется, и особенно в контексте, поскольку распределение значений этих слов синтагматически связано. В других же языках подобный метонимический перенос обслуживается самостоятельными лексемами (например, в указанной последовательности значений для русского слова порядочный в англ. considerable – rather good – decent, honest, respectable). Сопоставляя значения слов, предлагаемых для перевода русских приличный и пристойный, мы обнаруживаем частичное пересечение значений. Так, в англ. respectable – и «порядочный», и «приличный», a decent и proper – и «приличный», и «пристойный» (т. е. неплохой). В немецком для всех трех русских слов годится anständing (приличный в смысле «принятый»), а для двух последних и schicklich (в том же смысле). В испанском все три русских слова совпадают в decente и отчасти различаются как honesto – conveniente – decoroso (т. е. как «честный» – соответствующее и «красивый»); во фр. honnête и décent (или любимое выражение аристократов прошлого века – come il faut); в ит. onesto – discreto-decente и decoroso в той же последовательности «образов».
Итак, в основе западноевропейских обозначений для переносного значения русских слов (в отношении к человеку) фактически используется соответствующий латинский корень: decens «приличный, пристойный» от deceo «быть к лицу» и proprius «собственный, лично принадлежащий». В русском и немецком возможны кальки, поскольку эти языки прямому заимствованию предпочитают калькирование. Однако есть и различие, которое заключается в том, что определения пристойный (нем. anstündig) и приличный (лат. decens) появляются в литературном русском языке довольно поздно, а исконным является (и имеет наибольшее число значений) русское порядочный, т. е. в своем особом отношении, из ряда не выделяющийся. Национальное представление о приличном отличается от заимствованного путем калькирования в XIX веке: не то, что «тебе к лицу», не твоя особенность, выделяющая лично тебя и не огляд на модный образец, а точное следование принятым нормам поведения (кто соблюдает порядок и «находится в порядке»). До середины прошлого века именно порядочный и было основным словом синонимического ряда (фактически вступало во все сочетания слов, ныне распределенных между тремя синонимами), хотя с 20-х гг. XIX века известны уже и оба другие синонима. На многих исторических примерах можно было бы показать, каким образом семантика заимствований (путем калькирования) накладывается на значения исходного русского слова (порядочный), при этом не заменяя его и нисколько не отменяя, а только перерабатывая его функциональные и стилистические границы употребления, так что именно русское слово и оставалось всегда основой всех изменяющихся (и перераспределяющихся) в данном синонимическом ряду значений. Но и исходное (остается и основным) значение всех трех прилагательных еще довольно четко нами осознается: порядочный – «достаточно большой», приличный — «достаточно хороший», пристойный — «достаточно уместный», – все это различные характеристики дозволенного. Общее для них – понятие о достаточном, принятом правилами, которые обязательны для всех.
Представление о пустом – «пустяке» – в русской культурной традиции издавна строится на образе сора, мусора или щепы, остающейся от работы с деревом. Это – ненужность: вздор из съдоръ, так же и дрянь – отбросы от «дранья дерева», чепуха — от чепа (мелкая щепа), дребедень от дребезг и т. д. Еще М. В. Ломоносов слова вздор и чепуха употребляет в их номинативном значении «мусор, ненужные отходы», но с 20-х гг. XIX века возникли и переносные значения этих слов: вздор — у Пушкина, чепуха — у Тургенева и т. д. Тогда же появились и заимствованные: галиматья в студенческом жаргоне (из французского слова со значением «неразбериха»), белиберда из тюркских языков, чушь из нем. Stuss, ерунда (искаженное произношение латинского герундий) из семинарского языка, откуда поступила еще ахинея и др. Интересно при этом, что и в заимствовании основное внимание обращалось на ненужность как различительный признак всякой чепухи. Внимательное изучение каждого из этих слов способно приоткрыть завесу над самыми разными источниками, так или иначе влиявшими на развитие русской культуры и русской речемысли.
В западноевропейских языках в данном случае обычно соотнесение с образом глупца – как источника неразберихи и ерунды. Внимание обращено на интеллектуальную сферу отношений: «глупость», а не практическая «ненужность». Ср. фр. absurdités, ит. sciocchezza, scemenza, sproposito и особенно assurdita, исп. absurdo, англ. absurdity, восходящие к лат. ab-surdus (бес-смысленный). Исп. tonterias и disparate, фр. bкtise тоже связаны с «дураком». Латинская традиция обозначения ерунды по интеллектуальной непригодности распространяется и на кальки, ср. нем. Unsinn «бессмыслица» для русск. вздор и Blödsinn «слабоумие» для русск. чепуха; ср. и англ. nonsense. Как и вообще при переводе с одного языка на другой, во всех этих случаях нет буквальной соотнесенности по характеру выражения: то, что для русского – всего лишь «мусор», для западноевропейца тягостное слабоумие. Во всех языках словесный образ настолько жив, что еще и в наши дни оказывает свое воздействие на восприятие. Столкновение культур особенно наглядно видно на таких случаях, а именно их намеренно избегают составители первоначальных руководств по иностранному языку. Пожалуй, только в английском, в той мере, в какой он свободен от влияния латинской традиции, можно найти ближайшую параллель к русским формам: rot и rubbisch – «мусор» и «хлам», слова, развившие и переносные значения, подобные русским вздор и чепуха.
При изучении русского языка всегда возникает необходимость соотнести пары глагольных основ, исторически связанных либо семантически, либо стилистически, либо грамматически. И здесь точно так же совершенно неожиданно оказывается, что европейские традиции обозначений отчасти совпадают с русской, отчасти противоречат ей. Можно даже сказать, что наметившаяся было (в разговорной речи) тенденция к совпадению слов типа стать – встать под влиянием западно-европейских языков приостановила этот процесс в прошлом веке, и такова норма литературного языка, которая сформировалась в тех условиях.
Так, в русской разговорной речи все чаще происходит смешение глаголов стать – встать, положить – класть, занимать – одолжить, одеть и надеть и др. с обобщением грамматически наиболее простой формы стать, ложить, занять, одеть. Как бы строго пуристы ни боролись за чистоту русской речи, этот процесс продолжается уже более века с переменным успехом, и конечный его результат пока неизвестен. Ситуация, однако, складывается таким образом, что, став мировым языком, русский язык вынужден подчиниться и тем общекультурным тенденциям в развитии языков, которые оказывают свое воздействие и на данный фрагмент системы. Что же это за тенденции? Они опять-таки прояснятся в сравнении с другими языками.
Стать и встать различаются в большинстве языков: англ. stand – stand up (также get up, rise и др.), нем. steigen, stehen и др. – aufsteigen, entstehen и др. (в том числе и описательные формы); исп. ponerse – subir, montar, ит. mettersi – alzarsi, фр. se mettre – se lever и т. д. Описательные «занять место» как эквивалент глагола стать развивается во всех языках, в том числе и в русском (по аналогии с нем. Platz nehmen, фр. se plaсer и под.), а уже одно это делает излишним противоположность в значениях «подняться» – встать и «занять место» – стать; возникает тенденция к уравниванию и смешению форм.
Одеть и надеть также различаются, ср. нем. anziehen – aufsetzen и др., англ. dress – put on, set on, исп. vestir (и poner) – poner, ит. vestire – mettere и др., фр. vкtir – mettre и др. Различаются и глаголы одолжить и занять, ср. нем. ausleihen, ausborgen – leihen, borgen, англ. borrow – lend (есть и архаические варианты), исп. pedir – prestar, ит. prendere – (im)prestare, фр. emprunter – prкter и др. Таково то «давление культуры», которое и в русском языке сохраняет противопоставление семантически важных единиц при отсутствии грамматических и стилистических оснований для их различения в самой русской речи.
В примерах типа приведенных преподаватель русского языка всегда сможет найти точку отсчета для характеристики национальной культурной традиции и номинации средствами языка. Но при этом следует помнить, что отсутствие лексемы вовсе не доказывает отсутствие соответствующего представления в данной языковой культуре: оно, именно благодаря своеобразию национальной формы выражения, может передаваться описательно (ср. русск. дать взаймы – взять взаймы) или особенностями устной речи (ср. русск. ложи́ть и ло́жить, что, надо согласиться, все еще является вульгарным и не может быть рекомендовано даже для разговорной речи). Кстати сказать, в паре класть – положить глаголы эти не противопоставлены ни в одном европейском языке, ср. совпадение их во фр. mettre, poner, placer, ит. mettere, нем. legen, исп. poner, англ. put down, lay down и др. Единственно, что пока еще сохраняет противопоставление глаголов класть – положить, – это чисто грамматическое (и чисто славянское) противопоставление по глагольному виду, которое, конечно же, можно передать и средствами родного языка (например, в нем. legen – hinlegen), но в таком случае это будет передача русской грамматической оппозиции, которая ничего не добавляет к характеристике семантической и стилистической. Отсюда, между прочим, проистекают и все сложности с употреблением русского ложить: помимо всего прочего и в отличие от трех других глагольных пар, здесь «давление интернациональной культуры» не поддерживает сохранения пары русских глаголов; по этой, видимо, причине, здесь и происходит наиболее энергичное вытеснение их вульгарным ло́жить.
Таковы только отдельные примеры, число которых опытный преподаватель может всегда увеличить, объясняя своим ученикам, что существует длительная традиция взаимного влияния современных европейских языков (об общей «средиземноморской культуре» в основе их современного развития говорил еще А.А. Потебня), а это является важной базой в овладении совпадающими по языкам особенностями конкретного языка. Но в центре внимания всегда должно быть национальное отличие данного языка от всех остальных, отличие, которое и должно быть освоено в процессе обучения. Это национальное составляет ключевой аспект современных литературных языков, поскольку всегда знаменует различительные особенности языка в отношении ко всем прочим. Своеобразие специально синонимии состоит в том, что «семантическая доминанта», на основе которой строится такой синонимический ряд, всегда восходит к какому-то специфически народному «образу» – представлению, которое создавалось в течение столетий и постоянно развивалось, отражая развитие национальной культуры.
В популяризации знаний о русском языке для всех категорий читателей, зрителей или слушателей необходимо четко соблюдать установку на различение в каждом словесном знаке структурной его иерархии: индивидуально личный образ, национально ориентированный символ и логическое понятие («идентифицирующее значение слова»), представляющее, конечно, «общечеловеческий» смысл слова. Интеллектуализирующие тенденции современного общества проявляют себя и в языке, но было бы опасно в толковании слова и текста пойти только за логикой смысла в пользу научного термина и отказаться от национальных компонентов словесного знака. Именно на них основаны образцовые тексты, соединяющие нас с культурой предков, именно на них держится весь массив художественной литературы, которая может стать непонятной без образной силы коренного русского слова.
Нельзя допустить, чтобы наше время в погоне за точностью и однозначностью термина лишило потомков символической глубины русского слова. Если угодно – это также проблема экологии, экологии национальной культуры.
Язык и культура современной интеллигенции
1.
Сложную нашу тему невозможно исчерпать до конца, разве что «стронуть» с места; вот именно затронуть, потому что и в современном интеллигентском сознании «проблема» понимается не в обычном смысле – как вопрос, требующий разрешения, а просто как неразрешимый вопрос. Неразрешимый, быть может, оттого, что риторический тип мышления, присущий сегодня интеллигенции, призван не доказывать истины, а убеждать других в том, что они соответствуют правде. Не понятие в суждении, а символ в воспроизведении, то есть м и ф становится основным орудием в выражении идей, всем хорошо известных и конкурирующих друг с другом. Но остаются и общие вопросы. Какова вина интеллигенции в том, что происходит? Распадается ли культура? Разрушается ли язык, как вокруг говорят об этом?
И кто именно об этом говорит?
И почему только в наше время?
2.
Интеллигентская по происхождению триада «православие – самодержавие – народность», как кажется нынешним публицистам, должна быть отброшена, ее связывают с пугающими терминами «империя», «тоталитаризм» и более страшными, но столь же символическими обозначениями помысленных в отношении прошлого ценностей. Но все, что помыслено – оказывается при-мысленным и, следовательно, вымышленным. В конце концов, и сама формула состоит из переведенных на русский язык греческих и немецких терминов, и отражает она вполне реальные общественные отношения, которые никуда не исчезли. Современные авторы заменили эту формулу новой, говоря о соотношении «общества – государства – церкви», или как-то еще.
И что изменилось? Только то, что определение идей заменили определением воплощающих эти идеи институтов: православие понимается только в границах церкви, самодержавие в различных формах постоянно воссоздается в государстве, народность выдается за общество. Типично интеллигентский стиль мысли, метонимический перенос с общего на частное, от содержания на форму, и т. д. Да и могло ли случиться иначе, если и уваровская триада является всего лишь секуляризованным определением символа Троицы?
Последовательное отчуждение от идеальной сущности Троицы ко все большему приближению к «материальным» носителям «идеи» не отменяет того факта, что в сознании интеллигенции ничего не меняется, кроме формы выражения объективно существующих связей и отношений. Как давно уже выразился Шекспир – «Экономична сущность бытия: Все новое в нем шьется из старья!»
Однако навязчиво пристрастное отношение интеллигентской рефлексии к троичной формуле само по себе симптоматично. Оно показывает, что в антиномиях рассудка «общество – государство», «государство – церковь» и пр. интеллигенция как «мозг нации» стремится выискать продуктивный выход из триипостасности сущности, которая по определению не делима на парные привативные противоположности. Бег на месте, осуществляемый интеллигенцией в последние два века, определяется хорошо известной установкой: будем ли мы ориентироваться на удачный опыт других народов, примыкая к их формам «ментальности», или же все-таки попробуем жить своим умом и, в частности, сохраним, развивая, собственный эквивалент европейского менталитета – русскую «духовность». Ограничимся «балетом бескровных понятий» (как выразился некогда Густав Шпет) или же погрузимся в прозрачные глубины символов, традиционных для национальной культуры.
«Исторический процесс двоится, – писал Николай Бердяев, – и его результаты можно двояко оценивать». Эта справедливая мысль прямым образом касается интеллигентской рефлексии. Современной интеллигенции свойственна некая изворотливость мысли, не поверенной чувством. Ведь понятие как «общечеловеческая ценность», обращено и к лично твоему образу и к традиционно национальному символу. Тут в какую сторону посмотреть и что признать за ценность: твое субъективное ощущение в образе или народное чувство справедливости и той самой правды. Молодой философ Федор Гиренок недавно справедливо заметил, говоря о русском интеллигенте: это – «кочевник – человек играющий. Интеллигент. Или передвигающийся. Космополит. Движение – все, цель – ничто». Прямая противоположность русскому духовному порыву к высокой идеальной цели, каждый раз другой, но всегда заманчиво прекрасной. Но если это верно, тогда понятны и двойные стандарты в оценках, и «агрессивная избирательность целей и ценностей», двурушничество и отщепенство. Все эти пороки современной интеллигенции, с огнем играющей, объясняются самодостаточностью ее позиции («нас опять не поняли!»), а устранение духовной компоненты сознания объясняет то, что Федор Гиренок обозначил просто, говоря о возвышенном русском мифе: «и тогда исчезает Троица…»
Исчезает иерархия ценностей, на которых крепится культура. Потому что уплощение всех и всего до уровня «понятия» ведет к разрушению смысла – происходит то, что физики называют тепловой смертью. Культура перегрелась.
И тогда незамутненному взгляду открываются истины странные и загадочные. Например, такая: интеллигенция вовсе не «прослойка», потому что прослойка так же вещна и даже телесна, как всякий прочий «класс». Интеллигенция – связь, отношение, это крепи духовного, культурного, во многом идеального единства. Сам термин на то указывает. Латинское слово intellegentia обозначает способность восприятия (ощущения и чувства), но также и познавательную силу, возможность понимания в понятии и идее. И чувство и рассудок вместе, в единстве действия, в их направленности на новое, творческое и обязательно духовное.
Однако известно, что интеллигенция именно в таком понимании является собственно русским явлением. Интеллигенция сложилась исторически в России, само слово во всех энциклопедиях показано как «русское», потому что на Западе такой вот интеллигенции не было и нет. Там есть интеллектуалы. Европейский интеллектуал в своем творческом действии исключает представление о чувстве и духовном, ограничиваясь одним логически строгим ratio. Наоборот, в нашей традиции проблема «чувства», отношения к конкретному, живому в своей цельности было всегда на первом плане.
Чувство и связанное с ним со-чувствие – важные признаки русского интеллигента. Это о нем сказал Василий Шукшин:
«Мы ломаем голову, какой он такой, интеллигентный человек? А образ его давно создал сам народ. Только он называет его – хороший человек. Умный человек. Уважительный. Не мот, не пропойца. Чистоплотный. Не трепач. Не охальник. Работник. Мастер…
Начнем с того, что явление это – интеллигентный человек – редкое. Это – неспокойная совесть, ум, полное отсутствие голоса, когда требуется – для созвучия – «подпеть» могучему басу сильного мира сего, горький разлад с самим собой из-за проклятого вопроса «что есть правда?», гордость… И – сострадание судьбе народа, неизбежное, мучительное. Если все это в одном человеке – он интеллигент».
Собирая все эти признаки вместе и оценивая современную интеллигенцию даже по лучшим ее образцам, мы не находим в ее составе ни одного интеллигента, способного соответствовать высоким критериям уже давно сложившегося идеала хорошего человека – доброго человека русских летописей. Но странное дело: интеллигентов нет – интеллигенция, понятая как идея, остается.
Внутренняя противоречивость русского интеллигента определяется его происхождением и функцией в обществе. Он – порождение общества в его противостоянии государству и церкви, поэтому несет в себе многие комплексы постоянно подавляемого интеллекта.
Наш ранний интеллигент из дворян – «кающийся дворянин»; интеллигенты-народники из разночинцев, обиженных жизнью, – «лишние люди»; интеллигент советский, непонятная по замыслам «прослойка», – по большей части технарь-умелец, «образованщина»; современный представитель «думающего» класса, самозванно присвоивший себе титул русского интеллигента, больше других подходит под старое определение «гнилая интеллигенция». Повышение степеней эмоционального фанатизма развивалось параллельно с понижением уровня интеллектуальной подготовки, профессиональной и культурной в том числе. Образно этапы развития русской интеллигенции через «образованщину» прямиком к «отщепенству» описал в 1934 году Георгий Федотов. Этапы развития русской интеллигенции – это способ перехода от традиционной русской духовности к современным формам ментальности, которые по каким-то причинам считаются более высокими и ценными в практической деятельности. Интеллигенция в этом смысле предстает как символ «распада русской души», «имитации гуманизма» и «беспочвенная идейность» (отщепенство).
Душа умирает в рассудке, отказавшись от мудрости.
Рациональность плана и схемы побеждает идеальность духовной энергии, и тогда возникает нетерпимость к инакомыслящим, агрессивность в проведении собственных замыслов, жестокость и словоблудие. Русские философы как припечатали то, что делает интеллигенция под флагом защиты национальной культуры: интеллигенция идеологична (Бердяев), бездуховна (Франк), она раскольничья (Булгаков).
Таковы родовые черты русской интеллигенции. Безрелигиозность и противогосударственный характер, социальная беспочвенность («отщепенство») и утилитаризм народнического миросозерцания («народное благо может быть достигнуто только извне»). Подвергаются осквернению духовные ценности общества («творчество социальных идеалов» доступно только интеллигенции), утверждается «уравнительная справедливость и безответственное равенство», хотя осознается, что «свобода и равенство – вещи несовместимые», как несовместимы деловитость и интеллигентность, инертность мысли и консерватизм чувств. Антимещанская этическая сила интеллигенции, направленная к личному освобождению, в исторических условиях своего осуществления оборачивается нигилизмом, анархичностью и скепсисом, поскольку и общество, на которое постоянно делает ставку интеллигенция, не может одолеть государства. Тогда и возникает фанатизм идеи, ради которой можно пойти на все, раздраженность тем, что «не получается», и нетерпимость.
Но самое главное, всем этим определяемое, заключается в том, что всякий успех дела оказывается губительным для самой интеллигенции. Ее идеи редко согласуются с реальным и даже идеальным в жизни, а этические подмены, производимые в процессе исполнения программ и «проектов», разрушают собственные идеи. Распад души, предпочтение воли – свободе, истины – правде показывают народу: нет, ты не тот, ты – не «добрый человек», не «внутренний человек», не русский. Податливость интеллигенции на всякие посулы извне хорошо объяснил Бердяев, сказавший: «Русская интеллигенция в сущности всегда была женственна: была способна на героические подвиги, на жертвы, на отдание своей жизни, но никогда не была способна на мужественную активность, никогда не имела внутреннего упора, она отдавалась стихии, не была носителем Логоса. Это, быть может, связано с тем, что в русской истории никогда не было рыцарства…»
4.
В понимании Николая Бердяева «рыцарство» – существенный признак аристократизма, в том числе и аристократизма духа. Аристократ, как и рыцарь, живет категориями чести, и долг для него важнее прав, которыми он обладает. Психологически русский интеллигент, как человек «добрый», также предпочитает своим правам обязательства долга (перед обществом, перед народом), но логические установки его сознания направлены вовсе не на корпоративное понятие «чести», а на личную «совесть». Настоящая интеллигенция вовсе не орден или группа соратников дела, это совокупная множественность лиц, участвующих в данном деле по призыву личной совести. Отсюда неопределенность качеств, обычно приписываемых интеллигентам, а также невозможность собрать их воедино, организовать. Это – рейнджер в свободном полете, сам себя ищущий чести и сам же страдающий из-за нее. В идеально возвышенном смысле современный думающий интеллигент и есть тот самый рыцарь, о котором говорил Бердяев, но рыцарь одинокий и потому обреченный. Всякое «кучкование» интеллигентов вокруг какого-то предприятия по определению снимает с его участников ауру интеллигентности. Может быть, потому (еще раз обратимся к традиционным терминам), что добрый человек – это одно, но «добрые люди» – совсем другое. Добрые люди помогут «своим», а добрый человек – спасет всех.
5.
Теперь сосредоточим внимание на трех соотнесенных друг с другом явлениях: язык – культура – интеллигенция. Классический треугольник, который самой связью своих элементов уже предполагает ход мысли. Мы будем бесконечно кружиться в ее извивах, если не определим начала и концы.
Если это традиционно «любовный треугольник», то – «третий должен уйти»… Если же речь идет о семантическом треугольнике современных семиотиков (они же средневековые схоласты) – перед нами не жизненная проблема, а логическая конструкция, также очень важное приобретение нынешних интеллектуалов. Можно припомнить и третье осмысление отмеченных связей – божественную Троицу, но это от органичности жизни или от социальной определенности существования влечет нас в выси духовного, становится запредельным, ввергает в мистические недоумения.
Семантический треугольник предполагает связь слова одновременно с идеей вещи (значением слова) и с вещью, которая составляет смысл слова. Слово языка – идея культуры – феномен интеллигенции. Они действительно связаны нерасторжимой связью, неуловимой, но действенной, своим взаимным соотношением перекрывая национальные, социальные и всякие прочие единства, реальные или мыслимые в этом мире. Нет одного или другого – исчезает и третье. Эта связь создает ту самую ноосферу – третий мир современного сознания, о которой говорят философы и которую ощущает сегодня каждый мыслящий человек.
Однако в таком же состоянии сейчас обретается и то, что мы называем культурой.
На протяжении XX века Европа спорила, что выше (важнее, ценнее, значительнее и т. п.) – ранг цивилизации (термин французский) или уровень культуры (термин немецкий). Практичная Европа по подсказке своих интеллектуалов предпочла материальные блага цивилизации – наши интеллигенты вели за собою в традиционную для России область духовной идеальной культуры. Обе крайности опасны – кто же спорит? – но в известный момент победа вещизма и потребительства обозначилась ясно, и тогда создалось впечатление поражения: «русская цивилизация» оказалась вовсе не цивилизацией! Это в полным смысле «культура», и западники, сторонники «цивилизации», называют ее «традиционной культурой».
Культура обычно определяется как информационно-мифологизированное поле сознания и подсознания. Сегодня это поле захвачено и перепахивается чуждой культурой другой цивилизации, засевается сорняками, заболачивается и окисляется с особым усердием. И совершает эту неблагодарную в глазах потомков работу… та же самая интеллигенция, которая и в свою очередь оказалась – не интеллигенцией вовсе; а судя по саморазрушительной деятельности ее также и не интеллектуалами. И тогда создается впечатление, будто все вообще – разрушается, а изнутри самой культуры кажется людям, которые ее переживают, что выхода вовсе нет. Какие-то основания для подобных суждений имеются: исчез социальный слой, сохранявший «традиционную культуру», например, исчезло крестьянство.
Тем не менее это неверно.
Как ясно из смысла самих латинских слов, сохранивших в европейской традиции свою концептуальную основу, цивилизация выражает ценности городской (равно нашему пониманию гражданства – в «городах»), а культура – общественной (от общины идущей), естественной, в конечном счете природной среды, искусно обработанной (окультуренной) исходя из потребностей общества. Относительная победа цивилизации сегодня – это победа городского плебса, выдвижение вперед стандарта, моды и квазикультурных посредников масс-медиа – с замеченным уже зарубежными философами скатом к кичу, пошлости и «концу истории». Ощущение конца определяется понятным отсутствием животворных сил, способных развивать заложенные в цивилизации тенденции. Развивается культура – цивилизация паразитирует на культуре.
Русская культура всегда отличалась открытостью навстречу новому, впитывала в себя элементы, восполнявшие собственные ее силы до полноты цельного. Она развивалась, и в факте развития содержалась энергия сохранения русской культуры. Она не традиционна в том смысле, какой хотели бы ей усвоить ее оппоненты. И кроме того… Нерасторжимость взаимно направленных связей, уже сложившихся между языком, культурой и добрым человеком русского мифа, остается гарантией на будущее. Триединство сущностей, характерное для русского понимания творческой силы, все-таки сохраняется, и нужно просто очистить его от ржавчины, накипи и сора.
Так мы выяснили, что нынешний мир интеллигенции виртуален: в действительности, в явленности своих проявлений нет ни культуры, ни самой интеллигенции. Культура и интеллигенция представлены в идее, идеальны. Сущность без явления, – миф.
6.
Есть один признак, резко противопоставляющий культуру цивилизации. Для культуры важны идеальные ценности, а не конкретные цены на «вещи». Культура сама по себе идеальна, тогда как цивилизация вещна («материальная культура»). Те три сосны, в которых беспомощно мечется мысль человека, пребывающего в трехмерном пространстве существования, символически можно представить тем же семантическим треугольником:
Относительная ценность различных связей между точками пребывания слова – идеи – и носителя их определяется тем, из какого «угла» мы взираем на мир или в какую точку помещаемся сами.
С интеллигентом все ясно, он обречен на позицию номиналиста; из своего угла «от вещи» вглядываясь в явления языка и идеи, он представляет их как абсолютные и равнозначные ценности, в которых он живет и лишившись которых он ощущает распад бытия. Если есть идея – она облечена в слово; если слово существует – ему соответствует идея, которой можно довериться. Скажем, «демократия» или «капитализм» (раньше «социализм» или «народ») – это важные ценности «открытого общества», за которые стоит сражаться. Еще: если существуют термины типа «фашист» – значит фашисты где-то рядом, их нужно искать, и обязательно отыщешь. В этом интеллигент и представляет себе формы политической «борьбы»: искать противника по терминам-кликухам, приписывая ему, быть может, собственные свои пороки (и, овеществив их таким образом, изживать в себе). Распад бытия современный интеллигент также видит (но только он об этом и говорит) в разрушении языка и разложении традиционной культуры. Если угодно, сегодня подобные речи – знаковый признак интеллигента (в русском, понятно, смысле). Номиналистическая сущность интеллигента бросает его между идеей и словом, и что победит? Пока мы имеем возможность видеть, что марксистский номинализм вытесняется чертекаким номинализмом, а именно эклектикой идей и мешаниной слов, в которых техническая образованщина с серьезным видом ищет каких-то различий в теориях, школах и направлениях, подменяя содержательность последних внешними формами политических партий. Невозможность жизнеспособного органического развития в новой среде есть коренная болезнь современного интеллигента, свои инстинкты именующего разумом, а свои желания – мышлением.
Для самого языка идея культуры и носитель ее – интеллигенция – равноценны, поскольку культуру, действительно, создает интеллигенция. Если она сокрушается по поводу разрушения культуры – значит, сама она утратила творческие потенции, стала бесплодной, застыла в своем почитании старой культуры. Забыла, что идея культуры состоит в идеале развития, преображения в новые формы. Этот взгляд «от слова», с точки зрения самого языка (поставим себя в эту точку бытия), помогает понять важную вещь. Идея вечна – ее представления в мире вещны. Идея культуры идеальна, но развиваться культура может лишь при наличии организующей такое развитие силы, которую и хотят найти в облике цивилизации.
Подобная точка зрения со средневековых времен именуется реализмом. Это традиционно русский взгляд на соотношение идеи и вещи, которой, между прочим, обязана своим появлением и классическая русская литература: это именно реализм, а не натурализм. Критический реализм ставит знак равенства между вечной идеей-идеалом и вещным миром явлений, исходит из того, что изображение идеальных типов способно влиять на реальную жизненную ситуацию. Преувеличения социалистического реализма стали предельным проявлением в развитии таким образом понимаемого «реализма» и, как всякое преувеличение, разрушили идеальность реализма, переключив внимание на современный западный номинализм. Между тем культурный текст может рождаться только в пламени реализма, для которого одинаково реальны как мир, так и идея, а мир и идея в своем единстве предстают в идеальности мира через мировую идею. Такова же была и русская философия, ныне лукаво подменяемая культурологией – порождением современного номинализма.
«Традиционная» русская культура – культура духовного реализма. Переход на логический номинализм знаменует предательство интеллигенцией тех ценностей, которые она создавала в течение столетий. Современный интеллигент хочет сытой жизни в стане интеллектуалов. И тут трудно углядеть разницу между ним и вчерашним секретарем обкома, который, тоже желая «жить красиво», грабительски становится «олигархом».
7.
Теперь о культуре.
Культура не просто существует, но развивается в вербальном пространстве языка – литературного языка. Языка интеллектуального действия. Культура – то, что соединяет язык с субъектом его действия, с интеллигенцией, оправдывает совместность и взаимность их отношений. Перенесение внимания с языка на интеллигенцию (номинализм), а в наши дни – с интеллигенции на культуру представляет новое качество описываемых связей, концептуализм. «Разрушение культуры», о чем так скорбит интеллигент, есть форма отчуждения самого интеллигента от культуры, поскольку он оказался неспособным к творчеству в ментальном пространстве языка. Или (опасная мысль!) – он не вошел в силовое поле этого пространства, лишь внешне уподобляясь хорошему человеку – русскому интеллигенту. Раздвоенность интеллигентского сознания на чувство и на разум при отсутствии политической воли привела интеллигента к отрыву от жизни и сделала аутсайдером в современном мире. Модернизм и постмодернизм, а также раздерганная, распыленная фрагментарность современной художественной культуры и есть проявление концептуального взгляда на мир: исходя из определенной идеи, которая признается доказанной (ведь ты с ней согласен!), сам по себе концептуализм никакой идеи уже не породит, поскольку основная его задача состоит в сопряжении слова и вещи; он призван именовать вещи или овеществлять слова. «Слова и вещи» вытесняют идеи из нашего обихода, они лишили нас возможности развития мысли. Все представляется уже известным, накопленным поколениями интеллектуалов и интеллигентов. Мы просто обязаны пользоваться уже примененным однажды где-то методом, стилем, научным открытием. Нам отказано в праве на творчество лишь потому, что мы – культура, а не цивилизация, и «цивилизованный мир» в силу своей ограниченности не может понять нас – а значит, и принять. Живем мы как в лавке старьевщика, чихая от пыли, поглощая зацветшую «гуманитарную помощь», по велению ослепленных «интеллектуалов», «элиты», образованщины не в силах одухотворить слово идеей или оживить ею вещь.
Потому так случилось, что исходили из мысли: «третий должен уйти…» Третий – лишний.
Но кто этот третий?
8.
Не язык.
Язык всегда остается, ибо он бесконечно шире и богаче того, что именуют литературным языком (с которым только и соотносит себя интеллигенция). К тому же классические тексты сохраняют литературный язык в законченности образцов. Мы до сих пор отмечаем день рождения Александра Пушкина, который стал символом русской литературы, воплощает идею русского реализма и стал основоположником современного литературного языка. Двух мнений тут не может быть. Все так. Но несколько пояснений относительно языка не повредит для понимания сути дела.
Есть «великий и могучий русский язык»…
Есть русский литературный язык…
Есть государственный язык России…
Кстати, о «государственном».
Сколько истошных воплей мы слышали в последние годы относительно этого языка, который, якобы, вытесняет местные наречия и губит «малые нации»! Малых наций не существует, и не следует лукаво смешивать значения слова великий: это не только «замечательный во всех отношениях», но и просто «большой». Русский язык как государственный – это вовсе не народно-разговорная, собственно русская речь в богатстве ее оттенков, и даже не образцовый литературный русский язык. Государственным русским языком называется ныне та форма русского, которая впитала в себя множество языковых и речевых стихий, прежде всего – инородных, заимствованных, в том числе бюрократизмов, переработав все это в особую норму употребления, необходимого для нужд государственного строительства, культурного развития, интеллектуального действия и даже бытового общения. Никаких обид со стороны якобы «ущемленных» народов не должно быть. Русский язык ущемлен не менее их. Огромное число местных говоров, наречий, социальных жаргонов, т. е. реальная разговорная стихия русской речи, полностью разрушено (не «вытесняется», а разрушено!), пропиталось таким количеством заимствований (одних тюркизмов несколько тысяч, да еще с вариантами для одного и того же слова!), что о государственном русском языке следует говорить как о языке «российском». Синтаксическая основа его русская, это верно, но ведь и мы двести лет назад создавали свой синтаксис по образцу французского, самого развитого на тот момент синтаксиса. И за унижение это не почитали. Комплекс неполноценности следует изживать там, где речь заходит о языке как средстве общения и получения информации. Когда говорим о государственном языке. До сих пор тайком на «саммитах» и в «комплотах» на всем пространстве Союза международный язык общения – русский. Государственный русский язык.
Что же касается языка как хранителя концептов национальной культуры, речемыслительной и мировоззренческой его сферы – тут дело другое. В этом смысле сохранение любого языка, даже самого маленького народа, становится важной задачей всего «мирового сообщества».
Из этого ясно, что язык как культурное достояние народа – это не тот язык, на котором мы слушаем вести или читаем газетные новости. И не тот, с которым мы сталкиваемся в приемных, досадуя на грубость чиновников и наглость начальства. Мы просто говорим на разных языках.
А наш «великий и могучий» по-прежнему жив, потому что, как не раз уже замечали философы, не мы живем в языке, используя его как попало, нет: это язык живет в нас, облагораживая и осветляя, если, конечно, что-то еще возможно облагородить видом или осветлить в деяниях.
Язык остается…
Кого же выберет себе в супруги язык – культуру или интеллигенцию? Вопрос не пустой, если вспомнить, что все три силы – это энергии превращения, а не пассивные точки на пространстве взаимных связей.
Интеллигенция в отношении к слову отличается тем, что содержательный смысл словесного знака она раздваивает, как и все, к чему прикасается своей «интеллигенцией» («рассудком» в прямом смысле латинского слова). В каждом слове, кроме понятия, заключены еще образ и символ. Символически-образное и понятийное разведены как две разные формы выражения смысла, и подменять их нельзя, как нельзя, например, в одном и том же тексте совместить научный и поэтический стиль описания, скажем, амебы. Образ, символ и понятие как бы слиты в общей плоти одного и того же словесного знака, обычно и в словарях их показывают рядом. Однако в употреблении их довольно просто смешать, и каждый день происходит это. Трудно ли, кажется, осознать, что слова вроде счастье, любовь, свобода, судьба суть символы, которые следует истолковывать в культурной традиции их использования, а не давать логические определения, как мы поступаем с понятиями. Но нет: им дают определение, а в этом деле сколько голов – столько и определений. В результате никто ничего не понимает, не доверяя чужим определениям. Говорим об одном, понимаем другое – делаем вовсе третье. Сведя все функции языка (их до семи) к одной коммуникативной, то есть редуцировав язык до степени поверхностно «государственного языка», в своей деятельности статус слова как символа (в русской традиции – Слово, Логос) низвели до уровня знака. Довели до сухого понятийного остатка его смысл, ограничив тем самым пределы действия. И совершила это – интеллигенция. Именно для нее исключительно важно понять, то есть с помощью термина-понятия определить, для себя уясняя, символ или словесный образ. Тем она и занималась много лет, ковыряя язык как Бог на душу положит. В слове утрачивается глубина смысловой перспективы, и теперь все труднее становится создавать поэтический текст, который как раз и требует такой перспективы, в пространстве мира, нуждается в воздухе символов, которым дышит поэт (я говорю о Поэте), когда во взаимных соотношениях образа, символа и понятия ищет ускользавший прежде оттенок смысла в каждом отдельном слове, поставленном в конкретно ему отведенный контекст.
В своем рвении все определить понятием (понять), интеллигенция в принципе наднациональна, ведь понятие есть функция логики, а логика не признает национальных границ. Русская интеллигенция в своем развитии проходила несколько этапов – и этапы эти известны, они социально определенны. Это и добрый человек Древней Руси, и лишний человек или кающийся дворянин прошлого века, и разночинная интеллигенция со своими особыми запросами, и революционная разноплеменная рать начала нашего века, и далее, далее, вплоть до нашего времени, когда интеллигенцию заместила техническая «образованщина», только внешне похожая на коренную по концептуальным своим свойствам интеллигенцию. Интеллигенция не исчезла, она преобразилась. Так что интеллигенция действительно ни в чем не виновата, потому что это не та интеллигенция. Старая форма, которая на исходе века оказалась брошенной у нашего порога, заполняется новым содержанием – хорошим или плохим, еще непонятно, но уж каково есть. А сущности нет – остается одна идея, или, как мы заметили, – миф.
Да, действительно, это так: «тела» интеллигенции нет, она вышла в пар, сосредоточена в точке идеи – той самой культуры, наследниками которой современная образованщина себя почитает.
И тут выступает, выдавая суть нынешней якобы интеллигенции, самая главная ее черта. Это – глухота к слову, которая бросается в глаза, и особенно в художественных текстах. Они одномерны. Попытки как-то оживить описание оказываются слишком рассудочными, за ними нет полета мысли. Они не проникают вглубь семантики слова, всего лишь «освежают форму» в искусственных конструкциях рассудка. Это касается и «концептуальной» прозы, и особенно поэзии, даже самой удачной в этом отношении (у метаметафористов, например у Жданова). Прочие просто безграмотны. Александр Солженицын специально писал о технике изобретения слов, и сам широко использовал этот прием в своем творчестве. Прием не новый, заимствован у Достоевского. Но сравните новины Достоевского и новизны Солженицына. У Достоевского словесный образ прорастает из самого слова, вот как в «Подростке»: воскликнула она проникнутым голосом; воскликнул я как опьянелый, рассказал ему один текущий анекдот – нарушенное ожидание в смысле, переоформленное слово, легкая складка во фразе, которая ударяет по восприятию, заставляя замедлить чтение. К тому же все это – слова «русского языка», отличающиеся от привычных слов «литературного языка» (соответственно это слова проникновенным, опьяненный и т. д.) А словообразование у Достоевского? Обшмыга, мечталка, обшлепница, мысленочка и пр. – обычно, как и следует из правил народного «русского языка», от глагольных корней. Неожиданно использованная приставка при причастной форме как бы соединяет в себе идею действия и качества, иногда сгущая их слитность в наречие: «промямлил он как-то выделанно, небрежно»; «может быть всего-то цены – два сломанных гроша».
Не то у Солженицына. Сравнение покажет различие не в уровне дарования (это не наша тема), а в условиях, переживаемых нами.
Верно сказано, что «задача языка как можно меньше уподоблять и смешивать, как можно тоньше различать», однако примеры самого Солженицына не всегда достигают такой цели. Листья шелестели, но – ветер шелестил листьями, заведывать — в разных местах, в разное время, но заведовать – совершенного вида глагол. В свое время споры на эту тему были острые, в раздорах по поводу заведывать/заведовать на дуэль вызывали, относительно шелестели/шелестили фельетоны писали, но нет – кажется важным вернуться к забытому, как возвращаемся мы к старым именованиям улиц: Малая Морская, Большая Конюшенная, Краснокабацкая вместо Краснопутиловской… Русский язык не перехитришь, он свое право знает. Нельзя «как можно тоньше различать» то, что различается как можно мощно, крупно, категориально. Грамматические различия – различия родовые, суффиксы глагольного вида и способа действия нельзя напрямую сопрягать с видовыми, частными лексическими различиями. Получается в полном соответствии со смыслом «крупномасштабных действий», которые в действительности оборачиваются мизерно мелкими: чем крупнее масштаб карты, тем мельче предметы и местность на ней. Та же установка на идею вещи, а не на саму вещь. На то, как кажется, а не на то, что есть. Чтобы «не упускать различий», необходимо учитывать иерархию взаимных их восхождений от конкретного к отвлеченному, от частного ко всеобщему. А уж дарить орфографии (чисто внешнему признаку речи) такие различия и вовсе не следует.
9.
Язык – единственная сила, которая еще осталась у нас как возможность развития культуры. Не «государственный» и даже не «литературный» (в других странах он откровенно и называется стандартным языком), а – русский язык как система концептуальных ценностей, накопленных предками. Это та интеллектуальная сила, которая собиралась ими в течение веков в зоне, как теперь говорят, ноосферы – общего мыслительного пространства, овеществляемого в категориях и формах родного языка.
У литературного же языка есть одна особенность, которая постепенно сужает поле его деятельности. Поскольку литературный язык – язык интеллектуального действия, то в своем совершенствовании и развитии он направлен на оформление и выработку логических структур, необходимых для точных мыслительных операций. Ему не нужны символы и образы – он нуждается в терминах-понятиях. Не эмоционально-красочная, интуитивно воспроизведенная речь, а строгость сложноподчиненных конструкций, столь досаждающих школьникам в их освоении якобы «русского языка». Так мы и остаемся с упрощенными суждениями типа «Стул – это мебель», «Береза – это дерево», или чуть посложнее, но в том же духе. Подвести вид под род – не значит все объяснить. Неосознанная устремленность к слову родового значения, с помощью которого можно понять в понятии смысл видового, все чаще приводит к заимствованию иностранного слова как самого общего по смыслу и притом лишенного внутренних связей с другими словами русского языка. В результате все конкретные, частные значения остаются в стороне, размываются в сознании и исчезают с ущербом для дела. Каждый новый термин, тем более заимствованный, добиваясь наивысшей точности, уничтожает длинный ряд коренных русских слов. Об этом писал Владимир Даль, сокрушаясь о том, что за французским словом серьезный исчезают оттенки русского восприятия серьезности: чинный, степенный, дельный, внимательный, озабоченный, вдумчивый, нешуточный и еще десятки других.
В оценке любого слова важны и социальная значимость слова, и его нормативный ранг, и роль его как факта культуры. Одно от другого не оторвать. Действие в слове и есть культура. Творчество в слове и есть интеллигенция.
10.
Так проблема языка и культуры перерастает в проблему культуры языка.
Один из известных ученых США, Дуайт Болинджер, в духе американского прагматизма заметил, что «истина – проблема лингвистическая». Ценность вещи определяется соотношением слова и идеи, связанных с этой «вещью». Во всех «цивилизованных странах» философы исследуют взаимные связи между словом и понятием в их отношении к миру вещей. И в результате там достигли некоторых успехов, в том практическом смысле, например, что все осознали связь между точностью мысли и отточенностью слова. А это значит, что никто – ни торговец, ни президент – не имеет права говорить плохо, нарушая нормы речи. Плохая речь – это неуважение к собеседнику, да и авторитетность подобных высказываний может тут же подвергнуться сомнению. Искажения иногда просто программируются. Новоиспеченные идеологи спекулируют на особенностях русской ментальности, на ее отношении к родному слову. Аналитически строгому понятию русский человек обычно предпочитает образно-символическое, целостно-синтетическое, которое передает живое восприятие мира в его подробностях. На этом образно-символическом пути и возникает самое гнусное «достижение цивилизации» – навешивание ярлыков. И мы живем, оплеванные подобными символами-ярлыками, мечемся между ними, обманутые их правдоподобием. Тот «красно-коричневый», а этот «желто-коричневый», у этого «харизма», а у того просто «харя». В своем высказывании минуя момент определения в точном понятии, идеологи зомбируют нас мертворожденным ярлыком, а политики опутывают паутиной мутных словес, лишенных логического стержня. Подбрасывая нам ярлыки, с которыми связаны известные по традиции символы, все они настраивают нас против той личности и того явления, которые на самом деле подобного понятия не заслуживают. И человек это чувствует, ведь чувствуют-то в символе и образе, через понятие только понимают.
Психологически понятное раздражение людей («толпы», «массы», «народа», «электората»), вызванное подменой понятия символами, извлеченными из другой, более понятной системы ценностей, вызывает до времени скрытое («глубинное», «таинственное», «латентное») недовольство, способное со временем сгуститься в адекватное событию понимание его сути. Эмоции, сгущенные до взрывчатой силы понятия, – это и есть та «пружина народного гнева», о которой публицисты так любят нам напоминать.
Современная интеллигенция как бы подыгрывает этому разрушению ментальности. Обилие иностранных терминов настойчиво внедряется в наш быт. Механически, без всякого толкования и осмысления в собственном даже кругу, волевым насилием. Создаются новые словесные штампы, призванные сформировать некие новые мифы. Что такое «мировое сообщество»? Кто создает «миротворческие силы»? В чем ценность «общечеловеческих ценностей»?
11.
Поучительно перечитывать старые книги, написанные той же интеллигенцией. Их не зря переиздают теперь. Русские мыслители и поэты начала века говорят как бы о наших временах. Их мысли и чувства созвучны концу века. В истории нашей интеллигенции важна роль сборника статей «Вехи», первым изданием вышедшего в 1909 году. Время тревожное, великие кануны; но тогда интеллигенция была еще в состоянии рассуждать здраво. И почти все, что тогда сказано, сегодня весьма к месту. В частности, и о соотношении языка – культуры – интеллигенции в развитии общества и государства.
Например, П. Б. Струве: «Язык и его произведения – самое живое и гибкое, самое тонкое и величественное воплощение национальности, таинственно связанное с ее таинственным существом. Это так хорошо понимал великий и стыдливый реалист-мистик Тургенев, величие русского народа чувствовавший в нашем языке». Все ключевые слова приведенной цитаты уже использованы в нашем тексте – и оказывается, что те же мысли были уже выражены в начале века. Еще: «Культура никогда, даже в самые революционные моменты, не бывает несущественной мелочью», хотя бы потому, что она «не только творит новые ценности, она разрушает старые ценности». Наконец: «Интеллигенция наша еще не освоилась с этим реальным соотношением идеи и факта в политике», она «консервативна в мыслях и еще более в чувствах». Соотношение идеи и факта есть соотношение действительности, для которой идея, конечно, важна, но лишь в полном соответствии со своими собственными фактами, а не извлеченными из старого сундука заморского дядюшки. Разрыв между идеей и «фактом» определен недостатком культуры – реалистичной по определению.
Что же касается символики семантического треугольника, приведенного здесь в полном соответствии с идеями «русского реализма», он р е а л е н онтологически, хотя называть его можно по-разному. Например, так, как делают это физики, говоря собирательно о материи, которая, по их понятиям, есть единство вещества, энергии и информации. Из того, что здесь сказано, ясно, что ни добротного вещества, ни творческой энергии ныне в обществе нет. Осталась одна информация, по качеству своему, быть может, близкая тому самому «глубокому уровню» мыслей, которые, как нам хорошо объяснили, «растут оттуда», и которой по силе возможности служит интеллигенция сегодня. Скажем метким словечком Достоевского: «Докультурились!» Обнадеживает – русский реализм. Вначале было Слово. Вещество слова с заложенной в нем энергией смысла способно прервать застой и развить новые духовные и культурные ценности. Для этого нужно так мало… Толчок от слова или от идеи… Например: гениальный поэт или мудрый философ. Добрый человек.
«Логика тут и не ночевала!..»
Парафраз известного выражения как нельзя лучше характеризует современное состояние публичной речи в России.
В свое время о политическом дискурсе наших руководителей писали зарубежные исследователи или эмигранты из России, сегодня на эти темы «выражаются» уже не только филологи, «выразительные» высказывания наших политиков у всех на слуху, их печатают в специальных подборках газет и журналов, особенно в тех случаях, если они приводят к забавным смешениям смысла и стиля.
Велеречивые высказывания о современном дискурсе, о диалогичности современного дискурса, о конструктивных особенностях коммуникативного аспекта языка и прочем в свете реальных отношений, предстающих перед нами в речевой деятельности, кажутся надуманными конструкциями возбужденного ума глубокомысленных теоретиков, в который раз идеальное выдающих за действительность. Набросаем несколько тезисов о том, каким оценкам подлежит современный «политический дискурс» – хотя бы на примере речи наших руководителей в их афоризмах (без указания авторства – для краткости изложения и создания обобщающей картины).
Безусловная особенность современного «дискурса» определяется установкой на коммуникативный аспект языка как на основной, ведущий, от которого зависят и которым определяются все прочие, в том числе и главные стороны его функционирования, речемыслительная, например. Такая установка создает условия, согласно которым речь, выражая коммуникативное намерение говорящего, вместе с тем ясно и открыто (иногда просто обнаженно) выражает уровень его интеллектуальных, психологических и нравственных особенностей и качеств. Современное мышление вообще риторично, высказывание делается не для того, чтобы что-то доказать, обосновать, а просто – чтобы убедить публику (население, электорат, народ – ненужное зачеркнуть) в справедливости своей априорной идеи и в чистоте своих нравственных намерений. Риторическая форма мысли, указывающая на отношение содержания речи к действительности, есть естественная форма внушения уже известного слушателю (читателю) простейшим методом эмоционально-экспрессивного давления. Тем она и отличается от логической или поэтической формы мысли. Но моральная сторона дела присутствует обязательно; это как бы оправдание притязаний на законность публичного поучения посредством упрощенных риторических штампов.
Вспомним единственного президента СССР. Когда ему нечего было сказать, а это случалось часто, он начинал так: «Вопрос не простой…» – после чего следовала продолжительная речь, абсолютно пустая в логическом отношении, но настойчиво внушавшая желающим вслушиваться, что: 1) «есть Я», 2) «Я думаю» и 3) «это справедливо». Главное нАчать, а «коммуникативность» монолога позволит углУбить. Василий Белов по горячим следам писал о такой манере мыслить на людях: «Помню, слушая перестроечных цицеронов, я просто возненавидел эти “не просто” и “не простой”, возненавидел так же, как тошнотворное слово “проблема”. (Установить бы для ораторов такую норму: слово “проблема” использовать в выступлении не больше двух, в докладе не больше трех раз. Все демократическое косноязычие и пустозвонство сразу оказалось бы как на ладони). В ряду мертвых и оттого ядовитых терминов стоят, как часовые, выражения: “во всех цивилизованных странах”, “мировое сообщество”, “миротворческие силы”: “ближнее и дальнее зарубежье”. Для демократических ораторов весьма характерно пресловутое “ни для кого не секрет”…»
Действительно, речь современного политического деятеля состоит из штампов, она лишена единой логической линии в цепи аргументов; такому оратору присуще умение риторически искажать смысловое поле даже общепринятых терминов. Например, ту же «проблему» понимать не как «вопрос, требующий разрешения», а как «неразрешимый вопрос». Происходит не демократизация языка, как полагают защитники этого «стихийного» процесса, а его либерализация, то есть освобождение говорящего от обязанности подчиняться неким идеальным нормам речевого этикета и мыслительного поведения, согласно которым и создается, возникает новая – свежая мысль, а не расхожий штамп б/у, исполняющий коммуникативное задание в данном частном случае. И хорошо, если штамп, а не просто набор речевых формул типа «Я не хочу вас прерывать и поспорить, я хочу, наоборот, вас добавить» – перл сродни одесскому «вас здесь не сидело» с полным нарушением внешних синтаксических связей. Еще: «Мы об этих мерах скажем… Я об них и озвучу, и предложу».
Соединение обычно разностильных формул в общем высказывании для спонтанной речи часто: «фигуры могут пересесть с ветки на ветку, но политика сохранится прежняя»; «это должно, как говорится, привести или поставить нас всех в положение глубокой мысли»; «никаких дел с этими людьми профсоюзы как раньше не имели, так и с еще большей силой не будут иметь потом»; «все беды, которые сегодня оголились, – они растут оттуда»; «есть правило в странах такое (гекзаметр!), что все ездят, особенно если ты патриот, на своих автомобилях. Это б я поддержал, но это надо делать не с барабаном, а по существу»; «количество смертей от употребления некачественного алкоголя превышает все разумные пределы»; «и вот на этих двух слонах мы можем что-то сделать серьезное»; «мы не должны сейчас как бы пользоваться случаем и попытаться большим числом заскочить в правительство» – и т. д., и т. п. в большом количестве. Стилевая неряшливость ведет к невразумительности смысла, который становится понятным только в конкретной ситуации общения. Такие высказывания не имеют определяющего и обобщенного смысла, полезного для других ситуаций подобного рода. Это дуновение ветерка, который прошелестел над нивой и затих вдали.
Как заметил один из современных философов, и средство сообщения тоже изолирует… Коммуникация, возведенная в ранг единственно важной ипостаси языка, «приводит к уподоблению людей друг другу путем их разъединения» – вплоть до «механизации души» при отсутствии в общении живого – личного – слова. Парадокс в том, что за видимостью либерализации-освобождения происходит закабаление человеческой души и разума людей ядовитыми побегами пропаганды, рекламы, моды и прочего, что в конце концов приводит к развитию лживости как способу извратить не только традиционный для народа символ, но даже и научный термин. Достаточно посмотреть, как сегодня толкуют, извращая их содержание, такие концепты, как «демократия», «конституция», «суверенитет», «секвестр» и пр., чтобы убедиться, что в наш быт возвращается средневековый «изнаночный мир», описанный Михаилом Бахтиным. Швейцарский славист Патрик Серио в своей диссертации описал политический «дискурс» советского периода; сегодня он не смог бы этого сделать, и не только потому, что спичрайтеры наших политиков разбежались по дальним странам, но и по той причине, что все проявления такого дискурса предстают в разодранном виде словесных лохмотьев, не имеющих общего вектора в развитии своего смысла. Общего направления и стиля нет по причине отсутствия интеллектуальной составляющей подобных речений.
Современная метафора представляет собою тот же словесный штамп, поскольку используется установочная языковая структура, основанная на глагольной форме, фактически утратившей свой лексический смысл, ставшей связкой: работает… идет… (утечка мозгов… процесс пошел…); основой метафоры является растение (ядовитые побеги, корни этой проблемы, ветви народного гнева), корабль или столь же привычный символ природного мира. Принцип порождения новых квазиметафор здесь тот же, что и в жаргоне, например, молодежном (тут человека можно описать как дерево, сравнивая части тела с частями растения).
Гипербола присутствует в современном дискурсе, равно как и плеоназм – тоже средство эмоционального усиления высказывания. «Мы вдвоем нашли свой обоюдный взаимный паритет» – трижды сказано об одном и том же (см. ниже). Плеоназм способен порождать типичную градацию; в речи того же оратора: «Мы отмечаем юбилейную дату дня» – где «юбилей» указывает на годовщину, «дата» – на данное число месяца, а «день» понятен сам по себе. Неаккуратное использование слов в этом случае неизбежно порождает неопрятность мысли – эмоция поглощает логику.
Очень часто встречается обобщение в слове родового смысла, в гиперониме, особенно если он выражен иностранным термином. «В этом году в России зреет хороший урожай практически повсеместно. Хотя нас поджидают и коллизии, и уже прошли кое-где на юге и град, и смерч»; «монополии – они потому монополии, что они естественные» (глубокая мысль сродни выражениям типа «экономика должна быть экономной» – мудрецы все еще с нами!); «поскреби любую точку зрения – и найдешь экономический интерес» (метафора заложена настолько глубоко, что необходимо остановиться в чтении для ее осмысления – и тогда видна вся ее банальность); «и углубить, и поднять на более глубокий уровень нашу интеграцию» (поднять в глубину? – оксюморон совершенного качества); «вот за этим рубиконом вы должны трансформироваться в более цивилизованную, так сказать, организацию торговли». Коллизии, ситуации и прочие цивилизации неведомо что за собой скрывают. Русское слово наполнено символическим подтекстом, а его пытаются представить простым понятием, да еще в эмоционально-экспрессивном изложении, и в результате мы получаем снижение стиля и неопрятность мысли. «Как нам выползать из той ситуации, в которую мы влетели?» «Стоим на правильной дороге!» – перепутаны «дорога» и «путь»; не оттого ли и возникают сложные «коллизии» в известных ситуациях цивилизационного слома? Дорога – это всего лишь пространство, по которому происходит движение, тогда как путь есть цель или направление заданного мыслью (намерением) движения. Вот и «влетели». У московского градоначальника более «техническое» словоупотребление: «я не знаю, сколько нужно ног иметь новому правительству, чтобы сделать первый шаг. Потому что здесь одним каким-то шагом в одном каком-то направлении не обойдешься».
Внелогические конструкции довольно часты. Чисто эмоциональные построения с неожиданным заключением, которое логически не оправдано посылками. «Мы тебя избрали – мы тебе доверяем. Иди в Москву и бей всем морду!» «Мы действительно принимаем: или да, или нет. Но думать нам не запрещено». «Нет в мире человека, кроме меня, который мог бы его коснуться» (коснуться какого-то вопроса). «Необходимо победить преступность, коррупцию и – мать их, – беззаконие!» «Пусть я первый заражусь после всех остальных россиян!» Совершенно непонятно, какой смысл вкладывают ораторы в близкозначные слова: «Жалоб таких не было. Данных таких нет. Факты вскрывались такие, а данных таких нет». В результате утрачивается смысл всего высказывания, поскольку совмещение двух несовпадающих по смыслу формул взаимно нейтрализует суть речи: «Считаю, что можно оградить общество от насилия, от того, чтобы соблюдался закон».
Здесь же и контаминации, хорошо известные по традиционным «играть значение» или «удостоен медалью». «Я хочу спросить вопрос» составлено из двух вариантов общего смысла: «Я хочу задать вопрос» и «Я хочу спросить». «С ним мы встретились по телефону» составлено из двух выражений: «С ним мы встретились» и «С ним мы говорили по телефону».
Неряшливость особенно показательна в рекламе, где ей ни в коем случае не следует быть. Тут также много неожиданностей, несведенной логической последовательности мысли. Реклама об антенне: «У твоего соседа уже стоИт!» «Требуется мужчина на мясо» (рубщик мяса). «Подарок для одиноких мужчин: яйцерезка». «Лечу от храпа: аппарат “Гильотина”». «Русские народные пиявки: лечение и успокоение». «Похудение – 100 %!» И так далее. Впечатление такое, будто авторы не думают о том, что именно они пишут – и русский язык моментально мстит за приблизительность смысла и безответственность в употреблении многозначных русских слов.
Куда заносит наших «речемыслителей», иногда уму непостижимо. На митинге Жириновский рассказывает о жуке, который «пьет кровь из коровы», чтобы потом отнести ее своим птенцам. Тот же автор любит «приложить» устойчивое выражение к определенному лицу – и это не «навешивание ярлыка», как можно было бы подумать, потому что само по себе выражение не носит политического окраса. О Кириенко: «Он чист, молод, полон сил и энергии. Мы выбрали девственницу». «Немцову нужно ждать высшей меры наказания за то, что…» и пр.
Типичная форма построения «речи» состоит именно в том, что говорящий как бы раскладывает общеизвестное выражение на части или же включает такое выражение в несвойственный ему контекст. «Я был с президентом во все его критические дни»; «тут у некоторых чешется, так мы им руки поотбиваем»… «Говорят, что правительство сидит на мешке с деньгами. Мы мужики и знаем, на чем сидим». «Пусть это будет естественный отбор, но уверенно управляемый». «Сейчас историки пытаются преподнести, что в тысяча пятьсот каком-то якобы что-то там было. Да не было ничего! Все это происки». Сразу три штампа, прелесть употребления которых в том, что они трогательно собрались вместе.
Эмоциональное возбуждение гонит волну слов, которые абсолютно ничего не значат, поскольку их вытащили из известных говорящему словесных формул и понатыкали куда ни попадя. Особенно отличается этим известный экс-премьер: «Я говорю это как человек, которому и просто, и который знаю и не очень понимаю, я это не только и, это не позволительно и части любого человека так или группы» (по поводу обвинения правительства в коррупции). Как можно одновременно и «знать», и «не понимать» – это иллюстрируется самим высказыванием. Знаки препинания расставлены «средствами массовой информации», но правильнее было бы записать так:
«Я говорю это как человек…, которому… (да) и просто… И который (знаю)… и не очень понимаю я, это, не только… и это непозволительно [и в отношении] любого человека… так, и части или группы…» Там, где многоточия, следует поставить опущенные части фразы, которые легко восстановимы (пример в квадратных скобках), но не обязательны с точки зрения «задохнувшегося от гнева» премьера.
Руководитель с техническим, но все же образованием также находится в свободном полете освобожденной мысли, но его речь пестрит некоторыми «техницизмами», в том числе и обобщенно «культурными» выражениями. «Городское хозяйство – сложнейшее дело, требующее интеллекта и научного наполнения». Уже использование причастия в усложненной конструкции выразительно отличает такую речь. Но экспрессивная лексика и тут на первом плане: «Влияние города только через вбросы недостаточного количества, с тем чтобы цены более не дергались, как у лихорадочного больного», – но употребление сравнительных конструкций также повышает «меру ценности» таких речений. Однако и таких ораторов в конце концов «достают»: «Что вы меня здесь дурью оснащаете? Кроме вашего любимого кадастра мы ни черта не получили!»
Все подобные фразы – образец риторического мышления, то есть мышления без мысли; речи представляют собою блоки штампов-клише, которые повторяются у одного и того же автора (и по ним его можно всегда узнать). Особенно «страдают» те, которым дают возможность выступать и изъясняться с народом часто: их возможности давно уже известны, а тирады прискучили; собирая подобные высказывания, в какой-то момент вдруг ощущаешь если и не зубную боль, то уж скуку всенепременно – чего никогда не бывает, например, при чтении древних, старинных и старых источников. И тогда говорили политики, – но как говорили!
Основа всякой культурной и логически безупречной речи – д и а л о г. Об этом постоянно говорят и пишут все выдающиеся мыслители. Диалога нет, потому что власть не признает права на речь у тех, кто эту власть постоянно и настойчиво воссоздает по образу и подобию своему. Диалог и невозможен, поскольку и власти находятся – в зависимости от своих симпатий – каждая в собственной системе ценностей. На стадии монолога в принципе ничего не доказывается, потому что ничего не «обсуждается»; эта стадия лишена другого мнения. «Народ безмолвствует» – и энергия его живого слова не поступает в хранилища литературного языка. А эпоха «безмолвного большинства» историками, теми историками, которых так не любит власть, всегда называлась «эпохой Средневековья».
В результате современный человек любого образовательного уровня получает одинакового качества прожеванные истины в неприглядной домашней упаковке – и не может двинуться вперед ни в области мысли, ни в области речи. Речевые усилия любого политика превращаются в пустые слова, даже если они и справедливы, потому что репродуцируются нетворческие суждения, призывающие всех к коллективному действию. А «граждане имеют такую способность: они не делают, что перпендикулярно к их жизни», – как заметил еще один интеллигент от политики. Нет ни народных символов, ни интеллектуально отточенных понятий – сплошные образы речи, тут же ускользающие от внимания. Смысл замещается мифом, а уж миф – это легкая пожива для живчиков из СМИ; они обработают этот миф по самым лучшим стандартам и технологиям.
Человек отдаляется не только от своего языка, потому что литературный язык – язык интеллектуального действия – не может развиваться в таких условиях. Человек лишается мысли как совокупной программы совместного действия.
Что из этого следует – сказать трудно. Лингвисты из лучших много говорят и пишут на затронутую здесь тему, однако результатов нет, как нет и Закона о русском языке, который не один раз обсуждался в Думе, но так и не принят – по причинам, понятным, конечно, из приведенных здесь выдержек и цитат.
Информация для размышления (примеры речемыслительной деятельности наших современников)
1.
Демократия как либеральный строй, наверное, России чужда.Владимир Шумейко, политик
Каждый термин в его истолковании требует обозначить позицию: об одном и том же мы можем говорить с точки зрения этимологической (по происхождению), с точки зрения функции (по употреблению) и с идеологической позиции данной группы (по интересу). Иначе говоря, один и тот же термин мы оцениваем как слово, воплощающее символ, понятие или образ нашего представления. В данном случае: этимологически – демократия есть власть народа, которая только по техническим причинам осуществляется символически через избранных представителей народа; согласно научному понятию демократия есть власть, которая гарантирует права и свободы граждан в отношении к источнику власти. Что же касается субъективно-образных представлений о демократии, таковых может быть бесконечно много; на это указывает уже возможность ограничивающих понятие демократии уточнений типа внутрипартийная демократия, буржуазная демократия, социалистическая демократия. Каждая партия имеет свой образ этой формы правления и очень часто навязывает его противникам и оппонентам под видом согласованного понятийного. Вл. Шумейко говорит об отсутствии либерализма в нынешней демократии, смешивая либерализм и демократию – поскольку и сам является, скорее всего, не демократом, а либералом. Его афоризм основан на намеренной или ошибочной подмене понятий, данных как символы. Между прочим, русская интеллигенция начала нашего века понимала демократию только как социалистическое движение: «Демократическое движение должно быть и по существу является движением социалистическим – борьбой за социальную справедливость и социальную солидарность» (С. Л. Франк). В принципе, как и всякий символически насыщенный термин, слово демократия становится лозунгом в политической борьбе; демагогия и извращение смысла термина здесь неизбежны. В современных понятиях демократия – власть всего народа, осуществляемая через партии, а не вне их выдернутыми из небытия отдельными лицами, в своих личинах так и не сумевшими стать личностями. Демократии нет без равноправия партий всех оттенков, которые точно обручами скрепляют живую и деятельную общественную среду.
2.
Мы живем в стране парадоксов. Сталин-фашист победил фашиста Гитлера… да и сейчас у нас есть опасность фашизма…Андрей Караулов, журналист
И в данном случае журналист, играя образом, сложившимся в сознании людей на основе их личного жизненного опыта, представляет этот образ как символ, свойственный не конкретно исторической ситуации в определенной стране, а всеобъемлюще-общий, но конструируемый только по некоторым, выдернутым из социального контекста признакам. Если в качестве признаков фашизма избрать какие-то другие – может оказаться, что такой фашизм уже давно гуляет по стране, с чем столь же трудно согласиться. Фашизм – политическое течение, возникшее в капиталистических странах в период общего кризиса капитализма и выражающее интересы наиболее реакционных классов и групп населения – открыто террористическая их диктатура. Минуя момент понятия, идеолог спекулирует на особенностях русской ментальности, которой присуще образно-символическое восприятие термина. Подбрасывая ярлыки, с которыми связаны определенные традиционные символы данной культуры, тем самым настраивают человека против тех, кто на самом деле подобного «понятия» не заслуживает. Это безнравственно и даже преступно, а в той мере, в какой совершается сознательно, – и подло.
Однако ярлык – опустошенный по собственному смыслу словесный знак. Это указатель, индекс, отсылка к чужому опыту, знанию и чувству. Поэтому ярлыки взаимообратимы, и в этом их опасность, особенно для русской ментальности, которая с давних пор привыкла ответствовать на вздорные обвинения: «Сам таков!» Являясь всего лишь меткой на экспрессивно возглашенном факте или событии, такой ярлык способен стать разрушительной силой. Служа не смыслу, а слову и не умея подняться от абстракции символа, человек остается верным служителем лозунга, фразы и догмы, полагая, что идея (понятие, смысл) состоится в слове, и достаточно бросить слово, чтобы понять смысл. Увы! чтобы понять смысл, нужно немножко думать – понятиями. Но именно тут – слишком много издержек. Рассмотрим примеры.
3.
Западные интеллектуалы уже довольно сильно вложились в идею коллективизма … Это коммунальное решение драматизовано… и Большой Закон не срабатывает: «король» вынужден держать демократический дискурс, да и мы тоже как-то мутируем…Михаил Рыклин, философ
Вульгаризм вложились рождает нежелательные ассоциации со сходными словами: сложились и приложились. Нарушение норм русского языка обозначено обилием иностранных терминов широкого значения: неясно, что имеется в виду под коллективизмом (это нечто коммунальное) или, например, под дискурсом (в научном языке это просто последовательность суждений). К тому же иностранные слова искажены по форме – драматизовано… мутируем… Термин напрямую соотносится с понятием, и всякие образные, переносные значения для него противопоказаны. А именно это мы и имеем в данном случае. Философ говорит об одном, подразумевая совершенно иное; так, под «королем» он разумеет президента. Понятийный текст переосмысляется как символический – и поэтому остается бессодержательным. Такого рода огрубленно однозначный «дискурс» характерен для русскоязычных.
4.
Прежде всего надо перевести древнее слово «красота», которое звучит как космос, то есть стройность, цельность, упорядоченность вечного движения…Из статьи в «Комсомольской правде»
Сплошное недоумение. Вдумаемся: слово звучит как космос, красота – тоже космос, а космос – стройность, порядок и прочее. Слово ведь – не звучит, слово – значит. Не красота – космос, а наоборот: греческое слово космос в одном из своих значений и значит красота. Слово-знак, понятие и значение слова смешиваются и подаются как одно и то же или хотя бы похожее. В представлении древнего грека космос – порядок, мера, гармония, и только затем – мир, и лишь в переносном смысле космос – украшение или слава. Русское слово, точнее всего соответствующее этому значению греческого, – лад: стройность, цельность, порядок и мера совместно создают общее впечатление о красоте. Значение якобы привычного слова многим знакомо приблизительно. Либо это расхожий образ, привитый нам художественной литературой (космос – красота), либо газетно-публицистический штамп, каких в изобилии насочиняли для нас в последнее время, тщетно пытаясь создать новые (или освежить старые) символы.
5.
Мы во всем нашли свой обоюдный взаимный паритет.Борис Ельцин, президент
Свой противопоставлен здесь чужому, и потому не может быть взаимности; между тем обоюдный и есть взаимный, двусторонний — дважды высказана одна и та же мысль, риторически и экспрессивно выделенная повторением однозначных слов. К тому же и паритет — это равенство равноправных сторон. Обоюдный взаимный паритет — выразительно усиленное выражение одной-единственной мысли, которой придается особенное значение. Плеоназм как форма экспрессивного усиления мысли становится способом подчеркнуть навязчивую мысль.
6.
Этот певец давно стоит на верхних ступенях первой шеренги мастеров.Радио «Россия», коментатор
Газетные штампы, выражающие высшую степень оценки мастерства, странным образом прозвучали рядом, и здесь повторение однозначных фраз также оказывается избыточным. Происходит разрыв смысловых связей, особенно в тех случаях, когда соответствующие выражения заряжены совершенно иным смыслом, чем тот, который вкладывает в них говорящий. Эмма Памфилова: «Мы были уже на грани подъема (экономики)!» – странное высказывание, поскольку обычно находиться на грани – значит быть на грани провала. «Кинонеделя Санкт-Петербурга»: «А в финале нас ждет счастливый уик-энд», – в финале нас обычно ждет плачевный конец! Все эти примеры построены на соединении по крайней мере двух самостоятельных выражений, каждое из которых имеет свой смысл: играет значение — это значит: играет роль и имеет значение; удостоен медалью – это значит: удостоен медали и награжден медалью. Обычные для поспешной речи нарушения нормы в виде контаминации двух близких форм все шире проникают в нашу устную речь и становятся предметом нежной заботы учителя средней школы. За мусорной речью – пустые мысли.
Поиски логики в риторическом вакууме
В этих очерках мы уже не раз говорили о характерной для нашего времени форме общения – риторической. Тему можно развить на примерах реального речевого действия – дискурса, как принято ныне выражаться.
Самое выразительное свойство современной публичной речи состоит в том, что все мы склонны выражать свои мысли готовыми формулами, которые штампами, правда, не назовешь, поскольку такие формулы речи постоянно варьируются словесно, но в целом очень напоминают средневековый способ общения. Тогда тоже не в предложении – суждении развивали и обосновывали свою мысль, а в ворохе формул-клише образно высказывались и – выражались. Современные пословицы и поговорк – это остатки подобных речевых формул, как их сохранили время и добросовестные собиратели народной старины.
В пословице нет информации, в ней содержится только оценка, данная отсылкой на параллельное явление или действие, то есть представленная символически. По мере необходимости вы всегда можете заменить ее другою. Назначили нового начальника – и вы говорите:
– Новая метла чисто метет (оптимизм).
Да, но…
– Старая скрипка лучше играет (пессимизм).
Своеобразные отсылки к проверенной веками народной мудрости создают иллюзию законченного высказывания, но «чужими словами», за которые прячется простодушная лень или злобная осторожность. Увертливость мысли и неслаженность слов.
Не из понятия в слове развивается нужное суждение, а готовое суждение подменяет понятие, так и не выбравшееся из скорлупы клише.
Парафраз господствует на страницах газет, особенно в заголовках, подменяя собой выразительность оригинальной метафоры: «Язык до Киева доведет» > «Язык до киллера доведет», и так далее.
Формулы речи как бы состругиваются со смыслового содержания глагола или создаются на основе выделения признаков имени в форме прилагательного.
В первом случае глагол используется как определенный, всем известный признак (содержание в понятии), который распространяется на имена, каждое из которых предстает в виде соответствующего «объема понятия»; разумеется, это не реальные объем и содержание понятия, а сконструированные, удобные только для данной коммуникативной ситуации сочетания.
и т. д. вплоть до полного истончения собственной семантики глагольного корня. Смысл его становится многомерным потому, что оперируют одним-единственным признаком: идет = движется/происходит. Суждение сжато в понятие, которое представлено двумя словами, аналитически описывает его содержание и объем. Увеличение числа «объемов» понятия – денотатов показывает направление современной мысли, ориентированной на выражение предметного, вещного, телесного мира, но с помощью отвлеченных от конкретности и максимально обобщенных признаков возможного (виртуального) их совпадения. Важен именно признак, один, общий для ряда «вещей»:
идет работа…
работает идея…
стоит вопрос…
и в результате появляются речения типа «Я хочу спросить вопрос…» Не различия, а по преимуществу сходства показаны в подобных формулах, и в этой ориентации на образ и подобие, а не на различительные признаки также находим сходство со средневековым типом мышления, конформичным по существу. Подобия, а не различия в признаках разных качеств.
Даже там, где всегда обходились одним глаголом, его раскладывают надвое (тип запросить > сделать запрос); где был простой глагол, он усложнен приставкой, привнесенной из других речевых формул (тип принимать меры > пред-принимать меры).
Что подобное «составление понятий» посредством аналитического удвоения слов вовсе не случайность нашей речи, показывает и другой способ клиширования – от определения. Как и в случае с глаголом, это тоже стремление к логике в обстоятельствах риторического мышления.
Определение-прилагательное несомненно содержит признак, уже выявленный сознанием в качестве типичного или существенного, так что и к нему тоже можно «подключить объем понятия» в виде какого-то имени, каждый раз нового. В этом уже отличие от старых «постоянных эпитетов», которые всегда выявляли в имени типичный его признак (красная девица, добрый молодец, черные тучи и пр.) – содержание понятия извлекали из его объема. Теперь признак наклеивается на любое имя, и тогда возникает неожиданное смещение в логической перспективе высказывания. В реальности объем и содержание «умственно» составленного высказывания не согласуются. Это может быть оксюморон, иногда плеоназм, чаще гипербола.
В. Н. Шапошников (1998, с. 160–168) привел сотни таких сочетаний, трудолюбиво извлеченных им из печатных текстов:
власть – законодательная, исполнительная, представительская, федеральная, третья, четвертая, реальная…
мир – торговый, коммерческий, рыночный, деловой, криминальный, уголовный, преступный…
силы – демократические, центристские, оппозиционные, социальные, политические, властные, миротворческие…
и особенно часто в сочетании с иностранные словами, смысл которых максимально обеднен:
авторитеты – высшие, экономические, местные, уголовные, воровские, криминальные…
лидер – национальный, государственный, религиозный, политический, уголовный, теневой…
бизнес — мелкий, малый, средний, крупный, торговый, игорный, криминальный, преступный, подпольный…
Обращает на себя внимание неодобрительная коннотация таких сочетаний, которые, конечно, не есть «согласованные словосочетания» (только, может быть, в структурном отношении согласованные); они не окказиональны. «Согласованные словосочетания» не случайное или редкое порождение лихого канцелярского или газетного стиля. В любой момент каждый из нас составит подобную формулу. Гипероним общего родового смысла (власть, мир, силы) порождает гипонимы конкретного значения. Это совершенно обратный ход мысли по отношению к историческому развитию гиперонимов, они развивались от суммы накопленных видовых к одному-единственному родовому; например, от равноценно видовых обозначений жилища дом, изба, хата, хижина и пр. – к включающему все разновидности жилья слову дом.
К чему это ведет – мы видим на смещении семантики слова, ключевого слова каждой отдельной формулы. Прежние литературные сочетания типа Дом мод, Дом торговли и пр. даже на вывесках (а «грамотность» многих основана именно на вывесках) заменяются разговорными сочетаниями Модный дом, Торговый дом. Между тем происходит простая вещь: расширяется или сужается значение слова, в данном случае слова дом. Метонимически исходящие друг из друга четыре значения слова как бы сгущаются, собираясь в одно нерасчлененное общее значение, основное и главное для современного узуса, и возникает вязкая сеть ассоциаций, быть может, и выигрышных в риторическом плане, но запутывающих смысл речения. Неясно (и каждый волен понимать дело так, как желает), идет ли речь о здании (Дом для торговли), о происходящих в нем действиях (Дом, где вершится мода), об участниках таких действий (о «хозяйстве» или «челяди»), и т. д. Происходит незаметное перерождение сложившегося в культуре гиперонима-понятия в синкрету-символ. Особенно осторожно приходится использовать слова, которые и в современном языке сохраняют символический смысл. Говоря о мигалках на служебных автомашинах, чиновник сыплет «согласованные словосочетания» типа «А то каждый третьеразрядный клерк российского правительства норовит получить статус “голубого”»!
Еще хуже, когда ставшее устойчивым сочетание с прилагательным семантически разламывается и в новой перспективе высказывания определение используется не в прямом своем, а в переносном значении. Слово человеческий в переносном значении – «такой, какой подобает людям, достойный человека»; ничего, кроме комического эффекта не достигает фраза политика, заботящегося о столе своих сограждан: «У нас еще будут на столе настоящие, человеческие яйца», – пример грубый и крайний, зато выразительный. Другой высказался не менее ярко: «Я был с президентом во все его критические дни».
Включение определения в необычный для него контекст чаще всего сопровождается употреблением иностранного слова. Это особая примета политического лексикона. «Там, где женщины танцуют, пляшут, они всегда вовлекают общество в какой-то благородный, созидательный, нежный процесс». Подбираются несколько прилагательных, каждое из них соотносится с одним из возможных гипонимов, соотносимых, в обычных обстоятельствах, с данным иностранным словом. Например, в данном случае: благородное дело – созидательная работа – нежное движение или как-то иначе.
В спонтанной речи политиков ассоциативная сеть традиционных формул создает материал для дальнейшего развития начатой мысли, иначе, наверное, и нечего было бы говорить. Высказываясь о гончарном деле, московский мэр выразился так: «Мне очень хочется сделать какой-нибудь горшок своими руками, так. Может быть, ночной даже горшок, неважно». В современном обиходе только такое сочетание и сохранилось – и немедленно обыграно как шутка, поскольку поставлено в ряд с непривычным для мэра словом горшок. Сравним другую глубокую мысль на ту же тему: «Свой рабочий день, когда мы встаем, мы в первую очередь идем в туалет, и можно не стесняясь сказать, что с этого начинается, в общем-то, наша с вами жизнь и, пожалуй, и заканчивается деловая часть нашей жизни». «Рабочий день» – «деловая часть» – «наша жизнь» – так можно было бы связать ключевые термины высказывания, но все они – клише.
В русском языке, в его реальности, в системе, а не в норме, семантика определения передается, с одной стороны, смыслом производящего слова, с другой же – контекстом самого широкого плана. Контекстом не в смысле «текстовой формулы», но гораздо шире, можно сказать – контекстом самой жизни. Такова типично русская форма создания новых определений, с помощью которых мысль легко связывает идею о вещи с самой этой вещью, мысль связывает с жизнью. Это можно показать на истории сложных слов, которые некогда и сами по себе представляли двусловную формулу в духе описанных здесь современных «согласованных словосочетаний».
Обыд е нный – однодневный (созданный в один день);
обыдённый – обиходный (повседневный, привычный);
об ы денный – ординарный (обычный, заурядный).
Когда граф Витте в своих мемуарах пишет: «Это довольно обыденный прием – бросить какую-нибудь мысль в оборот», – можно лишь догадываться, второе или третье значение имеет у него наше слово. То же в текстах того времени, например, у Н. В. Шелгунова: «И в деревне, и в городе обыденная путаница, создающая всякие недоразумения» – «Бытовым фактам из обыденной, или так называемой общественной жизни…» За полвека до того В. И. Даль все формы данного слова одинаково понимал как “однодневный”, и только мемуаристы середины XIX века осуществили метонимический перенос ко второму значению (у К. Д. Кавелина это слово – синоним к словам повседневный, ежедневный), тогда как метафорический перенос к третьему значению – явление еще более позднее. Изменением внешней формы – ударением или произнесением подударного гласного – такой перенос материализуется, а сколько подобных смещений смысла осталось неизвестным, потому что они не сохранились в измененной словесной форме.
Аналогично происходило преобразование следующего ряда, в котором заменялось имя:
Своенравный – выделяется признак самой личной воли.
Своеобычный – выделяется признак воли в границах коллективной (всеобщей) свободы.
Своеобразный – выделяется косвенный признак воли как форма ее проявления.
В «Толковом словаре» Даля говорится: «Свой обычай, самостоятельный нрав; желание делать все по-своему, на свой лад, и требованье, чтобы другие подчинялись этому порядку. Своеобычие меньшая степень, и не есть еще порок; иногда оно относится только к привычкам, обыку или общему обычаю народа; своенравие близко упрямству, упорству. Своенравные требования или своеобычные затеи». «Своеобразный вид чего, особенный, отличительный, оригинальный, не подражательный. Своеобразный человек – самостоятельный, не идущий слепо по следам других. Своеобразный дух народа».
В этих комментариях содержится вся история слов, отражающих движение культурной жизни. Примеры приведены затем, чтобы читатель еще раз убедился, что просторное и вольное движение системы народного языка само по себе создает возможности для совершенствования и языка, и мысли. Важно не мешать этому естественному процессу, не сопрягать в своей речи разные уровни и разные стихии речи. Не впадать в грех своенравного, оставаясь на грани своеобразного.
Синтаксис превербов как формула новой ментальности
Обилие новых словесных образований, выработанных по известным моделям, поражает нас даже «на слух», но особенно выразительно представлено в словарях новых слов. Тут, как говорится, только руками развести: действительно, «много всякого разного» – и тенденция видна вполне отчетливо.
Особенностью современного словотворчества является усиление роли слов на сдвоенных корнях; лексическое пространство русского языка заполнено до предела, начинается, собственно говоря, «синтаксический» этап освоения этого пространства. Агглютинирующие превербы призваны возвести семантическое содержание слова до уровня супер-гипер-онима. Если, скажем, сверхскоростной уже и по смыслу есть предел возможной скорости, то суперскоростной должен подавить его предельностью своего качества. Агглютинативное усилие слабеющей мысли прибегает к шедеврам типа лжеквазипсевдодемократ, т. е., по смыслу сочленений, трижды не демократ.
Прежде мы наблюдали чисто лексическое замещение в степенях повышения качеств; например, постепенно появлялись собственные или заимствованные варианты типа максимальный, оптимальный, экстремальный, или сверхскоростной, ультрамобильный, или порядочный, приличный, пристойный, или обаятельная, обворожительная, очаровательная… Теперь это уже невозможно, поскольку при замене новым корнем другого семантического ряда утрачивается внутренняя семантическая связь (внутренняя образная форма) между подобным рядом слов семантической парадигмы, представленных в ранге синонимов. И особенно – при подмене иностранным словом. Уже «новации» века нынешнего – пикантная, грациозная или шикарная – не входят в ряд определений, начатых в далеком прошлом словом обаятельный, определений, которые сохраняли общий для всех них символический образ колдовской силы в слове ли, во взгляде или в действии.
Русской ментальности вообще присуще это стремление к удвоениям: удвоение форм для выражения раздвоенного смысла. Чисто «реалистическое» (в старинном смысле термина) сопряжение идеи и вещи в их совместной обращенности к выражающему их словесному знаку: реально вещное (телесное, плотское, земное и т. п.) и идеальное (духовное, душевное, небесное и т. п.) предстают как семантическое единство в формуле, сложенной метонимическим усилием мысли. Народные формулы типа радость и веселье, стыд и срам, правда-истина, любовь да ласка и им подобные стали теперь предметом рассмотрения философов, но и лингвистами об этом много написано, хотя, кажется, нигде не сказано, что такими формулами наша ментальность искони выражает идеальность сущности и материальность явления, совмещенных в общем термине, который в действительности становится символом на фоне понятия. Одно замещает другое, потому что это «другое» в свою очередь объясняет то «одно». Иначе не мыслит себе русский человек любовь как через ласку, истину «мимо правды», а личную, идеальную в сущности радость вне материально выраженного веселья всех вокруг.
Метонимические сцепления якобы согласованных форм… но на самом деле это нерасторжимое единство идеи и вещи, причем идеи раньше и вещи потом. Идеи – этичны, а вещи – эстетичны. Эстетика как признак «вещи» согласуется с этическим идеалом.
Паразитируя на этом свойстве русской духовности, понятой как ментальность (лукавой подменой самого термина «духовность» на «ментальность» идеальное подменяется рациональным), современная растерянная мысль и создает словесные выражения-штампы, чисто внешне связующие идеи и вещи – но в сущности представляющие собою попытку называть идею случайно подобранным словом, всего лишь симулирующим вещь. Именно симулирующим отсутствующую в действительности вещь, а не стимулирующим ее явление, как это было в процессе русской «идеации», т. е. в наполнении предметного мира идеальным смыслом в традиционном русском слове (развитие символов русской культуры).
Поразительно много появилось слов с превербами типа авиа-, авто-, видео-, кино- и пр. Их сотни. Многие просто заменяют традиционно русские формулы, ср. поли– вместо много-, гидро- вместо водо-, ср. также анти- и противо-; блиц- и быстро-, скоро-; супер- и сверх-; моно- и одно-, нео– и ново-; интер- и меж-; термо- и тепло-; поли- и много-; псевдо- и лже, ложно-; этно- и народно-; мини- и мало-, макси– и много-; микро- и мелко-; макро- и крупно; мета- и над-; био- и жизне- и под. Наряду с коренными русскими сохраняются «научные» новые, которые, учитывая, видимо, особую авторитетность научной терминологии и стилистическое достоинство иностранного термина (высокий стиль!), проникают в разговорную речь наших современников.
Однако есть формулы, куда иностранный эквивалент пока не внедрился. Это либо сложения с числительным (двадцати-, двух-, девяноста-, девяти-, десяти-, одно-, перво-, пяти-, семи- и под.), либо выражение внешних пространственных координат весьма конкретного свойства (вне-, внутри-, около-, высоко-, низко-, длинно-, равно-, разно-, право-, лево-), либо, наконец, выражение некоторых духовных сущностей (духовно-, душевно- и под., которые еще не забиты образованиями с психо-). Исключения, как видим, выразительны. Они касаются глубинного ядра духовности, формул ориентации в материальном и духовном пространстве, и язык до времени не дает нам выбиться хотя бы из этой реальности языкового существования.
Разумеется, мода и влияние «жизни» диктуют активность тех или иных формул. Сравним образования на видео- и кино-. Чисто внешнее различие между новообразованиями до 80-х гг. и после этого (оглашенная перестройка в гласности) заключается в распространенности тех или иных моделей: до 80-х гг. с видео- 19 новообразований, а с кино- 103; с 80-х гг. с видео- уже 98, с кино- только 69. При этом сочетаний видео- с русским корнем 24 на 98 или 1 на 19, тогда как кино- 18 на 69 или 25 на 103. Это меньше четверти всех образований, причем славянский корень обычно искусственного происхождения, именной славянизм высокого стиля, ср. сложения с – движение, – обозрение, – объединение, – приложение, – повествование, – пособие, – путешествие, – любитель, – летописец, – промышленность, – хозяйство и пр. (имеются и вполне разговорные формы типа – просмотр, – показ и др., но гораздо реже).
Что такое эти кинобалет, видеобалет, телебалет, кинобоевик, видеобоевик, телебоевик, киновечер, телевечер… одинаково видео-/теле-/киногерой, – драма, – жанр, – индустрия, – клуб, – новелла, – поэма, – портрет и десятки иных? Туманное нечто, в природе не существующее или существующее в другом качестве как балет, драма, поэма… Родовой признак «видео», «кино», «теле» есть идея как слово, которое симулирует вещь. Высокий стиль речений только подчеркивает пустоту содержания, ведь высокий стиль обслуживает отвлеченно абстрактную идею, не имеющую связей с конкретностью земной вещи. Чисто интеллигентское извращение мира в пользу пустой идеи.
Это миражи современной культуры, упакованные в словесную обертку. Рекламный миф, призванный заменить реальность вещного мира.
Одновременно это есть созидание новой ментальности в привычных для русского человека формах духовности, натужные попытки выйти из тупика, в который зашла творческая мысль, лишенная национального концепта, который и воссоздает на постоянной основе все новые и новые значения коренных славянских слов. Глагольный форматив при имени (преверб вместо суффикса) в заимствованных словах гиперонимического содержания – явление само по себе странное, покушающееся на грамматику русского языка.
Беда в том, что словообразование как модель формирования новых лексических единиц превращается в синтаксическое средство сочленения разнообразных и свободных морфем, поскольку и сам по себе синтаксис застыл уже, по-видимому, в законченности текстовых формул-клише и не развивается в своих структурах, то есть не является средством порождения новых моделей речевого поведения. Штамп поглощает все, к чему прикоснется.
Неужели так умственно слаб человек? Неужели так уж необходимо в погоне за гиперонимами рассудка стирать генную память национальных концептов?