У Муны, персидской голубой кошки, один котёнок, плод любви и мезальянса неизвестно с кем, наверно, с каким-нибудь полосатиком. Одному Богу известно, сколько полосатиков бродит по садам Отёя! Ранней весной в дневные часы, когда над оттаявшей землёй поднимается пар и она источает особый запах, иные участки земли, уже взрыхлённые, ждущие семян и саженцев, кажутся словно кишащими змеями: это полосатые сеньоры, пьяные от дурманящих испарений, выгибают спины, ползают на животе, бьют хвостами и трутся то правой, то левой щекой о землю, чтобы пропитаться многообещающими весенними ароматами, – так женщина пальчиком, смоченным в духах, дотрагивается до заветного местечка за ушком.

Наш котёнок – сын одного из полосатиков. Полоски он унаследовал в качестве родовых признаков от далёкого дикого предка. А от матери у него голубоватый налёт и особая пушистость, неощутимая на ощупь, как прозрачный персидский газ. Он явно будет хорош собой, он уже восхитителен; мы стараемся звать его Каравансарай, но впустую, потому как кухарка с горничной – персоны весьма рассудительные – переделывают Каравансарай на Муму.

Этот котёнок грациозен в любое время дня. Шарик из бумаги пробуждает его любопытство, запах мяса превращает его в крошечного рычащего дракончика, а пташки, летающие так быстро, что он не может уследить за ними, приземляясь на подоконник и клюя крошки, доводят его, наблюдающего за ними через стекло, до нервных припадков. У него растут зубки, и оттого он очень шумно сосёт мать. Этот невинный малыш угодил в самую серёдку драмы, даже трагедии.

И началась она в тот день, когда Нуар дю Вуазен – ну чем не дворянское имя? – оплакивала на заборе потерю своих деток, утопленных утром. Плач её был сродни плачу всех матерей, лишённых своего дитяти, – безостановочный, на одной ноте; между двумя воплями она едва успевала набрать воздуху в грудь; жалоба следовала за жалобой; это было ужасно. Кроха Каравансарай наблюдал за ней снизу. Задрав голубоватую мордочку, он уставился на неё глазами цвета мыльной воды, ослеплёнными ярким дневным светом, и не осмеливался играть… Нуар дю Вуазен заметила его и словно в помешательстве спрыгнула вниз. Обнюхав его и обнаружив чужой запах, она с отвращением издала хриплое «кх-х-х», стукнула его по щеке, ещё раз принюхалась, лизнула в лоб, в ужасе отступила, вернулась, проронила нежное «р-р-р» – словом, всячески выразила сожаление, что ошиблась. Чтобы принять какое-то решение, ей не хватило времени. Подобная голубому лоскутку облака, несущему с собой грозу, и ещё более скорая, на неё надвигалась Муна… Нуар дю Вуазен, которой напомнили о её горе и призвали блюсти территориальные законы, исчезла, и весь этот день был окрашен в траурные тона её доносящимся издалека плачем…

Она вернулась на следующий день, осторожная и расчётливая, как зверь в джунглях. Притихшая, сама храбрость и терпение… Она дождалась минуты, когда Муна, наевшись досыта, отпустила от себя Караван-сарая, и он, нетвёрдо держась на своих лапках, покачиваясь, побрёл по круглым камешкам в саду.

Отяжелевшая от молока, с распухшими сосками, торчащими сквозь её чёрную шерсть, она приблизилась к нему и стала подзывать его приглушённым воркованием, загадочными посулами кормилицы… И пока малыш ритмично сосал, упираясь в неё лапками, она прикрыла глаза, и её ноздри подрагивали, как у человека, сдерживающего рыдания.

И тут появилась настоящая мать со вздыбленной шерстью на спине. Она не тотчас бросилась на соперницу, но что-то прохрипела. Нуар дю Вуазен, разом пробудившись от своей материнской иллюзии, ответила лишь долгим низким ворчанием вперемешку с шипением, вырывающимся из её пурпурных уст. Душераздирающее властное оскорбление Муны прервало пререкания, соперница отступила на шаг, но тоже бросила угрозу. Испуганный взъерошенный голубоватый котёнок лежал между ними, похожий на головку чертополоха. Меня восхитило, что вместо немедленного боя, драки с летящими во все стороны клоками шерсти я присутствовала при почти внятном мне объяснении, обмене требованиями. И вдруг в ответ на инсинуацию Нуар дю Вуазен Муна совершила прыжок и с криком «Ну, это уж слишком!» обрушилась на соперницу. Та дрогнула, отскочила к липе, вскарабкалась по ней, оттуда перепрыгнула на забор и была такова, а мать умыла своего малыша, осквернённого чужачкой.

В последующие несколько дней не произошло ничего необычного. Муна волновалась, всё время была начеку и потеряла аппетит. У неё поднялась температура, нос стал сухим, она ложилась на прохладный мрамор консоли, у неё стало пропадать молоко. А откормленный, поперёк себя шире Каравансарай проводил время, нежась в доме на коврах. Как-то раз мы с Муной завтракали, и я пыталась соблазнить её подслащенным молоком с хлебным мякишем, как вдруг она вздрогнула, прижала уши, спрыгнула на пол, да так настойчиво попросила меня открыть дверь, что я последовала за ней. Слух не подвёл её; на первой ступеньке крыльца, в теньке Каравансарай сосал подлую Нуар, и оба блаженствовали; туда поспешила Муна, и там я подобрала её – обмякшую, точно женщина, лишившаяся чувств…

Так персидская кошка Муна лишилась молока, уступила свои права кормящей матери, заработала меланхолию, безразличие ко всему в ненастное время года и ненависть к чёрным кошкам в любую погоду. Она прокляла всё облечённое в тёмное руно с белой звёздочкой на груди и больше не показывает своего горя. Только когда Каравансарай слишком близко играет возле неё, она поджимает под себя, под свои увядшие соски, лапы, закрывает глаза и прикидывается спящей.