Невинная распутница

Колетт Сидони-Габриель

В предлагаемой читателю книге блестящей французской писательницы, классика XX века Сидони-Габриель Колетт (1873–1954) включены романы, впервые изданные во Франции с 1907 по 1913 годы, а также очерк ее жизни и творчества в соответствующий период. На русском языке большинство произведений публикуется впервые.

 

Часть первая

Минна? Минна, дорогая, ты закончила с этой темой? Минна, ты испортишь себе глаза! Минна что-то нетерпеливо бормочет. Она уже трижды отвечала: «Да, Мама», а Мама по-прежнему сидит за своей вышивкой и изредка взглядывает на спинку глубокого кресла…

Минна, покусывая костяной наконечник ручки, почти лежит на своей тетрадке, так что видны только серебристые пряди светлых волос и кончик тонкого носа между двумя спустившимися на щёку локонами.

Дрова тихонько потрескивают, керосиновая лампа отсчитывает с каждой каплей секунду за секундой. Мама вздыхает. Стежок следует за стежком по накрахмаленному полотну – большой отложной воротник для Минны, – и иголка стучит о напёрсток. За окнами нахохлились под дождём мокрые платаны бульвара Бертье, а трамваи на внешнем бульваре мелодично звенят, пробегая по рельсам.

Мама отрезает нитку… При позвякивании маленьких ножниц тонкий носик Минны поднимается, локоны расходятся в разные стороны, открывая прекрасные и настороженные тёмные глаза… Но это ложная тревога: Мама безмятежно вдевает в иглу новую нитку, и Минна вновь может склониться над развёрнутой газетой, едва прикрытой тетрадкой по истории… Она читает, смакуя каждое слово, рубрику «Ночной Париж»:

«Неужели нашим эдилам не приходит в голову мысль, что некоторые кварталы Парижа, внешние бульвары в частности, представляют для опрометчивого прохожего такую же опасность, как Восточная прерия для белого путешественника? Наши доморощенные апачи утоляют здесь свои зверские инстинкты, и нет такой ночи, после которой не осталось бы одного или нескольких трупов.

Возблагодарим небо – в самом деле, не полицию же! – что иногда эти господа пожирают друг друга, как случилось нынешней ночью при столкновении двух банд, которое завершилось их подлинным самоистреблением. Вы хотите знать причину кровавого спора? «Ищите женщину!» Таковая нашлась в лице девицы Дефонтен, прозванной Медной Каской из-за великолепных рыжих волос. Сия особа, пробудившая нездоровую похоть у сообщников мужского пола, уже год числится в картотеке префектуры: ей едва исполнилось шестнадцать, однако она обрела большую популярность в своём кругу благодаря опасному обаянию и дерзкой смелости. Умеет боксировать и драться, а при случае может пустить в ход револьвер. Сегодня из-за Медной Каски схлестнулись Базиль-Парша, главарь банды Братьев из Бельвиля, и Кудрявый, вожак Аристокров из Леваллуа-Перре, известный сутенёр, чьё настоящее имя пока не удалось раскрыть. От угроз и брани быстро перешли к поножовщине. Сидни-Гадюка, бельгийский дезертир, получив серьёзную рану, позвал на помощь Кудрявого; тогда приспешники Парши достали револьверы, и началась настоящая бойня. Полицейские, которые появились, как всегда, после схватки, подобрали пятерых бездыханных молодчиков; в больницу были отправлены Дефремон и Бюзнель, Жюль Буке по прозвищу Ясноглазик и Блаки-Башка. Там же оказался и подданный короля Леопольда Сидни-Гадюка.

Что до главарей и Коломбины, главной виновницы дуэли, то их схватить не удалось. Ведётся активный поиск».

Мама аккуратно складывает вышивание. Газета мгновенно исчезает под тетрадкой, и Минна торопливо записывает первое, что ей приходит на ум:

«По этому договору Франция потеряла две свои лучшие провинции, но вскоре вернула их благодаря таланту своих дипломатов…»

Точка… заключительная черта под домашним заданием по истории… промокашка, прижатая длинными прозрачными пальцами, – и Минна победоносно восклицает:

– Готово!

– Давно пора! – вздыхает с облегчением Мама. – Быстрей в постель, моя белая мышка! Сегодня ты припозднилась. Очень трудное задание?

– Нет, – отвечает Минна, вставая. – Просто у меня немного болит голова.

Какая она высокая! Почти сравнялась с Мамой. Очень долговязая девочка, словно десятилетняя малышка, которую растянули вдвое… Тонкая и плоская в своём узком платье из зелёного вельвета, Минна вытягивается ещё больше, закинув руки за голову, затем проводит ладонью по лбу, отбрасывая назад очень светлые волосы. Мама тут же вскидывается:

– Бобо? Поставить компресс?

– Нет, – говорит Минна. – Не стоит. Завтра это пройдёт.

Она улыбается Маме своими тёмно-карими глазами и подвижным ртом, уголки которого нервно подрагивают. У неё такая прозрачная кожа, такие тонкие волосы, что нельзя понять, где кончаются виски. Мама всматривается в личико, знакомое ей до каждой жилочки, и в очередной раз скорбно поражается хрупкости дочери. «Никто не дал бы ей её четырнадцати лет и восьми месяцев…»

– Поди ко мне, Минна, дорогая, я тебя накручу! В руках у неё небольшая связка белых папильоток.

– Прошу тебя, Мама, не надо. Сегодня можно обойтись без этого, раз у меня болит голова.

– Ты права, моя ласточка. Проводить тебя в спальню? Я ещё нужна тебе?

– Нет, спасибо, Мама. Я сразу лягу.

Минна берёт одну их керосиновых ламп, целует Маму и поднимается по лестнице. Её не пугают ни тёмные углы, ни тень от лампы, что растёт и кружится перед ней, ни восемнадцатая ступенька, зловеще скрипнувшая под ногой. В четырнадцать лет и восемь месяцев никто уже не верит в привидения…

«Пятеро! – думает Минна. – Полицейские подобрали пятерых бездыханных. И ещё бельгийца тяжело раненным! Но Медная Каска ускользнула, как и оба вожака! Слава Богу!..»

Оставшись в белой нансуковой юбке и лифе из белого тика, Минна рассматривает себя в зеркале:

«Медная Каска! Рыжие волосы, как это красиво!

А я слишком светлая… вот как надо их причесать…» Она поднимает свои шелковистые волосы обеими руками, скручивает и закалывает очень высоко, так что дерзкий кок почти нависает надо лбом. Достаёт из шкафа розовый фартучек – тот, у которого карманы в виде сердечек, затем вновь оценивающе глядит в зеркало, вздёрнув подбородок… Нет, она всё равно выглядит слишком пресно. Чего же не хватает? Красного банта в волосах. Вот так! А другой на шею, узлом вбок. Засунув руки в карманы фартучка, отставив в сторону худые локти, Минна, похожая в своей очаровательной неловкости на фигурки Буте де Монвеля, улыбается самой себе с гордым сознанием: «О, зловещая и роковая!»

Минна никогда не засыпает сразу. Она слушает, как Мама внизу закрывает фортепьяно, задёргивает шторы, чьи кольца скрежещут по карнизу, приоткрывает дверь кухни, чтобы убедиться, не исходит ли от конфорок плиты запах газа, а затем медленно поднимается наверх, отягощённая своей лампой, своей рабочей корзинкой и своей длинной юбкой.

Перед комнатой Минны Мама на минутку останавливается и прислушивается… Наконец закрывается последняя дверь, и теперь доносятся только приглушённые звуки из-за стенки…

Минна лежит, вытянувшись во весь рост, на своей постели, запрокинув голову и чувствуя, как зрачки увеличиваются в темноте. Ей не страшно. Она подстерегает все шорохи, как маленький ночной зверёк, и лишь тихонько скребёт по простыне пальцами ног.

На цинковый выступ окна каждую секунду падает дождевая капля, тяжёлая и равномерная, как шаги полицейского, идущего вверх по тротуару.

«Как меня раздражает этот полицейский! – думает Минна. – К чему пригодны люди, которые так топают? Те люди… Братья из Бельвиля и Аристокры… они ступают бесшумно, как кошки, и их нельзя услышать. Они носят спортивные туфли или мягкие вышитые тапочки… Бесконечный дождь! Я думаю, им тоже пришлось укрыться! Но всё-таки где они, Базиль и тот, другой, главарь Аристокров, Кудрявый? Бежали и спрятались в какой-нибудь заброшенной шахте. Не знаю, есть ли здесь шахты… О, этот отвратительный топот! Чап, чап, чап! А вдруг за ним кто-нибудь крадётся, чтобы всадить нож в его гнусный затылок! Прямо перед нашей дверью! Ах, как закричала бы утром Селени: „Мадам, мадам! Перед нашей дверью лежит убитый полицейский!“ Она наверняка хлопнется в обморок!»

И Минна, свернувшись калачиком на своей белой постели, так что шелковистые волосы раскидываются по подушке, открыв крохотное ушко, засыпает с лёгкой улыбкой на устах.

Минна спит, а Мама предаётся раздумьям. В этой маленькой и такой хрупкой девочке, что находится за стеной, заключён весь смысл существования госпожи… впрочем, какое значение имеет её имя? Эту молодую робкую вдову, очень привязанную к дому, зовут просто Мама. Десять лет назад Маме казалось, что горе из-за внезапной смерти мужа никогда не иссякнет; но затем страдания поблёкли в золотистой тени волос Минны, трогательной в своей беззащитной уязвимости… Еда для Минны, платья для Минны, учителя для Минны – у Мамы не было ни минутки, чтобы подумать о чём-нибудь другом! Она занималась этим с радостью и тревогой, лишь возраставшими с ходом времени.

Между тем Маме всего лишь тридцать три года, и нередко бывает, что на улице обращают внимание на её спокойную красоту, чей блеск притушен скромным, как у учительницы, платьем. Мама об этом не подозревает. Она улыбается, если воздают хвалу удивительным волосам Минны, и краснеет до слёз, когда какой-нибудь негодяй дерзко окликает дочь, – других событий нет в жизни этой образцовой матери, которая деятельно, словно муравей, хлопочет вокруг своего сокровища. Дать Минне отчима? Что вы такое говорите! Нет, нет, они будут жить одни в маленьком домике на бульваре Бертье, что оставил Папа жене с дочерью, и никому другому, – вплоть до той ещё туманной, но ужасной минуты, когда Минна уйдёт в неизвестность вместе со своим избранником…

У них есть дядюшка Поль, врач, который заходит время от времени, лечит Минну, если та заболевает, и не даёт Маме окончательно потерять голову; а кузен Антуан развлекает Минну во время каникул. Минна занимается на курсах мадемуазель Суэ, чтобы научиться держать себя в обществе и завести знакомство с девочками из хороших семей, а заодно получить какие-то знания, хотя вот это не так уж важно! «Кажется, всё в порядке», – говорит себе Мама. Она очень боится неожиданностей. О, если бы можно было пройти вдвоём, крепко обнявшись, до конца жизни, как легко и быстро шагнули бы они в безгреховную смерть без мук из своего тёплого родного уголка!

– Минна, дорогая, уже полвосьмого.

Мама произносит эти слова негромко и словно бы извиняющимся тоном.

Над белым пространством кровати поднимается худенькая рука, сжимается в кулак и вновь падает вниз.

Затем раздаётся слабый и тонкий голос Минны:

– Дождь всё ещё идёт?

Мама поднимает железные жалюзи. В окно врывается шелест сикоморов вместе с ярко-зелёным лучом света и свежим дуновением, пахнущим ветром и асфальтом.

– Великолепная погода!

Минна, сидя на постели, запускает пальцы в спутанный шёлк волос. Яркое обрамление из светлой шевелюры подчёркивает розоватую бледность лица и удивительные глаза, заполненные прозрачной чернотой. Прекрасные глаза, большие и тёмные, словно распахнутые навстречу миру, который тонет в их сумраке, что осенён изящным изломом бровей, навевающих грусть… Подвижный рот улыбается, но глаза остаются серьёзными… При взгляде на них Мама вспоминает Минну совсем маленькой: эту хрупкую беленькую куколку в игрушечном платьице, с лёгким пушком на голове и с поразительными глазами – пронзительно-суровыми и чёрными, как вода в колодце…

Но сейчас Минна смотрит на трепещущие листья с отсутствующим видом. Она сжимает и разжимает пальцы ноги, как шевелят своими усиками майские жуки… Ночь ещё бродит в ней. Она бредёт следом за своими снами, не прислушиваясь к словам Мамы, нежной и свежей Мамы, которая хлопочет, снуя по комнате в голубом пеньюаре, с заплетёнными в косы волосами…

– Твои жёлтенькие ботиночки и юбочка цвета морской волны и блузочка… Какую блузочку?

Проснувшись наконец, Минна вздыхает, и взгляд её приобретает осмысленное выражение.

– Голубую, Мама, или белую, как хочешь. Словно ожив вместе с произнесёнными словами, Минна спрыгивает на ковёр и высовывается в окно: внизу должен лежать полицейский с ножом в затылке… Но тротуар пуст.

«Это всё равно произойдёт», – говорит себе Минна, слегка разочарованная.

В спальню проник сладкий аромат шоколада, и это побуждает её приступить к тщательному туалету маленькой ухоженной женщины. Она улыбается розовым цветам на обоях. Розы везде: на стенах, на английском бархате кресел, на кремовом ковре и даже на дне длинной ванночки, укреплённой на белых лакированных стояках… Суеверная Мама желала, чтобы одни лишь розы окружали сон Минны…

– Хочу есть! – говорит Минна, завязывая перед зеркалом шейный платочек под воротничком, сверкающим от крахмала.

Какое счастье! Минна хочет есть! Вот будет Маме радости – хватит на целый день! Она восхищается своей большой дочерью, не в меру вытянувшейся и такой ещё не по-женски угловатой, с плоской девичьей грудью под плиссированной блузкой, с худыми плечами, прикрытыми блестящими локонами прекрасных волос…

– Спускайся, твой шоколад уже налит.

Минна берёт из рук Мамы шляпку и вприпрыжку бежит вниз по лестнице, проворная, как белая козочка. Она переполнена счастливой неблагодарностью, что так украшает избалованных детей, и нюхает на ходу платочек, куда Мама капнула чуточку лимонной вербены…

Курсы мадемуазель Суэ – заведение вполне серьёзное. Спросите у любой матери, что приводит сюда дочь, и она ответит вам: «В Париже нет ничего более модного!» И вам тут же назовут имена сестёр С., малышек 3., единственной дочери банкира О. Вам расскажут о превосходной системе вентиляции, о паровом отоплений, о машинах, ожидающих у ворот, – не было примеров, чтобы какая-нибудь мамаша, ослеплённая этим царством гигиены, поражённая этими знаменитыми звучными именами, осмелилась бы сунуть нос в учебную программу или, тем более, подвергнуть её критике.

Каждое утро Минна, либо в сопровождении Мамы, либо под присмотром Селени, шествует вдоль старинных укреплений к бульвару Мальзерб, где располагается резиденция мадемуазель Суэ. Прямая и серьёзная, в дорогих перчатках и с сафьяновым портфельчиком под мышкой, она приветствует взглядом зелёную провинциальную улицу Гурго, лаской – собак и детей художника Толова, которые по-хозяйски прогуливаются в этом пустынном месте.

Минна хорошо знает белокурых детей, вольных маленьких пиратов Севера, говорящих между собой на гортанном норвежском языке… «Одни, без бонны, вдоль укреплений! Но они слишком маленькие и умеют только играть… Они не интересуются интересными вещами…»

Артюр Дюпен, золотое перо «Газеты», одарил публику новым шедевром:

ОПЯТЬ НАШИ АПАЧИ! – ВАЖНАЯ ПОИМКА – КУДРЯВЫЙ НЕУЛОВИМ

«Наши читатели ещё не забыли достоверный рассказ о зловещих событиях в ночь со вторника на среду. Полиция отнюдь не бездействовала всё это время: прошло всего лишь двадцать четыре часа, и инспектор Жуайе сумел изловить Вандермеера по прозвищу Колбаса. На его след навёл один из раненых, отправленных в больницу: он был схвачен в меблированных комнатах на улице Норвен. О Медной Каске известий нет. Утверждают даже, что самым близким её друзьям неведомо, где она скрывается, и, как нам сообщили, преступный народец близок к анархии, ибо лишился своей королевы. До сих пор нигде не могут обнаружить Кудрявого».

Перед тем как лечь в свою белую постель, Минна перечитала «Газету», а затем бросила её в корзинку для бумаг. Она долго не может заснуть, ворочается и размышляет:

«Она спряталась, она, их королева! Наверное, тоже в заброшенной шахте. Полицейские бездарны, совсем ничего не могут. А у неё есть верные друзья, они приносят ей по ночам холодное мясо и яйца вкрутую… Если убежище откроют, она успеет убить нескольких шпиков, прежде чем её схватят… Но подданные бунтуют! А Аристокры из Леваллуа без Кудрявого могут разбежаться… Им следовало бы избрать вице-королеву, чтобы та правила в отсутствие Медной Каски…»

Минне всё это кажется противоестественным и одновременно простым, как в старинных романах. Разумеется, ей известно, что ветхие от времени укрепления – это необычное место, населённое опасным и привлекательным народом, расой дикарей, ни в чём не схожей с нами. Их легко опознать по присущим только им приметам: велосипедной кепке и чёрному свитеру с яркими продольными полосами, который плотно облегает тело, словно яркая татуировка. Для расы характерны два основных типа:

1. Коренастый: ходит вразвалку, тяжело опустив толстые, будто куски сырого мяса, руки, с низкой чёлкой, нависающей над бровями.

2. Стройный: у этого небрежная походка и беззвучная поступь. Носит башмаки Ришелье, но часто заменяет их спортивными туфлями. Носки в цветочек – иногда дырявые. Нередко вместо носков виднеется нежная голая кожа сомнительной чистоты, с синими прожилками вен. Мягкие волосы завитками спускаются на тщательно выбритые щёки, а на бледном лице выделяются лихорадочным блеском ярко-красные губы.

В соответствии с классификацией Минны, второй тип воплощает благородный аристократизм таинственной расы. Коренастый любит петь и гуляет под ручку с простоволосыми девицами, такими же весёлыми, как и он сам. Стройный держит руки в карманах широких штанов и курит, прищурившись, тогда как возле него исходит в бессильных упрёках и плачет обманутое им создание, стоящее много ниже по уровню развития… «Она ему наскучила, – продолжает сочинять Минна, – надоела мелкими домашними делами. Он даже не слушает её и грезит о своём, следя за струйкой дыма своей восточной сигареты…»

Ибо в мечтах Минны нет места низкосортному табаку – она признаёт восточный, и только восточный…

Минну восхищает патриархальность дневной жизни этого необычного народа. Когда она около полудня возвращается домой, то видит «их»: они во множестве сидят и лежат у подножия склона. Самки, сидя на корточках, переговариваются и молчат, а то и обедают как в деревне, разложив пищу на грязной бумаге.

Красивые и сильные самцы спят. Те, что бодрствуют, сбросив с себя пиджаки, дружески возятся, упражняя таким образом гибкость мускулов…

Минна сравнивает их с кошками, которые днём отсыпаются, вылизывают шерсть, оттачивают изогнутые коготки о деревянные плитки паркета. С наступлением ночи эти кровожадные демоны испускают вопли и крики, похожие на вой полузадушенного ребёнка, которые достигают ушей Минны, смущая её сон.

Люди таинственного племени не кричат по ночам; они свистят. Пронзительный ужасный посвист размечает вехами внешний бульвар, передаёт от поста к посту непонятные сообщения. Едва услышав его, Минна содрогается всем телом, словно пронзённая иглой…

«Они свистнули дважды подряд… а в ответ прозвучало что-то похожее на боязливое чириканье, откуда-то издалека… Это означает „Спасайтесь“ или же „Дело в шляпе“? Наверное, они покончили с этим делом, убили старую даму? Старая дама лежит теперь возле ножек своей кровати, „в луже крови“. Сейчас они начнут считать золотые монеты и банковские билеты, а потом захмелеют от красного вина и улягутся спать. Завтра, у откоса, они расскажут о старой даме и займутся делёжкой добычи…»

«Но, увы! королевы нет с ними, и анархия торжествует – так сказала „Газета“! Стать их королевой с красным бантом и револьвером, понимать язык свиста, ласкать волосы Кудрявого и посылать людей на ночные дела… Королева Минна… королева Минна! Почему бы и нет? Говорят же: королева Вильгельмина…»

Уже засыпая, Минна продолжает что-то бормотать…

Сегодня воскресенье, и, как всегда по воскресеньям, дядя Поль пришёл отобедать у Мамы вместе с сыном Антуаном.

Этот семейный обед, несомненно, напоминает фамильное торжество. Посреди стола красуется букет из роз, а на подставке серванта – клубничный торт.

Ягодно-цветочные запахи увлекают разговор к теме близких каникул. Мама видит в мечтах сад, где Минна будет играть под жарким солнцем; её брат Поль, совсем пожелтевший из-за болезни печени, надеется, что перемена воздуха избавит его от мучительных колик. Он улыбается Маме, с которой обращается по-прежнему как с маленькой сестрёнкой; длинное исхудалое лицо его будто вырезано из дерева со множеством сучков. Мама говорит с ним почтительно, клонится ближе, чуть сгибая шею, закованную в высокий белый воротник. На ней печальное платье из тёмной ткани, что ещё более подчёркивает её сходство с молоденькой женщиной, нарядившейся как бабушка. Она сохранила ребяческий трепет перед своим ипохондриком-братом, который объехал весь мир, лечил негров и китайцев, подхватив в далёких краях хворь, погубившую печень, чья желчь разлилась зеленью на его лице, а также редкостные лихорадки…

Антуану очень хочется положить себе ещё ветчины и салата, но он не смеет, опасаясь неодобрительного присвистывания отца и неизбежного замечания: «Мальчик мой, неужели ты надеешься свести прыщи, налегая на острое и солёное…» Антуан превозмогает себя и украдкой взглядывает на Минну. Он на три года старше её, но всегда робеет, когда на нём останавливаются чёрные глаза: чувствуя, как у него багровеют прыщи и наливаются краской уши, он пьёт большими стаканами холодную воду. Семнадцать лет – тяжкий возраст для юноши, и Антуан мучительно переживает неблагодарный период возмужания. Чёрный мундир с маленькими золотыми пуговицами кажется ему унизительной лакейской ливреей, а при виде тёмного пушка, проступившего грязными пятнами над губой и на щеках, каждый, наверное, невольно задаётся вопросом: «Ему уже пора бриться или он всё ещё не умеет умываться?» Мальчикам из коллежа требуется большое терпение, чтобы выносить все эти невзгоды. Вот и этот школяр таков: породистый нос и выразительные серые глаза предвещают красивого мужчину, но созревает он в обличье довольно-таки неприглядного подростка…

Антуан берёт на вилку совсем немного и пережёвывает очень тщательно: «Тётушка вбила себе в голову, что листья салата нужно нарезать мелко, просто невозможно есть! Если кусочек прилипнет к губе, Минна скажет, что я жую жвачку, как коза. Обалдеть можно от этих девчонок: сколько в них наглости… и при этом держатся с самым невинным видом! Что это с ней сегодня? У мадемуазель совершенно отсутствующий взгляд. После крутых яиц рта не раскрыла! Ну и кокетка!..»

Он кладёт нож и вилку рядом с тарелкой, вытирает рот, осенённый чёрным пушком, и ещё раз смотрит на Минну, стараясь придать взору холодную надменность. Кажется, она им пренебрегает… и какое высокомерие! Тем не менее он думает:

«Всё равно она красивее сестры Букте. Они там насмехаются над ней, потому что на фотографиях у неё волосы выходят белыми, но ни у кого из наших нет такой шикарной и изящной кузины. Дубина Букте говорит, что она тощая! Худая, конечно, но я, в отличие от него, толстух терпеть не могу!»

Минна сидит лицом к окну; тени от листьев, блики от фонарей бульвара Бертье с их белым, как деревенская дорога, светом делают её ещё бледнее. Погружённая в свои мысли и необыкновенно рассеянная с самого утра, она пристально глядит в ослепительное окно немигающим взглядом сомнамбулы. Перед взором её проходят привычные видения, любимые кошмары, упоительные картины, фрагменты которых кружатся, как в калейдоскопе, меняются вновь и вновь сообразно новым обстоятельствам: презренное и опасное Племя, союз между Стройными и Коренастыми, трепещущий Париж в их власти… В один прекрасный вечер, около одиннадцати, разлетятся вдребезги стёкла, руки, вооружённые ножами и бараньими костями, опрокинут мирные столы, ночник у постели… Кому-то перерезают горло, но слышатся лишь затихающие хрипы и поступь мягких кошачьих шагов… Затем, в темноте, окрашенной розовым заревом пожара, те же руки хватают Минну, неудержимо влекут её за собой неведомо куда…

– Минна, дорогая, кусочек торта?

– Да, Мама, спасибо.

– Посыпать сахарной пудрой?

– Нет, Мама, спасибо.

Встревоженная бледностью и задумчивостью своей Минны, Мама показывает на неё подбородком дядюшке Полю, но тот пожимает плечами:

– Эка невидаль! У девчушки всё в порядке. Чуть-чуть сказывается возрастная усталость… она ведь тянется вверх!

– Это не опасно?

– Конечно, нет! Девочка формируется с некоторым опозданием, вот и всё. Тебе-то что от этого? Ты же не собираешься выдавать её замуж в этом году?

– Боже сохрани!

Мама зажимает ладонями уши, закрывает глаза, как если бы увидела молнию, ударившую со стороны бульвара Бертье.

– Почему ты смеёшься, Минна? – спрашивает дядя Поль.

– Я?

Минна отводит наконец взгляд от раскрытого окна.

– Я вовсе не смеялась, дядя Поль.

– Меня ты не проведёшь, обезьянка!

Длинной костистой рукой он дружески вынимает из волос Минны одну из шпилек, начинает развивать и свивать блестящую, серебристо-светлую прядь…

– Ты и сейчас смеёшься! Представила себе, как тебя выдают замуж, а?

– Нет, – говорит Минна откровенно, – я смеялась совсем не из-за этого…

«А из-за того, – продолжает Минна про себя, – что газеты ничего не знают или же им платят за молчание… Я изучила все страницы „Газеты“ украдкой от Мамы… Всё-таки замечательно удобно иметь такую Маму, как моя, – она никогда ничего не видит!..»

Да, это удобно… Совершенно очевидно, что простая душа Мамы никогда не мучилась неразрешимой проблемой воспитания юной девушки. Вот уже пятнадцать лет как Мама глядит на Минну со страхом и обожанием. По какому таинственному замыслу судьба дала ей в дочери эту девочку, такую пугающе-благовоспитанную, которая мало говорит, редко улыбается, а втайне преклоняется перед романтической драмой и авантюрой, перед страстью – ещё совершенно ей неведомой, хотя она уже нашёптывает свистящее слово, как наездники пробуют новый хлыст? Эта холодная девочка, не ведающая ни страха, ни жалости и мысленно падающая в объятия кровожадных героев, тем не менее щадит с деликатностью, не лишённой презрения, наивную чувствительность своей матери, трепетной гувернантки, монашенки, принесшей обет одному богу – Минне… Вовсе не из боязни скрывает Минна свои мысли от матери. Милосердный инстинкт подсказывает ей, что нужно оставаться в глазах Мамы благовоспитанной большой девочкой, ухоженной, как белая кошечка, которая говорит «да, Мама» и «нет, Мама», ходит на занятия к мадемуазель Суэ и ложится спать в полдесятого… «Я напутала бы её», – думает Минна, устремляя на мать, разливающую кофе в чашки, спокойный взор своих бездонных глаз…

Июльская жара навалилась внезапно. Таинственное Племя под окнами Минны задыхается в жалкой тени, на плешивом склоне укреплений. Немногочисленные скамейки на бульваре Бертье заняты спящими, которые лежат в расслабленных позах, а их кепки скрывают верхнюю половину лица на манер бальных полумасок. Минна, в белом льняном платье и большой соломенной шляпке на лёгких волосах, проходит так близко, что едва не тревожит их сон. Она старается разглядеть замаскированные лица и говорит себе: «Они спят. Впрочем, и в газетах пишут теперь только о самоубийствах да о солнечных ударах… Мёртвый сезон».

Мама, которая провожает Минну на занятия, поминутно увлекает её на другую сторону тротуара и вздыхает:

– В этом квартале стало невозможно жить! Минна не раскрывает широко глаза и не спрашивает с невинным видом: «Отчего же. Мама?» Подобные мелкие хитрости недостойны её.

Иногда им встречается какая-нибудь дама, подруга Мамы, и тогда начинается беседа примерно на пять минут. Говорят, естественно, о Минне, а Минна вежливо улыбается и протягивает руку с длинными тонкими пальцами. И Мама произносит:

– Ну конечно, она очень выросла после Пасхи! О! Теперь это такая большая малютка! Если бы вы знали, какой она ещё ребёнок! Я порой спрашиваю себя, как из подобной девочки может получиться женщина!

Умилённая дама боязливо гладит волосы, сверкающие перламутровым блеском и стянутые большим белым бантом… Между тем «малютка», поднимая прекрасные чёрные глаза и вновь улыбаясь, свирепо восклицает про себя: «Эта дама – безмозглая уродина! У неё бородавка на щеке, которую она называет родинкой… От неё, должно быть, плохо пахнет, когда она голая… Да, да, пусть её вытащат голой на улицу, и пусть Они начертят ножом роковые знаки на её мерзкой заднице! Её поволокут по мостовой, жёлтую, как прогорклое масло; и пусть они спляшут танец смерти на её теле, и пусть бросят её в печь для обжига извести!..»

Минна, уже совсем одетая, мечется по своей светлой комнате, едва не топая ногами от нервного возбуждения. Толстая горничная Селени всё не идёт… Что, если он уже ушёл!

Вот уже четыре дня Минна видит его на углу улицы Гурго и бульвара Бертье. В первый день он спал, сидя у стены и загородив половину тротуара. Перепуганная Селени потянула Минну за рукав; но Минна – она такая рассеянная! – уже задела ноги спящего, и тот открыл глаза… О, какие у него глаза! Потрясённая Минна содрогнулась, трепеща от переполняющего её восхищения… Чёрные, миндалевидные, с синеватыми белками… они сияют на лице, чарующем своей итальянской бледностью. Тонкие усики, будто нарисованные чернилами, и чёрные волосы, завившиеся от испарины… Засыпая, он отбросил в сторону кепку в чёрно-фиолетовую клетку, а в правой руке, между большим и указательным пальцами, у него осталась потухшая сигарета.

Не пошевелившись, он взглянул прямо в лицо Минны с такой лестной и оскорбительной дерзостью, что она едва не остановилась…

В тот день Минна получила «пять» по истории; в заведении Суэ, понятное дело, принято было говорить: «Пятёрка – это позор!» Минна была подвергнута публичному порицанию: покорно потупившись, она слушала мадемуазель Суэ, обрекая её мысленно на самые изощрённые и отвратительные пытки…

Каждый день в полдень Минна проходит мимо бродяги, едва не касаясь его, а бродяга смотрит на Минну, ослепительно-яркую в своём летнем платье, со смелым взором серьёзных глаз. Она думает: «Он ждёт меня. Он любит меня. Он меня понял. Как известить его, что за мной постоянно присматривают? Если бы я могла незаметно передать ему записку, где написала бы: „Я пленница. Убейте Селени, и мы уйдём вместе…“ Уйти вместе… в его жизнь… в ту жизнь, где я никогда больше не вспомню, что была Минной…»

Она несколько удивляется, что «похититель» ведёт себя столь апатично. Он дремлет, элегантный и без нижнего белья, в тени сикомора. Но, поразмыслив, она находит объяснение этой изнеможённой вялости, этой бледности, словно у травы, выросшей в катакомбах: «Сколько человек он убил сегодня ночью?» Быстрым взглядом она пытается обнаружить кровь под ногтями у незнакомца… Но крови нет! У него тонкие и слишком острые пальцы, а между большим и указательным пальцами всегда торчит зажжённая или потухшая сигарета… Прекрасная хищная кошка, чьи глаза сверкают из-под полуприкрытых век! Как ужасен будет прыжок зверя, дабы растерзать Селени и унести в когтях Минну!

Мама также обратила внимание на незнакомца, мирно отдыхающего после еды. Она ускоряет шаг, краснеет и вздыхает с облегчением, миновав опасность, когда остаётся позади улица Гурго…

– Ты часто видишь этого мужчину, что сидит на земле, Минна?

– Мужчину, что сидит на земле?

– Не оборачивайся! На углу улицы сидит на земле какой-то мужчина… Как я боюсь, что все эти люди дожидаются лишь момента, дабы учинить какую-нибудь пакость!

Минна ничего не отвечает. Её маленькое потайное «я» раздувается от гордости: «Он дожидается меня! Только ради меня он здесь! Разве Мама может понять…»

К концу недели Минну внезапно осеняет мысль, которую она готова принять за откровение свыше: эта матовая бледность, эти чёрные волосы, которые завиваются в кольца… да ведь это же Кудрявый! Сам Кудрявый! В газетах было написано: «Кудрявого не удалось схватить…» А он сидит на углу бульвара Бертье и улицы Гурго, он влюблён в Минну и ради неё ежеминутно подвергает опасности свою жизнь…

Минна трепещет от волнения, не может больше заснуть, встаёт по ночам, чтобы высмотреть под своим окном тень Кудрявого…

«Так больше не может продолжаться, – говорит она себе. – Однажды вечером он свистнет под окном, я спущусь по лестнице или по верёвке, на которой навязаны узлы, и он увезёт меня на своём мотоцикле к заброшенной шахте, где будут ждать его подданные. Он скажет: „Вот ваша королева!“ И… и… и это будет ужасно!»

Как-то раз Кудрявый не пришёл на свидание. Минна, повергнув Маму в великую скорбь, не притронулась к обеду… Но настало завтра, а затем послезавтра – и никакого Кудрявого, сонного и гибко-настороженного Кудрявого, который так неожиданно раскрывал глаза, едва Минна задевала его ноги…

О, вещее сердце Минны! «Я же знала, что это Кудрявый! А теперь он в тюрьме, быть может, на гильотине!» Мама, совершенно потеряв голову при виде необъяснимых слёз и лихорадочного состояния Минны, посылает за дядей Полем, и тот прописывает бульон, цыплёнка, тонизирующее вино – а также отъезд в деревню…

Пока Мама с муравьиным усердием набивает чемоданы, Минна, расслабленная и праздная, прижимается лбом к стеклу и грезит… «Он в тюрьме ради меня. Он страдает ради меня, он томится и пишет в своей темнице любовные стихи „К незнакомке“…»

Минна, проснувшись, как от толчка, при скрипе половиц, раскрывает испуганные глаза в тихой спальне: «Где я?»

Приехав три дня назад к дяде Полю, Минна всё ещё не может привыкнуть к его деревенскому дому. Отрешаясь от беспокойного сна, полного неясных грёз, она ожидает увидеть голубоватую яркость своей парижской комнаты, почувствовать лимонный запах своей туалетной воды… Здесь же из-за плотных ставней царит полная темнота, хотя за окном кричат петухи, в доме хлопают двери, звенит посуда на кухне, где Селени вынимает чашки для завтрака… Сквозь непроглядный мрак пробивается лишь ярко-золотистая полоска, идущая от окна, тонкая, как карандаш…

Сверкающий лучик служит поводырём Минне, которая идёт ощупью и босиком к окну, чтобы открыть ставни, и тут же отступает, ослеплённая внезапно хлынувшим в спальню светом… Ветер забирается в её ночную рубашку; она стоит, закрыв ладонью глаза, в позе ангела, кающегося в грехах…

Когда солнце пробивает насквозь её розовые пальцы, Минна возвращается к кровати, садится, ухватывая себя за голую ногу, улыбается окну, у которого вьются осы, и напоминает теперь бэби из английского магазина благодаря чуть приоткрытому рту и наивному взгляду. Но вот брови её сдвигаются, какой-то мыслью зажигаются глаза, которые переливаются на солнце подобно глади пруда. Минна думает, что не всем дано наслаждаться ярким светом, что в большом городе в мрачной темнице томится и грезит на убогом матрасе незнакомец с чёрными волосами, свившимися в кольца на бледном лбу…

Однако всё равно нужно одеваться, идти вниз, пить, сдувая пену, молоко, улыбаться, проявлять интерес к здоровью дяди Поля… «Такова жизнь!» – вздыхает Минна, расчёсывая волосы, куда проникает солнце, оплавляя их, будто стеклянные нити.

Под лёгким шагом Минны хрустят половицы. Если же она стоит неподвижно, начинают скрипеть и стрелять кресла в стиле ампир, а деревянная кровать тут же им вторит. Высушенный до основания звучный дом потрескивает, словно пожираемый внутренним пожаром. Вот уже два столетия прокалённое дерево стонет, хрипит на солнце и на ветру. В здешних местах усадьбу называют «Сухой дом».

Минна его любит за простор, за уютную гостиную, которую отделяют от сада лишь пять ступенек крыльца, за приятно греющий босые ноги белый паркет, за десять гектаров сада и виноградников, цветущих вокруг него. Маленькую парижанку, привыкшую улавливать самые блёклые нюансы, поражает гармония ярких цветов, радующих глаз, в её собственной спальне. Бумажные обои тёмно-розовыми полосами изумительно сочетаются с пёстрым набивным кретоном покрывала, по которому бегут зелёные гирлянды и голубые вьюнки; на окнах висят занавески из оранжевого муслина, а из цветочных горшков тянутся прямо в спальню тяжёлые огненные листья бегоний… Минну, бледную, словно лунная ночь, согревают и немного раздражают роскошные краски. Иногда, встав обнажённой и с зеркалом в руке на солнце, она тщетно пытается угадать в своём худеньком теле элегантные и более тёмные очертания внутреннего костяка…

– Письмо для тебя, Минна… Так, это «Фемина», это «Журналь де ла Санте»… и ещё «Кроник медикаль»… и проспект…

– А для меня ничего нет? – умоляюще спрашивает Антуан.

Жёлтая физиономия дяди Поля появляется из-за чашки с молоком, которую он держит обеими руками.

– Мой бедный мальчик, ты меня поражаешь! Разве ты кому-нибудь пишешь? Отчего же ты думаешь, что станут писать тебе? Ответь мне, будь добр!

– Не знаю, – говорит Антуан.

Он с трудом переносит насмешки отца; а высокомерная ирония Минны приводит его в отчаяние. Она не принимает никакого участия в обмене репликами, пьёт маленькими глоточками молоко, время от времени переводя дух, и пристально смотрит в открытое окно, как бывало на бульваре Бертье. В чёрных глазах её странным блеском мерцает зелень сада…

«Ну и задаётся же из-за письма!» – говорит про себя Антуан.

Задаётся? Что-то не похоже. Она положила конверт, не вскрывая, возле тарелки и неторопливо допивает своё молоко.

– Иди сюда, Минна! – зовёт Антуан, который начал листать «Фемину». – Ты только посмотри! Потрясающе… Какие фотографии… О! Вот и Полэр!

– Кто это – Полэр? – удостаивает его вопросом Минна.

Антуан прыскает со смеху, молниеносно обретая преимущество:

– Вот это да! Неужели ты не знаешь Полэр?

На маленьком задумчивом личике Минны появляется недоверчивое выражение.

– Нет. А ты?

Антуан пожимает плечами:

– Знаю, хотя это, разумеется, не означает, что я с ней здороваюсь при встрече… Она актриса. Я видел её на благотворительном спектакле. В сцене участвовало ещё трое других актёров, а она играла шалаву…

– Антуан! – раздаётся укоризненный мягкий голос Мамы.

– Простите, тётя… Я хотел сказать, женщину с внешних бульваров.

Глаза у Минны расширяются, в них появляется блеск.

– Правда? А как она была одета?

– Потрясающе! Красный лиф, фартук, волосы зачёсаны вот так… на лоб до глаз, и ещё кепка…

– Как это, кепка? – прерывает его Минна, возмущённая этой чужеродной деталью.

– Ну да, шёлковая кепка, с высокой тульей. Примерно такая…

Минна отворачивается, утеряв интерес к рассказу.

– Я никогда не надела бы ничего подобного, – говорит она просто.

Она смотрит на Антуана отсутствующим взглядом, не видя его. Он ёрзает под взглядом кузины, смущённый и красотой, и дьявольским огоньком, сверкающим в чёрных глазах. Нервно скомкав платок и засунув его в карман, проводит тыльной стороной ладони над губой, будто желая стряхнуть пушок, а затем нагибается, чтобы поднять из-под стула брошенную туда соломенную шляпу.

– Я хочу пойти за мирабелью, – объявляет он.

– Но не ешь слишком много! – просит Мама.

– Оставь, – говорит дядя Поль, не отрываясь от газеты, – от них у него хорошо прочищается желудок.

Антуан, покраснев до ушей, выбегает из комнаты так стремительно, будто отец проклял его.

Минна в розовом фартучке поднимается и завязывает под подбородком концы полотняного капора, в котором выглядит ещё более юной. С милой улыбкой она протягивает Маме голубой конверт:

– Пусть моё письмо будет у тебя, Мама. Это от Анриетты Деландр, моей соученицы. Если хочешь, прочти, Мама. У меня нет секретов. До свидания. Мама. Я хочу пойти за сливами.

Трава в винограднике слепит и сверкает острыми лакированными пиками. Минна идёт по ней большими шагами, будто пробивается через быстрый ручей; брызгами поднимаются тысячи кузнечиков – в воздухе синие, на земле серые. Солнце вонзает свои лучи в капор с рюшами, обжигает плечи Минны столь жгучим огнём, что она вздрагивает. Цветы дикого пастернака, широко раскрыв лепестки, обдают Минну отвратительно-сладким запахом. Она торопится, потому что острые травинки, прокалывая чулки, цепляются за ноги: а вдруг это насекомые?

На волнистом лугу попадаются ложбинки, где трава становится голубой; виднеется наполовину обвалившаяся изгородь, а за ней – круглые аккуратные холмики, словно бы продолжающие неровный изгиб почвы на лугу…

«Какой глупый этот Антуан, отчего он меня не подождал! Вдруг змея, а я здесь совсем одна… Ну что ж, попытаюсь её приручить. Им надо свистеть, и тогда они подчиняются. Только как мне узнать, гадюка это или уж?..»

Антуан сидит на плоском камне, выступающем из земли. Он увидел, как подошла Минна, и приставляет два пальца к виску, задумчивый и элегантный.

– Это ты? – спрашивает он, будто в театре.

– Это я. Ну и что же ты тут делаешь?

– Ничего особенного. Я просто размышляю.

– Не буду тебе мешать.

Он боится, как бы она не ушла, и отвечает неловко, что «в саду есть место и для двоих».

Минна садится на землю, развязывает тесёмки капора, чтобы ветер коснулся ушей… Она рассматривает Антуана пристально и без всякого стеснения, словно мебель:

– Знаешь, Антуан, вот таким ты мне больше нравишься, во фланелевой рубашке и без жилета.

Он вновь краснеет.

– Ты так считаешь? Без мундира мне лучше?

– Конечно. Только в этой соломенной шляпе ты смахиваешь на садовника.

– Спасибо!

– Я бы предпочла, – продолжает Минна, не обращая внимания на его слова, – я бы предпочла кепку!

– Кепку! Ну, знаешь, Минна, это ты загнула!

– Кепку, как у велосипедиста, да, да… И ещё волосы… Подожди-ка!

Она прыгает, распрямив ноги, будто кузнечик, приземляется на коленки рядом с ним и снимает с него шляпу. Смущённо подобравшись и отпрянув от неё, он становится грубым:

– Отстань от меня, маленькая чертовка!

Она растягивает губы в улыбку, а в серьёзных глазах её отражаются круглые холмики, небо, белое от зноя, дрожащая ветка сливового дерева… Причёсывая Антуана маленьким карманным гребешком, она крутит кузена равнодушно и бесстыдно, будто имеет дело с манекеном.

– Не вертись же! Вот так! Чёлку на лоб и зачесать с боков… Волосы у тебя слишком короткие… Всё равно теперь гораздо лучше. Если бы ещё кепку в чёрно-фиолетовую клетку…

Последние слова слишком ясно указывают на усталого героя, дремлющего возле укреплений, – она замолкает, оставив в покое свой манекен, и садится на землю, не говоря больше ни слова. «Снова эти её причуды!» – думает Антуан.

Он также молчит, и в душе его раздражение борется с неясным Желанием. Минна так близко от него – он мог бы сосчитать её ресницы! – с маленькими худыми руками, холодными, словно мыши, с этими остренькими пальцами, пробегающими по вискам, задевающими уши… Ноздри его большого носа подрагивают, пытаясь удержать ускользающий запах вербены… Он сидит с покорным и недовольным видом, в ожидании новых вражеских вылазок. Но она грезит о своём, сложив руки и глядя прямо перед собой невидящим взглядом, не замечая смущения Антуана, уродливого как Дон Кихот: у него большой, костистый и добрый нос, большие глаза и юношеские крути под ними, большой благородный рот с крепкими квадратными зубами, неровный цвет лица с красными пятнами на подбородке…

Внезапно очнувшись, Минна стискивает зубы и вытягивает вперёд палец с острым ногтем.

– Вон там! – говорит она.

– Что такое?

– Ты его видишь?

Антуан всматривается, прикрыв глаза от солнца шляпой, а затем равнодушно зевает:

– Конечно, вижу. Это папаша Корн. Что с того?

– Да, это он, – выдыхает Минна трагически.

Она встаёт на цыпочки, так что её тонкие ноги напрягаются, и выбрасывает вперёд обе руки, точно фурия:

– Я его ненавижу!

Антуан чувствует приближение очередной «причуды». Он принимает нарочито безразличный вид; жалость борется в нём с подозрительностью:

– Что он тебе сделал?

– Что он мне сделал? Да то, что он уродлив, что дядя Поль отдал ему часть сада под огород, что я не могу больше прийти сюда, не встретив папашу Корна, который похож на жабу, от которого несёт мочой, который сажает свой лук-порей, который… который… Господи, как я страдаю!

Она заламывает руки, будто маленькая девочка, играющая роль Федры. Антуан глядит на неё со страхом, не зная, чего ждать от этой менады. Но выражение её лица вдруг меняется, она садится на плоский камень, натянув подол платья на туфельки. Взгляд её предвещает некую тайну… или же сплетню.

– А потом, знаешь, Антуан…

– Что?

– Он злодей, твой папаша Корн.

– Ишь ты!

– И никаких «ишь ты»! – говорит уязвлённая Минна. – Ты бы лучше слушал меня, а заодно подтянул повыше носки. Вовсе не обязательно показывать всем свои сиреневые кальсоны.

Подобные замечания приводят Антуана в состояние целомудренного гнева, и Минна упивается этим.

– А потом, по утрам в воскресенье он играет в постели на флажолете!

Антуан валится в траву на спину, как ослик:

– На флажолете! Ой, Минна, от тебя со смеху умрёшь! Да он не умеет!

– Я и не говорила, что он умеет. Я сказала, что он играет. Его видела Селени. Лежит в коричневой пижаме, со своей отвратной мордой, от него воняет мочой, простыни грязные, и он играет на флажолете… Фу!

Дрожь отвращения сотрясает Минну с головы до пят… «Все девчонки ненормальные», – потихоньку философствует Антуан, который знает папашу Корна уже пятнадцать лет. У этого старого делопроизводителя больные глаза, он вечно хнычет и жалуется, он запущен и грязен… и один лишь вид его вызывает у Минны чувство яростного неприятия.

– Что бы такое с ним сделать, Антуан?

– С кем?

– С папашей Корном.

– Откуда же мне знать…

– Ты никогда ничего не знаешь! У тебя есть нож? Он инстинктивно кладёт руку на карман брюк.

– Значит, есть! – заявляет решительно Минна. – Дай мне!

Он отшучивается, неловкий, как медведь, играющий с кошкой…

– Быстро, Антуан!

Она бросается на него, дерзко суёт руку в запретный карман и выхватывает нож с деревянной ручкой… Антуан, с багровыми ушами, не говорит ни слова.

– Ага, врун! А ножик у тебя красивый! Похож на тебя… Иди скорее, папаша Корн уже ушёл. Мы будем играть, Антуан! Будем играть в огороде папаши Корна! Лук-порей наш враг, тыквы стоят у нас на пути, как крепости… Вот армия папаши Корна!

Она размахивает, словно маленькая злая фея, ножом; она кричит во всё горло и топчет салат-латук:

– Вжик! Ой-ой-ой! Мы утащим с собой их трупы и обесчестим их!

– Что сделаем?

– Говорю же, обесчестим их! Господи, как мне жарко!

Она валится на грядку с петрушкой. Антуан зачарованно смотрит на белокурую девочку, произнесшую немыслимые слова:

– Послушай… Ты хоть знаешь, что это означает?

– Очень может быть.

– Да?

Он снимает шляпу, надевает её вновь и ковыряет каблуком потрескавшуюся от жары землю…

– Какой же ты глупый. Антуан! Вечно тебе хочется поучать меня. А мне уже всё объяснила Мама.

– Тётушка… тётушка объяснила тебе…

– Однажды во время я урока прочла: «И могилы их были обесчещены». Тогда я спросила Маму: «Что значит обесчестить могилу?» Мама сказала: «Вскрыть её без разрешения…» Ну вот, с трупом то же самое… обесчестить его – значит, вскрыть без разрешения. Съел? Слушай, звонит колокол к обеду! Идём!

За столом Антуан вытирает лоб салфеткой, пьёт большими стаканами воду…

– Тебе так жарко, мой бедный волчонок? – спрашивает Мама.

– Да, тётя, мы много бегали, а потом…

– Что ты там рассказываешь? – кричит с другого конца стола эта чертовка Минна. – И вовсе мы не бегали, а просто смотрели, как копается в огороде папаша Корн!

Дядя Поль пожимает плечами.

– Парень перегрелся на солнце! Мой мальчик, сделай милость, начни опять пить отвар горечавки: от него сходят прыщи.

– Никак не могу эту дыню переварить! – вздыхает дядя Поль, развалившись в плетёном кресле.

– У вас слабый желудок, – выносит заключение папаша Люзо. – Я выпиваю по стаканчику комбье до и после обеда, поэтому могу есть столько дыни и красной фасоли, сколько захочу.

Папаша Люзо, держась неестественно прямо в охотничьем костюме цвета хаки, курит трубку, прикрыв глаза рыжеватыми бровями. Дядя Поль питает слабость к этому прочному обломку прежней жизни и соглашается раз в неделю выносить торжественно-тупые сентенции старого охотника. Папаша Люзо дымит, с шумом выдыхая воздух, от него пахнет табаком и освежёванным зайцем, и Минне он не нравится.

– Похож на драгуна! – говорит она про себя. – Все говорят, что славный… но он скрывает свои делишки! Эти глаза! Наверняка крадёт маленьких детей, чтобы скормить их свиньям.

Вечер давит своей неподвижностью. После ужина, чтобы не видеть ламп, окружённых москитами и коричневыми ночными бабочками с мефистофельскими усиками, похожих на маленьких сфинксов с птичьими глазами, дядя Поль со своим гостем и Минна с Антуаном уходят на террасу.

От огня в кухонном очаге и от лампы в столовой в сад устремляются два острых пучка оранжевого света. Цикады кричат, как днём, и дом, вобравший солнечные лучи всеми порами своих серых камней, останется горячим до полуночи.

Минна и Антуан сидят, свесив ноги, на низкой стене террасы и не говорят ни слова. Антуан пытается разглядеть в темноте глаза Минны; но вокруг непроницаемая ночь… Ему жарко, неуютно в собственной шкуре, и он терпеливо переносит эти слишком привычные ощущения.

Минна смотрит, не шевелясь, прямо перед собой. Она вслушивается в шаги Ночи, легко ступающей по песчаным дорожкам и порождающей устрашающие силуэты во тьме. И Минна вздрагивает от вожделения. Эти тяжко-спокойные часы переполняют её нетерпением; вглядываясь в безмятежную красоту сада, она взывает к возлюбленному Племени, которое повелевает её грёзами…

Изнуряющая ночь, когда руки жаждут прикоснуться к холодному камню! На укреплениях она дышит лихорадочным возбуждением и убийством, её прорезает пронзительный посвист… Минна резко поворачивается к своему кузену:

– Свистни, Антуан!

– Как это?

– Свистни во всю силу, так громко, как можешь… Громче! Ещё громче! Хватит! Ты не умеешь!

Сжав руки, она хрустит всеми пальцами и зевает прямо в небо, словно кошка.

– Который час? Этот папаша Люзо ещё не собирается уходить?

– Нет, отчего же! Ещё не поздно. Ты хочешь спать? Презрительная гримаса: я – спать?!

– Этот старик меня раздражает!

– Тебя все раздражают! Он славный человек, немножко болтун…

Она пожимает плечами и произносит прямо перед собой в темноту:

– У тебя все славные! Ты загляни ему в глаза! Уж я-то знаю!

– Ни фига ты не знаешь.

– Пожалуйста, будь повежливее! Ты хоть знаешь, с кем говоришь? Папаша Люзо поседел в преступлениях.

– Поседел в преступлениях! Минна, если бы он тебя услышал…

– Если бы он меня услышал, то не посмел бы больше прийти сюда! Он завлекает девочек в свою охотничью хижину, а потом, надругавшись, душит их! Ты помнишь, как исчезла малышка Кене?

– О!

– Вот именно.

Антуан чувствует, как всё плывёт у него перед глазами, и негодующе взрывается, благоразумно переходя на шёпот:

– Но это же неправда! Ты сама знаешь, её родители сказали, что она уехала в Париж вместе с…

– С коммивояжёром! Знаю, знаю! Папаша Люзо заплатил им, чтобы они молчали. Эти люди ради денег способны на всё.

Раздавленный её логикой, Антуан на минуту замолкает, но затем его возмущённый здравый смысл берёт верх. В своём негодовании он осмеливается даже схватить в крепкие ладони хрупкие запястья Минны:

– Послушай, Минна, ты говоришь что-то чудовищное! Этого нельзя делать, если нет доказательств! Кто тебе сказал?

Серебристое облачко вокруг невидимого лица Минны колышется в такт её смеху:

– А ты думаешь, я такая глупая, что всё тебе расскажу?

Вырвав свои запястья, она вновь застывает в царственной неподвижности:

– Мне многое известно, сударь! Но вы не вызываете у меня доверия!

У чувствительного неловкого мальчика подступают к глазам слёзы, и он говорит нарочито высокомерным тоном:

– Не вызываю доверия? Разве я когда-нибудь ябедничал? Да хоть сегодня утром, когда папаша Корн пришёл жаловаться, что потоптали его грядки… я что, натрепался?

– Ну, знаешь! Этого бы ещё недоставало! Иначе я бы с тобой вообще не разговаривала.

– Так что же? – молит Антуан.

– О чём это ты?

– Ты скажешь мне?

Он отказался от всех попыток выказать пренебрежение, он клонится всем своим длинным телом к маленькой равнодушной королеве, которая таит столько секретов в своей головке, осенённой серебристо-светлыми волосами…

– Посмотрим, – отвечает она.

– Можно войти, Антуан? – слышится за дверями голос Минны.

Антуан, всполошившись, как испуганная старая дева, мечется по комнате с криком: «Нет, нет!» – и судорожно ищет свой галстук. В дверь нетерпеливо скребутся, и Минна распахивает её настежь:

– Почему же «нет, нет»? Потому что рубашка у тебя расстёгнута? Ах, мой бедный мальчик, неужели ты думаешь, что меня это смущает?

Минна, в голубом полотняном платье, с белой лентой в гладких волосах, встаёт перед кузеном, который нервно завязывает найденный наконец галстук. Она смотрит ему в лицо своими бездонными чёрными глазами, окаймлёнными дрожащей тонкой бахромой блестящих ресниц. Антуан, не в силах превозмочь восхищение, отворачивается. В глазах этих суровая чистота, которую можно увидеть только у младенцев – очень серьёзных, потому что они ещё не умеют говорить. В тёмной их глади пляшут отражения, и Антуан, увидев в них на мгновение себя, смущается, и рубашка становится ему тяжела, как рыцарю панцирь…

– Зачем ты смачиваешь волосы водой? – спрашивает Минна, настроенная агрессивно.

– Чтобы пробор держался, разве не понятно!

– Это некрасиво, у тебя волосы становятся плоскими, будто ты краснокожий.

– И для того, чтобы сказать мне это, ты врываешься, когда я ещё в рубашке?

Минна пожимает плечами. Она кружит по комнате, разыгрывая взрослую даму, пришедшую с визитом, склоняется к застеклённой коробочке, уставив в неё указательный палец:

– Что это за бабочка?

Он тоже наклоняется, и тонкие волосы Минны щекочут ему шею.

– Вулкан.

– В самом деле?

Внезапно расхрабрившись, Антуан берёт Минну за талию. Он понятия не имеет, что делать дальше… Запах лимонной вербены, свежий, как волосы Минны, заставляет его сглотнуть пряную кислую слюну…

– Минна, отчего ты больше не целуешь меня, когда здороваешься?

Очнувшись, она отстраняется от него, вновь обретая безупречную важность манер:

– Потому что это неприлично.

– А когда никого нет? Как сейчас?

Минна размышляет, уронив руки на подол платья:

– Верно, никого нет. Но вряд ли мне бы это доставило удовольствие.

– Почём ты знаешь?

Произнося эти слова, он ужасается своей дерзости. Минна ничего не отвечает… Он вспоминает вдруг, как читал после обеда одну пикантную книжку: тогда он точно так же дрожал, у него точно так же горели уши, а руки стали ледяными. При этом воспоминании он вспыхивает, а Минна неожиданно решается:

– Ну ладно, поцелуй меня. Только мне придётся закрыть глаза.

– Ты считаешь меня таким уродливым? Нисколько не тронутая жалким откровенным вопросом, она качает головой, тряхнув блестящими кудрями:

– Не считаю. Но таковы мои условия.

Она закрывает глаза, выпрямившись в ожидании. Чёрные озёра исчезли, и внезапно она кажется ещё более светленькой, ещё более юной: спящая девочка… Неловко подавшись вперёд, Антуан утыкается в щёку жадными губами, хочет сделать ещё одну попытку… Но две маленькие ручки с острыми ногтями отпихивают его, а мгновенно раскрывшиеся сумрачные глаза безмолвно кричат ему:

«Убирайся! Тебе не удалось обмануть меня! Ты – не он!»

Минна плохо спит в эту ночь, забывшись в беспокойной полудрёме, словно птичка. Когда она ложилась, низкое небо надвигалось на запад, будто чёрная стена, сухой колючий воздух обжигал ноздри… Дядя Поль, чувствуя себя крайне плохо, тщетно пытался найти облегчение от болей в печени на террасе, а затем очень рано поднялся наверх, предоставив Маме обязанность закрыть все окна и двери, ворчливо погоняя Селени: «Калитка? – Да забрала уже! – Слуховое окно на чердаке? – Да кто ж его когда открывает? – Мало ли что… Сейчас сама туда схожу…»

Тем не менее Минна заснула, убаюканная мягким глухим рокотом… Её разбудила короткая вспышка, за которой последовал совершенно особый порыв ветра: начавшись шепчущим дуновением, он вдруг в одно мгновение набрал силу и обрушился на дом, затрещавший до основания… Затем наступила мёртвая тишина. Но Минна знает, что это ещё не конец: она ждёт, ослеплённая синими всполохами, бьющими в ставни…

Страха она не испытывает, но её изнуряет это ожидание, раздражающее тело и душу. В руках и ногах у неё тревожно покалывает, а тоненький носик трепещет, предчувствуя нечто ужасное, ведомое лишь ему одному. Минна сбрасывает с себя простыню, откидывает волосы со лба, ибо их лёгкое паутиночье прикосновение нервирует её так, что она с трудом сдерживает крик.

Ещё один порыв ветра! Он налетает как бешеный, кружит вокруг дома, рвётся вовнутрь, немилосердно сотрясая ставни. Минна слышит, как стонут деревья… Чудовищный грохот накрывает луг; гром ударяет в холмы, рассыпаясь на мелкие осколки… «В Париже гроза совсем не такая, – думает Минна, свернувшись в клубочек на разобранной кровати… – В спальне у Мамы хлопнула дверь… Хотела бы я посмотреть на Антуана! Он храбрится на людях, а на самом деле ему страшно… И ещё хочу увидеть, как сгибаются деревья…»

Она бежит к окну, угадывая его по всполохам. В тот момент, когда распахиваются ставни, ослепительный свет врывается в спальню, и Минне кажется, что она умирает…

Вместе с темнотой к ней возвращается ощущение жизни. Неудержимый ветер вздымает ей волосы, надувает занавески, поднимая их до потолка. Возрождённая Минна видит в фантастическом свете, вспыхивающем через каждую секунду, измученный сад, розы, прибитые к земле сиреневой молнией, умоляюще воздетые к небесам руки платанов с испуганными трепещущими листьями, не знающими, как укрыться от невидимого безжалостного врага…

«Всё изменилось!» – думает Минна: она не узнаёт свой мирный холмистый горизонт в этом нагромождении японских гор, то зеленоватых, то розовых, которые вдруг высвечиваются искристо-красным всполохом на трагическом небе.

Минна, словно одержимая, устремляется навстречу грозе, навстречу театральной иллюминации, навстречу величественному грохоту – устремляется всеми силами своей души, влюблённой в тайну и мощь. Она без страха схватила бы молнию, несущую смерть, нырнула бы в подбитые огнём облака, если бы была вознаграждена за это оскорбительно-лестным взглядом Кудрявого из-под томно полуприкрытых век. Она смутно ощущает, как радостно погибнуть ради кого-то, перед взором кого-то… и мужество это обрести легко, если на помощь приходит немного гордости или немного любви.

Антуан, уткнувшись лицом в подушку, сжимает челюсти с такой силой, что едва не трескается эмаль зубов. Предчувствие грозы доводит его до безумия. Он совершенно один, а потому может содрогаться, не боясь чужих глаз. Он готов скорее задохнуться в тёплых перьях, нежели поднять голову, чтобы взглянуть на молнию, напряжённо ожидая, будто путешественник, умирающий от жажды, первые капли умиротворяющего ливня…

Он не боится, нет, конечно, не боится. Но это сильнее его… Однако сама необыкновенная свирепость грозы вдруг побеждает эгоистичный ужас. Сев на постели, он прислушивается: «Ударит в виноградник, это точно! Минна! Должно быть, умирает от страха!» Явственно увидев перед собой испуганную бледную Минну в белой ночной рубашке, в золоте и серебре рассыпавшихся волос, Антуан ощущает прилив сил, и в его влюблённую душу вторгается вихрь героических мыслей. Спасти Минну! Бежать к ней, обнять её в ту самую минуту, когда она беззвучно раскрывает рот, не в силах даже позвать на помощь… Лечь рядом с ней, оживить ласками это маленькое холодное тельце, едва-едва обретающее женственные формы… Антуан, спустив ноги с кровати, пригнувшись, чтобы уберечь лицо от хлещущих молний, уже и сам не знает, бежит ли он от грозы или мчится к Минне, – но тут взор его падает на длинные ноги, худые, жилистые, волосатые, как у фавна… И порыв гаснет: трудно представить себе полуголого героя!

Он всё ещё колеблется, то приходя в возбуждение, то замирая от робости, а гроза между тем удаляется, постепенно стихает в отдалённых артиллерийских раскатах… Падают первые капли, подпрыгивают на измученных листьях, как на барабане. Восхитительная апатия овладевает Антуаном, проливая на его напряжённое тело расслабляющий бальзам трусости…

Минна является ему теперь не в облике испуганной жертвы, а в не менее волнующем виде девушки, едва прикрытой ночной одеждой… Продлить чудесным образом её сон, развести в стороны мягкие руки, целовать прозрачные веки, чуть синеющие от укрытых ими чёрных зрачков…

Угнездившись вновь в тёплой ложбине постели, Антуан трепещет от нового возбуждения и засыпает лишь на рассвете, когда занимается серый мирный день. Перед тем как закрыть глаза, он долго владел спящей Минной, самой юной и самой хрупкой гурией из его сераля, где мирно соседствуют Селени, сильная смуглая горничная, Полэр с короткой стрижкой, мадемуазель Мутардо, царица прачек Сент-Амбруаза, и Дидона, бывшая некогда владычицей Карфагена…

Антуан и Минна, одни в гулкой столовой, полдничают, стоя у окна, и меланхолично следят за струйками дождя, чья тонкая густая пелена постепенно сползает к востоку, чуть колыхаясь под порывами ветра, как полы разлетающегося газового платья. Проголодавшийся Антуан откусывает от большого куска хлеба с вареньем, на котором его зубы оставляют следы в форме полумесяца. Минна держит, отставив в сторону мизинец, тоненькую тартинку и, забыв о еде, вглядывается вдаль сквозь дождь, пытаясь разглядеть что-то ещё неведомое за круглыми холмами… Из-за прохладной погоды она вновь облачилась в узкое платье из зелёного бархата с беленьким воротничком, подчёркивающим уходящую вниз линию плеч. Антуан с нежной печалью смотрит на это платье, которое делает Минну моложе на полгода и напоминает о начале учебного года в октябре.

Всего лишь месяц с небольшим! И придётся расстаться с этой невероятной Минной, которая говорит что-нибудь чудовищное с таким безмятежным видом, словно не понимает собственных слов, обвиняет людей в убийствах и насилии, подставляет бархатную щёку и отвергает поцелуй с полными ненависти глазами… Он любит эту Минну как бесстыдный школяр, как старший брат, как боязливый влюблённый, а иногда как отец – например, в тот день, когда она порезалась перочинным ножиком и крепко сжала губы с упрямым видом, стараясь не расплакаться…

Сегодняшний грустный вечер наполняет его сердце нежностью, за которую ему стыдно перед самим собой. Он вытягивает длинные руки, украдкой взглядывает на свою светловолосую Минну, что ушла так далеко… Ему хочется заплакать, схватить её в объятия, а он восклицает:

– Мерзкая погода!

Минна наконец отрывает взор от пепельно-серого горизонта и молча смотрит ему в лицо. Он взрывается без всякой причины:

– Что ты уставилась на меня с таким видом, будто узнала обо мне что-то дурное?

Она вздыхает, придерживая свою тартинку кончиками пальцев:

– Мне не хочется есть.

– Неужто? У Селени всегда такое вкусное варенье!

Минна морщит изящный носик:

– Ну разумеется! Ты ешь словно каменщик.

– А ты словно маленькая ломака!

– Мне сегодня совсем не хочется варенья.

– А чего же тебе хочется? Свежего масла на поджаренном ломтике хлеба? Белого сыра?

– Нет. Я бы хотела трубочку из красного сахара.

– Тёте это не понравится, – замечает Антуан без всякого удивления. – А потом, это просто невкусно.

– Нет, вкусно! Хочу трубочку из красного сахара, но немножко засохшую, побелевшую и дряблую, когда только посредине остаётся кусочек жёсткого сахара, который хрустит как стекло… Положи мою тартинку в буфет: она меня раздражает.

Он подчиняется, а затем усаживается у ног Минны на низенький табурет.

– Поговори со мной, Антуан. Ты мой друг, ты должен развлекать меня!

Именно этого он боялся. Высокое звание друга приводит Антуана в сильнейшее замешательство. Всё идёт хорошо, когда Минна рассказывает свои истории об убийствах и об оскорблениях, нанесённых общественной морали; но говорить самому – нет, на это он совершенно не способен…

– А потом, тебе следует понять, Минна, что молодой человек вроде меня не может всё рассказывать девушке.

– Вот как? А я, по-твоему, могу? – парирует уязвлённая Минна. – Ты воображаешь, будто я могу говорить обо всём, что происходит в заведении мадемуазель Суэ? Да половина из тех девиц, что приезжают туда на автомобиле, могли бы дать сто очков вперёд папаше Люзо!

– Врёшь!

– Нет! И вот тебе доказательство: у пяти или шести из них уже есть любовники!

– Что? Ты шутишь? Их родители давно бы узнали об этом.

– Ничего подобного, сударь. Они такие хитрые!

– Откуда же ты знаешь?

– Разве у меня нет глаз?

Ах, это верно, глаза у неё есть! Ужасающе серьёзные глаза, от взгляда которых у Антуана начинает кружиться голова…

– Да, глаза у тебя есть. Но у их родителей тоже! Да и где твои приятельницы могли бы встречаться со своими любовниками?

– У входа в школу, вот где! – невозмутимо заявляет Минна. – Они обмениваются записочками.

– А, ну тогда понятно! Записочками, говоришь…

– Почему ты смеёшься?

– Да так! Просто твоим подружкам вряд ли грозит опасность залететь с ребёнком!

Минна хлопает ресницами, опасаясь выдать несовершенство своих познаний:

– Разумеется, я всего не говорю. Неужели ты думаешь, что я могу… могу бросить тень на элиту парижского общества?

– Минна, ты повторяешь глупости из газет!

– А ты выражаешься как грузчик!

– Минна, у тебя невозможный характер!

– Ах так? Я ухожу.

– Ну и уходи!

Она с большим достоинством поворачивается, собираясь выйти из комнаты, как вдруг при виде жёлтого лучика, внезапно пробившегося сквозь облака, дети издают одинаково восхищённое «ах»: солнце! какое счастье! Растопыренная тень от листьев каштана приплясывает на паркете прямо у них под ногами…

– Скорее, Антуан, бежим!

Она бежит в сад, ещё мокнущий под дождём, а следом за ней спешит Антуан, неловко шаркая ногами. Минна мчится по влажным аллеям, любуясь помолодевшим садом. Вдали склоны холмов дымятся, будто запалённая лошадь, а земля в трудолюбивом безмолвии вбирает в себя оставшуюся влагу.

Перед деревом в пышном парике из листьев Минна застывает в очарованном изумлении. Дерево похоже на расписной потолок Трианона – такое же нарядное, розовое, окутанное лёгкой дымкой… Вот сейчас из его ветвей, украшенных зелёным бархатом и изумрудными капельками воды, выпорхнут голенькие амурчики: те самые, что повязаны нежно-голубыми лентами, и у них всегда слишком красные щёки и попки…

На персиковой аллее под ногами хлюпает вода, но плоды в форме лимонов, получившие название «сосков Венеры», остались сухими и тёплыми под своей непромокаемой нарумяненной кожицей… Чтобы стряхнуть тяжёлые капли с веток, Минна засучила рукава, обнажив тоненькие руки цвета слоновой кости, подсвеченные пушком, ещё более светлым, чем её волосы; и угрюмый Антуан кусает себе губы при мысли, что мог бы поцеловать эти руки, прикоснуться губами к этому серебристому пушку…

Вот она уже присела на корточки возле красной улитки, и тонкая прядь её волос касается лужи:

– Посмотри, Антуан, какая она красная и жирная! Можно подумать, уже «надела котомку на спину»!

Насупившись, он не удостаивает улитку взглядом.

– Антуан, будь добр, переверни её: я хочу узнать, будет ли завтра хорошая погода.

– Каким образом?

– Селени меня научила: если у улиток на кончике носа земля, то это признак хорошей погоды.

– Сама и поворачивай!

– Нет, противно её трогать.

Недовольно ворча, дабы не уронить своё достоинство.

Антуан прутиком переворачивает улитку, которая начинает пускать слизь и дёргаться. Минна проявляет к ней чрезвычайный интерес.

– Скажи, а где у неё нос?

Сев на корточки рядом с кузиной, Антуан зачарованно смотрит на лодыжки Минны, хорошо видные под белой юбкой с фестонами, и взгляд его поднимается всё выше, вплоть до кружевных зубчиков маленьких панталон… Дурное животное в нём вздрагивает: он думает, что одним движением можно было бы опрокинуть Минну на влажную землю… Но девочка уже вскакивает одним прыжком:

– Быстрей, Антуан! Пойдём собирать кизил! Порозовев от возбуждения, она увлекает его на огород, блаженствующий под струями воды. Перекошенные листья капусты усеяны драгоценными капельками, тонкие веточки с едва завязавшейся спаржей опушены сверкающим инеем…

– Минна! Полосатая улитка! Посмотри: совсем как леденец.

Улитка, улитка, Покажи мне рожки, Покажи мне ножки! Не покажешь, не уважишь, Я тебя пошлю На обед к королю!

Минна поёт старинную песенку чистым звонким голоском, затем вдруг останавливается:

– Это двойная улитка, Антуан!

– Как это двойная?

Он наклоняется и застывает в недоумении, не смея прикоснуться к двум сросшимся улиткам и взглянуть на Минну, которая уже протягивает руку.

– Не трогай, Минна! Они грязные!

– Почему грязные? Не грязнее миндаля или ореха… Это сиамские улитки!

После сильной грозы вновь наступила жестокая, едва выносимая жара, и Сухой дом опять закрыл ставни.

Как говорит Мама, ставшая ещё более скорбной в своём светлом перкалевом платье: «Жить совершенно невозможно!» Дядя Поль пытается убить время, не выходя из спальни в дневные, еле ползущие часы, а тёмная столовая, в которой гулко отдаются все звуки, как и прежде, служит убежищем для томной Минны и счастливого Антуана… Он сидит напротив кузины и вяло раскладывает карты на тринадцать кучек для пасьянса. Он с восторгом смотрит на Минну, неузнаваемую в новой причёске: волосы дерзко стянуты высоким узлом, «чтобы было прохладнее». Когда она поворачивает голову, взору открывается белый затылок, чуть синеватый, словно лилия в тени; неосязаемые прядки, выскользнувшие из узла, сплетаются с изяществом, присущим только растительному миру.

Причёсанная будто «взрослая дама», Минна держится с небрежной смелостью, оставляя далеко позади Антуана с его потугами на элегантность: белые тиковые брюки, шёлковая рубашка, высокий туго стянутый пояс… Сам того не подозревая, Антуан своим загорелым лицом, чёрными волосами и красной рубашкой до ужаса напоминает ковбоя из Нового цирка… Впервые Антуан осознаёт скудость средств, призванных произвести впечатление, и понимает, что влюблённому не дано быть красивым, если его не любят…

Минна встаёт, смешав карты:

– Хватит! Слишком жарко!

Она подходит к закрытым ставням, приникает глазом к дырочке, проточенной древесным червём, и вглядывается в зной, как будто это некий природный катаклизм:

– Если бы ты видел! Ни один листочек не шевелится… А эта кошка с кухни! Безмозглая тварь валяется на самом пекле! У неё будет солнечный удар, она уже в обмороке… Можешь мне поверить, жара просто впивается в глаз через эту дырочку в ставнях!

Она отходит от окна, махая руками, «чтобы было больше воздуха», и спрашивает:

– Ну и что же мы будем делать?

– Не знаю… Давай почитаем…

– Нет, от этого ещё жарче.

Антуан окидывает взглядом Минну, такую тоненькую в прозрачном платье:

– Тебе хорошо… Такое невесомое платье!

– Даже и оно давит! А ведь под ним ничего нет, ну почти: вот смотри…

Она берёт двумя пальцами и слегка приподнимает подол платья, будто цирковая танцовщица. Антуану бросаются в глаза носочки песочного цвета, которые почти сливаются с перламутровой кожей лодыжек, зубчатый краешек панталон над коленками… Карты, выскользнув из его дрожащих рук, веером рассыпаются по полу…

«Я не буду таким дураком, как в прошлый раз», – думает он испуганно.

Он судорожно сглатывает слюну, и ему удаётся изобразить безразличие:

– Это снизу… но тебе, наверное, жарко сверху, под корсажем?

– Корсажем? На мне только лифчик и нижняя рубашка… пощупай сам!

Она подставляет ему спину, повернув голову, выставив локти и прогнувшись. Быстрым движением он протягивает руку туда, где должны быть плоские маленькие груди… Минна, которой он едва коснулся, отпрыгивает от него с мышиным писком и начинает хохотать так, что слёзы выступают на глазах:

– Дурак! Дурак! Этого нельзя делать! Никогда не трогай под мышкой! Меня от этого просто трясёт!

Она очень возбуждена, а он раздосадован… Но каким ароматом пахнуло на него из-под влажной руки девочки! Коснуться кожи Минны в том запретном месте, что никогда нельзя увидеть днём, вывернуть белое исподнее Минны, как обрывают лепестки розы – о, не причиняя ей боли, просто чтобы посмотреть… Он силится быть нежным, ощущая в руках какую-то особую неловкость и силу…

– Не смейся так громко! – шепчет он, надвигаясь на неё.

Она постепенно приходит в себя, но всё ещё хихикает, нервно поводя плечами и утирая слёзы кончиками пальцев:

– Это всё из-за тебя! Я не могу остановиться! Прошу не делай этого больше, Антуан! Или я буду кричать!

– Не кричи! – молит он еле слышно, продолжая идти к ней.

Минна начинает отступать, прижав локти к бокам, дабы уберечься от щекотки. Вскоре она упирается спиной в дверь и выставляет вперёд руки, которые умоляют и угрожают… Антуан хватает её за тонкие боязливые запястья, разводит их в сторону и остро ощущает, как пригодилась бы ему в этот момент лишняя пара рук… Он не смеет отпустить Минну, застывшую в нерешительном молчании, и видит прямо перед собой её глаза, что зыбко колышутся, будто потревоженная водная гладь…

Тонкие волосы, выбившиеся из узла, щекочут подбородок Антуана, вызывая безумное непреодолимое желание, вспыхивающее огнём во всём теле… Чтобы усмирить его, он, не выпуская из рук запястий Минны, прижимается к ней и начинает тереться об неё, словно глупый возбуждённый щенок…

Она отталкивает его, яростно извиваясь, как змея, тонкие запястья бьются в его пальцах, будто хрупкие шеи задушенных лебедей.

– Скотина! Скотина! Отпусти меня!

Одним прыжком он оказывается у окна, а Минна остаётся будто пригвождённая к двери, похожая на белую чайку с чёрными живыми глазами… Она не поняла, что произошло, однако почувствовала опасность, ощутив на себе это юношеское тело, прижавшееся к ней так сильно, что она всё ещё продолжает осязать жёсткую мускулатуру, острые кости… Запоздалый гнев рвётся наружу, она пытается заговорить, подыскивая самые оскорбительные слова, из глаз её льются крупные горячие слёзы, так что ей приходится спрятать лицо в поднятом фартучке…

– Минна!

Ошеломлённый Антуан смотрит, как она плачет, и терзается стыдом, раскаянием, а также страхом, что в любой момент может войти Мама…

– Минна, умоляю тебя!

– Да, – произносит она сквозь рыдания, – я скажу, я всё скажу…

Антуан в ярости бросает на пол свой платок:

– Ну, разумеется! «Я скажу Маме!» Все девчонки одинаковы, только и умеют, что ябедничать! И ты ничем не лучше других!

Минна тут же отнимает фартучек от оскорблённого лица, по которому струятся волосы вместе со слезами.

– Вот как ты обо мне думаешь? Ах, я, значит, гожусь только ябедничать? Ах, я не умею хранить тайны? Есть девушки, сударь, с которыми обращаются по-скотски, которых оскорбляют…

– Минна!

– Но которые умеют сносить это гораздо терпеливее, чем все школяры мира!

Невинным словом «школяр» она попадает в чувствительное место. Школяр! Этим всё сказано: неблагодарный тяжкий возраст, слишком короткие рукава, едва пробившиеся усы, сердце, замирающее от запаха духов, от шелеста юбки, долгие годы печального лихорадочного ожидания. Внезапный гнев полностью освобождает Антуана от смутного опьянения: Мама может входить, она увидит, что кузен с кузиной замерли друг перед другом, вытянув шеи, будто молодые петушки или готовые к драке дети. Минна взъерошена, как белая курица, узел волос торчит воинственно, муслиновое платье помято; Антуан, обливаясь потом, совсем не рыцарским жестом засучивает рукава красной шёлковой рубашки… И тут появляется Мама, третейский судья в светлом перкалевом облачении, неся на раскрытых ладонях две тарелки с жёлтыми сливами…

Вечером Минна долго сидит задумавшись в своей спальне, перед тем как начать раздеваться. Она медленно накручивает на белый бант последний локон и застывает, глядя широко раскрытыми невидящими глазами на огонёк пламени в маленькой лампе. Шесть золотых спиралек странным образом украшают её голову: две на лбу, по одной на каждом ухе и две на затылке. Она похожа на крестьянку в папильотках…

Ставни плотно удерживают спёртый воздух, и ясно слышно, как в их деревянном нутре неторопливо трудится древесный червь. Если открыть створки, к лампе устремятся москиты, начнут зудеть в ушах Минны, которая подпрыгнет, будто козочка, покроют нежные щёки розовыми, быстро распухающими укусами…

Минна размышляет, вместо того чтобы раздеваться, сжав упрямый рот, пристально глядя в одну точку чёрными глазами, в которых отражается крохотный огонёк лампы… Эти прекрасные сомнамбулические глаза опушены светлым бархатом ресниц, чей благородный изгиб придаёт такую серьёзность и значительность совсем ещё детскому лицу… Минна думает об Антуане, о том, как внезапно он потерял голову, став грубым и боязливо-настойчивым. Она не знает, чем могла бы закончиться схватка, но ощущает смутное раздражение против школяра и злится, что это был именно он, а не кто-то иной. Сидя в одиночестве, она страдает, как если бы, ошибившись в темноте, одарила поцелуем незнакомца. И нет в ней снисхождения и сострадания – хотя бы даже неосознанного – к бедному маленькому самцу, пылкому и неопытному: всем своим сердцем Минна протестует против возможной подмены. Ибо всё было бы иначе, если бы изящный бродяга с бульвара Бертье пробудился при виде Минны от своего опасного сна… если бы его тонкие влажные руки обхватили её запястья, а к груди и к бёдрам приникло гибкое, ленивое тело, пахнущее горячим песком, то Минна с трепетом покорилась бы, нисколько не удивившись этому натиску, не устояв перед ласкающими движениями рук и дерзким взглядом, бросающим ей вызов…

«Нужно ждать, по-прежнему ждать, – думает она упрямо. – Он убежит из тюрьмы и вернётся ко мне, на угол улицы Гурго. Тогда я уйду вместе с ним. Он заставит свой народ признать меня, он поцелует меня – в губы – перед всеми, а те будут злобно ворчать от зависти… Среди каждодневных опасностей расцветёт наша любовь…»

Сухой дом кряхтит и потрескивает. Тёплый ветер, лёгкий, словно шлейф платья, уносит с аллей опавшие лепестки виргинского жасмина…

«Случалось кое-что и позабавнее!» – мысленно заключил Антуан. Он марает чернильными точками деревянную поверхность стола, покусывает кончик ручки из душистой вишни. Мысль о латинском переводе вызывает у него почти физическую дурноту; он испытывает преждевременный упадок сил, от которого смертельно бледнеют лица многих школяров утром первого октября, с началом учебного года… По мере того как тает сентябрь, душа Антуана с нарастающим отчаянием тянется к Минне. Белая Минна в золотых лучах, Минна, освежающее дуновение свободного июля, прекрасного месяца, новенького и блестящего, как только что отчеканенная монета, Минна, загадочная и неуловимая, как само время, Минна и каникулы! О, только бы сохранить Минну, приноровиться мало-помалу к её двуличию, такому простодушному и чистому! И ведь есть же решение, есть способ, есть ослепительно-естественный выход… «Бывало же, – повторяет он в двадцатый раз, – бывало кое-что и позабавнее! Гораздо забавнее, чем заблаговременно объявленная помолвка между восемнадцатилетним юношей и пятнадцатилетней девушкой… Например, в королевских семействах…» Но к чему уговаривать себя? Минна захочет или не захочет, вот и всё. Маленькая девочка с золотыми волосами кивнёт, и этого будет достаточно, чтобы изменился мир…

На часах бьёт одиннадцать. Антуан поднялся с трагическим выражением лица, как если бы эти каминные часы в стиле Луи-Филиппа пробили последнее мгновение его жизни… Из зеркала на него глядит с решительным видом высокий молодец, чей дерзкий нос гордо вздёрнут, а в глазах, укрывшихся под густыми бровями, читается вызов: «Победить или умереть!» Он пересекает коридор, уверенно стучит в дверь Минны согнутым пальцем… Она совсем одна, встречает его сидя и слегка хмурится, потому что он хлопнул дверью.

– Минна!

– Да?

Она произнесла одно только слово. Но в этом слове, в этом голосе скрыто столько сухого неудовольствия, столько недоверия, в нём звучит такая преувеличенная вежливость… Мужественный Антуан не сдаётся:

– Минна! Минна… ты меня любишь?

Уже привыкнув к выходкам этого дикаря, она смотрит на него искоса, не поворачивая головы. Он повторяет:

– Минна, ты меня любишь?

В чёрных глазах, мерцающих из-под светлых ресниц, мелькает выражение какой-то непонятной иронии, равнодушной жалости, тревоги; нервный рот чуть кривится в лёгкой усмешке… В одну секунду Минна оделась в броню.

– Люблю ли я тебя? Ну конечно, я тебя люблю!

– Мне не нужно от тебя «конечно»! Я спрашиваю, любишь ли ты меня?

Чёрные глаза обратились в другую сторону. Минна смотрит в окно, и теперь виден лишь её почти нереальный в своей хрупкости профиль, чьи линии расплываются в волнах золотого света…

– Выслушай меня внимательно, Минна. Я хочу сказать тебе что-то очень важное. И жду от тебя такого же ответа… Минна, смогла бы ты так полюбить меня, чтобы позднее мы поженились?

На этот раз она пошевелилась! Антуан видит прямо перед собой злого ангела, чьи угрожающие глаза ответили прежде, чем она произнесла вслух:

– Нет.

Поначалу он не чувствует боли, которой ожидал, желанной физической боли, которая помешала бы осознать случившееся. Ему просто кажется, что в мозг хлынула вода из прорвавшейся барабанной перепонки. Однако держится он хорошо.

– Как ты сказала?

Минна не считает нужным повторять свой ответ. Склонив голову, она украдкой рассматривает Антуана и незаметно постукивает по паркету носком выставленной вперёд ноги.

– Могу ли я спросить, Минна, о причинах твоего отказа?

Она вздыхает, и от этого глубокого вздоха приподнимаются, словно пёрышки, волосы, рассыпавшиеся по щекам. Она задумчиво покусывает ноготь на мизинце, дружески поглядывает на несчастного Антуана, который застыл, неловко выпрямившись, словно на параде, и стоически не замечает, как стекают струйки пота по вискам. Наконец она удостаивает его признанием:

– Потому что я уже обручена.

Она обручена. Это единственное, чего удалось добиться Антуану. Все вопросы оказались бесполезными перед этими бездонными глазами, перед этим упрямо сжатым ртом, скрывающим тайну или ложь. Укрывшись в своей комнате, Антуан запускает в волосы пальцы и пытается обдумать ситуацию.

Она солгала. Или же не солгала. И не знаешь, что хуже. «Девчонки – это что-то ужасное», – бормочет бедный мальчик. Строки из романов встают перед его глазами: «Женская жестокость… женское двуличие… женское непостоянство…» «Они, наверное, тоже страдали, те, что это написали, – думает он с внезапной жалостью… – Но для них страдания, по крайней мере, уже закончились, а для меня только начинаются… А если спросить у тётушки?» Он знает, что не сделает этого, и не только робость мешает ему: для него свято всё, что исходит от Минны. Доверительные разговоры, лживые или искренние признания, бесценные слова, сказанные Минной Антуану, должны храниться лишь в его душе, и это сокровище он никому не отдаст…

«Минна обручена!» Он повторяет эти два слова с благоговейным отчаянием, как если бы его беленькая Минна завоевала новый почётный титул; он произнёс бы почти с таким же выражением: «Минна командует эскадроном» или же «Минна первая в греческом переводе». Разве он виноват, этот простодушный влюблённый, что ему всего только восемнадцать лет?

Полураздетый Антуан корчится в своей постели, являя собой довольно жалкое зрелище. Бедняга, испуская тяжкие вздохи, осознаёт неприятную истину, что страдания не самым лучшим образом сказываются на физическом состоянии и что ему придётся ещё долго ожидать зрелости, когда можно будет скорбеть, сохраняя благопристойность.

Минне нездоровится. В доме царит безмолвная суета; у Минны осунулось лицо и покраснели глаза. Дядя Поль говорит о возрастной лихорадке, о временном недомогании, о расстройстве желудка… Мама мечется, потеряв голову. У её любимой малышки, у драгоценного солнышка, у беленького цыплёночка температура… уже два дня она не встаёт!

Антуан бесцельно бродит вокруг, готовый во всём обвинить себя. Он робко суётся в полуоткрытую дверь Минны своим длинным лицом, но тяжёлые башмаки его хрустят по половицам, и возгласами «тихо! тихо!» он изгнан на лестницу. Ему едва удалось разглядеть бледную Минну, которая лежит на кровати, обтянутой сине-зелёным кретоном… Она выпивает немного молока, совсем чуть-чуть, лишь смочив сухие губы, затем вновь откидывается на подушки и испускает вздох… Если бы не сиреневые круги под глазами и не заострившийся нос, можно было бы подумать, что она не встаёт по собственной прихоти. Только вот вечером, когда Мама задёрнула шторы, зажгла ночник голубого стекла, Минна вдруг, тяжко вздыхая, начинает беспокойно шевелить руками и то садится на постели, то ложится вновь, бормоча что-то невразумительное: «Он спит… он делает вид, что спит… королева… королева Минна», словом, какие-то обрывистые детские фразы, словно ребёнок, который грезит наяву…

Туманным алым утром, пахнущим влажным мхом, грибами и дымом, Минна просыпается и объявляет, что ей гораздо лучше. Прежде чем Мама успевает поверить в своё счастье, Минна зевает, показывая бледноватый, но уже не обложенный язык, с наслаждением потягивается, сидя на постели, и задаёт сразу сотню вопросов: «Который час? Где Антуан? Погода хорошая? А шоколада мне дадут?..»

На следующий день она лакомится сметаной, обмакивая в неё ломтик хлеба, и позволяет себе яйцо в мешочек. Обложившись подушками, Минна блаженствует, играя роль выздоравливающей. Восхитительный бриз чуть колышет занавески, навевая мысли о море…

Минна встанет завтра. Сегодня слишком влажно, и листья плачут. Западный ветер поёт под дверьми, и в нём слышится голос зимы – голос, рождающий желание печь каштаны в золе. Минна кутает плечи в большую белую шерстяную шаль, заплетённые в косы волосы чуть прикрывают розовые фарфоровые ушки. Она позволяет Антуану посидеть с ней, и того переполняет собачья благодарность. Истончившийся подбородок Минны умиляет его до слёз: ему хотелось бы взять эту малышку на руки и баюкать, чтобы она уснула в его объятиях… Отчего так случилось, что в этих чёрных загадочных глазах он видит столько лукавства и так мало доверия? Антуан уже успел почитать ей вслух, поговорить о температуре, о здоровье своего отца, о скором отъезде – но в этом пронизывающем взоре как не было, так и нет теплоты! Он собирается вновь взяться за начатый роман; но тонкая рука, протянувшись к нему с кровати, останавливает его:

– Хватит… – просит Минна, – это меня утомляет.

– Ты хочешь, чтобы я ушёл?

– Нет… Слушай, Антуан! Здесь я могу довериться только тебе… Ты можешь оказать мне большую услугу.

– Да?

– Ты напишешь для меня письмо. Письмо, которое не должна увидеть Мама, понимаешь? Если Мама увидит, что я пишу в постели, она может спросить, кому это послание… А ты сядешь вот здесь, за столом, и никто слова не скажет… Я хочу написать жениху.

Нанеся этот удар, она всматривается в лицо своего кузена; Антуан, добившийся большого прогресса, не повёл и бровью. Живя возле Минны, он приобрёл вкус к необыкновенному и эфемерному. Его пронзила мысль, такая же простая, как и свирепая бесчувственность Минны: «Я напишу это письмо, не показывая вида, что меня это интересует; я узнаю, кто он, и убью его».

Не говоря ни слова, он послушно выполняет указания Минны.

– В моём бюваре… нет, не эту бумагу… белую, без водяных знаков… нам с ним приходится соблюдать столько предосторожностей!

После того как Антуан уселся, обмакнул новое перо, установил бювар, она начинает диктовать:

– «Любимый мой…»

Он не выказывает никакого удивления, но перестаёт писать и пристально смотрит на Минну, без гнева, но так упорно, что она проявляет нетерпение.

– Ну пиши же!

– Минна, – медленно говорит Антуан изменившимся голосом, – зачем ты это делаешь?

Минна скрещивает концы шали на груди, и в движениях её сквозит подозрение. Прозрачные щёки розовеют от неведомого ей прежде волнения. Антуан кажется каким-то необычным, и теперь наступает её черёд всматриваться в него с отсутствующим видом, пытаясь угадать, о чём он думает. Быть может, на какое-то мгновение её охватывает раскаяние, и она видит Антуана, каким он станет через пять-шесть лет? Высокого, сильного Антуана, чувствующего себя в своей шкуре так же удобно и покойно, как в сшитом по мерке костюме, сохранившего от теперешнего времени лишь своей нежный взгляд смуглого бандита?..

– Зачем, Минна? Зачем ты со мной так?

– Потому что я могу верить только тебе. Вера… Она нашла слово, способное сломить волю Антуана… Он подчинится ей, напишет письмо, ибо уносит его волна того высокого страха, что подчинила себе множество снисходительных мужей, покорных и робких любовников…

– «Любимый мой, твоим дорогим глазам непривычен этот почерк. Не удивляйся! Я больна, и некто всецело мне преданный почёл своим долгом известить тебя обо мне…»

Голос Минны запинается, словно ей приходится переводить слово за словом какой-то трудный текст…

– «…обо мне, чтобы ты не беспокоился и мог всецело посвятить себя своему опасному ремеслу…»

«Своему опасному ремеслу! – лихорадочно размышляет Антуан. – Он что, шофёр?.. или помощник укротителя в цирке Бостока?»

– Написал, Антуан? «Своему опасному ремеслу. Любимый, мой… Когда же я вновь упаду в твои объятия и вдохну твой милый запах?»

Волна горечи переполняет сердце того, кто это пишет. Он сносит муку, как тяжкий сон, от которого невыразимо страдаешь, хоть и знаешь, что это мимолётное видение…

– «Твой милый запах… Порой мне хотелось бы забыть, что я принадлежала тебе…» Написал, Антуан?

Он не написал. Он поворачивает к Минне белое лицо утопленника, такое подурневшее и жалкое, что Минна немедленно приходит в раздражение.

– Ну же! Пиши!

Он не пишет. Он трясёт головой, будто пытаясь отогнать муху.

– Ты говоришь неправду, – произносит он наконец. – Или ты совершенно потеряла голову. Ты не могла принадлежать мужчине.

Ничто не вызывает у Минны такой ярости, как сомнение в её правдивости. Резким движением, полным изящества, она подбирает под себя спрятанные под одеялом ноги. Сверкающие чёрные глаза испепеляют Антуана гневным презрением.

– Да! – кричит она. – Я ему принадлежала!

– Нет!

– Да!

– Нет!

– Да!

И она бросает ему в лицо последний неотразимый аргумент:

– Да! Потому что он мой любовник!

Это роковое слово производит довольно странное воздействие на Антуана. Куда-то вдруг исчезает его напряжённое упорство. Он тщательно укладывает перо на подставку чернильницы, встаёт, не опрокидывая стула, и подходит к кровати, где дрожит от возбуждения Минна. Она не замечает, что в зрачках Антуана зажигается странный огонёк, а в движениях сквозит гибкость свирепого зверя, приготовившегося к прыжку…

– У тебя есть любовник? Ты с ним спала? – спрашивает он очень тихо.

С какой чёткостью, с какой почти мелодичной размеренностью выговаривает он последние слова! Лицо Минны заливается ярким румянцем, что доказывает, думает он, её вину.

– Разумеется, сударь! Я с ним спала!

– Вот как? Где же?

Минна, не осознавая, что роли переменились, в смущении смотрит на Антуана, чья агрессивная проницательность явилась для неё полным сюрпризом…

– Где? Тебя это так интересует?

– Меня это интересует.

– Ну что ж! Ночью… у склона возле укреплений. Он размышляет, не сводя с Минны сощуренных оценивающих глаз.

– Ночью… у склона… Ты выходила из дома? И твоя мать ничего не знает? Нет, постой, я хотел спросить: «Некто» – это тот, кого ты не могла бы пригласить в дом?

Она подтверждает это предположение важным кивком.

– Некто… из низших слоёв?

– Низших!

Вздрогнув и приподнявшись на постели, она обжигает его гневным взглядом широко распахнутых тёмных глаз, маленькие ноздри её благородного носа трепещут в негодовании. «Низших!» Разве может быть низшим этот безмолвный опасный друг, который так изящно притворяется мёртвым, перегородив своим гибким телом тротуар! Это сам Нарцисс в полосатом свитере, упавший в обморок возле ручья… Может ли принадлежать к низшим герой стольких ночных грёз, что прячет за поясом тёплый от крови нож и на чьей коже оставили розовые следы ногти множества испуганных жертв!

– Прости меня, Минна, – говорит Антуан очень мягко. – Но… ты говоришь об опасном ремесле… Чем же он занимается, этот твой… твой друг?

– Не могу сказать.

– Опасное ремесло, – терпеливо и вкрадчиво продолжает Антуан… – таких профессий много… Может, он кровельщик… или же водит автомобили…

Взгляд её становится зловещим.

– Словом, мне хотелось бы знать…

– Он убийца.

Мефистофельские брови Антуана ползут вверх, у него отвисает челюсть, и он заливается звонким молодым смехом. Эта великолепная смелая шутка полностью приводит его в чувство, и он хлопает себя по ляжкам, не слишком заботясь, как это выглядит со стороны…

Минна вздрагивает; в глазах её, где отражается алый сентябрьский закат, мелькает отчётливое желание убить Антуана.

– Ты мне не веришь?

– Да нет же… верю, верю! Минна, ну какая же ты чудачка!

Но Минна уже ничего не слышит, теряя одновременно терпение и способность здраво рассуждать:

– Ты мне не веришь! А хочешь, я тебе его покажу? Покажу во плоти? Он такой красивый, каким ты никогда не будешь! У него сине-красный полосатый свитер, кепка в чёрно-фиолетовую клетку, руки нежные, как у женщины; каждую ночь он убивает отвратительных старух, которые прячут деньги под матрасом, и мерзких стариков, похожих на папашу Корна! Он главарь ужасной банды, что свирепствует в Леваллуа-Перре. Каждый вечер он ждёт меня на углу улицы Гурго…

Задыхаясь, она умолкает, готовясь вонзить последнюю стрелу:

– …он меня там ждёт, и я прихожу к нему, когда Мама уходит к себе, и мы вместе проводим ночь!

Она изнеможённо откидывается на подушки, ожидая гневной вспышки Антуана. Но на лице его выражается лишь одно вполне понятное беспокойство, нежная тревога, что у Минны вновь поднимается температура и начинается лёгкий бред…

– Я сейчас уйду, Минна…

Она закрывает глаза, побледнев и ощутив внезапную усталость.

– Да, да… уходи!

– Минна, ты не рассердилась на меня?

Она утомлённо мотает головой: «нет, нет».

– Спокойной ночи, Минна…

Он поднимает с простыни маленькую сухую, безжизненную руку, подавляет желание поцеловать её и опускает вниз бережно-бережно, словно хрупкий предмет, с которым не умеет обращаться…

С тех пор как Минна покинула Сухой дом, пролетело несколько недель, а вместе с ними и воскресные дни, когда на традиционный торт являлись дядя Поль с Антуаном. Минна отводит от них свой диковатый взгляд, потому что её юность, свежую и беспощадную, оскорбляет вид жёлтого морщинистого лица дяди Поля; потому что Антуан в своей чёрной ливрее с золотыми пуговицами вновь превратился в нелепого долговязого подростка, пережарившегося на солнце.

Минна опять ходит на ежедневные занятия, но даже не смотрит на угол пустынной улицы, не надеясь увидеть незнакомца, который по-прежнему владеет её мечтами: тротуар блестит после проливных дождей или же покрыт хрустящей корочкой, как бывает по утрам в декабре… Вечерами Мама рукодельничает, сидя возле лампы, изредка поворачиваясь, чтобы вглядеться с простодушной бдительностью в лицо своей дорогой малютки, а затем вновь обретает хлопотливое благодушие нежной слепой матери… И стоит ли упрекать Маму, если она получила от Бога дар любви, не умеющей судить здраво? Сколько честных несушек, навеки привязанных к земле, высиживали, сами того не зная, прекрасную дикую утку, что взмывала в синее небо, отливая металлическим блеском зелёных крыльев!

«Это Он! Он! Я узнаю его походку!»

Минна, высунувшись из окна с риском упасть, судорожно цепляется за подоконник похолодевшими от восторга руками… Глазами, сердцем она узнаёт его во мраке ночи…

«Только Он может так ходить! Какой он гибкий! Видно, как он покачивает бёдрами при каждом шаге… Кажется, в тюрьме он похудел… Неужели это та же самая кепка в чёрно-фиолетовую клетку? Он ждёт меня! Он вернулся! Мне хотелось бы показаться ему… Он уходит… Нет! Возвращается!»

Этот долговязый и гибкий, словно без костей, бродяга прогуливается, затягиваясь на ходу сигаретой. Свет из окна, раскрытого в такой час, вызывает у него удивление: он поднимает глаза. Минна, совершенно потерявшая голову, могла бы поклясться, что узнаёт эту единственную в своём роде бледность на запрокинутом лице, и дымок сигареты поднимается к ней, будто ладан из кадильницы.

– Эй! – говорит Минна.

Мужчина поворачивается, чуть пригнувшись, что выдаёт повадку зверя, никогда не теряющего опасливой настороженности. Это, наверное, девчонка в окне наверху? Кого это она зовёт?

А тонкий негромкий голосок спрашивает:

– Вы пришли за мной? Я должна спуститься? Поскольку девичья фигурка выглядит стройной и изящной, мужчина без всякой задней мысли делает неприличный издевательский жест обеими руками. «Ну конечно, это сигнал! – говорит себе Минна. – Но не могу же я спуститься в таком виде».

С лихорадочной торопливостью она создаёт себе вычурный облик из прошлогодних грёз – красная косынка на шею, фартучек с карманами, волосы узлом – ох эта расчёска, которая не желает слушаться! Взять ли пальто? Нет: когда любишь, холодно не бывает… Быстрее вниз!

Минна вприпрыжку мчится на улицу, едва касаясь ковра ногами, обутыми в красные тапочки… Ужасающий скрип! В своей нетерпеливой поспешности Минна забыла о восемнадцатой ступеньке, которая кряхтит и стонет, будто ржавые петли двери… Она вжимается в стену, раскинув руки, и боится вздохнуть… В доме ничто не пошевелилось. Внизу засов покорно подчиняется нащупавшей его маленькой руке: дверь распахивается безмолвно, но как же закрыть её, чтобы не щёлкнула?

«Ну так я не буду её закрывать!»

На улице прохладно, можно сказать, холодно. Платаны облетели, и ветер, лишившись возможности играть с листьями, колеблет полоски света от газовых рожков…

«Где же он?»

Никого не видно… Какое направление выбрать? Минна, в отчаянии, совсем по-детски заламывает обнажённые руки… Ах, вон там удаляется чей-то силуэт…

«Да, да, это он!»

Придерживая одной рукой непрочно заколотый узел волос, а другой подхватив подол лёгкой юбки, она устремляется вперёд, словно на крыльях, ибо её подхлёстывают непривычно позднее время и сознание важности того, что она совершает. Минна не удивилась бы, если бы и в самом деле полетела, взмахнув руками. Она успевает только сказать себе: «Это душа моя парит!» Нужно бежать, и как можно быстрее, ибо высокая фигура, за которой она гонится, испарилась, будто злой дух, у ворот Мальзерб…

Позади остаётся улица Гурго, железная решётка у железнодорожного полотна… Вот и бульвар Мальзерб… Ни с Селени, ни с Мамой Минна никогда не заходила так далеко. Тянутся бесконечные ряды деревьев. Господи, куда же подевался Кудрявый? Кричать она не смеет, а свистеть не умеет… Да вот же он!.. Нет, это всего лишь толстое дерево! Ах, это он! На секунду остановившись, чтобы унять биение сердца и немного отдышаться, она догоняет какого-то человека, который, похоже, поджидает её. Он не произносит ни слова, и под обвислыми полями шляпы возникает совершенно незнакомое лицо…

– Простите, сударь…

Тоненький голосок звучит, задыхаясь, так что слова трудно разобрать. В зеленоватом свете газового рожка виден подбородок мужчины, синеватый от трёхдневной щетины… Ни лба, ни глаз нельзя различить, даже руки остаются невидимыми, ибо засунуты в карманы. Но Минна не боится этого безликого манекена, который кажется пустым, будто огромный рыцарский панцирь…

– Сударь, вы случайно не заметили одного… одного человека, такого высокого, который чуть покачивается на ходу?

Плечи мужчины приподнимаются, снова обвисают. Минна ощущает на себе неуловимый взгляд и проявляет нетерпение:

– Но он должен был пройти мимо вас, сударь…

Она храбро пытается разглядеть лицо стоящей перед ней тени. От бега щёки её порозовели, в глазах, будто в воде, отражается газовый свет; она открывает и закрывает рот, притопывая от возбуждения в ожидании ответа. Пустой человек ещё раз пожимает плечами и наконец роняет глухо:

– Никого не видел.

В ярости тряхнув головой, она срывается с места ещё быстрее, чуть не плача от огорчения при мысли, что потеряла столько времени зря.

На этой стороне бульвара гораздо темнее. Но лёгкий уклон словно сам несёт её вперёд, и она бежит, тревожась только о причёске, ибо узел вот-вот развалится, он не на шутку ей мешает… Навстречу по бульвару поднимается мирная пара полицейских. Ударившись о квадратное плечо одного из них, Минна едва не потеряла равновесия и успела услышать недовольные слова:

– И чего надо этой маленькой чертовке?

Она бежит, ветер свистит в ушах: она мчится, никуда не сворачивая. Кудрявый, конечно, направился к укреплениям, к своему королевству, впавшему в анархию, где может обрести не слишком надёжное убежище… В глубине за решёткой появляется поезд и проносится мимо Минны, обдав её волной дыма. Она замедляет шаг, волоча устало ноги, и смотрит, опустив голову, на тапочки, чьи острые мыски уже покрылись грязью. Опёршись о решётку, она провожает взглядом красный глаз поезда: «Где это я?»

В пятидесяти метрах тёмная пелена закрывает дорогу, и на гребне этой чёрной массы движется нечто живое и длинное, с султаном дыма и с красно-жёлтыми огнями…

«Ещё один поезд! Проходит над бульваром. Я этого моста не знала… Если это одно из их убежищ, то он ждёт меня там!»

Она бежит, и губы у неё дрожат. В голове проносятся, сменяя друг друга, лёгкие отчаянные мысли. Неужели любовь не поможет ей, не выведет на верную дорогу? По-прежнему придерживая узел волос рукой, она будто приподнимает саму себя изящными пальчиками, и от ветра, хлынувшего в открытый рот, мгновенно пересыхает горло…

Вырастающая перед ней чёрная громада моста не пугает её. Она угадывает в нём порог к новой жизни, святые врата тайны… Пряди, вырвавшиеся из-под черепахового гребня, летят вровень с её щекой, а другие сбиваются на затылке, трепеща и подрагивая, будто живые перья… Что-то более тёмное, чем красноватый мрак, пошевелилось впереди, что-то сидящее прямо на земле в облачке мерцающего тумана, обволакивающего газовый рожок… Неужели он? Нет! Какая-то женщина свернулась клубком; две женщины и мужчина, очень маленького роста и хилого сложения. Их не вспугнули беззвучные шаги Минны; впрочем, мост ещё сотрясается в глухом ворчании…

Запыхавшаяся девочка силится разглядеть среди этих скорченных фигур благородный силуэт того, за кем гналась. Кудрявого здесь нет. Это его собратья, возможно, его подданные: мужчина – похожий на тщедушного ребёнка – с гордостью носит знаменитый свитер и мягкую суконную кепку, облепившую голову. Позади этой троицы возвышается нагромождение столбов с рифлёной поверхностью.

«Прямо как в Помпеях», – восторгается Минна, целиком скрытая тенью одной из колонн.

Лежавшая на земле женщина встаёт; на ней фартук, дешёвенький корсаж кричащей расцветки, волосы стянуты узлом на затылке – чёрно-металлические, гладкие и блестящие, будто панцирь рогатого жука. Минна разглядывает её с жадностью, сравнивая с собой: да, этого ей не хватает, у неё нет этой шикарной причёски волосок к волоску, нет корсажа из красной шерсти, заколотого на груди бабочкой из грубых кружев. А главное, в самой манере держаться Минне недостаёт чего-то такого, что и назвать нельзя, – этой агрессивной отчаянной повадки, этого цинизма и кошачьей мягкости движений, как у зверя, который живёт, почёсывается, утоляет голод и совокупляется не таясь… «Это теперь мои люди, – самодовольно думает Минна. – Если я спрошу, они скажут, где ждёт меня Кудрявый…»

Вставшая женщина потягивается, раскинув мужеподобные руки, рыкающе зевает; видна её широкая спина с выступающими застёжками корсажа. Она заходится в кашле и ругается прокуренным голосом.

«Надо всё-таки решиться!» – восклицает Минна про себя. Заколов волосы и засунув руки в карманы с сердечком, она выходит из спасительной тени и останавливается, выставив ногу вперёд из-под подола юбки:

– Простите, милые дамы, вы не видели высокого мужчину, который слегка покачивается при ходьбе?

Она проговорила эту фразу громко и торопливо, как начинающая артистка, у которой больше рвения, нежели опыта. Матроны, привалившись спиной к откосу, тупо смотрят на нелепо выряженную девочку.

– Это ещё что такое? – вопрошает прокуренным голосом та, что кашляла.

– Пацанка какая-то, – отвечает вторая. – Вот умора!

Тщедушный, сидя на корточках, дёргается от смеха, а затем произносит гнусавым голосом горбуна:

– Чё те надо, соплячка?

Оскорблённая Минна окидывает недоноска королевским взглядом:

– Мне нужен Кудрявый.

Недоносок поднимается, с церемонным поклоном обнажив голову с редкими волосами:

– Я и есть Кудрявый, чем могу служить?

Женщины хохочут, а Минна, нахмурив брови, собирается пройти мимо, но тут бродяга подходит к ней поближе и доверительно сообщает:

– Да кудрявый я, сойдёмся поближе, увидишь…

Он норовит обхватить Минну за талию, и нервы её не выдерживают: она бросается наутёк, слыша за собой быстрое шарканье башмаков, которое прекращается лишь после крика одной из женщин:

– Антонен! Антонен! Оставь её, кому говорят!

Но не от страха колотится сердце Минны и летят вперёд ноги, будто у них крылья, причиной тому уязвлённая гордость, жгучее унижение королевы, которую посмел обнять лакей. «Они не поняли, кто я такая! Горе им, если я стану позднее их владычицей! Я скажу ему, скажу… но как же найти его. Господи?» Она идёт вперёд быстрым шагом, уже не в силах бежать. Сколько же времени идёт она по этой дороге вдоль склона? И как мало сегодня народу! Где же они все? Возможно, в заброшенной шахте собрался большой совет?.. Она хочет сесть на скамейку, чтобы вытрясти тапочки, куда набились маленькие остренькие камешки вперемешку с песком. Но какая-то парочка, разомкнувшая объятия при её приближении, обращает её в бегство словами, смысл которых остаётся ей не вполне понятным…

Она останавливается, услышав донесшийся со склона тихий возглас «эй», и тут же устремляется туда.

– Это вы? – кричит она.

– Да, я, – отвечают ей фальцетом, явно стараясь изменить голос.

– Кто это, вы?

– Да я же, твой милый, золотая мордашка…

– Вы мне не нужны! – сурово бросает Минна.

И снова бросается вперёд; а затем ей приходится посторониться, чтобы пропустить овечье стадо: маленькие сухие копытца стучат по земле, слышится нестройное блеяние, доносится успокоительный запах домашнего сыра… Минна улавливает дыхание собак, бегающих кругами, почти касается руна на боках животных. Они пришли подобно граду, и Минне на какое-то мгновение кажется, что вместе с ними улетели все звуки ночи… Но вдали гневно гудит поезд и в ярости проносится мимо, выплёвывая множество красноватых угольков…

Минна стоит, прислонившись спиной к дереву. Она повторяет самой себе, чтобы побороть усталость: «Я обязательно найду его, расспрашивая здешних… Ведь это всё по моей вине! Я потеряла много времени, желая быть красивой! Неужели он подумал, что я заколебалась! Я уверена и в нём, и в себе!»

Выпрямившись и пригладив ладонями свои серебряные волосы, она храбро устремляется в ночь, ибо глаза уже успели свыкнуться с темнотой, которую, оказывается, можно победить… Но усталые ноги начинают болеть, а руки застыли от холода. Она шевелит пальцами в туманном свете газового рожка, говоря себе с печальной иронической усмешкой:

– Если бы Мама была здесь, то непременно сказала бы: «Маленькая моя Минна, стоило ли покупать тебе белые перчатки из заячьей кожи?» Но это всё ерунда… Ах, если бы мне найти щётку или какую-нибудь тряпочку, чтобы счистить грязь с тапочек! Как можно показаться перед ним с замызганными ногами!

Надеясь нарвать немного травы и обтереть подошвы, она пересекает пустынную улицу и вздрагивает, поскольку не заметила раньше женщину, которая бредёт по мягкому песку унылой поступью животного, знающего, что из клетки нет выхода. Волосы у неё стянуты узлом, в боевую причёску сражений и любви, хлопчатобумажный фартук засален, туфли с жалкими бантиками вымокли в лужах…

– Мадам! – кричит Минна смело, ибо эта особа поспешно отступает, ревниво охраняя своё одиночество, как боязливый хищник, питающийся падалью. – Мадам!

Женщина оборачивается, но продолжает удаляться. Это мужеподобная баба с квадратными плечами, фиолетовым лицом, свиными недоверчивыми глазками… Минна, найдя в ней некоторое сходство с Селени, вновь обретает королевскую самоуверенность и произносит, гордо тряхнув распущенными волосами:

– Мадам, послушайте… Я заблудилась. Вы не могли бы сказать, что это за улица?

Невыразительный голос, будто у постоянно брешущей собаки, отвечает ей после небольшой паузы:

– Разве это не написано на табличке?

– Я знаю, что написано, – заявляет Минна дерзко. – Но я никогда не бывала в этом квартале. Я ищу одного человека… И вы должны его знать, мадам!

– Я должна его знать?

Мужеподобная особа повторяет последние слова Минны с грубым удивлением, и в речи её теперь явственно проскальзывает деревенский выговор.

– Не очень-то многих я и знаю…

Минна, вместо того чтобы рассмеяться, кашляет, потому что сильно замёрзла.

– Со мной незачем играть в прятки! Я из ваших… во всяком случае, буду из ваших, и очень скоро!

Женщина, по-прежнему сохраняя дистанцию, глядит на Минну с недоумением и, кажется, не очень понимает, о чём идёт речь. Она поднимает голову к чёрному небу и говорит, просто чтобы сказать хоть что-нибудь:

– Дождь будет ещё до рассвета…

Минна топает ногой. Дождь! Тупая скотина! Дождь, ветер, молния, какое это всё имеет значение? День и ночь – лишь это важно. Днём спят, курят, грезят… А ночью, под бархатистым покровом, нужно убивать, любить, перебирать золотые монеты, с которых ещё сочится кровь… Ах, только бы найти Кудрявого и забыть в его объятиях своё детское рабство! И подчиниться со всей страстью одному ему, и никому больше!.. Минна перебирает ногами, вдыхая в себя ночь, почти гарцует на месте, вновь преисполнившись лихорадочного энтузиазма…

– Уж больно ты молоденькая, – звучит глухой голос охрипшей сторожевой собаки.

Минна глядит на женщину сверху вниз, сквозь полусомкнутые ресницы.

– Молоденькая! Через восемь месяцев мне будет шестнадцать.

– Вот и дождалась бы, так оно надёжнее будет.

– Да?

– Одна, что ли, работаешь?

– Я не работаю, – говорит Минна горделиво. – На меня работают другие.

– Повезло тебе… Младшие сестрёнки или старшие?

– У меня нет сестёр. Да и что вам за дело? Скажите мне только… Я ищу Кудрявого. Мне нужно кое-что сказать ему, это очень-очень важно.

Печальное страшилище подходит поближе, чтобы рассмотреть хрупкую девочку, которая вырядилась, будто на карнавал, не соизволила толком причесаться, держится непринуждённо, как у себя дома, и спрашивает «Кудрявого»…

– Кудрявого? Это какого же Кудрявого?

– Будто вы не знаете! Кудрявого, дружка Медной Каски, главаря банды Аристокров из Леваллуа-Перре.

– Дружка Медной каски? Главаря… Да чтобы я зналась с такой мразью? Ах ты, мерзкая козявка…

– Мадам…

– Запомни, засранка, что я честная женщина и что со времён выставки восемьдесят девятого года ни один сутенёр не смеет крутиться вокруг моей юбки! От горшка два вершка, а туда же! Банда, Кудрявый, фигли-мигли всякие! А ну, брысь отсюда, не то я тебе так всыплю, живого места не останется!

«…Это нечто неслыханное!»

Минна, задыхаясь, садится на бордюр тротуара. Ей удалось, наконец, спастись от ужасной мегеры, которая бежала за ней, прыгая, словно какое-то земноводное вроде амфибии, и изрыгая непонятные угрозы… Минна в испуге бросилась на другой конец бульвара, метнулась в какой-то переулок, затем в другой, пока не оказалась в этой чёрной пустынной трубе, где ветер завывает, как в деревне, и леденит влажные плечи Минны. Съёжившись и обхватив себя руками, она кашляет и силится понять…

«Да, это поразительно! Всюду меня встречают, будто врага! Я слишком многого не знаю… Однако я уже давно на улице: я не могу больше идти…»

Отчаяние горбит ей спину, клонит вниз голову, так что волосы в беспорядке рассыпаются по коленям; впервые после своего бегства Минна вспоминает о тёплой постели, о бело-розовой спальне… Ей стыдно ощущать себя жалкой и трусливой, в испачканном платье и с дрожащими руками… Всё нужно начать сначала. Да, вернуться и надеяться вновь, ждать возвращения Кудрявого, чтобы опять ускользнуть за ним в боевом наряде и лихорадочном возбуждении… Пусть только наступит эта желанная ночь, полная любви! Пусть руководит её первыми шагами уверенная рука, чью скрытую силу она сумела угадать; пусть эта опытная рука сорвёт поочерёдно все покровы, за которыми таится неведомое, ибо Минна чувствует такое изнеможение, от которого может спасти только сон, только смерть…

…Она просыпается от безмолвия, а также от холода. «Где я?» Всего лишь несколько минут дремоты на бордюре тротуара, и она совершенно оглушена, оторвана от реального мира, отлучена от времени: она готова поверить, что какое-то кошмарное заклятье перенесло её в чуждую страну, где одного лишь взгляда на окружающие неподвижные предметы достаточно, чтобы оцепенеть от ужаса…

Что сталось с дикаркой Минной, возлюбленной знаменитого убийцы, королевой племени краснокожих? Подобно ощипанной птичке, она содрогается в своей летней розовой блузке, без конца кашляет, кружит на месте, широко раскрыв испуганные чёрные глаза, и светлые волосы печально свисают вдоль щёк. Губы её дрожат, но с них ещё не слетает слово, перед которым могли бы отступить все страхи, ибо в нём тепло, свет, покой: «Мама…» Но это слово Минна выкрикнет лишь тогда, когда почувствует, что умирает, когда окажется в когтях отвратительных зверей, когда из раскрытого рта хлынет кровь, расползаясь, словно влажное пятно на полотне… В этом слове заключена последняя возможность спасения – и нельзя бросаться им всуе!

Она отважно пускается в путь, обретя способность здраво рассуждать:

«Сейчас прочту, как называется улица, ведь так? Отыщу дорогу домой, а потом тихонько войду, и всё на этом закончится…»

На углу пустынной трубы она поднимается на цыпочки, чтобы разобрать написанное на табличке: «Улица… улица… что же это за улица? Может быть, я узнаю следующую…»

Следующая так же пустынна и завалена отбросами, булыжная мостовая зияет выбоинами… Ещё одна улица, и ещё одна, и ещё – и у всех такие странные названия… Минна в ужасе бессильно опускает руки, и мало-помалу безумная мысль овладевает её существом: «Пока я спала, меня перенесли в незнакомый город! Если бы мне встретился полицейский… Да, но… В таком виде, как я сейчас… Он, пожалуй, отведёт меня в участок…»

Она всё идёт, останавливается, выворачивает шею, чтобы прочесть название улицы, колеблется, возвращается назад в безнадёжных поисках выхода из лабиринта…

«Если я сяду, то умру здесь».

Лишь эта мысль поддерживает Минну. Нет, она не боится смерти; но ей, подобно маленькому страдающему зверьку, хотелось бы уползти умирать в свою нору…

Нарастающий холод, проснувшийся ветер, отдалённый неторопливый скрип повозок – всё предвещает наступление утра, но Минна об этом не подозревает. Она идёт, не ощущая под собой земли; прихрамывает, потому что у неё болят ноги и у одной из домашних туфель свернулся каблук… Внезапно она останавливается, насторожившись: приближаются чьи-то шаги, в такт которым звучит мурлыканье весёлой песенки…

Это мужчина. Пожалуй, заслуживает обращения «сударь». Чуть староватый, чуть неуклюжий, с нетвёрдой поступью, в пальто с меховым капюшоном, на вид очень уютном. Душа Минны встрепенулась:

«Какой добрый! Какой надёжный! Какое мягкое и тёплое у него пальто! Боже мой, дай мне хоть немного тепла! Я так давно не была в тепле!»

Она уже хочет броситься к этому человеку, как к родному дедушке, чтобы с плачем уткнуться ему в плечо, бормоча, что потерялась, что Мама всё узнает, если ей не удастся вернуться до света.

…Но она удерживает себя, наученная опытом долгих страданий: что, если этот мужчина не поверит ей и прогонит прочь? Под начавшим накрапывать дождём Минна пытается привести в порядок свою влажную шевелюру, разглаживает окоченевшей рукой складки на розовом фартучке, силится выглядеть непринуждённо и естественно, как девочка из хорошей семьи, которая всего-навсего заблудилась во время прогулки, что ж тут такого, Боже мой…

«Я скажу ему… что же? Я скажу ему: „Простите, сударь, не будете ли вы так любезны показать мне дорогу на бульвар Бертье…“»

Мужчина уже так близко, что она ощущает запах его сигары. Она выходит из тени в зеленоватый круг света газового рожка:

– Простите, сударь…

При виде этой хрупкой фигурки, этих соломенно-серебристых волос поздний прохожий останавливается… «Он опасается меня», – со вздохом говорит себе. Минна, не смея продолжить заготовленную заранее фразу…

– Что делает здесь маленькая девчурка?

Это произносит мужчина – едва ворочая языком, но в высшей степени сердечно.

– Боже мой, сударь, это так просто…

– Конечно, конечно. Милашечка ждала меня?

– Вы ошибаетесь, сударь…

Слабый тоненький голосок Минны! Ей вновь становится страшно, как маленькому ребёнку, которого нашли и тут же потеряли…

– Она ждала меня, – бубнит голос счастливого пьяницы. – Милашечке холодно, она отведёт меня к тёплому камельку!

– Я бы очень этого хотела, сударь, но…

Мужчина подошёл почти вплотную: под его цилиндром можно разглядеть румяное лицо и неопрятную седеющую бороду.

– Дьявол и тысяча чертей! Да это же совсем ребёнок?! Скажи-ка, сколько тебе лет?

От него пахнет водкой и сигарой, дыхание тяжёлое, прерывистое. Минна, в полном отчаянии, отступает немного назад, вжимается в стену, но всё ещё пытается быть любезной, не перечить подвыпившему господину…

– Мне ещё нет пятнадцати с половиной, сударь.

Вот что со мной случилось: я вышла, не предупредив Маму…

– Эге! – восклицает он, хихикнув. – Милашечка расскажет мне обо всём у камелька, сидя у меня на коленях…

Меховой рукав тянется к Минне, чужая рука цепко обхватывает её за талию… Силы изменяют Минне, но, вдохнув запах табака и алкоголя, она внезапно приходит в себя: освободившись одним движением плеча, она вновь превращается в гордую светловолосую королевну, повелевавшую безропотным Антуаном:

– Сударь, вы понимаете, с кем говорите? Хихиканье становится чуть тише:

– Ну будет, будет! Милашечка получит всё, что захочет! Пойдём же, моя крошка… Мими…

– Меня зовут вовсе не Мими, сударь!

Он наступает на неё, и тогда она, отпрыгнув в сторону, бросается наутёк… Но туфля без каблука спадает почти на каждом шагу, вынуждая её останавливаться, замедлять бег…

«Он старый, ему не догнать меня…»

На первом же повороте она застывает, с ужасом прислушивается… Ничего не слышно… Ой, нет! Стук каблуков и трости… и вновь появляется старик, который преграждает путь, приходя во всё большее возбуждение, и с хихиканьем шепчет:

– Милая крошка… всё что захочешь… Милашечка заставила меня пробежаться, но у меня хорошие ноги…

Заблудившаяся девочка, похожая на куропатку с подбитым крылом, устремляется прочь от него. В её гудящей голове осталась лишь одна мысль: «Может быть, я доберусь до Сены, и тогда можно будет броситься в неё». Она пробегает, ничего не видя, мимо тележек с молочными бидонами, тяжёлых фургонов, на облучке которых дремлют возчики… В свете одного из фонарей Минна явственно различает лицо старика, и сердце её останавливается: папаша Корн! Он похож на папашу Корна!

«Всё понятно! Теперь мне всё понятно! Это сон! Но как же долго он длится и как у меня всё болит! Только бы проснуться прежде, чем меня схватит старик!»

Последнее отчаянное усилие, и она вновь летит вперёд, спотыкается о бордюр, падает, разбив, себе колени, поднимается вся в грязи, со ссадиной на щеке…

С глубоким тоскливым вздохом она оглядывается вокруг, узнаёт в сером тусклом свете зари этот тротуар, эти голые деревья, этот плешивый склон… Да это же… нет… да! Это бульвар Бертье…

– Ай! – кричит она во весь голос. – Вот и кончился сон! Быстрее, быстрее, я хочу проснуться у дверей!

С трудом доковыляв до порога, она видит перед собой полуоткрытую, как вчера, дверь… упирается обеими руками в неё, и створка поддаётся… Минна, потеряв сознание, падает ничком на мозаичный пол вестибюля.

Антуан спит. Лёгкий предрассветный сон показывает ему множество красавиц, каждую из которых зовут Минна, но ни одна на Минну не похожа. Они с состраданием относятся к робости недавно созревшего юноши, они обращаются с ним по-матерински нежно, по-сестрински предупредительно, а затем начинают осыпать его ласками – и не материнскими, и не сестринскими… Но это тихое счастье мало-помалу омрачается: где-то в розовых и голубых облаках мерцает циферблат настенных часов, на которых сейчас пробьёт семь, и Антуан полетит вниз головой из своего магометанского рая.

Прощайте, красавицы! Впрочем, он ни на что не надеялся в своих снах… Вот и страшный бой часов: семь пронзительных звонков, которые отдаются даже в желудке. Они упорствуют, нарастают в бешеном звяканье колокольчика, такого реального, что Антуан и в самом деле просыпается, садится на постели, обводя комнату безумным взором, словно восставший из могилы Лазарь:

«Боже мой! Ведь это же звонят во входную дверь!»

Антуан впрыгивает в домашние тапочки, натягивает ощупью штаны:

«Папа встал… Который же может быть час? Кажется, ещё совсем рано…»

Он открывает дверь спальни: из коридора доносится плачущий голос, прерывающийся от волнения и спешки, а Антуан чувствует, как у него начинает дёргаться щека при одном только упоминании заветного имени «мадемуазель Минны».

– Антуан, мальчик мой, посвети нам!

Антуан ищет свечку, ломает одну спичку, вторую… «Если не зажгу с третьей, значит, Минна умерла…»

В прихожей Селени завершает и тут же начинает снова свой рассказ, похожий на обрывок романа с продолжением:

– Она лежала вот так, на полу, сударь, без чувств и в таком виде! Грязь забилась даже в волосы, без шляпы, без всего. Конечно, это не моё дело, но если хотите знать… я думаю, её похитили, надругались над ней по-всякому и принесли домой, полагая, что с ней всё кончено…

– Да, да, – повторяет машинально дядя Поль, расстёгивая и застёгивая свою коричневую пижаму.

– Вся мокрая с головы до ног, сударь, а уж грязи-то, грязи!

– Да, да… Закройте же дверь! Я сейчас оденусь и пойду с вами.

– Я с тобой, папа, – молит Антуан, клацая зубами.

– Ни в коем случае! Тебе там нечего делать, мой мальчик! Это всё сказки Селени! Кто может похитить девушку из её комнаты?

– Нет, папа, я пойду туда!

Он почти кричит, находясь на грани нервного срыва. Уж он-то всё понял сразу! Минна говорила правду, она не лгала! Ночи на склоне, любовь, в которой нельзя признаться, красивый господин с его опасным ремеслом – всё было истиной! И вот наступил логичный конец этой драматической связи: осквернённая и смертельно раненная, Минна доживает свои последние минуты в доме на бульваре Бертье…

Перед дверью в комнату Минны Антуан ждёт, уткнувшись плечом в стену. За этой дверью дядя Поль и Мама, склонясь над постелью, усеянной грязными пятнами, заканчивают ужасный осмотр: в руке у Мамы дрожит и покачивается лампа…

– Господи! К ней даже не притронулись! Она невинна, как новорождённый младенец… Если бы я хоть что-нибудь мог понять!

– Ты уверен, Поль? Ты уверен?

– В этом – да! Да и большого ума тут не требуется… держи же как следует лампу! Ну, смотри сама! Убедилась?

– Да, ты прав: худшего не случилось…

На белых губах Мамы появляется блаженная улыбка: Антуан, ожидавший увидеть Маму в слезах, обезумевшую от отчаяния и проклинающую небеса, не знает, что и думать, когда она наконец отворяет перед ним дверь…

– Это ты, мой бедный малыш? Входи же… Твой папа уже… уже послушал её, ты понимаешь…

Твёрдой рукой она прижимает к ноздрям Минны платок, вымоченный в хлороформе… Минна, Боже мой! Да Минна ли это? На постели – неразобранной постели – лежит жалкое создание в розовом фартучке, отяжелевшем от грязи, жалкое создание с похолодевшими ногами, на одной из которых всё ещё надет красный тапочек без каблука… Лицо наполовину закрыто платком, и можно разглядеть лишь чёрную линию сомкнутых век…

– Дыхание хорошее, – говорит дядя Поль. – Небольшой насморк. Пока ясно лишь, что у неё поднялась температура… Остальное выяснится позже.

Тихий стон заставляет его умолкнуть. Мама наклоняется молниеносным движением самки, которая бросается на защиту сосунка.

– Ты здесь, Мама?

– Что, любимая?

– Это правда ты?

– Да, моё сокровище.

– Кто здесь разговаривал? Они ушли?

– Кто? Скажи мне, кто? Те, которые напугали тебя?

– Да… папаша Корн и ещё один…

Мама, приподняв Минну, прижимает её к сердцу. Антуан узнаёт теперь бледное лицо и светлые волосы, посеревшие от засохшей грязи. Эти волосы, изменившие цвет, эта печать скверны, будто внезапно подступившая старость… Антуан сотрясается в глухих рыданиях, чувствуя, что лучше умереть…

– Тише, – говорит Мама.

При звуке рыданий плотно сжатые веки Минны, синеющие на восковом лице, приподнимаются… Прекрасные бездонные глаза под благородными бровями, полные смятения от того, что им пришлось увидеть, – это, несомненно, глаза Минны! Они закатываются к потолку, а затем обращаются на Антуана, который плачет, забыв о носовом платке… Бледные щёки вспыхивают обжигающим розовым пламенем; она явно совершает над собой какое-то ужасное усилие, прижимаясь к Маме и устремляя к Антуану хрупкие испачканные руки…

– Антуан, это неправда! Неправда! Скажи, ведь ты веришь мне, что это неправда?

Он изо всех сил кивает «да, да», глотая слёзы… Мир для него обрушился, и он верит лишь в то, что эта изумительная девочка по собственной воле стала игрушкой в чужих руках, порочной куклой, использованной и выброшенной за ненадобностью, когда она насытила похоть одного, а может быть, и нескольких негодяев…

Он оплакивает Минну и самого себя, потому что она навеки обесчещена, унижена, отмечена позорным клеймом…

 

Часть вторая

Я буду спать с Минной!»

Маленький барон Кудерк произнёс эти слова сосредоточенно и отчётливо, затем сильно покраснел и поднял меховой воротник. Казалось, он принял решение завоевать, с одной лишь тросточкой в руках, обширную угрюмую степь, раскинувшуюся за улицей Руайяль, где почти слепнешь в дымном сумраке. Теперь виден лишь его коротко стриженный светлый затылок и дерзкий нос маленького изящного шалопая. В тени деревьев на улице Габриель он, расхрабрившись, осмелился повторить прямо в зябкую спину полицейского: «Я буду спать с Минной!.. Поразительно, но ни одна женщина – если не считать англичанки моего братца, самой первой из всех, – не волновала меня так… Минна ни на кого не похожа…»

Подходя к улице Христофора Колумба, он уже думал только о том, что нужно разложить пирожные и поставить электрический чайник, а главное, что раздевание желательно осуществить как можно быстрее, непринуждённым образом и словно бы незаметно. Его начинало тяготить то, что он слишком молод. Всё время быть маленьким бароном Кудерком, которого дамы «У Максима» нежно зовут «шпанёнком»; иметь дерзкий нос, насмешливые и близорукие голубые глаза, свежий рот жителя предместья; но… как при этом забыть, что тебе всего лишь двадцать два года!..

– Господин барон, эта дама уже здесь! – шепчет ему камердинер.

– Как! Она уже здесь! А пирожные! А цветы! И всё остальное! Ах, какое неудачное начало… Хорошо хоть камин успели разжечь!

Она уже здесь – словно у себя дома: сняв шляпку, сидит у камина. Простое платье закрывает ей ноги, светлые волосы, стянутые узлом, наэлектризованы от мороза и окружают голову серебристым нимбом: юная девушка с английских гравюр, сложившая руки на коленях… И какой детской серьёзностью проникнуты эти черты, тонкие и чёткие до чрезмерности! Муж её Антуан частенько говорил: «Минна, отчего ты кажешься такой маленькой, когда грустишь?»

Она подняла глаза на вошедшего блондина и улыбнулась ему. Улыбка сразу превратила её в женщину. В этой улыбке были и высокомерие, и готовность ко всему, что пробуждало у мужчин желание отважиться на любое предприятие…

– О Минна! Как вымолить у вас прощение? Неужели я действительно опоздал?

Минна, поднявшись, протянула ему узкую руку, с которой уже успела снять перчатку:

– Да нет, это я пришла раньше.

Их голоса звучали почти одинаково: на её звучное неторопливое сопрано накладывалась его парижская манера повышать тон…

Он сел рядом с ней, внезапно испугавшись этого уединения. Нет вокруг толпы бдительно-злоязычных друзей, нет мужа – мужа, правда, крайне невнимательного, это так, но всё-таки в его присутствии можно было забавляться лишь играми флиртующих школьников: скрещивать пальцы под прикрытием чайного блюдечка, обмениваться быстрым поцелуем за спиной у Антуана… Ещё вчера маленький барон Жак мог говорить себе: «Я их с лёгкостью обвожу вокруг пальца, они ни о чём не подозревают!» Сегодня же он наедине с Минной, этой Минной, которая приходит, сохраняя полное присутствие духа, раньше времени на их первое свидание!

Он поцеловал ей руку, одновременно окинув её быстрым изучающим взглядом. Она склонила голову и улыбается горделивой двусмысленной улыбкой… Тогда он жадно прильнул ко рту Минны и впился в губы, не говоря ни слова, охваченный внезапно таким жаром, что полусогнутое колено его задёргалось в бессознательном танце.

Она слегка задыхалась, запрокинув голову. Светлый узел волос давил на шпильки, норовя рассыпаться блестящими волнами…

– Подождите! – прошептала она.

Он разжал руки и встал. Лампа осветила снизу его изменившееся лицо, побледневшие ноздри, алчный яркий рот, дрожащий розовый подбородок, всё его ещё детское лицо, внезапно постаревшее от желания, которое облагораживает и истощает.

Минна, продолжая сидеть, смотрела на него взором, излучающим покорность и тревогу, невыносимую тревогу… Когда она подняла руку, чтобы поправить шпильки, он схватил её за запястье:

– Нет, не надо распускать волосы, прошу тебя, Минна!

Она слегка покраснела от этого «ты» и опустила ресницы, более тёмные, чем волосы. Ей приятно, но одновременно она немного задета.

«Возможно, я люблю его?» – подумала она, пытаясь заглянуть в сокровенные тайники своей души.

Он опустился на колени, протянул руки к корсажу Минны, к слишком сложному для него нагромождению крючков и застёжек, к двойной петле стоячего воротника, заледеневшего от крахмала. Она увидела на высоте своих губ приоткрытый рот Жака – по-детски возбуждённый рот, пересохший от предвкушения поцелуя. Обвив руками шею коленопреклонённого друга, она с жаркой нежностью припала к этому рту, словно сильно любящая сестра, словно невеста, которой придаёт смелость и невинность; застонав, он оттолкнул её, не зная, куда девать неловкие горячие руки, ибо она повторила:

– Подождите!

Продолжая стоять, она принялась неторопливо расстёгивать белый воротник, шёлковую блузку, плиссированную юбку, которая тут же опустилась на пол. Она улыбнулась, посмотрев через плечо на Жака:

– Знаете, какие они тяжёлые, эти плиссированные юбки!

Он устремился вперёд, чтобы подхватить платье.

– Нет, оставьте! Я избавляюсь от верхней и нижней юбки одновременно, так что одна входит в другую: потом будет легче одеваться. Вы видите?

Он кивнул, показывая, что и в самом деле видит. Но видел лишь Минну в панталонах, которая продолжала спокойно раздеваться. Недостаточно полные бёдра, чтобы выдержать сравнение с «милашкой» из Вийет, грудь также слишком плоская. Всё ещё девушка – как по обыденной простоте движений, так и по элегантной угловатости, а ещё из-за панталон с подвязками, которые дерзко бросают вызов моде: узенькие детские панталоны, подчёркивающие линию сухого тонкого колена.

– Ноги пажа! Какое чудо! – громко вскрикнул он, и сердце у него ёкнуло так, что заболело горло, где внезапно вспухли миндалины.

Минна сделала гримаску, затем улыбнулась. Внезапная стыдливость, казалось, овладела ею, когда пришла пора снимать подвязки; но, оставшись в сорочке, она вновь обрела безмятежность, методично выкладывая на бархат каминной доски оба перстня и рубиновую брошь, прикреплявшую воротник к блузке.

Она увидела себя в зеркале бледной, юной, обнажённой под тонкой просвечивающей сорочкой; и, поскольку серебряный узел с золотыми бликами начал мягко наползать на уши, распустила волосы, аккуратно сложив черепаховые шпильки. Пышная прядь задержалась на лбу, и она сказала:

– Когда я была маленькой, Мама причёсывала меня именно так…

Жак едва слышит, потеряв голову при виде почти совершенно голой Минны. Его приподняла и затопила огромная горькая волна любви – искренней, пылкой, ревнивой, мстительной любви.

– Минна!

Удивлённая необычным тоном, она подошла ближе, окутанная покрывалом светлых волос, заслоняя ладонями совсем маленькие груди.

– Что такое?

Она стояла почти вплотную к нему, ещё сохраняя тепло сброшенного тяжёлого платья, и острый запах её вербеновых духов вызывал в памяти лето, жажду, тенистую прохладу…

– О Минна, – с рыданием произнёс он. – Поклянись мне! Никогда никому…

– Никому?..

– Никому ты не говорила, что тебя так причёсывала мать, ни перед кем никогда не раскладывала свои черепаховые шпильки и кольца, никогда ты не… не…

Он сжимал её в объятиях с такой силой, что она прогнулась назад, как слишком туго стянутый сноп, и волосы её коснулись ковра.

– Поклясться, что я никогда… О глупый!

Он не отпускал её, радуясь своей глупости. Она полулежала на его руках, и он жадно вглядывался в узор линий на коже, в сеть прожилок на висках, зелёных, будто реки, в чёрные глаза, где танцевали блики огня… Он вспомнил, как разглядывал с таким же восторгом пойманную на каникулах бабочку: голубые перламутровые крылья, пушистые усики, тонкие лапки и все прочие изумительные прелести… Однако Минна позволяла изучать себя, не трепыхаясь в пальцах…

Раздался звон каминных часов, и они оба вздрогнули.

– Уже пять! – вздохнула Минна. – Не будем терять времени.

Рука Жака двинулась вниз, по изгибу ускользающего бедра, и с губ его едва не сорвались слова, выдающие тщеславный эгоизм молодости:

– О, мне…

Этот юный хвастливый петушок собирался сказать: «Мне-то времени хватит!» Но он опомнился вовремя, устыдившись этой девочки, благодаря которой всего лишь за несколько минут познал ревность, неуверенность в себе, неведомое до сих пор биение сердца и ту отцовскую чуткость, что может расцвести в сердце двадцатилетнего мужчины при виде доверчивой наготы хрупкого существа, которое, быть может, не выдержит слишком пылких объятий и вскрикнет от боли…

Минна не вскрикнула. Под своими губами Жак увидел лишь необыкновенное одухотворённо-изящное лицо, широко раскрытые чёрные глаза, устремлённые вдаль, отринувшие стыдливость и отринувшие его самого, излучающие пылкость и горькое разочарование, как у сестрицы Анны, застывшей на вершине башни. Минна, распяленная на постели, устремилась навстречу любовнику с восторгом мученицы, жаждущей пыток, прогибаясь и опадая в быстром ритме сирены, чтобы встретить порыв его страсти… Но не вскрикнула ни от боли, ни от удовольствия, и когда он рухнул рядом с ней, с закрытыми глазами, раздувая бледные ноздри, задыхаясь и всхлипывая, она только склонилась к нему, чтобы лучше его видеть: тёплая серебристая волна волос соскользнула с постели…

…Им пришлось расстаться, хотя Жак продолжал ласкать её с безумием любовника, которому предстоит умереть, и без конца целовал это тоненькое тело, не встречая сопротивления с её стороны; порой он с изумлённым восхищением осторожно вёл пальцами по нежному контуру, порой сжимал коленями расставленные ноги Минны, почти причиняя ей боль; а иногда с бессознательной жестокостью сдавливал в ладонях, будто желая вырвать, еле заметные выступы грудей… Когда она одевалась, он укусил её в плечо; она тихонько зарычала, хищным движением обернувшись к нему… затем вдруг засмеялась, воскликнув:

– О, эти глаза! Какие у вас странные глаза! Посмотрев на себя в зеркало, он и в самом деле увидел странное лицо: запавшие глаза, припухшие и покрасневшие губы, спутавшиеся на лбу волосы – словом, вид неудачника после печальной брачной ночи и, сверх того, какая-то жгучая усталость во всём облике, нечто невыразимое словами…

– Ты злючка! Дай взглянуть на твои!

Он схватил её за запястья; но она вырвалась, погрозив ему сурово-напряжённым пальчиком.

– Если не отпустите меня, я больше не приду! Господи! Как, должно быть, ужасно на улице после этой тёплой постельки, без этого огня и этой розовой лампы…

– А я, Минна? Обо мне вы хоть немного пожалеете или вам дорога только розовая лампа?

– Это зависит от вас! – сказала она, надевая шляпку с приколотой белой камелией. – Вот если вы найдёте мне фиакр…

– Стоянка совсем близко отсюда, – вздохнул Жак, небрежно расчёсывая волосы. – Чёрт возьми! Горячей воды больше нет!

– Горячей воды всегда не хватает… – рассеянно пробормотала Минна.

Он посмотрел на неё, подняв брови, постепенно обретая – вместе с одеждой – привычную физиономию «маленького барона Кудерка»:

– Милый друг, вы иногда говорите такое… такое, что я перестаю верить вам или же собственным ушам!

Минна не сочла нужным отвечать. Она стояла на пороге, тоненькая и скромная в своём тёмном платье, глядя на него отсутствующим взглядом, уже простившись с ним.

«Ну вот и ещё один!» – напрямик говорит себе Минна.

Яростным движением она вонзает плечо в выцветшую суконную обивку фиакра и откидывает голову назад – не из опасения, что её могут увидеть, а из отвращения к погоде.

«Дело сделано… Ещё один! Уже третий, и по-прежнему без всякого успеха. Впору отказаться от всего этого. Если бы мой первый любовник, практикант при больнице, не уверил меня, что „я просто создана для любви“, то я бы немедленно обратилась к какому-нибудь крупному специалисту…»

Она перебирает в памяти подробности своего короткого свидания; руки её, спрятанные в муфту, сжимаются в кулаки.

«И что же? Этот мальчик был так мил! Он умирает от желания в моих объятиях, а я… я всё так же жду, говоря себе: „Да, это не лишено приятности… но вы можете предложить мне что-нибудь получше?“

Точь-в-точь как с моим вторым, этим итальянцем, с которым Антуан познакомился у Плейелей… как его? С зубами до самых глаз… Дилигенти! Когда я спросила у него, что это за «пакости», о которых пишут в книгах, он засмеялся и повторил ровно то же самое! Да, везением это никак назвать нельзя! Как же мне всё надоело!..»

В эту минуту она думает об Антуане с мстительным чувством, возлагая на него непонятную ей самой вину: «Готова поклясться, это он всё испортил… и вот теперь я получаю удовольствия не больше, чем… чем это сиденье! Он, наверное, грубо обошёлся со мной и что-то во мне повредил».

«Бедная Минна!» – вздыхает она. Фиакр выезжает на площадь Звезды. Через несколько минут она будет дома, на улице Вилье, всего в двух шагах от площади Перер… Она ступит на сухой холодный тротуар, взойдёт по лестнице в жарко натопленные покои, пахнущие свежей штукатуркой и обойным клеем… А потом будут большие руки Антуана, его собачья радость… Она покорно склоняет голову. Сегодня надеяться уже не на что.

Два года замужества и три любовника… Любовники? Может ли она назвать их так в своих воспоминаниях? Она думает о них с полным безразличием, не лишённым раздражения: они насладились благодаря ей коротким конвульсивным счастьем, которое никак не даётся Минне, несмотря на настойчивые и несколько прискучившие уже поиски. Она забыла этих людей, сослав их в самый тёмный угол памяти, где они утеряли зримые черты, так что даже имена их вспоминаются не без труда… Осталось лишь одно яркое пятно, как надрез от свежей раны: первая брачная ночь.

Минна по сию пору могла бы нарисовать пальцем на стене своей спальни карикатуру на Антуана в ту ночь: горбатая от усилий спина, рогатые пряди волос, короткая бородка сатира – фантастическое изображение Пана, облапившего нимфу.

На пронзительный крик Минны Антуан, причинивший ей эту боль, ответил идиотским радостным бормотаньем, благодарной признательностью, нежной заботливостью, братскими ласками – и это после всего!

Она тихонько стучала зубами, но не плакала, с удивлением вдыхая запах обнажённого мужчины. Ничем не затуманились её глаза, и она безропотно приняла даже страдание – в конце концов, при завивке волос иногда также приходится сносить нестерпимые прикосновения раскалённого железа, – но ей мучительно хотелось умереть, хотя она понимала, что это невозможно… Когда уснул её новоиспечённый, неловкий и пылкий муж, Минна робко попыталась выскользнуть из ещё сжимавших её рук. Но шелковистые волосы, намотавшиеся на пальцы Антуана, удерживали её в плену. Весь остаток ночи Минна лежала в терпеливой неподвижности, откинув голову назад и размышляя о том, что с ней произошло, о том, как жить дальше, и о своей роковой ошибке, ибо нельзя было выходить замуж за человека, который мог быть ей только братом…

«Если хорошенько подумать, то это вина Мамы… Бедная Мама! Она была убеждена, что на лбу у меня написано: „Эта девица не ночевала дома!“ Не ночевала дома! И что это мне дало? Сколько раз я ей объясняла, что встретила лишь двух женщин и старика, к тому же сильно простудилась… Дядя Поль холоден со мной после смерти Мамы, будто это случилось из-за меня! Бедная Мама… Перед тем как нас покинуть, она не нашла ничего лучшего, чем сказать мне: „Выходи за Антуана, моя дорогая: он тебя любит, а больше ты ни за кого выйти не сможешь…“ Какая чепуха! Я могла бы выйти за тридцать шесть тысяч других мужчин, за кого угодно – но только не за этого!»

Со времени замужества Минна живёт только своим прошлым, не подозревая, как ненормально для женщины её лет начинать размышления со слов: «В былые годы…»

Навсегда растаял сон, уносивший её когда-то в будущее, навстречу Кудрявому и таинственному племени, что копошится по ночам в тени укреплений, – но она восстала от этого сна, словно лишившись памяти и потеряв цель жизни. Она сохранила привычку грезить долгими часами, устремив взор к Неведомому приключению… Но, приобретя опыт, изведав унижения и разочарования, она начала догадываться, что Неведомые приключения – это Любовь, а других просто не существует. Однако где эта любовь? «О Боже, – умоляюще произносит Минна про себя, – пошли мне любовь, всё равно какую, пусть даже самую обыкновенную, но только настоящую, и с этим человеком я сумею создать мир, достойный лишь меня одной!..»

– А, я сразу понял, что это звонок моей маленькой Минны! Держу пари, ты рассердишься на меня за то, что опоздала!

Она улыбается через силу, видя, как легко предугадывает Антуан – и заранее прощает! – не заслуженное им раздражение. В сущности, ей приятно встречаться с этим рослым молодцем – если угодно, красивым и породистым, украсившим серьёзной бородкой своё юное лицо. «По крайней мере, – думает она, снимая вуалетку, – в нём я могу быть уверена: большего ждать не приходится. В моём положении и это кое-что».

– Почему «опоздала»? Разве мы ужинаем не здесь? Антуан негодующе воздевает руки, почти касаясь потолка.

– Боже мой! А как же семейство Шолье?

– Ах да! – говорит Минна.

И она застывает на месте, натянув вуаль на тонкие пальцы, такая очаровательная со своей гримаской обиженного ребёнка, что Антуан бросается к ней, отрывает от земли и хочет поцеловать; но она быстро освобождается от объятий, и глаза её мгновенно холодеют:

– Ах так! И ты ещё будешь меня задерживать? Впрочем, они садятся за стол так поздно… Мы не будем последними, уверяю тебя!

Она ускользает от него к дверям спальни, но на пороге оборачивается, скорчив недовольную мину:

– А для тебя очень важен этот ужин?

Антуан открывает рот, затем закрывает его и вновь открывает, до такой степени переполненный доводами, что Минна приходит в раздражение и кричит, прежде чем ему удаётся вставить хоть слово:

– Да, я знаю! Твои отношения с Плейелем! И реклама в газетах, зависящих от Шолье! И Люнье-Поэ, который хочет заказать «барбитос» для балета с Айседорой Дункан! Говорят тебе, я всё-всё знаю! Через десять минут буду готова!

«Но если она всё знает, – говорит себе Антуан, оставшись один в гостиной, – зачем же она спрашивает, важен ли для меня этот ужин?»

Любви Антуана чужды уловки и разумная умеренность. Он излишне нежен в своей нежности, излишне весел – в весёлости и чрезмерно озабочен в заботах. Быть может, между ними и нет других барьеров, кроме этой потребности Антуана – «этой мании», по словам Минны, – быть откровенным и прямым? Однажды дядя Поль, отец Антуана, сказал сыну в присутствии Минны: «Нужно всегда остерегаться первого движения души!» Минна почтительно ответила: «Как это верно!», – добавив про себя: «…особенно если люди не умеют непринуждённо лгать. Это лентяи, которые не дают себе труда немножко пригладить истину, хотя бы из простой вежливости или ради собственной выгоды…»

Антуан принадлежит к числу подобных неисправимых людей. Каждую секунду он восклицает, обращаясь к Минне: «Я люблю тебя!» И это правда. Истинная и цельная, образцовая правда.

«К чему бы мы пришли, – задаётся философским вопросом Минна, – если бы я изрекала сходные сентенции и отвечала бы ему с равной убеждённостью: „Я не люблю тебя!“»

Вот и сейчас, застыв посреди белоснежной гостиной, он честно спорит с отсутствующей Минной: «Зачем она спрашивала, если всё знает?» Он задевает, проходя, «барбитос», собранный у Плейеля. Огромная лира издаёт жалобный мелодичный стон: «Боже мой! Модель номер восемь!» Он осторожно ощупывает её и улыбается в зеркало своему отображению бородатого рапсода.

Антуан не хватает звёзд с неба, но у него достаточно здравого смысла, чтобы осознавать это. Снедаемый мучительным желанием вырасти в глазах Минны, он, с разрешения своего патрона Постава Лиона, урывает несколько часов от ведения бухгалтерского учёта фирмы Плейель, дабы посвятить это время реставрации греческих и египетских инструментов. «Я бы мог заняться и автомобилями, – откровенно говорит он самому себе, – но только за „барбитос“ я, быть может, сумею получить красную ленточку…»

Дверь спальни отворяется. Антуан вздрагивает.

– Я же говорила, что буду готова через десять минут, – раздаётся торжествующий голосок. – Посмотри на часы!

– Это поразительно, – соглашается лучший из мужей. – Как ты красива, Минна!

Трудно сказать, красива или нет – но очаровательна и оригинальна безусловно. Впрочем, такой она была всегда. На ней платье из зелёного тюля, переливающегося сине-зелёными и зелёно-синими волнами – цвета аквамарина. Серебряный пояс, серебряная роза под кромкой скромного декольте – вот и всё. Но прибавьте к этому хрупкие плечи Минны, сверкающие волосы Минны и её удивительные чёрные глаза, сразу приковывающие к себе внимание на этом светлом фоне, а под ожерельем – жемчуг величиной с рисовое зёрнышко – два трогательных крохотных выступа…

– Пойдём скорее, моя куколка!..

В гости к Шолье приходят, изготовившись к бою, сжав кулаки и крепко стиснув зубы, дабы вовремя отразить внезапную атаку. Самым сильным удаётся придать лицу благостное и спокойное выражение – как у хорошего друга, пришедшего провести приятный вечерок с добрыми друзьями. Но таких немного.

Как правило, если кто-то в течение дня заявляет: «Сегодня я ужинаю у Шолье», к нему оборачиваются с ироническим интересом, говоря «Да?», что означает: «Удачи вам! Вы в хорошей форме? Размяли мускулы?»

Лишённый этого романтического ореола, салон Шолье вряд ли привлекал бы к себе стольких храбрецов. Разумеется, госпожа Шолье – сущая гарпия, но есть ещё безмятежные умы, на которых подобное утверждение произвело бы не большее впечатление, нежели, например, фраза: «Госпожа Шолье немного горбата».

Это поразительное существо выставляет напоказ злобность, как другие люди – пороки. Практичная, она сумела стать притчей во языцех, говоря о себе, только о себе и ещё раз о себе. Терпеливая, она в течение пяти или шести лет начинала любой разговор со слов: «Я, будучи самой злой женщиной в Париже…» И теперь Париж повторяет с трогательным единодушием: «Госпожа Шолье, будучи самой злой женщиной в Париже…»

Возможно, в ней живёт неутолённая жажда деятельности, энергия горбуньи, чьё уродство таится внутри, ибо её хилое тело венчает великолепная, роскошная голова восточной еврейки.

Муж её, робкий и скромный труженик, пребывает в состоянии вечного испуга перед своей грозной подругой. Его охотно называют «бедняга Шолье», поскольку курносая физиономия маленького идальго несёт печать меланхолии, как бывает у неизлечимых больных, покорившихся судьбе. Он с горделивым терпением сносит несчастье быть мужем такой жены, и в его молчании слышится: «Оставьте меня в покое с вашей жалостью; да, я её муж, но я сам того захотел!»

Ирен Шолье одевается в дорогих магазинах, носит белые кружевные или тюлевые платья, которым не помешало бы чаще встречаться с красильщиком-чистильщиком, подержанные собольи меха и белые перчатки, всегда немного запачканные из-за нервической суетливости маленьких рук – рук, которые вечно что-то перебирают и хватают, постепенно накапливая пыль с безделушек, крем с пирожных, масло с сандвичей и ржавчину с окислившейся цепочки на шее, постоянно терзаемой влажными беспокойными пальцами.

У себя дома Ирен Шолье. сидя на самом краешке стула, чтобы казаться выше, занимает позицию в глубине громадной квадратной гостиной – прямо напротив двери, дабы видеть своих друзей, едва они войдут, а затем наблюдать, как пересекают они сверкающий, словно водная гладь, паркет, не сводя с них злобного взгляда прекрасных жестоких глаз.

Такова была странная подруга, дарованная Минне волей случая. Ирен устремилась к молодой женщине с восторгом коллекционера, жаждущего украсить редким экземпляром свою коллекцию, изучить его и разобрать на части, чтобы затем отбросить за ненадобностью. Благодаря этой страсти она всегда излучала любезность к новым знакомцам… А кроме того. Антуан совсем, совсем неплох. Боже мой… рослый и бородатый, немножко похожий на смешного славного бразильца… В силу своей предусмотрительной чувственности Ирен начинает думать о будущем.

– А, вот и они наконец!

Антуан, следуя за Минной, которая скользит по блестящему паркету, будто по катку, бормочет невнятные извинения и припадает к протянутой руке госпожи Шолье. Но та даже не смотрит на него, оценивающе присматриваясь к туалету Минны…

– Вы, наверное, опоздали из-за этого красивого платья, дорогая?

Она не столько спрашивает, сколько изрекает приговор; но Минну это совершенно не тревожит. Неулыбчивые чёрные глаза пересчитывают приглашённых мужчин, и она забывает поздороваться с Шолье, который утомлённо восклицает, не в силах даже на секунду проникнуться должным энтузиазмом:

– Как вы напоминаете сегодня суровую дочь Зигфрида и Брунгильды!

– Вы с ней были знакомы? – шутит польщённая Минна.

– Ни я, ни кто-либо другой, милое дитя: печальные обстоятельства, разрушившие их семью, помешали ей появиться на свет.

Ирен прерывает книжную дискуссию так, словно объявляет о неизбежном наказании:

– Минна, с вами хочет познакомиться наш друг Машен.

На сей раз Минна, похоже, стряхивает привычное безразличие: Машен-академик, Машен – автор «Восточного призрака» и «Разочарованных», Сам Машен!.. «Этот человек должен понимать толк в любовных наслаждениях!»– говорит себе Минна… Она с большим вниманием склоняется к маленькому подвижному человечку, который целует ей руку… «Ах, мне казалось, что он моложе! И он слишком быстро перестал смотреть на меня… очень жаль!»

Ирен Шолье поднимается, волоча за собой двухметровый шлейф из пропылившегося гипюра, подаёт руку Машену. Величественный наклон головы, напрягшееся, как струна, хилое тельце на угрожающе высоких каблуках – всё дышит горделивым сознанием успешно завершённой охоты: «Наконец-то я заполучила его, этого академика!»

– Можи, – бросает она через плечо, – поручаю вам Минну…

Минна идёт следом, положив затянутую в перчатку руку на рукав Можи, которого никогда ещё не видела так близко. «У меня очень забавный сосед. Глаза будто у улитки. Но эти воинственные усы мне, пожалуй, нравятся. И такой смешной коротенький носик! Он умеет взять от жизни всё – так, кажется, говорят? Ирен Шолье уверяет, что от этих старичков можно многого добиться… В сущности, будь он моложе, он не был бы столь неповторим… У меня ноет поясница, отчего бы это? Ах да! Я совсем забыла! Маленький Кудерк сегодня днём…» Холодно улыбнувшись своему воспоминанию, она отказывается от супа.

Слева от неё Шолье со смиренной предусмотрительностью пьёт минеральную воду из Виши. «Нет такого дома, – говорит он, – где кормили бы хуже, чем у меня». Справа следят за ней весёлые глаза Можи. Напротив возвышается величественная Ирен Шолье – очень высокая, когда сидит; она доедает раковый суп, обмакнув в него кончик шарфа, который, впрочем, видывал и не такие виды, одновременно она «ухаживает» за Машеном с грубой льстивостью и цинично-откровенным восхищением что даёт порой поразительный эффект, и расслабленно-счастливый объект восхвалений тянется тогда к прекрасным, пахнущим вином губам Ирен, попадая в мускулистые объятия опытной укротительницы…

Антуан улыбается жене. Она улыбается в ответ, откинув голову назад, чтобы Можи мог оценить изгиб шеи, блеск глаз под светлыми ресницами. «Мало ли что», – говорит она себе.

По углам стола примостились какие-то невнятные личности, бедные кузины Ирен, юные вундеркинды от литературы, ещё не получившие степень бакалавра, но уже именующие Малларме ретроградом; американка, которую называют попросту «красоткой Сьюзи», и её ухажёр на эту неделю, ювелир-иудей: через несколько мгновений он бестрепетно отразит атаку хозяйки дома, жаждущей заполучить сапфир в форме звезды. Тщетными окажутся и самые красноречивые её взгляды, и панибратство: «Двое таких старых подонков, как мы…» На одиннадцать часов объявлен белокурый пианист бетховенского типа…

Минна смотрит на всех этих людей с улыбкой: «Бедный Антуан, ему опять подсунули тётушку Рашель! Каждый раз он на этом попадается; кроме него, здесь никто не станет терпеть старых родственниц и церемониться с ними…»

– Вы ничего не пьёте, мадам?

«Ах, так! Толстый Можи наконец решился? Какие же у него усы! Никак не могу привыкнуть, что из этих зарослей раздаётся голосок слегка простуженной девицы…»

– Да нет же, сударь! Я пью шампанское и воду.

– И вы совершенно правы! Из всех вин в этом доме только шампанское сносное. Шолье заключил договор на рекламу с фирмой Редерера – к счастью для вас!

– Я этого не знала. Если бы вас слышала Ирен!

– Абсолютно исключено! Она готова выпрыгнуть из корсажа, чтобы обольстить Машена…

– Вы глубоко ошибаетесь, мой маленький Можи, я всегда всё слышу!

Слова вкупе со взглядом обрушиваются на голову дерзкого, который, согнув спину, тянет вперёд умоляюще сложенные руки.

– Простите! Больше не буду! – жалобно пищит он. Но не так-то легко обезоружить Ирен Шолье – дочь племени, что истязало пленённых амалекитян:

– Не шутите со мной, мой маленький Можи, это может вам дорого обойтись!

Уязвлённый этой угрозой в присутствии Минны, мужчина с пышными усами внезапно наглеет:

– Дорого? Милый друг, тут я совершенно спокоен: женщины мне никогда ничего не стоили, и я вряд ли изменю своим привычкам ради ваших прекрасных глаз!

Ирен Шолье втягивает воздух ноздрями, будто породистая кобылица. Она готовится достойно ответить, и вот уже умолкли гости, с любопытством наклоняясь вперёд, как в театре… Кроткий усталый голос Шолье-мужа вдруг усмиряет – экая жалость! – налетевшую было бурю:

– Я же говорил, что пирог подгорит!

Это истинная правда. Но приглашённые испепеляют мученика свирепыми взглядами: Шолье лишил их невинного удовольствия, ибо умелая выволочка оплошавшего гостя – это фирменное блюдо дома… и потом, как говорит Можи, в подобный момент никто не думает о том, что приходится есть! Минна же одаряет своего соседа, этого храбреца, одобрительной улыбкой. «Его усы не лгут: он герой!» Герой чувствует идущую от неё волну лёгкой, ни к чему не обязывающей симпатии – это признательность светской дамы борцу, положившему на лопатки соперника… И он готов использовать представившуюся возможность, соблазнённый тревожной красотой Минны, её очарованием дорогой, редкой безделушки…

Ужин набирает обороты. Ирен Шолье, опьянённая первой стычкой, пламенеет от возбуждения. Она перестала есть и говорит без умолку, будто в бреду, вливая яд неслыханных измышлений в ухо академику, который наматывает сплетни себе на ус. Антуан с ужасом слышит, как она принимается горячо защищать одну из своих свежеиспечённых подруг:

– Нет, дорогой мэтр, вы не должны повторять подобные гнусности! Госпожа Варне – честная женщина, и у неё никогда не было с этой Клод ничего такого, о чём болтают злые языки! У госпожи Варне есть любовники…

– Ах вот как? Любовники?

– Ну, разумеется! И это её право! Это право любой женщины, обманутой жизнью! И я не допущу, чтобы в моём присутствии о ней выражались в подобном двусмысленном тоне!

«Это ужасно! – вздыхает Антуан. – Если эта мегера вдруг невзлюбит Минну, то нам туго придётся! Бедная моя Минна, такая чистая, такая невинная! Как она смеётся над байками толстяка-журналиста! Всё это её ведь не затрагивает…»

Минна и в самом деле смеётся, откинув голову назад, и видно, как сотрясающая её волна опускается по перламутровой коже шеи к двум трогательным крошечным выступам… Она смеётся, зная, что хорошеет от этого, и чтобы не отвечать разгорячённому Можи, который, не стесняясь в выражениях, описывает ей нынешнее состояние своей души:

– …нет ничего шикарнее любви на этих диванах!

– Диванах! – повторяет Минна, вдруг став серьёзной. – Вы слышите, господин Шолье, о чём говорит мой сосед?

– Конечно, слышу, – отвечает Шолье, – но из деликатности изображаю господина, который занят только своим салатом «Фемина». Боже, как он ужасен! Из чего только делают оливковое масло в моём доме!

Минна с детской непосредственностью тянет его за рукав:

– Но вы должны защитить меня, господин Шолье! Мне говорят о чём-то чудовищном!

Шолье поворачивает к Минне свою курносую физиономию:

– Как? Бедное дитя, вам уже нужна помощь? В таком случае у вас есть…

– У меня есть? – вопрошает Минна очень кокетливо.

Шолье указывает подбородком на Антуана:

– Ну… вот этот! С такими бицепсами нельзя не считаться… А, Можи, что скажешь?

Можи, в глубине души чувствуя себя задетым, насмешливо скалится, опускает локти на стол, тяжело опираясь на них, чтобы ещё больше подчеркнуть мощь своей широкой спины:

– Старик, главное, чтобы женщина поддалась слабости, а на силу мужа мне глубоко плевать.

– Весьма занятная точка зрения.

– Спросите у маленькой белокурой госпожи… Ведь ваш муж, кажется, весьма занят?

Разумеется, занят! Едва Ирен Шолье поняла затеянную Можи игру, как решительно отвернулась от Бессмертного, устремившись на Антуана – на мужа, на врага! Она закрывает ему обзор пышным, небрежно стянутым узлом волос, раскрытым веером, плечом, выскользнувшим из корсажа… Она обрушивает на него поток слов, внезапно открыв в себе неподдельный и пылкий интерес к «барбитос».

– Но, мой дорогой, ведь это же подлинная революция в музыке!

– Пожалуй, это преувеличение! – признаётся честный Антуан.

– Бросьте, бросьте, вы скромничаете! Ах, если бы я была мужчиной! Вдвоём мы бы потрясли мир! С вашей силой, с вашей молодостью, вашей…

Прекрасный восточный взор Ирен вонзается в глаза Антуана; тяжёлые от маскары ресницы лениво хлопают, будто крылья позирующей бабочки… Он в смущении моргает, утомлённый также излишне ярким светом электрических ламп, падающим прямо на вышитую скатерть и бросающим мертвенно-бледный отблеск на лица. Отдалённое звяканье кладёт конец его мукам, а господин Шолье, слегка прищёлкнув языком, окликает жену:

– Хоп, Ирен!

Она с сожалением поднимается, закидывает на плечо конец шарфа, увлекая вместе с ним банановую кожуру, и громко произносит:

– Ну вот, и до зубочисток дело дошло! В гостиной опять будут клянчить чего покрепче. Тем хуже для меня! Иначе все захотели бы здесь ужинать… Минна, вы будете барышней, что разливает кофе и подаёт ликёры.

Минне нравится играть эту непростую роль, пробираясь с хрупкими чашечками, кофейником и щипчиками для сахара через толпу приглашённых… Она исполняет свои обязанности с отменным старанием, с притворной прилежностью наивной девочки, что умиляет разомлевших после ужина гостей.

– Какое сокровище, мой дорогой, эта маленькая женщина! У неё такая мордашка, будто она готова штопать носки, ты не находишь?

Можи разгорячился настолько, что исповедуется юному поэту, слишком молодому, чтобы не пресытиться уже женской красотой…

– Эту шейку хочется душить! А волосы! А глаза! А… Перед ним появляется щуплая ликующая Ирен Шолье.

– Ну-ну, Можи, успокойтесь! Признайтесь, что я хороший друг. За столом, чтобы расчистить вам поле битвы, я занимала её мужа!

– Это правда, и мы с вами сочтёмся. Малышка потрясающе мила! Чёрт возьми, если бы я встретил её на необитаемом острове… или хотя бы в моей спальне…

– Бедный Можи, мне вас жаль! С Минной всё это бесполезно.

Литератор поднимает тяжёлые плечи:

– Честная женщина? Тем более! Кто не грешил, тот ничего не опасается.

– Как посмотреть, – небрежно бросает Ирен, прикрыв густыми ресницами глаза. – Для некоторых мужчин это пустое место…

Можи, чтобы не упустить ни слова из разговора, суёт сигарету в вазу с розами.

– Не может быть! Значит, она… Расскажите мне всё! Ведь мы же старые кореша, Ирен!

– Сейчас ими стали! – говорит она насмешливо. – Вы слишком любите скалить зубы, мой толстячок, так что придётся вам обойтись без моей помощи.

Уверенная в том, что зёрнышко лжи упало на подготовленную почву, она спокойно направляется встречать семейные пары. Их немного: преобладают холостяки и женатые мужчины, явившиеся без спутниц жизни. Она улыбается, протягивает руки с блестящими ногтями и грязными ладонями. Большая ледяная гостиная наконец заполняется народом, теряя звучную гулкость пустой квартиры, сдающейся внаём. Ирен позволяет себе затянуться сигаретой, а Минна разливает ликёр, такая благовоспитанная и трогательная в своём сине-зелёном платье…

– Чуточку сухого Кюрасао, сударь?

Она произносит это изысканным тоном, в котором звучит вежливая усталость…

– Чуточку сухого Кюрасао, сударь?

Ответа нет. Минна поднимает голову и видит перед собой только что вошедшего маленького барона Кудерка… Он не может опомниться от изумления. Почему она не сказала ему, что они увидятся сегодня вечером? И почему она ничуть не взволнована? В конце концов, всего лишь пять часов назад на улице Христофора Колумба она снимала подвязки с таким очаровательным и таким неуместным целомудрием… При этом воспоминании он начинает слегка задыхаться, и его свежее детское лицо мгновенно заливается жарким румянцем…

– Но, – бормочет он, – вы, стало быть, здесь?

– Как видите, – произносит она насмешливо, улыбаясь ему глазами.

Всунув в его ладони полный стакан, она удаляется, подобная равнодушной Ребе, чтобы предложить ликёр Антуану.

– Ирен Шолье видела… И Можи тоже…

– Господи! Ирен, что это с мальчиком? – еле слышно выдыхает Можи, в высшей степени заинтригованный происходящим. – Вы заметили, как он дёрнулся?

– Вас это удивляет? А меня нет! Неужели вы ничего не знали? Маленький Кудерк без ума от неё, а ей хоть бы что. Должно быть, она его здорово осадила; пожалуй, ему лучше не попадаться ей больше на глаза!

– Он никак не опомнится: вы только посмотрите на него… Бедный мальчик! Мне его просто жаль!

– Жаль? Мой дорогой, неужели вы думаете, что все женщины порхают по гарсоньеркам? Это поразительно! Так и надо этому маленькому Кудерку! Я предпочитаю женщин, которые умеют постоять за себя!

Это, впрочем, истинная правда; Жак Кудерк страдает. Он с трудом переносит своё новое положение счастливого любовника. Ещё неделю назад флирт с Минной был для него приятным раздражением нервов, восхитительным опьянением от лёгкого вина, когда голова кружится, но ноги прочно стоят на земле. Он предпочёл бы сражаться на глазах Минны, бросить вызов всему миру, похитить другую женщину, чтобы Минна узнала об этом и восхитилась его доблестью; но он не в состоянии выносить эту угрюмую пылкую любовь, столь близкую к боли и слезам, – любовь, порождённую первой же минутой обладания, выползшую на свет из тёмного убежища, где она дремала, дожидаясь своего часа…

Жак страдает от ревности, потому что любит, и мука делает его слегка согбенным, неловким, похожим на юного ревматика.

Не обращая внимания на пианиста, который с шумом исполняет надоевшую прелюдию Листа, Можи подходит к Минне, и Жак Кудерк видит, как она воркует с журналистом и заливается томным смехом.

«Сегодня она только один раз засмеялась, – подумал он, – когда назвала меня глупым. Господи! Я ещё глупее, чем она полагает… Какая мерзкая рожа у этого Можи! Похож на „Принца туманов“ с рисунков Уолтера Крейна… Тем хуже! Сейчас я запущу блошку в ухо мужа!»

Жак Кудерк, вздёрнув свой нос Гавроша и изобразив на губах улыбку, решительно направляется «ябедничать» к Антуану, который мирно курит возле стола для покера, в обществе зрелых мужчин, ибо благодаря бороде и серьёзной лошадиной физиономии он приобрёл вес в кругу людей старшего поколения. А кроме того, творец «барбитос» не должен порхать в компании с жиголо!

– Добрый вечер, сударь…

– Дражайший сударь, здравствуйте…

Они обмениваются рукопожатием, и Антуан отечески улыбается молодому человеку.

– Вы видели мою жену?

– Да… То есть… она разговаривала с господином Можи. и я не счёл возможным…

– Вы не знакомы с Можи?

– Можно сказать, нет… Он принадлежит к числу ваших друзей?

– Нет, что вы. Я встречаю его здесь, а иногда и в других местах. Он забавляет Минну.

Жак бросает на Антуана яростный взгляд:

– Очаровательный малый, конечно! Немного распущенный, как все люди богемы, но холостяку это простительно…

– Я бы так не сказал!

– Я тоже! – неосмотрительно воскликнул Жак, неожиданно стыдливо покраснев. – Знаю, что все в один голос твердят, будто я веду распутную жизнь, но это преувеличение, поверьте мне! В любом случае меня не сравнить с Можи, который не гнушается спать со старухами!

Антуан, подняв брови, смотрит на Можи, по-прежнему болтающего с Минной.

– Вот как? Он спит со старухами?

– Со старухами – это сильно сказано… с одной дамой в возрасте, крашеной блондинкой… Почему – кто его знает! Ибо он скорее предпочитает молоденьких…

– Потрясающе, – заявляет Антуан.

В голосе его звучит такое восхищение, что маленький Кудерк не может скрыть негодования.

– И вам это не противно?

– Мне? Да это же изумительно, дорогой мой! Вы могли бы положить меня в постель к старухе на семь лет… я останусь, как… как не знаю что… даже выразить не могу!

Разочарованный барон Кудерк встаёт.

– Вы позволите, сударь? Кажется, госпожа Минна подаёт мне знак.

Это вовсе не знак – просто брови Минны упрямо сдвигаются. Она всё видит, она чувствует опасность, против которой восстаёт её доблестная коварная душа.

Она подозрительно смотрит на приближающегося к ней Жака… Однако мальчик всё-таки очень мил и как хорошо одет!

«У Можи брюки поскрипывают, – думает она, – и мне совсем не нравятся эти муаровые подкладки… Но Жак уж слишком юн! Это удивление, этот румянец при виде меня! Как я могла надеяться, что такой молоденький мальчик может сделать из меня женщину… подобно всем остальным! Подумать только, ведь Марта Пейе один раз сказала: „Я как Билити: если со мной любовник, то потолок может обрушиться, а я и не замечу!“ Вот и Жак такой, как Билити… О, я его ударю!»

Она слегка поворачивается к Можи, чьё дыхание согревает ей плечо: «Этого нельзя упрекнуть в том, что он слишком молод… скорее наоборот. Некрасивый… Но эта самоуверенность, этот девический голосок, эта оскорбительная нежность и… не знаю даже, как назвать… ещё что-то! Да, да, – удручённо обрывает она саму себя, – что-то такое есть во всех мужчинах, пока не познакомишься с ними поближе!»

Жак уже рядом с Минной, которая протягивает ему руку без перчатки. Он прикасается к ней губами и ждёт, когда с ним поздоровается Можи… Но Можи благостно-спокойно курит, подняв глаза к лазурному потолку в белых барашках облаков… Минна наконец поднимается, поправив складки на юбке, и идёт к столу с прохладительными напитками, чтобы увести за собой любовника…

– Стакан оранжада, мадам… Минна, – молит он тихо, – вы же знали, что будете здесь сегодня вечером, и ничего мне не сказали…

– Это правда, – соглашается она, – я просто забыла. Он видит её в профиль, с бокалом в руке, в лучах яркого света. В настороженных глазах под полуприкрытыми ресницами таится молния; изящное вычурное ушко слегка порозовело от выпитого ею шампанского…

– Минна. – продолжает он, приходя в ярость от её красоты, – поклянись мне, что не пыталась утаить флирт с этим мерзким типом.

Она вздрагивает, но не поворачивает к нему головы.

– Разве среди моих знакомых есть мерзкие типы? И вы смеете так говорить со мной сегодня, именно сегодня?

Он отбрасывает надкушенный сандвич, который плюхается в тарелку с засахаренной вишней.

– Именно сегодня и могу я говорить с вами таким образом, потому что с сегодняшнего дня я страдаю, с сегодняшнего дня я тебя люблю!

Минна резко обернулась; её серьёзный взгляд устремляется в недоверчивые и печальные глаза любовника.

– С сегодняшнего дня? Потому что вы овладели мной? В самом деле? О, объясните мне, как из этого может возникнуть любовь? Скажите, вы любите меня больше, потому что днём…

Ему кажется, что он понимает, но это заблуждение; он думает, что Минна хочет подстегнуть его воображение огнём недавнего воспоминания, что ей приятно испытать ранящее наслаждение слов, сказанных почти во всеуслышание… Его детское лицо сангвинически вспыхивает, а затем бледнеет: он вновь меняется, и она видит его таким же беззащитным, как совсем недавно на улице Христофора Колумба. – Минна, когда ты нагнулась снять подвязки…

Он дрожит и бредит, левое колено дёргается точно так же, как там… Она слушает его очень серьёзно, не опуская глаз, не пугаясь обжигающих слов, а когда он умолкает, преисполненный стыда и восторга, восклицает еле слышно, в горестном изумлении:

– Это уму непостижимо!

Для парижанки, которая часто выезжает по вечерам, Минна встаёт рано. В девять часов, приняв ванну, она бодро и энергично поглощает ломтики поджаренного хлеба в своём белом будуаре. На каждом этаже этого нового дома есть одинаковые, белый будуар, маленькая гостиная с жемчужно-серыми обоями под дуб, большая гостиная с застеклёнными дверными проёмами… Это угнетающе действует на воображение; но Минна ничего не замечает.

Запахнувшись в просторный белый халат с золотыми кистями на поясе, она наслаждается, ещё не пресытившись восхитительным уединением, наступающим каждое утро после ухода мужа.

До полудня она будет одна – и можно будет гладко зачесать ставшие блестящими от расчёсывания гребнем волосы, что сделает её похожей на маленькую японочку; одна – чтобы долго смотреть в небо, угадывая, какая сегодня погода, и проверять указательным пальчиком, чисто ли выметены углы; одна – чтобы водрузить на шляпку вычурное украшение, которое рассыплется под её дыханием и опадёт на пол, словно колоски в поле; одна – чтобы грезить, писать, радоваться пьянящему одиночеству, которое всегда было для Минны лучшим советчиком.

Именно в такое зимнее утро, ясное и звучное, как сегодня, она побежала к Дилигенти, никому не известному итальянскому композитору. Она нашла его за пианино – настороженного, польщённого, нерешительного… Он был недоволен, что она потревожила его в такой час, и в наказание овладел ею, принеся Минне одно лишь разочарование…

Но сегодня Минна ощущает в себе душу благоразумной хозяйки дома. Вчерашняя её неудача – четвёртая по счёту – требует осмысления, и она в самом деле пытается это осмыслить, сидя перед пустой чашкой.

«Надо принимать меры. Положительно, это необходимо. Но я ещё не знаю, что делать. Однако так продолжаться не может. Я не могу переходить из постели в постель, ублажая этих господ с их „штучками“, а взамен получая лишь ломоту во всём теле и испорченную причёску, не говоря уже о ботинках – холодных, а порой и мокрых, так что неприятно их надевать… И на что я похожа? Ирен Шолье говорит, что нужно беречь себя, если не хочешь выглядеть на пятьдесят лет; она уверяет, что если вскрикивать „Ах! Ах!“, сжимать кулаки и притворяться, будто тебе не хватает дыхания, то им этого вполне достаточно. Возможно, им, мужчинам, этого достаточно, но мне – нет!»

Горькие размышления Минны прерывает пневматическая почта.

«Это от Жака. Уже!..»

«Дорогая Минна, невыразимо любимая Минна, Минна моих снов и грёз, я жду тебя сегодня у нас. Не могу объяснить тебе, моя изумительная маленькая королева, что именно внесла ты в мою жизнь, но со вчерашнего дня я знаю, знаю с абсолютной точностью, что если мне не дано будет видеть тебя столько, сколько я захочу, то всё рухнет. Не смейся надо мной, Минна, я готов покорно признать, что не ожидал ничего подобного. Может быть, ты – это любовь? Или душевное наваждение? Одно бесспорно, я не могу назвать тебя счастьем, Минна, дорогая…

Жак.»

Она с мстительным тщанием разрывает на мелкие кусочки белый листок.

«А его я могу назвать своим счастьем? Какой эгоизм! Он говорит только о себе. Нет, этот совсем молоденький мальчик не станет для меня убежищем, и не ему смогу я открыться, чтобы молить: „Излечите меня! Дайте мне то, чего я лишена, о чём так униженно прошу, что должно поднять меня до уровня всех прочих женщин!..“ Все женщины, которых я знаю, рассказывают об этом, едва остаются одни, пачкая словами и взглядами своими любовь… И все книги также! В некоторых это даже так недвусмысленно! Да хотя бы во вчерашней…»

Она открывает томик, ещё влажный от свежей типографской краски, и перечитывает:

«В их объятии соединились пароксизм страсти и высшее успокоение. Алида с рычанием вонзила ногти в плечо мужчины, и их пылающие взоры скрестились, словно два кинжала, закалённых огнём сладострастия. В последнем конвульсивном усилии он ощутил, как сила его перетекает в неё, тогда как она, зажмурившись, возносилась к неведомым вершинам, где сливаются в одно грёзы и чувства…»

«Разве возможны здесь какие-то недомолвки? Всё совершенно ясно! – заключает Минна, захлопнув книгу. – Я порой спрашиваю себя, на что потратил Антуан годы холостяцкой жизни, если он остался таким… таким невежественным!»

Обычно Минна мало думает об Антуане. Бывает, что она о нём просто забывает; бывает также, что встречает его с радостью, как если бы он по-прежнему оставался кузеном и товарищем по играм. Но сегодня, когда он возвращается голодный, пахнущий лаком и палисандровым деревом, его счастливая болтовня утыкается, будто в стену, на молчание Минны, на этот маленький рот с поджатыми губами, на эти нахмуренные брови…

– Что с тобой?

– Ничего.

Вот именно – ничего. Она злится на Антуана из-за того, что Жак назначил ей свидание сегодня днём. Этот мальчик требует внимания, напоминает о себе, умоляет, пишет… Можно ли этим гордиться? Конечно, это маленький барон Кудерк, но… «Большое достижение! – думает Минна. – Я могла бы позабавиться, если бы отбила его у кого-нибудь или если бы мне позавидовала Ирен Шолье. А так… что барон Кудерк, что угольщик из подвала – для меня нет разницы, результат один и тот же!»

Тем не менее она пойдёт на улицу Христофора Колумба. Пойдёт, потому что никогда ни перед чем не отступает, даже если речь идёт о крайне неприятной обязанности, а потом… в их любовном приключении ещё сохраняется аромат новизны.

В столовой, где так много света, что от него становится холодно, Антуан смакует телятину с грибами и свою газету; затем он восторженно смотрит на жену, затянутую в тёмное одноцветное платье и похожую на продавщицу роскошного магазина. Своими разговорами он пытается смягчить безразличное выражение этих чёрных глаз, мучения всей его юности, этого рта, что некогда с таким упоением и безумной дерзостью лгал…

– Я, очень хорошо пообедал, любимая моя Минна. Ты сама всё это придумала?

– Разумеется, как всегда!

– Потрясающе! Ведь тётушка тебя этому не учила.

Минна чувствует себя польщённой.

– Я сама научилась. Соусы вышли из моды, утончённые салаты не имеют больше успеха, овощей в этом году очень мало, и если бы я не держала всё в своих руках, то в этом доме кормили бы так же скверно, как у Шолье.

Она играет роль матроны и, скрестив руки на груди, важно рассуждает о непростом выборе зимнего меню. Ликующий и восхищённый Антуан принуждён спрятаться за страницами «Фигаро»… Минна замечает необычное подрагивание газеты и возмущённо восклицает:

– Вот ещё! Почему ты смеёшься?

– Просто так, моя куколка. Я слишком тебя люблю. Он встаёт и нежно целует прекрасные блестящие волосы, в которых змеится и исчезает узкая чёрная бархатная лента… Минна на мгновение устало прижимается щекой к боку мужа:

– От тебя пахнет роялем, Антуан.

– Я знаю. Это очень здоровый запах; лак и свеже-оструганное дерево. Моль его терпеть не может. Может быть, запихнём пианино в каждый платяной шкаф?

Минна удостаивает улыбкой эту шутку, отчего Антуан приходит в необычайно весёлое расположение духа.

– Хоп! Скорее налей мне кофе, дорогая! Я уже должен бежать!

Он берёт её на руки и несёт в белую гостиную с цветочками на стенах, которая всё ещё хранит банальный запах новых обоев, потому что Минна никого не принимает, а сама предпочитает спальню и особенно будуар.

– Что ты будешь делать днём, душенька моя? Взгляд Минны приобретает жёсткое выражение – не потому, что она опасается подозрений мужа, но это второе свидание, на следующий же день после первого, угрожает её покою…

– Надо пробежаться по магазинам. Но я вернусь не поздно.

– О, я знаю, что это означает! Ты заявишься домой в полвосьмого с таким видом, будто свалилась с луны, восклицая: «Как? А я-то думала, что сейчас всего пять часов!»

Минна без улыбки встряхивает головой:

– Ну, это мы ещё посмотрим!

На первом этаже маленького дома по улице Христофора Колумба её ждёт обжигающий чай, ярко разожжённый огонь в камине, где лопаются розовые головешки, и растрёпанные хризантемы во всех вазах, большие, как листья цикория… Бутерброды с икрой, слишком рано выставленные на стол, потрескались, как плохо приклеенные фотографии… Жак пришёл уже два часа назад, он выглядит куда серьёзнее, чем вчера, и Минна находит, что он изменился: в нём чувствуется какая-то значительность и искренность, что совершенно ему не идёт. «Как же мне не везёт!» – вздыхает она. И прячет дурное настроение под светской улыбкой:

– Как? Вы уже здесь, милый друг?

«Милый друг» подтверждает важным кивком – да, он уже здесь! – и слишком сильно сжимает ей пальцы. «Могу поклясться, – говорит себе Минна, – что он с трудом сдерживает слёзы… Мужчина, который плачет. Боже мой, только не это!»

– Чем вы недовольны? Я опоздала?

– Да, но это ничего.

Он помогает ей снять шубу, благоговейно принимает из её рук шляпку с приколотой камелией и бледнеет, видя, что она одета в то же платье, что вчера, и что высокий строгий воротник украшен той же мерцающей рубиновой брошью… Невыразимая тоска охватывает его душу, и он понимает, что погиб.

«Господи! – думает он. – Как же я люблю её! Это ужасно, со мной никогда не было ничего подобного… То, что было вчера, это ещё куда ни шло; но сегодня я ни на что не гожусь, я могу только плакать и обладать ею до тех пор, пока не умру… Она примет меня за хама…»

Она поворачивается к нему, раздражённая его молчанием:

– Прикажете мне развлекать вас, Жак?

Он улыбается, но в улыбке его нет прежней счастливой дерзости:

– Не смейтесь надо мной, Минна, мне чертовски не по себе.

Она торопливо подходит и дружески треплет волосы сидящего перед ней блондина:

– Но почему вы сразу не сказали? Мы могли бы встретиться как-нибудь в другой раз… Ведь есть же пневматическая почта, в конце концов!

Эта фальшивая заботливость высекает в глазах Жака опасные огоньки. Он поднимается и произносит почти грубо:

– В другой раз? Пневматическая почта? Разве я импотент? Дело не в простуде и не в мигрени. Вы понимаете, что я не могу без вас жить?

Он не владеет собой и говорит то, чего не следовало бы. Минна тут же встаёт на дыбы:

– Вы полагаете, что если не можете без меня жить, то я должна приходить сюда, когда вам вздумается?

Она не повысила голоса, но её нервный рот побелел, и она смотрит на своего любовника исподлобья, напоминая слабого зверька, который готов дорого продать свою жизнь. Он пугается и хватает маленькие холодные руки Минны в свои:

– Боже мой! Минна, мы просто сошли с ума. Что это со мной? И что я говорю? Прости меня… Всё это от того, что я тебя люблю: отсюда такая боль. Мне мучительно больно думать о тебе – такой, как ты была вчера и какой будешь сегодня… Ну скажи же, что это так и есть! Ты лежала вчера на постели, утомлённая, бледная, и волосы твои почти касались пола…

Он говорит, одновременно раздевая её. От его поцелуев, от прикосновения молодого, сильного розового тела, от ореола таинственной красоты, осеняющей его в эту минуту, в чёрных глазах Минны зажигается надежда на чудо… в очередной раз! Но в очередной раз лишь он один изнемогает в экстазе, упав ничком возле неё, и Минна, глядя на него, застывшего в блаженной неподвижности, будто в объятиях сладкой смерти, чувствует, как в самых глубинных тайниках её души рождается ненависть, причины которой вполне понятны: она безмерно завидует страстному опьянению этого мальчика, обмороку его – для неё неведомому. «Он крадёт у меня наслаждение! На меня должна обрушиться божественная молния, что поразила его! Я жажду её! А иначе пусть и он лишится этого!»

– Минна!

Очнувшись, мальчик умиротворённо выдыхает дорогое имя и открывает глаза в сумраке, подсвеченном занавесками. В нём нет больше злобы и ревности, он счастлив и весел, он тянется к Минне через всю большую постель…

– Минна, иди ко мне! Как ты долго…

Она не возвращается, и тогда он, приподнявшись, садится, смотрит с раскрытым ртом на Минну, уже застегнувшую корсаж. Она подвязывает волосы узкой бархатной лентой.

– Ты сошла с ума? Ты уходишь?

– Разумеется.

– Куда?

– Домой.

– Ты не говорила, что твой муж…

– Антуан вернётся только в семь часов.

– Тогда почему?

– Потому что я больше не хочу.

Он спрыгивает с постели, обнажённый, как Нарцисс, спотыкается о свои башмаки.

– Минна! Что я такого сделал? Отчего ты меня бросаешь? Я сделал тебе больно? Неужели я сделал тебе больно?

Она чуть было не ответила: «Если бы!», готовая потребовать свою долю украденной радости, признаться ему в долгих бесплодных поисках, в унизительной неудаче их… Но некая горделивая стыдливость мешает ей: пусть эта тайна, вместе с романтическими бреднями былых лет, останется в сокровищнице Минны – своё жалкое достояние она не будет делить ни с кем…

– Нет, не тревожьтесь за меня… Я ухожу. Я больше не хочу, вот и всё. С меня довольно. Мне надоело.

– Что надоело? Быть может, я?

– Если хотите. Я, видимо, не люблю вас.

Она произносит это кокетливо, как мадригал, нанизывая на пальцы свои кольца. Для него всё это будто кошмарный сон – или же мистификация, кто угадает?

– Минна, дорогая, с вами не соскучишься! Как вам это удаётся?

Он смеётся, по-прежнему обнажённый… Минна, засунув руки в муфту, смотрит ему в лицо. Она ненавидит его. Теперь она это знает точно. Она безжалостно и бесстыдно рассматривает этого измученного мальчика, его фиалковые глаза, вялый красный рот, грудь со светлыми курчавыми волосами, худые мускулистые бёдра… Она ненавидит его. Чуть наклонившись вперёд, она мягко произносит:

– Я не настолько люблю вас, чтобы прийти ещё раз. Вчера я ещё не была уверена. Позавчера я просто не думала об этом. Ведь вы тоже не знали вчера, что любите меня. Мы оба открыли для себя много нового.

И она быстро устремляется к дверям, чтобы он не успел сделать ей больно.

Антуан, возвращаясь домой пешком, пребывает в унынии по двум причинам: во-первых, потому, что наступила оттепель и грязная мостовая хлюпает под ногами, будто мокрая тряпка; во-вторых, потому, что раздражённый патрон назвал его «скрипичным мастером мумий…».

Охваченный тягостными мыслями, Антуан входит в прихожую бесшумно, не мурлыкая, как обычно, весёлую песенку, не уронив ни одного зонтика с вешалки… Он распахивает дверь гостиной без предупреждения и застывает в изумлении: Минна спит на канапе, обтянутом белой тканью в цветочек…

Она спит? Но почему? Она положила шляпку на стол, перчатки бросила на жардиньерку, а муфта её, упавшая в ногах, похожа на котёнка, свернувшегося клубком в тени…

Она спит… Как непривычен для Минны этот беспорядок, этот усталый сон неудачницы, потерпевшей очередное поражение! Он подходит ближе: она заснула, упёршись головой о сухую спинку дивана, и блестяще-металлическая волна волос укрыла ей плечо… Он наклоняется с бьющимся сердцем, взволнованный тем, что стоит рядом, испытывая смутный страх и стыд, будто вскрыл чужое письмо… Как печально спит его обожаемая девочка! Лоб слегка нахмурен, уголки губ скорбно опущены, а тонкие ноздри вдруг расширяются, с силой вдыхая воздух… неужели из этих закрытых глаз сейчас хлынут слёзы?

«Что в ней изменилось? – думает Антуан с испугом. – Это совсем другая Минна! Откуда она пришла такая усталая и такая грустная? Её сон полон отчаяния, и никогда я не чувствовал такой отчуждённости, никогда она не была такой далёкой от меня… Неужели она снова начнёт лгать?..»

Ибо ложью является уже и эта изнурённая дремота, это незнакомое выражение лица, которое, стало быть, от него скрывали… Он отступает на шаг назад. Минна пошевелилась. Руки её слегка вздрагивают, словно лапы собаки, бегущей за кем-то во сне, и она вдруг резко садится, смятенно глядя прямо перед собой:

– Это вы? Говорите же? Это вы?

Антуан смотрит на неё пристально:

– Это я, Минна. Я только что вернулся. Ты спала… Отчего ты говоришь мне «вы»?

Матово-бледная Минна вспыхивает до корней волос и, задохнувшись, поспешно набирает в грудь побольше воздуха:

– А, это ты! Какой дурной сон!

Антуан садится рядом с ней, всё ещё чувствуя неясную тревогу:

– Так расскажи мне этот дурной сон!

Она улыбается дерзкой улыбкой женщины, сознающей свою власть, и откидывает назад выбившуюся светлую прядь волос:

– Нет уж, спасибо! Я не хочу пугаться ещё раз!

– Я с тобой, моя Минна, бояться нечего, – говорит Антуан, обнимая её и накрывая почти целиком своими большими руками.

Но она, засмеявшись, ускользает от него и начинает танцевать, всё ещё подрагивая, чтобы согреться, чтобы проснуться, чтобы забыть ужасный сон – лежащего на красном ковре мальчика, белокурого, обнажённого и бездыханного…

Сегодня воскресенье – день, нарушающий привычный недельный ритм, не похожий на все прочие дни. По воскресеньям Антуан – полюбивший музыку с тех пор, как занялся реставрацией «барбитос», – водит Минну на концерты.

Минна, по правде говоря, не сумела бы объяснить, отчего она так зябнет по воскресеньям. Она усаживается в зале, стуча зубами от холода, и музыка не согревает её, потому что она слушает слишком напряжённо. Чуть наклонившись вперёд, засунув руки в муфту, она слушает музыку, не сводя глаз с дирижёра, будто по мановению руки Шевийяра или Колона вдруг поднимется занавес и начнётся таинственное действо, которое скрыто в чудесных звуках, но которое никому не дано увидеть… «Увы, – вздыхает Минна, – отчего ни в чём нет совершенства? Это бесконечное ожидание, словно слёзы, подступившие к глазам… но развязки нет!»

В это серое оттепельное воскресенье Минна одевается в серое платье из бархата цвета потускневшего серебра, с пелериной из чернобурки. Из-под шляпки, увенчанной тёмными перьями, сверкают её волосы, укрывая затылок упругим золотым узлом. Стоя в своём будуаре перед зеркалом Бро, отражающим её в разнообразных ракурсах, она с удовлетворением произносит:

«Пожалуй, я близка к идеалу светской женщины».

Затем она отправляется к мужу, ибо не может отказать себе в удовольствии поворчать на него. Сознание собственного совершенства делает её требовательной. Антуан одевается в маленькой комнатке – рядом с кабинетом и курительной, в дальнем крыле дома. Таково было желание Минны, которая не терпит «мужского барахла», равно как и нижнего белья – всё это такое некрасивое и такое шершавое на ощупь. «Если бы можно было, – говорит она, – хотя бы бантиков нашить на кальсоны и фланелевые жилеты, чтобы они выглядели пристойно, сложенные в шкафу!»

Антуан, получивший хорошую закалку в коллеже, одевается быстро и бесшумно.

– Что ты возишься? – ворчит маленькая серебристая фея.

Он обращает к ней бородатое озабоченное лицо, посверкивая белками чёрных глаз доброго авантюриста:

– А, Минна! Застегни мне левую манжету.

– Не могу, я в перчатках.

– Ты могла бы и снять…

Он, впрочем, не настаивает больше, всё такой же насупленный и встревоженный. Минна любуется собой перед старым трюмо, сосланным в эту отдалённую комнату, а потому заманчивым: всегда можно обнаружить что-то новое, вглядываясь в незнакомое зеркало…

Она вдруг начинает петь звонким и чистым голоском маленькой девочки:

Вот фиалка, Вот малышка. Это жёлтая мартышка! Ти-ри-ри! Та-ра-ра-ра! Порезвимся до утра!

Антуан ошеломленно поворачивается к ней.

– Что это такое?

– Это? Да просто песенка.

– Кто тебя научил?

Она задумывается, приставив палец к виску, и вдруг вспоминает, что эту грубоватую считалку мурлыкал, забавляясь с ней, её первый любовник-практикант. Забавное воспоминание… И она отвечает смеясь:

– Не знаю. Когда я была маленькой… Наверное, Селени напевала это на кухне…

– Удивительно, – говорит Антуан с серьёзностью, которой, конечно, не заслуживает подобный пустяк. – Отчего же я никогда не слыхал этого от Селени, хотя видел её почти так же часто, как ты…

Минна беззаботно машет рукой:

– Что ж тут странного? Послушай, уже почти два часа, а в воскресенье так трудно поймать фиакр…

В карете Антуан сидит молча, и брови его хмурятся в прежней невысказанной тревоге. Минна же ощущает потребность утешать и советовать:

– Мой бедный мальчик, что будет с тобой в жизни, если ты за два дня не можешь переварить глупую шутку об этих твоих… ах да, «барбитос»! Велика важность! Дай Бог, чтобы ты не знал других огорчений…

Она так комично, по-матерински, вздыхает, что мрачность Антуана мгновенно обращается в пылкую нежность, и, поднимаясь по лестнице Шатле, он уже полностью обретает агрессивную гордость мужчины, шествующего рука об руку с прелестным созданием.

– Смотри, Антуан, Ирен Шолье… вон там, в ложе, со своим мужем…

– И с Можи. Неужели он волочится за ней?

– Почему бы и нет? – дерзко произносит Минна. – За мной он тоже волочится.

– Не может быть!

– Ещё как может! В тот вечер у Шолье… Да если бы я только захотела…

– Тише, прошу тебя! Ты же не хочешь, чтобы все это слышали? Значит, Можи осмелился тебе… тебя…

– О, Антуан, давай обойдёмся без семейных сцен… тем более из-за Можи! Право, он того не стоит… И вообще помолчи, Пюньо уже стоит за пюпитром.

Он умолкает. В сущности, ему плевать на Можи. Причина обуревающей его тревоги заключена в Минне – в одной лишь Минне. Конечно, он знает – Господи, да он просто уверен! – что жена не делает глупостей; он боится только, что она вновь начнёт лгать, что опять расцветут те сады порочной фантазии, где блуждало детство этой таинственной девочки…

– Смотри, маленький Кудерк, – говорит он рассеянно.

Лишь зрачки Минны дрогнули:

– Где?

– Только что появился в ложе госпожи Шолье. Как же она трещит! Даже здесь слышно.

Ирен Шолье и в самом деле болтает не закрывая рта, будто в Опере, позируя перед залом на фоне красной драпировки – повернувшись в три четверти. Восточные веки то и дело прикрывают глаза – дабы выразить утомление, желание, сладострастный порыв, не находящий отклика… На плечах у неё шаль из подлинных, но уже потускневших кружев, обвислые концы их свисают с рукавов.

– Увы, это правда, – произносит Минна еле слышно, – она всегда выглядит так, будто одевается у старьёвщиц с улицы Прованс!

Она делает вид, что изучает туалет Ирен, желая получше рассмотреть Жака Кудерка. Как, однако, плохо держится этот мальчик! Лихорадочно крутит шляпу в руках… Минна его презирает:

«Терпеть не могу нервных людей, которые не способны скрыть свои чувства! В тот день у него колено дёргалось в пляске святого Витта; сегодня он не знает, куда деть руки! Право, подобный тик – это признак вырождения!»

Она сводит с ним счёты за то, что у неё самой слегка дрогнула спина… Затем, решительно выставив вперёд подбородок, она, похоже, целиком и полностью отдаёт себя во власть «Шахерезады».

Она чуть покачивается в ритм волнам – этим неистовым тромбонам с заключительным звоном ударных; слабая улыбка чуть кривит ей губы, когда Римский-Корсаков увлекает её с корабля в гарем, от кораблекрушения – к пиршествам Багдада; когда после победоносного грохота боя погружает её с головой в восточную сладкую патоку дуэта принца и юной принцессы – фисташки, лепестки роз, приторная сахарная пудра гарема… Откроется ли Минне в этой бурно-вычурной музыке тайна её собственного существа? Порой слышатся излишняя нежность и распутство в бесстыжих голосах скрипок, неудержимое головокружение нарастает от вихревого танца красавицы, окутанной лёгкой чадрой, и тогда из многих полуоткрытых ртов внезапно вырывается восторженное, слегка смущённое «ах!»…

В ложе Ирен Шолье несчастный мальчик пытается понять, что же с ним произошло. Музыка сотрясает его душу, и ему требуется большое мужество, чтобы не завыть, подобно собаке, на этой варварской оргии, под надрывное пение скрипок… Он ошеломлён присутствием Минны. Она бросила его, голого и слабого, бросила в момент, когда он был опьянён ею, – с такой холодной жестокостью в словах, с такой свирепой решимостью в глазах… Увы! Историю их любви можно уложить в трёх строках: он увидел её… она его соблазнила, потому что ни на кого не похожа… а затем отдалась ему, мгновенно и безмолвно…

– Как жарко в этом зале! – вздыхает Ирен Шолье.

Даже от веера её распространяется тяжёлый липкий запах духов, и Жак Кудерк чувствует подступающую дурноту… Ах, как освежила бы эту пыльную атмосферу всего лишь одна капелька лимонной вербены! Раздавленные лимоны, растёртые листья, отдающие свой зелёный запах, свежесть зарождающегося лета, бледные ещё колоски ржи – это духи Минны, волосы Минны, кожа Минны и её глаза, чёрный колодец, к которому приникают грёзы, любуясь своим изображением! «Неужели всё это у меня было? Чем же я это заслужил? И как сумел потерять?»

– Знаете, мой маленький Жак, вы чертовски скверно выглядите! Брачная ночь и гульба? Преступная связь? Что вы с собой сделали? Я с удовольствием послушаю, хотя, конечно, предпочла бы видеть!

Он улыбается Ирен, ощущая желание убить её, с преувеличенной наглостью, словно близорукий, смотрит прямо в лицо:

– Такая молодая и уже ясновидящая?

Она гордо вздёргивает свой нос еврейского менялы:

– Мальчик мой, вас задавили буржуазные предрассудки, словно вы уже поселились в квартале Маре. А если я просто желаю получить двойное удовольствие, соединив своё собственное с вашим? Как вы все меня смешите дурацкими потугами окружить похоть рамками неких приличий! Слава Богу, моя душа остаётся восточной, так что я способна понять и оценить чувственность людей всех веков…

Она продолжает разглагольствовать посреди возмущённых возгласов «тише!» и не слышит даже, как Можи довольно громко ворчит:

– Со вчерашнего дня эта коза опять чего-то начиталась…

Жак Кудерк бессильно молчит, но тут весьма кстати наступает антракт – можно выйти из зала, слегка взбодрить и размять свою боль… На какое-то мгновение ему приходит в голову мысль дождаться Антуана и поклониться Минне, чтобы напутать её; но в своём душевном оцепенении он даже на это не способен. Все заготовленные и отточенные слова испаряются, и трусливая нерешительность подталкивает его в спину, к парадной лестнице.

Это постыдное бегство приносит Минне в последующие дни сознание своей силы, убеждённость, что на этот раз победа оказалась за ней… Впрочем, наступает рождественская неделя, и суматошная суетливость воцаряется даже на тихой обычно площади Перер. Минна же целиком уходит в заботы, связанные с покупкой конфет, рассылкой поздравительных открыток и вручением подарков. Её своенравный и лукавый, но отнюдь не легковесный ум отринул от себя воспоминания о коротком, досадном любовном приключении… Она трудится не покладая рук, словно продавщица в магазине Буассье, составляя списки тех, кому нужно нанести визит, вкладывая в конверты нарядные картинки с младенцем Христом, – и вновь становится похожей на маленькую девочку, которая играет роль взрослой дамы. Едва на пороге появляется Антуан, как она обрушивает на него поток злорадных, бьющих не в бровь, а в глаз вопросов:

– А как же д'Овили? Ты, конечно, забыл об их сынишке?

– Совершенно вылетело из головы!

– Я так и знала! А эта старая ведьма, мать Пулестена?

– Чёрт возьми! Ещё одна!

Антуан удручённо опускает голову.

– Вот что, друг мой, я ведь не нанялась к тебе, чтобы помнить обо всём и обо всех!

И разве «нанялась» она, скажите на милость, дабы оказывать знаки внимания дяде Полю, этому больному врагу, которого ей придётся завтра поцеловать – да, да, поцеловать! – в самшитово-жёлтый лоб! Какой ужас! Она заранее начинает нервничать и машинально теребит волосы обеими руками:

– Завтра когда, Антуан?

– Когда – что?

– Дядя Поль, разумеется!

– Откуда я знаю. В два часа. Или в три. У нас будет целый день.

– Ты меня поражаешь! Спокойной ночи, я пойду лягу, меня ноги просто уже не держат.

Она потягивается, блаженно зевнув, и внезапно ей становится скучно, весь пыл её куда-то исчезает: она равнодушно подставляет щёку, ухо, золотистый узел волос под поцелуи мужа.

– Уже ложишься, моя куколка? Вот что, я…

– Да?

– Я тоже пойду.

Она искоса смотрит на него… Сомнения нет: Антуан желает последовать за ней в её спальню и в её постель… Она колеблется: «Сослаться на недомогание? Устроить сцену и надуться? Или же притвориться спящей? Но это довольно трудно…»

Действительно, трудно, ибо Антуан ходит вокруг неё кругами, вдыхая с жадностью прозрачный запах духов Минны… Она следит за ним глазами. Он высокий, пожалуй, даже слишком. В одежде выглядит неловким, но нагота возвращает ему непринуждённость, как почти всегда происходит с хорошо сложенными мужчинами. Нос с горбинкой торчит посреди лица, а глаза как у влюблённого угольщика… «Вот это мой муж. Он ничем не хуже других, но… но он мой муж. В сущности, он быстрее оставит меня в покое, если я соглашусь…» Вполне удовлетворившись этим заключением, содержащим в себе истинную философию рабства, она медленно идёт в спальню, вынимая на ходу шпильки из волос.

Дядя Поль ужасен. Внушает страх его лицо будто из засохшего самшита – лицо миссионера, которого немножко оскальпировали, немножко поджарили на костре, немножко поморили голодом в клетке, выставленной на солнце. Съёжившись в кресле, он играет в прятки со смертью посреди выбеленных извёсткой стен своей спальни, под присмотром медсестры-санитарки, похожей на белокурую корову. Детей своих он встречает безмолвно; протягивает иссохшую руку и нарочно привлекает к себе Минну, радуясь, что она напрягается, готовая закричать от отвращения.

Они великолепно понимают друг друга, не посвящая в свои дела Антуана. Минна, пристально глядя на дядю чёрными глазами, желает ему умереть; а он безмолвно проклинает её всеми фибрами души, ибо считает виновницей безвременного ухода Мамы и причиной несчастий своего сына…

Она вкрадчиво осведомляется о его здоровье; он находит в себе силы, чтобы похвалить её серебристо-серое платье. Если бы они жили в одном доме, Бог весть, чем бы это закончилось.

Сегодня дядя Поль находит особое удовольствие в том, чтобы задержать Минну подольше.

– Не каждый день бывает первое января, – говорит он задыхаясь.

Набрав в грудь побольше воздуха, он заходится в кашле, а затем сладострастно отхаркивает мокроту, так что у Минны начинают подрагивать щёки, ставшие белыми, как мел. Отдышавшись, он переходит к подробнейшему описанию своих естественных отправлений, с радостью поймав негодующий взгляд снохи. Затем, немного передохнув и собравшись с силами, заводит неторопливый разговор о последних днях своей сестры…

На сей раз он старается напрасно: Минна, не чувствуя за собой никакой вины, слушает спокойно, слегка оттаивает, с грустной и нежной улыбкой поддакивает, поддерживая беседу… «Ничем её не проймёшь!» – возмущённо говорит себе умирающий старик и, устав от этой борьбы, кладёт визиту конец.

Оказавшись на ледяной тёмной улице, Минна ощущает желание танцевать и петь. Она бросает мелкую монетку нищему, берёт под руку Антуана и, переполненная великодушной радостью удачливой беглянки, восклицает мысленно: «Честное слово, если бы здесь был Жак Кудерк, я бы его расцеловала!»

Весь вечер она находится в беспрерывном движении, болтает, смеётся без всякой причины. Колышутся, посверкивая, чёрные озёра её глаз, в прелестном оживлении розовеет бледное лицо. Антуан смотрит на неё внимательно и печально. На какое-то мгновение смех вдруг сменяется улыбкой, и лицо её изменяется. О, эта улыбка Минны, восхитительная задорная улыбка, которая чуть приподнимает ей скулы, преображает рисунок губ, слегка растягивает края век! Во второй раз Антуан пытается высмотреть и разгадать чужое лицо, чьё существование выдаёт улыбка… Он ощущает лёгкую дурноту и ёканье в сердце, как в тот день, когда застал Минну спящей на канапе… В этом предательском сне, равно как и в этой улыбке, полной таинственного сладострастия, перед ним возникала другая женщина, и Минна словно бы ускользает от него… Правда, сейчас это промелькнуло мгновенно, будто молния, ибо Минна, зевнув по-кошачьи и оцарапав коготками пустоту, объявляет, что идёт спать.

Лечь сразу Минна не может. Запахнувшись в белый монашеский халат, она открывает окно, чтобы «посмотреть на холод».

Она поднимает голову, и её удивляет прерывистое дыхание звёзд. Как же они дрожат! Вон та огромная, прямо над домом, конечно, скоро погаснет: похоже, её прицепили к ветру…

Выказав достаточное внимание холоду, Минна закрывает окно и прижимается лбом к стеклу, ощущая такую лёгкость и такое приятное возбуждение, что ей совсем не хочется ложиться, ибо в душе её вновь возникает пылкая и абсурдная убеждённость, что счастье может ещё ворваться в её жизнь подобно благодетельной буре, подобно нежданной удаче, которую она заслужила, которой её должны одарить. Мужчина, что сделает из неё женщину, разумеется, не отмечен какими-то роковыми знаками, и если она его встретит, то это произойдёт случайно… Случайность в былые времена называлась чудом… Взмахом своей кирки каменотёс в очередной раз освободит из темницы источник, сокрытый в глухой скале…

Ирен Шолье назначила свидание Минне в Ледовом дворце около пяти часов.

Для маленькой неугомонной еврейки, которая считает праздность и уединение болезнями, совершенно недостаточно иметь свой «день». Она постоянно собирает на чаепития друзей, врагов, бывших любовников, сохранивших покорность… В длинной галерее Фрица много раз видели её кружевные шлейфы с опушкой из соболиного меха и грязи… В «Ампире-Палас» и в «Астурии» много раз слышали её пронзительный голос, который становится визгливым, когда она думает. Что переходит на шёпот. Все самые уютные и мирные уголки Парижа теряют свой покой в дни, когда там устраивает своё застолье Ирен Шолье. Сегодня это – Ледяной дворец. Минна, пришедшая сюда впервые, облачилась в тёмное платье честной женщины на первом свидании, и сложный сетчатый узор вуали наложил белую татуировку на её невидимое лицо: лишь два бездонных отверстия и тёмно-розовый цветок выдают присутствие рта и глаз.

– Ах, вот и святая Минна! Откуда вы в таком наморднике? Можи, уступите девочке место. Антуан здоров? Выпейте горячего грогу: здесь дышишь смертью. Кроме того, нужно не выпадать из ансамбля, как любили говаривать в покойном «Ревю Элиотроп». Вот я, например, в Англии пью чай, в Испании – шоколад, а в Мюнхене – пиво…

– Я не знал, что вы так много путешествовали! – вкрадчиво произносит Можи.

– Умная женщина всегда много путешествует, слышите, старый алкоголик?

Можи в светлом жилете, выпятив грудь, как жирная курица, хорохорится, стараясь произвести впечатление на Минну, которая делает вид, что ничего не замечает. Она разочарованно оглядывается, мысленно взвесив все «тени» сегодняшнего файф-о-клока. Не блестяще, совсем не блестяще! Ирен привела свою сестру, земноводное чудовище без ног – она кормит, терроризирует и принуждает к безмолвному пособничеству эту горбунью, которую невозможно выдать замуж. Завсегдатаи салона Шолье окрестили тератологическую дуэнью красноречивым прозвищем «сестрица Алиби».

Возле Можи потягивает маленькими глоточками очень тёмный чай какая-то старая дева, типичнейший синий чулок. Американка, «прекрасная Сьюзи», целиком поглощена разговором, исполняя шёпотом страстный дуэт со своим соседом, андалузским скульптором с бородой как у Христа. Виден только её короткий крепкий затылок, квадратные плечи, вздёрнутый шершавый нос чувственного животного… Наконец, сама Ирен, неряшливо одетая и в дурном настроении. Минна с безмятежным удовольствием отмечает грубый макияж на щеках и губах, излишнее нагромождение украшений на шее и обнажённых руках…

Минна ждёт, когда Можи, стоящий за ней, возобновит их флирт. Он не сводит с неё глаз, чья наивная голубизна потускнела под влиянием алкоголя, и не произносит ни слова, стараясь угадать под строгим платьем скользящую вниз линию плеч, бледные руки с голубыми прожилками, два маленьких трогательных выступа… Терпеливая Минна наблюдает за кружением конькобежцев. Это, по крайней мере, что-то новое, даже необыкновенное и, можно сказать, захватывающее – с каждой минутой зрелище становится всё более пленительным, и она с удивлением замечает, что клонится вперёд, словно бы подражая катающимся, которые гнутся в едином порыве, будто колоски, примятые ветром… Свет, падающий сверху, скрывает лица в тени шляп, снежными бликами отсвечивает иссечённая коньками дорожка, присыпанная ледяной пудрой. Коньки с глухим мурлыканьем скользят по льду, который скрипит, словно стекло под ножом.

Пахнет подвалом, алкоголем, сигарами… Весь каток движется в мягком ритме вальса.

Локоть Минны задевают, проходя, очень нарядные женщины: вот кого она хотела бы увидеть в кружении, чтобы развевались их перья и надувались пышные юбки… Но именно эти дамы никогда не появляются на дорожке…

– Минна, вы видели Полэр?

– Нет. Которая из них?

– На это способны только вы! Вы навсегда останетесь в моей памяти как женщина, которая не знает Полэр! Вот она, смотрите!

Два вальсирующих силуэта: один из них, меньших размеров, туго стянутый в талии, по контрасту с широкой пышной юбкой, кажется не столько женщиной, сколько вазой, внезапно возникающей благодаря вращению едва заметной латунной нити… Минна не разглядела лица актрисы – белое пятно, запрокинутое в чёрные волны волос, ни ног её – стальная молния, взмах рыбьего хвоста на солнце… но она зачарованно смотрит, пока не исчезает за другими фигурами обнявшаяся пара… На этот раз она почувствовала дуновение от взметнувшихся юбок, угадала восторг бледного запрокинутого лица…

«Значит, одного только пьянящего кружения, скорости окрылённых ног достаточно, чтобы появилось это выражение блаженства и наслаждения? Я бы тоже хотела… Если бы мне удалось научиться! Кружиться, кружиться до смерти, запрокинув лицо и закрыв глаза…»

Её пробуждает собственное имя, произнесённое вполголоса…

– Госпожа Минна, кажется, ничего вокруг не замечает, – звучит реплика Можи.

– Она думает о своём флирте, – отвечает Ирен Шолье.

– Каком флирте? – невольно спрашивает Минна. – Кого вы имеете в виду?

Ирен Шолье наклоняется через стол, обмакнув в чашки соболиные рукава; ярко накрашенные губы уже вытягиваются в неудержимом стремлении говорить, лгать, клеветать, выпытывать чужие тайны…

– Да об этом несчастнейшем мальчике, о маленьком Кудерке! Все только об этом и толкуют, моя дорогая, все знают, как вы его приняли!

Глаза Минны смеются за кружевной вуалью: «Пока что именно он принимал меня!..»

– …у него такая унылая мордашка с того дня, как вы его послали… любить кого-нибудь другого, он бродит по игорным домам и спускает своё состояние! Да что там! О вас говорили бы гораздо меньше, если бы вы просто спали друг с другом!

– Это совет? – вопрошает нежный тоненький голосок Минны.

– Совет, от меня? О, моя дорогая, не потому, что здесь находится Можи, но скажу вам откровенно – я не стала бы советовать своим подругам тратить силы на двадцатитрёхлетних жиголо! На что они пригодны? Либо задирают нос, либо клянчат деньги, либо теряют голову и угрожают самоубийствами, револьверами и прочими скандальными штучками!

Минна хмурит брови… Когда же она видела на красном ковре изящное и бездыханное тело обнажённого юноши, лежащего… Ах да! В том кошмарном сне! Она вздрагивает под своей накидкой из чернобурки, и Можи, который пожирает её глазами с благоговейной алчностью, провожает взглядом знобкое передёргивание от затылка до поясницы…

– Ну-ну, Можи, не перевозбуждайтесь! – вкрадчиво говорит Ирен. – Сегодня лёд действует на вас весьма странным образом!

– Это мой час, – шутливо парирует журналист. – Вы и представить себе не можете, на что я способен между пятью и семью!

Хохот Ирен заглушает мурлыканье коньков, прерывает экстатический дуэт прекрасной Сьюзи и андалузского скульптора – они озираются с ошеломлённым видом любовников, которых грубо разбудили. Только на лице земноводного чудовища, неподвижного, как индуистский истукан, не появилось даже и тени улыбки.

– Что до меня, – смело провозглашает Ирен, – то я скорее утренняя пташка. Тем не менее после полудня… или же вечером, очень поздно…

Можи с восхищением складывает руки:

– О, природная одарённость! Не правда ли, изобилию присуща щедрость?

Она останавливает его движением пальцев сомнительной чистоты, с лакированными ногтями:

– Подождите! Минна ничего не сказала… Минна, теперь ваша очередь. Я жду альковных признаний. Как меня раздражает, что вы сидите здесь, засунув руки в муфту!

Минна колеблется, выдвигает вперёд тонкий подбородок, стараясь придать себе детски-наивный вид:

– Я ничего об этом не знаю: я ещё слишком маленькая! Я буду говорить после всех остальных!

Она кивает в сторону испано-американской пары. Американка, прижимаясь коленом к скульптору, заявляет, не заставляя себя упрашивать:

– Для меня всё зависит от партнёра. А впрочем, любое время годится.

– Браво! – кричит Ирен. – По крайней мере вы умеете встречать лицом к лицу «сладкую смерть»!

Прекрасная Сьюзи заливается смехом, от которого морщится её свежая хищная мордочка:

– Сладкая смерть? Вовсе нет… Это скорее похоже на качели, когда взлетаешь слишком высоко, вы понимаете? И вдруг падаешь вниз с криком: «Ах!»

– Или: «Мама!»

– Молчите, господин Можи! И всё начинается снова.

– Вот как? Всё начинается снова? Приношу свои поздравления господину, который… раскачивается с вами на качелях!

Ирен Шолье размышляет, покусывая розу и глядя прямо перед собой… На её прекрасном лице Саломеи отражаются всплески каких-то обрывистых эмоций…

– А я, – произносит она, – нахожу вас всех крайне эгоистичными. Вы говорите только о собственном удовольствии, о собственных ощущениях, как если бы чувства… партнёра не имели никакого значения. Удовольствие, которое я приношу, часто превосходит моё собственное…

– Главное – это суметь его дать, – прерывает монолог Можи.

– Уймитесь, несносный! А потом, качели… нет, это совсем не то. Для меня это внезапно рассыпающийся потолок, удар гонга, рвущий уши, нечто вроде… апофеоза, которым увенчивается моя власть над миром… а потом, чёрт бы вас всех побрал! Это слишком быстро заканчивается!

Разгорячённая Ирен Шолье умолкает, и душу её переполняет, похоже, вполне искренняя печаль…

Почти опустевшая, изрезанная коньками, потерявшая блеск ледяная площадка отбрасывает на лица мертвенно-бледный свет. Длинный парень в зелёном облегающем костюме и в спортивной шапочке, натянутой на уши, режет лёд в косой посадке, словно пловец перед прыжком…

– Вот этот совсем не плох… – бормочет Ирен. – Ну, Минна, я жду ваше заключительное слово.

– Да-да, – подхватывает Можи, – вы обещали, и ваше мнение станет, если можно так выразиться, апофеозом нашего незабываемого референдума!

Минна встаёт, опустив вуаль на подбородок и чуть вытянув вперёд маленькие губки:

– О! Да ведь я ничего об этом не знаю… Вы же понимаете, у меня это было только с Антуаном.

Она сама не ожидала, что слова её вызовут такой смех, и несколько смущена… На пустом катке хохот звучит необыкновенно громко: оставшиеся ещё зрительницы поворачиваются к компании Ирен Шолье. Мужчина в облегающем костюме скользит по дорожке, подобно танцовщице, на одной ноге… В сопровождении горбатого чудовища Ирен семенит к выходу, искоса поглядывая на зелёного конькобежца:

– Положительно, этот молодец совсем не плох; что скажешь, Минна?

– Пожалуй…

– В нём есть что-то от Бони де Кастеллана… только этот будет покрепче. Ах, если бы не нужно было постоянно держать себя в руках! Но мы ведь держим себя в руках!

– Разумеется, – кивает благоразумная Минна. – Да и потом, эти люди не более чем прислуга?

– Вовсе нет! Но ведь их развратили доступные потаскушки, и если здесь проявишь слабость, завтра же об этом узнает весь Париж!

Она встряхивает, поведя плечами, все свои соболиные меха и отпускает наконец несчастную старую деву. Можи не слишком торопится, и в еврейском голосе появляются скрипучие нотки:

– Ну же, толстяк! Ах, старый алкоголик, долго ты будешь лизать Минне перчатки?

Американка и андалузский скульптор исчезли – никто не знает, когда и каким образом. Всё более свирепеющая Ирен брюзгливо заявляет, пока кто-то из добровольцев ищет для неё фиакр, что «прекрасная Сьюзи подцепила себе очередного» и что «скоро ни одна честная женщина не сможет показаться в её обществе!»

Минна чувствует, что у неё вырастают крылья.

Вот уже неделю она в короткой спортивной юбочке ездит на метро к двум часам в Ледовый дворец. Первые занятия оказались тяжким испытанием: Минна, полная ужаса перед убегающим из-под ног намыленным льдом, пронзительно вскрикивала голоском попавшей в когти мышки или же, безмолвно вытаращив глаза, цеплялась за локоть своего учителя руками утопленницы. Ломота в теле также была невыносимой, и Минна, просыпаясь, горько жаловалась, что вместо прежних берцовых ей «подсунули новые, отвратительные кости».

Но теперь у неё растут крылья… Плавно покачиваясь, Минна плывёт по льду – быстрее, ещё быстрее, а затем пируэт и остановка. Минна отпускает локоть мужчины в зелёном облегающем костюме, скрещивает руки в муфте и устремляется вперёд одна… Она скользит, держась очень прямо на почти не согнутых ногах…

Однако ей хотелось бы вальсировать подобно Полэр, забыв обо всём, что существует, чтобы истаять в воздухе и умереть, превратившись в клочок бумажки, трепещущий над раскалённой лампой, или в струйку дыма, что обвивает запястье погружённого в свои думы курильщика…

Она пытается вальсировать, доверившись рукам высокого молодца в спортивной шапочке, но волшебное очарование не приходит: от мужчины пахнет сервелатом и виски… Минна с отвращением бросает его и начинает скользить одна, делая плавные, хотя ещё боязливые жесты яванской танцовщицы…

Она трудится каждый день с бессмысленным упорством муравья, собирающего свои драгоценные соломинки. Её праздная меланхолия исчезает, а к бледным щекам приливает кровь. Антуан доволен.

Сегодня Минна ощущает в себе удвоенный пыл. Она почти не обратила внимания, что под мартовским солнцем набрякли почки и окрасилось ультрамарином небо, что на ветру ещё слабенькой весны воздух пропитался запахами двухгрошовых букетиков – из поникшей резеды, усталых фиалок, провансальских нарциссов, источающих аромат грибов и флёрдоранжа…

Минна скользит по почти пустой дорожке, режет лёд, будто проводит алмазом по стеклу, резко поворачивает, наклонившись, как ласточка… ещё один шаг, и конёк её врезался бы в ограждение! Она задела, не увидев, чей-то локоть, а потому оборачивается и тихо говорит:

– Простите!

У ограждения стоит, опершись локтем, Жак Кудерк. Беспричинный гнев вдруг хмелем ударяет ей в голову при виде этого жалкого, смертельно-бледного лица, этих тусклых глаз, провожающих каждое её движение…

«Как он смеет! Это отвратительно! Показывает мне свою бледность – будто нищий, выставляющий напоказ гниющие культяпки! А глаза кричат: „Посмотри, как я похудел!“ И пусть худеет! Пусть истает и исчезнет! Чтобы я больше не видела этого… этого…»

Она кружит по льду, как испуганная птичка, которая вьётся под сводами зала… но в душе её рождается решимость не уступать. Это он должен уйти!

Однако победа даётся ей нелегко, и тонкие лодыжки изнеможённо подрагивают. Она не изменит решения. Если Жак не желает отвязаться от неё, то пусть умрёт! Изгоняя его из жизни, она вновь становится маленькой жестокой королевой, которая правила своим воображаемым народом при помощи яда и кинжала.

На следующий день Минна поднимается так, словно ей предстоит успеть на утренний поезд. Она совершает привычный туалет с поспешной решимостью. Во время завтрака Антуану достаются лишь обрывистые слова, падающие, будто снаряды, на его невинную голову. Притопывая от нетерпения по ковру, она следит за каждым движением мужа: уйдёт ли он наконец?

Он, собственно, и собирается это сделать. Но задерживается возле камина, с тревогой вглядываясь в своё отражение добродушного разбойника, хватает себя обеими руками за бороду:

– Минна, может, мне стоит её сбрить?

Она смотрит на него в течение одной секунды, а затем разражается таким пронзительным и оскорбительным смехом, что Антуану мучительно больно слушать…

Однажды ночью, когда он, торопясь и задыхаясь, стремился овладеть ею, она расхохоталась – совершенно невыносимо! – подобным же образом, ибо резиновая груша электрического звонка у изголовья постели стала биться о стену в ритме некоего эротического метронома… Об этой ужасной ночи и думает Антуан, глядя на Минну. Приступ смеха был таким сильным, что на её светлых ресницах повисли две прозрачные капельки, а углы рта вздрагивали, словно от рыданий…

Их разделяет какая-то плотная стена. Ему хотелось бы сказать: «Не смейся! Будь нежной маленькой девочкой, как это бывает иногда с тобой. Не будь такой лукавой, такой далёкой; прояви снисхождение и забудь о своём превосходстве. Пусть твои бездонные чёрные глаза не осуждают меня! Ты считаешь меня глупым, потому что я сам охотно представляюсь глупцом. Будь моя воля, я бы стал ещё глупее, чтобы безгранично любить тебя, любить без участия рассудка, без этих невыразимых мук, которые ты можешь причинить мне одним лишь презрением или просто скрытностью…»

Но он молчит, продолжая машинально держать себя за бороду обеими руками…

Минна встаёт, пожимая плечами:

– Ну так сбрей бороду! Или не сбривай! Или же сбрей наполовину! Подстригись под льва на манер пуделей! Но сделай хоть что-нибудь и сдвинься с места, потому что нет сил смотреть на тебя, застывшего, будто статуя!

Антуан краснеет. Словно помолодев от унижения, он думает: «Её счастье, что она мне жена. Если бы в этот момент она была всего лишь кузиной, я бы её проучил как следует!» И он направляется к двери, стоически не поцеловав супругу.

Оставшись одна, она бежит к звонку:

– Шляпку, перчатки, живо!

Она нервничает, она летит словно на крыльях… Ах, как прекрасна жизнь, едва лишь на неё упал золотой отблеск опасности! Наконец-то! Одного взгляда на этого маленького, мертвенно-бледного Кудерка, а затем ощущения вялого тепла, вдруг разлившегося по желудку, и этой дрожи в лодыжках оказалось достаточно, чтобы она поняла: это предвестие чего-то гибельного, некой угрозы, которая, быть может, ещё сама не ведает о своём появлении на свет… И эта угроза ощутима настолько, что способна заполнить собой пустыню жизни, способна заменить счастье, любовь – ах, какая восхитительная надежда!.. Она бежит и останавливается только на пороге Ледового дворца, чтобы придать должное выражение лицу и перевести дух… Затем, тщательно подготовив свой выход, она спускается на дорожку, положив ладонь на рукав человека в зелёном облегающем костюме.

– Ах, мой шнурок, простите…

Она наклоняется, открывая взгляду тонкую сухую щиколотку и немножко выше… «Ноги пажа, какое чудо…» Выставив грудь вперёд, она скользит по льду ни на кого не глядя, с улыбкой акробата, совершающего смертельный прыжок. Она знает, что он здесь – стоит, облокотившись об ограждение. Ей нет нужды смотреть на него. Она видит его в собственной душе, она смогла бы заштриховать уверенной рукой все тени, все впадины, появившиеся на этом исхудалом детском лице под влиянием медленно действующего яда. Она скользит в горделиво-лихорадочном возбуждении, с восторгом спрашивая себя: «Если он приблизится ко мне, то поклонится или убьёт?»

Захватывающая игра продолжается. «Я не уйду первой!» – даёт себе клятву Минна, и всё существо её напрягается в ожидании схватки. Каток постепенно заполняется людьми. Многие смотрят на Минну, которая побледнела и слегка задыхается, не теряя при этом присущего ей изящества. А тот по-прежнему стоит у ограждения. На какое-то мгновение она останавливается у кромки дорожки, скрестив руки и держась очень прямо. Он сидит напротив, застыв перед стаканом грога… Она думает, что уже поздно, что Антуан скоро вернётся и будет беспокоиться о ней, она предугадывает засаду у выхода – со слезами и мольбами, скрывающими в себе угрозу…

– Моё почтение, мадам, я сложил бы своё восхищение к вашим ногам, но увы! – мне мешают коньки!

Кто же это заговорил в её грёзах? Минна узнаёт мягкий глухой голос… Она обращает на собеседника сомнамбулический взор, постепенно вспоминая его, словно бы возвращаясь откуда-то издалека…

– Ах, это вы… Здравствуйте, господин Можи.

Он целует руку в перчатке; она изучает его широкий шишковатый лоб, короткий нос, свидетельствующий о вспыльчивости и решимости, голубые глаза, утерявшие прозрачность, и надутый рот толстого ребёнка…

– Вы устали, маленькая мадам?

– Да, немного… Я уже давно катаюсь…

– Эгоистичная юность! Неужели этот маленький Кудерк собирается вальсировать с вами до смерти?

Минна отметает это предположение жестом и словами:

– Я никогда не каталась с господином Кудерком! Можи и бровью не повёл.

– Я об этом знал…

– Да?..

– Разумеется. Просто мне было приятно услышать это от вас. Вы уходите? Разрешите посадить вас в карету?

Она кивает, становится очень любезной – потому что тот рядом. А тот встаёт и кидает на стол несколько монет. Она останавливается, он останавливается… Она пытается определить, какой выход ближе, и видит, что Жак Кудерк одновременно с ней делает три шага налево, затем три направо… Изумительная игра! Словно английская пантомима. У клоунов, которые больше всего забавляют публику, совершенно такой же мучной цвет лица, такие же комично-резкие движения ожившего покойника…

– Идёмте! – произносит Минна очень громко.

Марионетка по другую сторону дорожки неотступно следует за счастливой парой. Желая изведать опасность до конца, Минна склоняется к Можи, касаясь его плеча, смеётся, показывая профиль, и гибкая спина её вздрагивает в предвкушении, в восхитительном ожидании… «Пусть это будет нож, или пуля, или удар железной трости по затылку! – молит она еле слышно. – Но пусть случится хоть что-нибудь, такое ужасное или такое блаженное, чтобы жизнь вырвалась на свободу!»

Около гардероба она резко останавливается и поворачивается. Бледный мальчик, следующий за ними на расстоянии, также останавливается.

– Вы подождёте минутку, господин Можи? Я только сниму коньки и догоню вас… Будьте так любезны, найдите мне фиакр…

Пока журналист торопится на улицу мелким семенящим шагом толстяка, любовники стоят неподвижно, в одиночестве среди множества незнакомых лиц. Яростный блеск в глазах Минны приказывает Жаку Кудерку осмелиться на поступок, бросает ему вызов, подавляет его своим презрением… Но незримая нить, которая связывала их, вдруг словно обрывается, и он трусливо проходит мимо, понурив голову и втянув плечи…

На улицу уже опустился покров печальных весенних сумерек; фиолетовая дымка, усеянная жёлтыми огнями, с такой влажной ласкою касается щёк, что кажется, будто это лист душистой пальмы или цветущая ветвь яблони… Минна с натянутыми до предела нервами поражена и с наслаждением вдыхает тёплый воздух, чуть колеблемый дуновением лёгкого ветерка…

– Хорошо, не правда ли? – отвечает Можи на её еле заметный вздох. – Посмотрите-ка на этот зелёный закат, у меня от него разливается голубизна в душе!

– Как чудесно! Вы нашли фиакр, господин Можи?

– Вы непременно хотите заполучить этот гроб на колёсах? Здесь можно встретить только бесстыжих мародёров или же добряков на разбитых колымагах…

– О нет! Напротив, мне хочется пройтись пешком… И она молча устремляется к дому, не ожидая ответа Можи.

– Ах, маленькая мадам, – сипит, задыхаясь, её спутник. – Вот когда я начинаю с сожалением вспоминать об Ирен Шолье…

– Неужели? Почему же?

– Да потому что она каракатица – шесть дюймов ножек, а затем сразу начинается голова – и рядом с ней я кажусь высоким и стройным мужчиной, порывистым и стремительным юношей! Тогда как рядом с вами… мы вдвоём напоминаем басню: «Бульдог однажды полюбил левретку…» Но под крышей я обретаю все свои выдающиеся качества! Не стану скрывать, что я мужчина от пяти до семи, мужчина для дома и для умных разговоров после любви! (Боже мой! Уже улица Бальзака! Я должен успеть во всём признаться вам до Звезды!) Итак, я говорил, что внушаю доверие, с охотой принимаю его, но никогда не возвращаю назад, я советую и расточаю похвалы. Нужно ли добавлять, что я умею охлаждать напитки, заваривать чай и исполнять все обязанности горничной, а также…

– …говорить только о себе? – лукаво осведомляется Минна.

– Шамфор сказал: «Говорить о себе означает заниматься любовью».

– Шамфор в самом деле это сказал?

– Почти. По своему темпераменту он не был склонен к безапелляционным суждениям.

– Что вы говорите!

– Да ведь мы, знаменитые литераторы, все скроены на один манер, очаровательная маленькая мадам. Жизнь немного утомила нас, но не лишила обаяния! И если бы вы захотели…

– Если бы я захотела… чего?

Она останавливается на углу, кокетливая, податливая, доступная… Можи видит, как блестят её зубы, и тщетно пытается разглядеть глаза под широкими полями шляпки…

– Чего? Не сочтите, что я насмехаюсь, но у меня есть масса японских миниатюр на шелку, из Чакья-Муни и Камасутры…

– Что это такое?

– Индийские любовные трактаты, чёрт возьми! Да, у нас будет чем заняться, будет, говорю я, целая неделя… совершенно безупречного времяпровождения! Придёте?

– Не знаю… Возможно… да…

– Но только без шуток, прошу вас! Я серьёзный человек! Поклянитесь, что будете хорошо вести себя!

Она улыбается, не даёт никаких обещаний и расстаётся с ним, премило подав пальцы для поцелуя.

«Ах, какая красивая девочка! – вздыхает Можи. – Подумать только, если бы я был женат, у меня могла быть такая дочка!..»

Когда запыхавшаяся Минна входит в дом, Антуан сидит за столом. Он сидит за столом и ест свой суп. Он сидит за столом, это не подлежит никакому сомнению. Минна, с трудом переводя дух, не может поверить своим глазам. В столовой слышится только неприятный стук ложки о тарелку. Каждый раз, когда Антуан подносит ложку ко рту, на пузатом медном боку лампы отражается чудовищная рука и кончик фантастического носа.

– Как? Ты уже за столом? Который же теперь час? Я опоздала?

Он пожимает плечами:

– Вечная песня! Разумеется, ты опоздала! Разве может быть иначе? Только если Ледовый дворец сгорит, ты вернёшься вовремя!

Минна понимает, что это «сцена», первая, которую можно удостоить этим названием. Она не будет делать ничего, чтобы избежать её. Сняв шляпку, она резко вынимает длинные шпильки, словно кинжалы из ножен, и садится, глядя в лицо опасности.

– Надо было зайти за мной, дорогой. Тогда ты мог бы совершенно спокойно следить за мной.

– Когда дело доходит до слежки, о спокойствии думать не приходится! – парирует Антуан.

Минна негодующе вскакивает:

– А, так ты признаёшь, что следишь за мной! Это что-то новенькое… пожалуй, даже лестное для меня!

Он ничего не отвечает, кроша кусок хлеба на скатерть.

Да, он следит за ней. Минна, думая о своём, не проявляла должного внимания к Антуану в течение некоторого времени. А он меняется; он меньше ест и меньше говорит, он мало спит, ибо в него медленно проникает трёхликая тревога: Минна! Её улыбка, затем мучительный сон, затем оскорбительный смех этой маленькой Гекаты сливаются в душе Антуана в таинственное лицо незнакомой, чужой женщины…

«Мне понадобилось на это немало времени», – признаёт он с печальной иронией.

Он сложил в портфель и унёс в контору фотографии Минны, относящиеся к самому разному времени, чтобы сравнить их между собой. Вот здесь ей семь лет, у неё остренькая мордочка худого котёнка. Вот она в двенадцать лет, с длинными кудрями, и уже какие глаза! «Надо было быть идиотом, чтобы довериться подобным глазам!..» А вот она застыла в неловком напряжении, у неё скорбный рот – это тот год, когда её нашли без сознания у дверей, с волосами, забитыми грязью…

«Да, да, я был идиотом и по-прежнему остаюсь им! Но ведь… Она моя, моя! И в конце концов я…» Однако он не знает, что надо делать в конце концов, и, как неопытный юноша, начинает выяснение отношений с семейной сцены.

Мука его стоит перед ним, серьёзная и угрожающе-свирепая. А что означает эта приподнятая губа, побелевшая от гнева? Ещё одна незнакомая деталь на лице, которое он, казалось, знал до мельчайших чёрточек, до перламутровой синевы век, до ветвистых прожилочек вен? Неужели каждый день будет вносить изменения в эту красоту, чтобы тревожить его страшными сомнениями?

– Ты ничего не ешь?

– Нет. К твоей манере пробуждать у людей аппетит мне придётся привыкнуть.

«Вот так, – говорит себе в бешенстве Антуан, – она шляется неизвестно где, пока я вкалываю, а затем она же устраивает мне выволочку! Да, ну и муж из меня вышел!..»

– Я что, не имею права ничего сказать? – кричит он. – Ты пропадаешь целыми днями, неизвестно с кем и невесть где, а если я позволяю себе замечание, мадемуазель недовольна…

– Прошу прощения: мадам! – прерывает она его холодно. – Ты забываешь, что я твоя жена.

– Гром и молния! Нет, я всё время об этом помню! Это должно измениться, или нам придётся выяснить…

Минна поднимается, аккуратно сворачивая салфетку.

– Что же нам придётся выяснить, позволь спросить?

Антуан прилагает чудовищные усилия, чтобы сохранить спокойствие, и тычет кончиком ножа в скатерть. Борода его трясётся, на горбатом носу начинает дёргаться крупная вена… Минна неторопливо поправляет в зелени вазы покосившийся лист папоротника…

– Нам придётся выяснить! – взрывается он. – Придётся выяснить, почему ты перестала быть прежней!

– Что?

Она стоит прямо перед ним, положив ладони на стол. Он смотрит на это настороженное лицо, на тонкий треугольник подбородка, на непроницаемые глаза, на серебристую волну волос…

– Прежней, чёрт побери! Какого дьявола, я же не слепой!

Она не меняет позы, выражающей презрение к словам мужа, и размышляет: «Он ничего не знает. Но может стать излишне докучным». Ласковой интонацией, дружелюбным жестом руки, положенной на плечо, она могла бы укротить его гнев, привлечь к себе – ещё пылающего от возбуждения, но уже смущённого и любящего… Она знает об этом. Но не протянет к нему руки. Этот внезапный срыв Антуана, равно как и преследование маленького барона Кудерка, подстерегающего её, но не смеющего угрожать, – всё будет разрешено самой судьбой, за изгибами которой Минна следит со вниманием, но безучастно.

Антуан жуёт стебелёк фиалки и глядит в полированный бок лампы. От напряжённой работы мысли, от чуткого вслушивания в себя, в боль, которая нарастает в нём, он выдвигает вперёд нижнюю челюсть, вжимает голову в плечи… Не приходилось ли Минне видеть в далёком прошлом подобные же зверские лица? То племя, которому она поклонялась в детских грёзах, почти целиком состояло из людей с набыченными затылками, с желваками, перекатывающимися над челюстью, с узкими лбами в жёстких завитках коротких волос…

Лёгкий вздох Минны всё же нарушил тишину. Антуан поднимается, оставив ужин почти нетронутым, и уходит в гостиную, где бессильно падает на канапе – то самое, что приютило Минну и её преступный сон… Здесь валяется газета, и он открывает её, начинает листать, преувеличенно громко шелестя сухими страницами…

«В Маньчжурии… А, пусть они там все подохнут, и белые, и жёлтые! А что в театрах? Скандал на генеральной репетиции… Мы воистину народ зевак! Доподлинная девица из доподлинного мира предлагает руку и сердце… Бюро Камилла, сбор сведений, слежка, расследования деликатного свойства… Грязные шантажисты!..»

Он вдруг чувствует себя усталым, одиноким, несчастным. «Я несчастен!» – повторяет он тихонько, хотя ему хочется прокричать эти два слова, чтобы ощутить жалость к себе и утопить горе в утешительных слезах… Сухое пощёлкивание доносится из столовой; через полуоткрытую дверь Антуан видит жену: усевшись на край стола в позе амазонки, Минна опустошает вазу для фруктов и хрустит миндальными орехами…

«Она ужинает! – думает Антуан. – Она ужинает, значит, не любит меня!»

Он ищет теперь защиты в безмолвии, в скрытности и вновь берётся за свою газету:

«Бюро Камилла, расследования деликатного свойства…»

«Минна, не могли бы мы встретиться в какой-нибудь день этой недели, например завтра? Если вы не хотите прийти ко мне, то назначьте свидание в другом месте, скажем в „Бритиш“: до четырёх часов там никого не бывает.

Жак.»

«Какое глупое письмо! – говорит себе Минна, пожимая плечами. – Он изъясняется как приказчик в магазине, этот маленький Кудерк».

Она перечитывает: «Минна, не могли бы мы встретиться…»– и задумчиво умолкает, прикусив палец остренькими зубами. Записочка тревожит её самой своей нескладностью. А потом, этот неровный почерк, отсутствие привычных вежливых или нежных слов… «Что, если посоветоваться с Можи?» Эта странная мысль так забавляет её, что на лице появляется дерзкая улыбка. Она нервно расхаживает по комнате, барабанит по стеклу, к которому приникла почка каштана, раздувшаяся и остроконечная, как цветочный бутон… Слабый ветер, пахнущий дождём и весной, чуть колышет тюлевую занавеску. Беспричинное отчаяние, непонятное желание переполняют сердце одинокой девочки, оставшейся вопреки всему, как это ни абсурдно, чистой после стольких падений, ибо физического наслаждения она так и не испытала… и по-прежнему ищет среди мужчин неведомого возлюбленного.

Она соприкасается с ними, а затем забывает, подобно невесте в трауре, которая на поле боя поворачивает на спину мертвецов, заглядывает им в лицо и роняет голову со словами: «Это не он».

– Могу я видеть господина Можи?

– Он вышел, мадемуазель.

Этого Минна не предусмотрела.

– Вы не знаете, когда он вернётся?

– Непостоянство его привычек не позволяет высказывать какие-либо предположения на сей счёт, мадемуазель.

«Мадемуазель» в удивлении поднимает глаза на того, кто это сказал, и ей становится ясно, что подобное бритое лицо не может принадлежать камердинеру. Она колеблется.

– Вы разрешите оставить ему записку?

Безбородый молодой человек безмолвно раскладывает на столике в прихожей письменные принадлежности. Он движется с проворством танцора, покачивая бёдрами на ходу.

«Сударь, я заглянула к вам по пути…»

На письме Минна изъясняется с трудом. Воображению её, умеющему рисовать быстрыми яркими мазками, претит вереница медленно выводимых на бумаге слов.

«"Сударь, я заглянула к вам по пути…" И это существо, что торчит за моей спиной! Неужели он боится, что я прихвачу с собой чернильницу?»

Открывается дверь, и в ушах Минны нежной музыкой звучит знакомый голос старого алкоголика:

– Иксем, проводите же мадам в гостиную. Дорогая мадам, прошу извинить строгость порядков, призванных оградить моё суровое уединение…

Можи отступает, втянув кругленькое брюшко, чтобы пропустить Минну, которая входит, ослеплённая волнами жёлтого света, в длинную комнату с меблировкой из морёного дуба.

– О, здесь всё жёлтое! – восклицает она весело.

– Вот именно! У меня всем доступное солнце, настоящий маленький Прованс! Я выложил двести франков за этот золотистый газ. И всё ради кого? Ради вас одной!

Его рука победоносно указывает на жёлтые занавески, скрывающие окно. Золотые ресницы Минны вздрагивают. Она вспоминает солнечные ванны в спальне Сухого дома, согревающие её хрупкое обнажённое детское тельце… Старый дом с его звучным костяком, виноградник с синеватой травой, где она бегала вместе с Антуаном, где расцветала их ребяческая идиллия… Только куда же подевалась розовая ветка бегонии, что стучала в окна тонкими пальчиками своих цветов?

Всё ещё во власти этой галлюцинации, она поворачивается к Можи с вопросом, замершим на устах, ибо видит бритого эфеба, который открыл ей дверь. Можи всё понимает:

– Иксем, вам не нужно что-нибудь купить?

– Да-да, конечно, – отвечает тот, и в его подвижных глазах грызуна не отражается ничего, кроме вежливого безразличия.

– Очень хорошо. У меня как раз кончились спички. На левом берегу есть потрясающий магазинчик, там их продают по два су коробок, понимаете? Принесите мне один в качестве образчика. Да сохранит вас Бог, мессир! До завтра…

Молодой человек кланяется, поводит бёдрами, исчезает.

– Кто это? – спрашивает Минна с любопытством.

– Иксем.

– Как?

– Иксем, мой личный секретарь. Очень мил, правда?

– Если вам так угодно.

– Разумеется, угодно. Бесценный малый. Очень изящно одевается, и это производит благоприятное впечатление на кредиторов. А кроме того, у него особый вкус, к счастью, отчего он и был выкраден из Лондона, этот ураниец.

Минна недоуменно хмурится… Как! Неужели толстяк Можи… Но он с фамильярной насмешливостью успокаивает её:

– Нет, дитя моё, вы меня неправильно поняли. Имея Иксема, я совершенно спокоен: могу пригласить подругу, двух подруг, трёх подруг – одновременно или поочерёдно – и не мучиться сомнением: «Явится ли она в следующий раз ко мне или же ради прекрасных глаз моего двадцатипятилетнего секретаря?» Садитесь вот здесь, эта этрусская ваза прекрасно гармонирует с вашими волосами…

Он придвигает к ней глубокое кресло, подкатывает столик, на котором подрагивают ландыши… Минна усаживается, смущённая сердечным обращением Можи. Она удивлена и не пытается скрыть этого, а Можи смотрит на неё с доброй улыбкой:

– Если бы не моё чудовищное самомнение, маленькая очаровательная мадам, я решил бы, что вы ошиблись дверью.

Она с изящной неловкостью прикрывает глаза ладонью:

– Подождите! Для меня здесь всё так необычно… Можи надувается от гордости, выставляет напоказ двойной подбородок.

– О, не стесняйтесь, продолжайте! Я знаю, что «у меня очень мило», и люблю, когда мне об этом говорят.

– Да, всё это очень мило… но совсем не идёт вам.

– Мне всё идёт!

– Нет, я хочу сказать… я совсем иначе представляла себе ваше жилище.

Она сидит, сложа руки, и слегка поводит плечами при разговоре, будто хрупкий зверёк со связанными лапками. Можи настолько восхищён ею, что ему и в голову не приходит притронуться к ней… Наступает молчание, отдаляющее их друг от друга. Минна испытывает непонятное стеснение, какую-то неясную тревогу, которую выражает словами:

– У вас очень уютно.

– Правда? Все дамы делают мне этот комплимент. Вы только посмотрите!

Он поднимается, берёт Минну под руку и с умилением чувствует, какая она тоненькая, сколько тепла исходит от неё…

– Для послушных девочек у меня есть вот эта кукла, привезённая из Батавии: сделайте ей козу!

Он показывает стоящую на маленьком столике статуэтку яванского божества – самого свирепого из всех, что создавало воображение творца марионеток, – одетого в фантастические красные лоскуты, с размалёванным лицом, на котором улыбается узкий накрашенный рот, а удлинённые глаза поражают Минну выражением угрюмого сладострастия…

– Она похожа на одного человека… человека, которого я когда-то знала…

– Какого-нибудь жиголо?

– Нет… Его звали Кудрявый.

– Это один из моих псевдонимов, – заявляет Можи, поглаживая свою розовую лысину.

Минна хохочет, запрокинув голову назад, но вдруг резко замолкает, потому что Можи с жадностью глядит на восхитительную впадинку у основания шеи, открытую поднятым подбородком… Она кокетливо закрывается рукой:

– Смотрите на что-нибудь другое, господин Можи!

– Послушайте, не называйте меня «господин»!

– А как следует говорить?

Толстый романист стыдливо потупляет глаза:

– Меня зовут Анри.

– Верно! Это известно всем, потому что вы подписываетесь Анри Можи! Странно, никогда не подумаешь, что вас можно называть просто Анри без добавления Можи…

– Я уже не так молод, чтобы меня звали по имени… В голосе Можи прозвучала искренняя грусть. В сердце Минны вспыхивает какое-то новое чувство, которому она ещё не нашла названия в своих мыслях и которое называется жалостью… «Бедный, бедный, он никогда не будет больше молодым!..» Она прислоняется к плечу Можи, великодушно ему улыбается, предлагает в дар своё тонкое лицо без единой морщинки, свои чёрные глаза, в которых пляшут жёлтые блики от газовых занавесок, ровную безупречную линию зубов… Это первая бескорыстная милостыня, поданная Минной, – очаровательная милостыня, но принята она лишь наполовину, ибо Можи, этот слишком гордый нищий, целует бархатистую щёку, пушистую ограду опущенных ресниц, однако не впивается губами в маленький покорный рот…

Минна начинает чувствовать себя неловко. Это любовное приключение ставит её в тупик, невзирая на приобретённый уже опыт, ибо не было случая, чтобы Минна, переступив порог холостяцкой квартирки, не услышала бы сначала благодарный крик: «Наконец-то вы пришли!», а затем не ощутила бы, как её обнимают, целуют, раздевают, любят и разочаровывают – и всё это прежде, чем пробьёт полпятого. Сдержанность этого сорокалетнего мужчины могла бы показаться ей оскорбительной, если бы он не обезоружил её нежным восхищением, которое угадывается в трепетных жестах, в быстро мутнеющем взоре…

Кроме того, Минна никак не может решить, как ей держать себя. Со всеми мужчинами, которые увлекали её на ложе изнеможения (и Антуан не был здесь исключением), она могла обращаться как с послушными кузенами, как с собратьями по пороку, властно приказывая им, даже не приведя себя в порядок: «Если ты не застегнёшь мне ботинки, я больше не приду!» или «Мне плевать на дождь, беги за фиакром!». С Можи она так вести себя не смеет… разница в возрасте принижает её, одновременно внушая успокоение. Вести беседу с мужчиной в его квартире – сидя, одетой! И не раскинуть перед ним сразу же гладкую серебристую волну волос, распустив чёрную бархатную ленту, скрепляющую их!

А Можи говорит, показывает старинные переплёты, гравюры, статуэтку Богоматери из слоновой кости – «Германия, пятнадцатый век, дитя моё», – что стоит рядышком с похотливым фавном, позеленевшим, проржавевшим в земле, где спал тысячу лет… Она смеётся, заслоняя ладонью, будто веером, глаза…

– Каково? Тысяча лет! Вот уже тысячу лет сей крохотный козлоногий господин неотступно думает только об одном! В наше время этого уже нет…

– Слава Богу! – вздыхает Минна с такой искренней убеждённостью, что Можи искоса подозрительно взглядывает на неё: «Неужели эта язва Ирен Шолье сказала правду? Неужели мужчины не интересуют Минну?»

Он ставит фавна на место, возле Богоматери, оправляет жилет, который морщит на животе:

– Вы давно не виделись с госпожой Шолье?

– По меньшей мере, две недели. Почему вы меня спрашиваете?

– Просто так: я думал, вы близки…

– У меня нет близких друзей.

– Тем лучше.

– А вам-то что до этого? А потом, по правде говоря, я не выбрала бы в близкие подруги госпожу Шолье… Вы когда-нибудь смотрели внимательно на её руки?

– Во время еды никогда: иначе у меня будет несварение желудка.

– Руки, которые гребут к себе Бог весть что!

– Они и в самом деле многое загребли.

– Вот видите. Они меня пугают. Мне кажется, от них можно подцепить какую-нибудь болезнь.

Можи целует узкие руки Минны, прекрасные сухие лапки белой лани.

– Как мне приятно сознавать, дитя моё, что вас влечёт к себе гигиена! Поверьте, что здесь к вашим услугам будут новейшие антисептические препараты и что у ваших ног будут куриться ксерол, тимол, лизол, подобно изысканному современному ладану… Не снять ли вам шляпку? Конечно, Льюис – великий человек, но вы похожи на даму, пришедшую с кратким визитом. И чернобурку тоже… Видите, я складываю всё это вместе с перчатками на маленьком столике в секции модной одежды.

Минна смеётся, чувствуя себя легко и непринуждённо: «Разве смог бы маленький Кудерк так позабавить меня, разве сумел бы заставить забыть о цели моего прихода… Однако пора всё-таки завершать дело!..»

И – поскольку она именно за этим пришла, не так ли? – шляпкой всё только начинается: Минна действует методично, расстёгивает пояс из тонкой кожи, и к ногам её падает верхняя плиссированная юбка, а затем нижняя из белого батиста… Вот она уже в панталонах и, прежде чем оглушённый Можи успевает вымолвить хоть слово, непринуждённо выпрямляется, давая рассмотреть себя. Узенькие панталоны, бросающие вызов моде, обтягивают изящные бёдра, открывая безупречные колени…

– О Боже! – вздыхает пунцовый Можи. – Неужели это всё для меня?

Она отвечает ребяческой гримаской и присаживается на диван, не ощущая ни малейшей неловкости и не позволяя себе ни единого вульгарно-непристойного жеста. Жёлтый свет золотит скользящую вниз линию плеч, бросает зеленоватый отблеск на розовый атлас корсета. Бусы из жемчуга размером с рисовое зёрнышко переливаются над двумя крохотными трогательными выступами…

Можи, сидящий рядом, покашливает, всё больше багровея. От Минны к нему волнами идёт запах лимонной вербены, и он сглатывает сладковато-кислую слюну… Ему принесли в дар то, о чём он не смел просить, но он не чувствует себя удовлетворённым. Его приводит в замешательство эта холодная спокойная девочка: у неё такой же отсутствующий вид и почти заискивающая улыбка, как у малолетней проститутки, выдрессированной гнусной матерью… Минна сняла свои розовые подвязки. Корсет и панталоны сейчас также отправятся в секцию модной одежды… Зябко поведя плечами, она сбрасывает бретельки сорочки и выгибается, обнажённая до пояса, явно гордясь своими маленькими, широко расставленными грудками и желая быть «более женственной». Она тянется к Можи, и тот осторожно прикасается к безгрешным цветкам сосков. Целомудренная Минна даже не шелохнулась. Он обнимает одной рукой покорную талию, чтобы ощутить нервно-протестующее передёргивание или лестное содрогание… но ничего нет!

– Маленькая ледышка! – шепчет он.

Он слегка откидывается назад, и Минна, лёжа у него на коленях, обхватывает его за шею руками, как сонный ребёнок, которого сейчас понесут в кроватку. Можи целует золотые волосы, внезапно умилившись простодушной лаской обнажённой девочки, склонившей голову ему на плечо не столько с нежностью, сколько со смирением… Какая прихоть судьбы бросила ему на колени это узенькое тело, которое он баюкает…

– Мой бедный ягнёночек, – бормочет он между поцелуями. – Вы ведь не любите меня, правда?

Она отнимает от его плеча всё такое же бледное лицо, глядит на него своими серьёзными глазами:

– Да нет же, люблю… Больше, чем я думала.

– До безумия?

Она лукаво смеётся и, извиваясь подобно ужу, начинает тереться своей нежной кожей о шевиотовой пиджак, о жёсткие металлические пуговицы…

– Никому ещё не удавалось довести меня до безумия.

– Это упрёк?

Он поднимает её, будто куклу, и она чувствует, что её несут в более укромный уголок… Она цепляется за него, неожиданно испугавшись:

– Нет, нет! Прошу вас! Пожалуйста! Только не сейчас!

– Что такое? Бобо? Нездоровится?

Минна, закрыв глаза, шумно дышит, и крохотные груди её подрагивают. Она словно пытается сбросить с себя какую-то тяжесть… Потом она всхлипывает, и в потоке слёз замирает дрожь её тела, которую явственно ощутил Можи. Крупные слёзы повисают светлыми прозрачными каплями на опущенных светлых ресницах, а затем медленно скатываются, не оставляя мокрого следа, по бархатистым щекам…

Впервые в жизни Можи чувствует, что ему не хватает опыта общения с очень молоденькими женщинами…

– Ну, вот это, по крайней мере, оригинально! Деточка моя, не надо! Ах, чёрт возьми! Мне-то что прикажете делать? Знаете, как мы с вами выглядим? Ну будет, будет…

Он несёт её на диван, укладывает, поправляет сорочку, сбившуюся на живот, гладит мягкие спутанные волосы. Его ласковая рука пухленького аббата нежно смахивает слёзы с ресниц, подкладывает подушку под спину этой необыкновенной возлюбленной, завоёванной так легко…

Минна постепенно успокаивается, начинает улыбаться, всё ещё тихонько всхлипывая. Она рассматривает, будто только что пробудилась от сна, залитую солнцем комнату. На фоне зелёных обоев великолепно выглядит мраморный бюст с чувственно напрягшимися мускулами плеч. На спинке стула висит японский халат, превосходя яркой красотой букет цветов…

Глаза Минны переходят от одного необычного предмета на другой, пока не останавливаются на мужчине, сидящем возле неё. Значит, этот толстый Можи с солдафонскими усами годен не только на то, чтобы поглощать, словно губка, виски или же гоняться за юбками? Вот он сидит со сбившимся набок галстуком, донельзя взволнованный! Он некрасив, он немолод, но в этой жизни, лишённой любви, именно благодаря ему Минна впервые испытала счастье – счастье, что тобой дорожат, тебя защищают и утешают..

Она робко, по-дочернему, кладёт свою узенькую ладошку на руку, которая гладила ей волосы, которая поправила её задравшуюся сорочку…

Можи, засопев, произносит громко:

– Ну как, лучше? Мы совсем успокоились?

Она делает знак, что да.

– Немножечко белого портвейна? О, портвейн для младенцев: чистый сахар!

Она неторопливо пьёт маленькими глоточками, тогда как он стоически любуется ею. Прозрачный батист едва прикрывает розовые цветки грудей, а сквозь золотистые оборки можно разглядеть изящный изгиб бедра… Ах, с каким наслаждением он лёг бы рядом, овладел бы этой девочкой с поразительно серьёзными глазами и серебряными волосами! Но он чувствует, какая она хрупкая и уязвимая, как она несчастна и одинока, словно заблудившийся зверёк, как давит на неё мучительная тайна, которую она не хочет открыть.

Она протягивает ему пустой бокал:

– Спасибо. Уже поздно? Вы не сердитесь на меня?

– Нет, дружочек. Я старый господин, лишённый тщеславия и незлопамятный…

– Но… мне хотелось бы вам сказать…

Она рассеянно теребит крючки корсета, начиная застёгивать его:

– Я хотела вам сказать… что… мне было бы так же страшно, возможно даже больше, с любым другим.

– В самом деле? Это правда?

– Ну конечно, правда!

– Вам это тяжело? Что-то не в порядке?

– Нет, но…

– Ну же! Расскажите обо всём старой няньке Можи! Не любите этого, а? Держу пари, что Антуан сплоховал…

– О, это не только из-за Антуана, – уклончиво отвечает Минна.

– Из-за кого-то ещё? Маленький Кудерк?

При этом имени Минна кивает с такой свирепостью, что Можи начинает понимать:

– Он вам противен, этот школяр?

– Это слишком мягко сказано, – холодно говорит она.

Надев подвязки, она решительно встаёт перед своим другом:

– Я с ним спала.

– Вот как! Приятно слышать! – угрюмо произносит Можи.

– Да, я спала с ним. С ним и ещё с тремя, включая Антуана. И ни один из них, ни один, – слышите? – не доставил мне хоть немного того наслаждений, что доводило их самих до изнеможения, до полусмерти; ни один не любил меня настолько, чтобы прочесть разочарование в моих глазах, угадать, как я жажду блаженства, которое они получили от меня!

Она кричит, заламывает руки, бьёт себя в грудь – немного театрально, но трогательно. Можи неотрывно смотрит на неё, слушая с жадностью:

– Значит, никогда… никогда?

– Никогда! – горько повторяет она. – Может быть, я проклята? Или во мне сидит болезнь, которую никто не видит? Или мне попадались только грубые скоты?

Она уже почти одета, только распущенные волосы волнами колышутся по плечам, словно лошадиная грива. Она умоляюще тянет руки к Можи, будто просит подаяние:

– А вы, вы не хотели бы попробовать…

Она не посмела закончить фразу. Её толстый друг вскочил на ноги одним прыжком, как юноша, и схватил её за плечи:

– Сокровище моё! Теперь моя очередь крикнуть вам: «Никогда!» Я стар… Я очень люблю вас, но я стар! Вот он перед вами, толстый Можи с жизнерадостным брюхом, в вечном светлом жилете, Можи при полном параде… Но показать вам скотскую сущность, что таится под светлым жилетом и плиссированным жабо, омрачить ваши воспоминания ещё более горьким разочарованием, ибо то будет похоть без малейшего намёка на изящество или даже молодость, – нет, дорогая, никогда! Особенно теперь, когда я знаю, чего вы жаждете и что оплакиваете! Окажите мне лишь одну милость: верьте, что я не лишён некоторых достоинств… и удирайте! Антуан, наверное, уже волнуется…

Она попыталась улыбнуться с прежним лукавством:

– Волноваться ему вряд ли стоит.

– Это правда, моя Манон; но не все знают, что я стал святым.

– Однако, если бы вы захотели… Сейчас мне уже не страшно…

Можи берёт в горсть все волосы Минны разом; медленно перебирает пряди против света, и ему приятно видеть, как они струятся серебристой волной…

– Я знаю. Но теперь мне было бы трудновато. Она больше не настаивает, проворно закалывает волосы и будто погружается в тёмный омут своих мыслей. Можи поочерёдно протягивает ей маленькие янтарные шпильки, чёрную бархатную ленту, шляпку, перчатки…

И вот она уже такая, какой пришла; вожделение пронзительно кричит в душе толстого мужчины, осыпая его самыми грубыми насмешками… Но Минна, уже готовясь уйти и опираясь одной рукой на зонтик, обращает к нему своё очаровательное и совершенно новое лицо – с глазами, томными от слёз, с ласковым печальным ртом, алеющим от возбуждения. Она обводит прощальным взглядом стены с приглушённой зеленью обоев, окна, за которыми меркнет мандариново-жёлтый свет, японский халат, пламенеющий в сумраке, и говорит:

– Я жалею, что приходится уходить отсюда. Вы не можете знать, как необычно для меня это чувство…

Можи склоняет голову:

– Могу. За всю жизнь я мало чего сделал хорошего и чистого… Оставьте же мне для бутоньерки этот цветок: ваше сожаление.

Взявшись за ручку двери, она еле слышно спрашивает, и в голосе её звучит мольба:

– Что же мне теперь делать?

– Вернуться к Антуану.

– А потом?

– Потом… откуда же мне знать… Ходить пешком, побольше гулять, заниматься спортом и благотворительностью…

– Шить…

– Ну нет! Это вредно для пальцев. Остаются ещё книги…

– И путешествия. Спасибо. Прощайте…

Она подставляет ему щёку, колеблется, чуть приоткрыв губы.

– Что такое, детка?

Она хмурится, ломая благородную чистую линию своих светлых бровей. Ей хочется сказать: «Вы для меня неожиданность – приятная, немного мучительная, чуть смешная и очень печальная неожиданность… Вы не подарили мне сокровище, которое я должна получить и за которым нагнусь даже в грязь; но вы отвлекли мои мысли от него, и я с удивлением узнала, что в тени великой Любви может расцвести совсем не похожая на неё маленькая любовь. Ибо вы меня хотели, но смогли отречься от своего желания. Значит, во мне есть что-то более дорогое для вас, чем даже моя красота?..»

Она устало пожимает плечами в надежде, что Можи поймёт, сколько слабости, неуверенности, но также и признательности таится в пожатии её маленькой руки, обтянутой тонкой перчаткой… Тяжёлые усы вновь касаются горячей щеки… Минна ушла.

Минна почти бежит. Не потому, что уже поздно и Антуан ждёт – подобные соображения недостойны её внимания. Она бежит, ибо в нынешнем состоянии души ей необходимы движение, спешка. Она спускается по проспекту Ваграм, удивляясь, каким синим кажется воздух после жёлтой комнаты. Тротуар усеян раздавленными серёжками японского сумаха, тёплый весенний день переходит в пронзительно-холодный вечер.

Внезапно она ощущает чьё-то присутствие за спиной: кто-то идёт за ней, подходя всё ближе. Она оборачивается и без всякого удивления узнаёт покинутого мальчика, который в Ледовом дворце не посмел…

– А! – только и говорит она.

Интонация более чем понятна Жаку Кудерку, он угадывает смысл этого «А!», которое означает: «Вы? Опять? По какому праву?..» Она стоит перед ним, очень уверенная в себе; волосы её зачёсаны не так гладко, как обычно; одной рукой без перчатки она оправляет складки на своей длинной юбке.

Он уже знает, что надеяться не на что. Ни одно слово жалости не прорвётся сквозь эти плотно сомкнутые губы, а чёрные глаза, в которых пляшут розовые отблески заката, ясно приказывают ему умереть, умереть прямо здесь, немедленно… Он опускает голову, ковыряя асфальт концом своей трости. Он ощущает на себе неумолимый взгляд, безжалостно оценивающий его худобу по тому, как висит на нём пальто, как некрасиво морщат ставшие слишком широкими брюки…

– Минна!

– Что?

– Я шёл за вами.

– Очень хорошо.

– Я знаю, откуда вы идёте.

– И что же?

– Я ужасно страдаю, Минна, и я не могу понять.

– Я не просила вас понимать.

Звук голоса Минны, её холодный тон причиняют Жаку почти физическую боль. Он поднимает голову, и на его лице чахоточного Гавроша появляется умоляющее выражение.

– Минна… Вы не находите, что я изменился?

– Немного!.. Чуточку бледны. Вам нужно вернуться домой: сегодня вечером для вас слишком свежо.

Он с трудом сглатывает слюну, дёрнув кадыком, и кровь внезапно приливает к его щекам, вернув им молодую прозрачность:

– Минна… вы притворяетесь!

– Неужели?

– Вы притворяетесь, что… что так равнодушны ко мне! Я хочу получить объяснение.

– Нет.

– Да! И сейчас же! Вы меня больше не хотите? И не хотите больше быть моей? Вы… вы не любите меня больше?

Оставив в покое юбку, она стоит очень прямо, и руки у неё сжимаются в кулаки. Он вновь видит ужасный взгляд, которым она искушает его и бросает ему вызов.

– Отвечайте же! – шёпотом кричит он.

– Я не люблю вас. Вы мне отвратительны, омерзительно воспоминание о вас, о вашем теле… Вы мне отвратительны!

– Почему?

Она разводит руки в сторону и роняет их жестом недоумённого неведения:

– Не знаю. Уверяю вас, я не знаю почему. В вас есть нечто, что вызывает у меня ярость. Ваше лицо, ваш голос, это как… это хуже, чем оскорбление. Я сама хотела бы знать почему, так как вообще-то это очень странно, если хорошенько подумать…

Она говорит сдержанно, подыскивая слова, чтобы немного смягчить жестокость своего безмерного отвращения, сделать его более понятным, более человечным…

– Вы же спали с этим стариком! – страдальчески восклицает он.

– Каким стариком?

– От которого вы идёте! Вы спали с этим мерзким лысым алкоголиком, этим… этим…

Странная улыбка освещает лицо Минны.

– Не подыскивайте других эпитетов! – прерывает она его. – В этой истории вы также не способны что-либо понять… – Она глубоко вздыхает, отводит взгляд от лица своего врага, и блеск её глаз растворяется в фиолетовом сумраке зимнего вечера… – Мне и самой-то достаточно трудно, – продолжает она, – что-либо здесь понять.

Жак воспринимает её слова совершенно иначе; ему кажется, что это – её признание в позорной страсти, и он стискивает зубы.

– Я убью вас, – тихо говорит он.

Она думает о своём, глядя прямо перед собой.

– Вы слышите меня, Минна?

– Простите… Вы что-то сказали?

Он чувствует, что становится смешон. Дважды такую угрозу не повторяют: её либо исполняют, либо…

– Я убью вас, – произносит он чуть громче. – А потом убью себя.

Лицо Минны вспыхивает свирепой радостью:

– Сейчас же! Немедленно! Убейте себя! На моих глазах! Исчезните из моей жизни, испаритесь, умрите! Как же вы не подумали об этом раньше?

Он смотрит на неё, раскрыв рот. Она толкает его к смерти, как к неизбежной развязке…

– Умереть? Вы в самом деле хотите, чтобы я умер? В самом деле? – спрашивает он с какой-то особенной мягкостью.

– Да! – с полной искренностью кричит Минна. – Вы меня любите, я не люблю вас: разве этим не всё сказано?

Мальчик, которого она обрекает на гибель, похоже, уже почти понял её и пылко восклицает:

– Ах, Минна, это так, это так! После вас все другие женщины…

– Если вы любите меня, для вас не должны существовать другие женщины!..

– Да, Минна, других женщин нет…

– Нельзя изменять любви, правда? Если, конечно, любишь… Живёшь и умираешь одной и той же любовью? Это так? Говорите!

– Да, Минна.

– Подождите, скажите мне ещё вот что: вы полюбили меня внезапно, не зная об этом заранее и не предчувствуя, что это произойдёт? Верно?.. Значит, любовь приходит вот так, крадучись, в назначенный час? Она набрасывается, когда считаешь себя свободным, когда ощущаешь себя ужасно одиноким и свободным?

– О да! – со стоном шепчет он. – Именно так!

– Подождите… Любовь, сказали мне, может прийти в любом возрасте, даже к сухим, холодным старикам, и вдруг озарить пламенем конец жизни, потерявшей уже и желание обрести прежний огонь! Она может прийти – говорите же, раз вы любите! – к существам ущербным и больным, к людям проклятым и отверженным, и… даже ко мне?

Он серьёзно кивает.

– Да услышит вас хоть какой-нибудь бог! – лихорадочно выдыхает она. – А вы, если любите, оставьте меня в покое навсегда!

Она устремляется к улице Вилье, лёгкая и воздушная, словно сбросив тяжесть с плеч. Она машинально совершает привычные движения, пересекая вестибюль, поднимаясь на лифте и звоня в дверь… Прямо перед ней стоит Антуан – он ждал её.

– Откуда ты пришла?

Она щурится на ярком свету и с удивлением разглядывает мужа.

– Я… я прошлась по магазинам.

Она дышит учащённо, обнажённые руки неловко теребят заколку вуали. У неё круги под глазами, взгляд недоумённо и почти боязливо обегает комнату; а из-под снятой шляпки рассыпается в роскошном беспорядке волна волос…

– Минна! – кричит Антуан громовым голосом.

Бледная как мел, она прикрывает лицо поднятыми руками, и благодаря этому жесту открывается неловко повязанная косынка на шее… Безгрешность её предстаёт в облике столь преступного очарования, что Антуан не сомневается более:

– Откуда же ты пришла, Господи!

Какой он высокий, какой чёрный в свете заслонённой им лампы! Тяжёлые плечи горбятся, и Антуан похож сейчас на страшного Лесного человека…

– Ты не желаешь говорить, откуда пришла?

Минна вновь видит себя, обнажённую и безгрешную, на коленях Можи, возвращается памятью к жёлто-зелёной комнате, к сентиментальному жуиру, который не захотел её и услал от себя – печальную, счастливую, умилённую… Рука, не тронувшая ни груди, ни бёдер, вытерла ей слёзы… Нежное и мучительное воспоминание, сродни прохладной горечи морской воды…

– Ты улыбаешься, грязная тварь! Я тебе покажу, как улыбаться!

– Я запрещаю тебе так говорить со мной! Минна, уязвлённая злобными словами, вновь становится собой – холодной, лживой и дерзкой.

– Ты мне запрещаешь? Ты?!

– Вот именно, запрещаю. Я тебе не подгулявшая горничная.

– Ты хуже! С меня довольно этих…

– Если с тебя довольно, то можешь убираться! Минна с распущенными волосами и усталым ртом, чуть расслабленная и согретая теплом камина, выплёскивает во взгляде своих изумительных глаз всю вызывающую ярость непреклонного существа, маленького раздражённого благородного зверька, внешняя хрупкость которого заключает в себе ещё одну ложь… Антуан. сжимая до хруста спинку стула, дышит как лошадь:

– Говори, откуда ты пришла?

– Я ходила по магазинам.

– Ты лжёшь.

Она презрительно пожимает плечами:

– Зачем мне это?

– Откуда ты пришла, в Бога и в мать твою…

– Ты мне надоел. Я иду спать.

– Берегись, Минна!

Вздёрнув подбородок, она роняет насмешливо:

– Беречься? Но я только это и делаю, милый друг. Антуан, набычившись, тычет пальцем в сторону двери:

– Иди в свою комнату! Я знаю, ты не уступишь, и не хочу быть с тобой грубым, пока не узнаю…

Она подчиняется и неторопливо направляется к себе, волоча шлейф длинной юбки. Он напряжённо ждёт, надеясь неизвестно на что, и слышит, как щёлкает, подобно сухому клацанью револьверного затвора, замок в её спальне.

Антуан, отпросившись после полудня у патрона, размашистым шагом поднимается по бульвару Батиньоль. Он ищет улицу Дам… Улица Дам, бюро Камилла. Улица Дам! Случайное совпадение этого названия с горькими мыслями Антуана подстегнуло его воображение. Он представляет себе нечто вроде обширного управления по делам женской измены, нашедшее приют на улице Дам, откуда устремляются на охоту за хитроумными плутовками тысячи и тысячи ищеек…

Улица Дам, дом 117… Довольно жалкое строение. Антуан ощупью пробирается к будке консьержки, угнездившейся на антресолях… Направляет его поиски затхлый запах капусты, которая медленно тушится на огне, благоухая через приоткрытую дверь.

– Бюро Камилла, будьте любезны?

– Четвёртый этаж налево.

В вонючей темноте лестница скрипит всеми своими низенькими ступенями. Антуан спотыкается, но не решается взяться за липкие перила… На четвёртом этаже чуть светлее из-за крохотного окошка, выходящего во двор, и на потускневшей табличке можно прочесть выгравированные золотом слова: «Бюро Камилла, расследования». Звонка нет, но рукописный плакат приглашает посетителей входить без стука.

«Войти или нет? Какое мерзкое заведение! Может быть, вернуться?.. Да, но патрон отпустил меня только на сегодня…»

Решившись, он поворачивает ручку двери и вновь оказывается во мраке. Здесь пахнет луком и табаком из остывшей трубки… Он уже хочет повернуть назад, как вдруг его останавливает грубый голос, донёсшийся откуда-то изнутри:

– Козёл! Придурок! Опять упустил её? Она тебе мастерски натянула нос! На что ты годишься в слежке?

Упустить её в большом магазине! Да ты хоть понимаешь, как это позорно? Я бы умер от стыда, если бы мне пришлось признаться, что клиентка улизнула от меня в большом магазине! Семилетний ребёнок и тот выследит в большом магазине даже крысу!

Пауза… Невнятное бормотанье человека, который пытается оправдаться…

– Да, да, пойди расскажи это рогоносцу! Нет, старина, мне дармоеды не нужны. Пинок под зад – вот всё, чего ты заслуживаешь!

Антуан краснеет, и потеет в темноте, испытывая абсурдное чувство, будто он и есть тот самый рогоносец, о котором говорят за невидимой дверью… Придя в бешенство, он стучит и, не дожидаясь ответа, входит…

Голая комната, сырая и на первый взгляд чистая, хотя на зеркале в золочёной облезлой раме синеют тусклые разводы.

Какой-то человек проворно заталкивает внутрь стола выдвинутый ящик, где мирно лежат рядом продолговатый хлебец, кусок лионской колбасы в серебряной обёртке и американский кастет.

– Что вам угодно, сударь?

Антуан подходит ближе и натыкается на длинные ноги какого-то жалкого существа, сидящего на груде зелёных картонок возле камина, – это высокий костлявый малый с лицом семинариста-расстриги, на котором словно отпечатались заслуженная и не заслуженная им брань…

– Я хочу поговорить с господином Камиллом.

– Это я, сударь.

Господин Камилл кланяется Антуану с властной непринуждённостью, чем ещё более подчёркивается чисто французский шик его одеяния: бархатный жилет сливового цвета с гранёными пуговицами, сюртук с атласным воротником, высокий воротник, фиолетовый пластрон, заколотый булавкой в форме подковки…

– Садитесь, сударь. Чем могу служить?

– Я пришёл вот зачем, сударь. Я хотел бы получить сведения об одной особе… Я ее не подозреваю, но… лишние сведения никогда не повредят, не так ли?

Господин Камилл жестом проповедника поднимает руку, на пальцах которой сверкают два перстня:

– Это долг каждого благоразумного человека!

Он понимающе и снисходительно кивает, пощипывая кавалерийские усики, а его порочные глаза внимательно изучают Антуана, безошибочно угадывая в нём простофилю, самим Богом посланного простофилю…

– Короче говоря, речь идёт о моей жене. Я вынужден на целый день оставлять её одну, она молода, неопытна, подвержена влиянию… Словом, я просил бы вас, сударь, проследить, час за часом, как проводит время, пока я отсутствую, моя жена.

– Нет ничего проще, сударь.

– Для этого нужен очень ловкий человек: она умна, недоверчива…

Господин Камилл улыбается, засунув большие пальцы за края жилета:

– Всё складывается как нельзя лучше, сударь, у меня есть надёжный человек, один из непризнанных и скромных мастеров своего дела…

– Вот как? – с интересом говорит Антуан.

Движением подбородка Камилл указывает на существо, притулившееся у камина и уже съёжившееся в предчувствии неизбежного нагоняя.

– Что? Вот этот…

– Моя лучшая ищейка, сударь. А теперь, если вам угодно, обсудим вопрос оплаты…

Удручённый Антуан не слушает больше: он выложит любую сумму, которую ему назовут… но без всякой надежды.

«Нет мне ни в чём удачи, – сетует он мысленно. – Этому затюканному идиоту никогда не справиться с Минной… Такое невезение! Выбрать именно эту конуру, когда существует, наверное, не меньше трёх сотен отличных розыскных агентств… Всё против меня!

Он вновь спускается по чёрной лестнице, где пахнет капустой и отхожим местом, а в ушах его по-прежнему гремит взбешённый голос…

– Упустить её в большом магазине! Поди расскажи это рогоносцу! Пинок под зад – вот всё, чего ты заслуживаешь!

«Я предпочла бы, – рассуждает сама с собой Минна, – быть несчастной. Люди ещё не вполне поняли, что отсутствие несчастий наводит тоску. Хорошее несчастье, настоящее, мучительное, глубокое, ощутимое каждую секунду, словом, ад! Но только ад разнообразный, переменчивый, оживлённый – вот что придаёт жизни вкус и вливает в неё живую струю!»

Она встряхивает головой, и серебристые волосы струятся по её белому платью. Она повторяет, сама того не подозревая, слова Мелизанды: «Я здесь несчастлива…»

Антуан только что ушёл, не поинтересовавшись, встала ли уже жена, однако велел передать ей, чтобы она обедала без него…

«Вот человек, – говорит она себе, – которого невозможно понять. Пока я обманывала его, он был всем доволен. Затем я посылаю Жака Кудерка ко всем чертям, а Можи обходится со мной как с любимой сестрёнкой – и Антуан не помнит себя от ярости!..»

По правде говоря, Антуан, потрясённый мыслью, что за Минной целый день будет ходить шпик, попросту сбежал. Он ясно видит свою Минну, свою злючку Минну – как поведут её на невидимой цепи, как устремится она с преступной радостью навстречу адюльтеру, как крикнет: «Фиакр!» – звонким нетерпеливым голоском, не зная, что чужие глаза следят за ней, замечая время, место и номер кареты.

Он сбежал, измученный ужасной ночью без сна, когда негодующая любовь его восставала, принимая сторону Минны, и он уже готов был крикнуть жене: «Не ходи туда! За тобой пойдёт дурной человек!» Он сбежал, с трудом сдерживая слёзы, в полной уверенности, что окончательно убивает своё счастье… «Мне отдали её, чтобы сделать счастливой, – заступается он мысленно за Минну, – но она же не давала клятву, что примет счастье только от меня…»

Этой ночью он призывал старость и бессилие – но не смерть. Он предусмотрел сотни возможных развязок – но не разлуку. Он предугадывал ожидающие его унижение и горечь, ибо только величайшая любовь соглашается делиться с другими… И каждый раз, когда он в муках корчился на ненавистной постели, ему приходило в голову, что можно отказаться от всего на свете – но только не от Минны…

В тот самый час, когда Антуан пытается убить время, забившись в угол унылой пивной, Минна выходит из дома – без какой-либо определённой цели, просто чтобы полюбоваться несмелым ещё солнцем и чтобы не сидеть на одном месте…

Белые облака на небе отмывают тусклую лазурь. Минна поднимает навстречу этой синеве лицо, прикрытое тонким тюлем вуали, а затем начинает спускаться к парку.

«А что, если зайти к Можи?» Она на мгновение останавливается, потом снова устремляется вперёд. «Что тут такого? Я пойду к Можи. А если его нет… ну, значит, вернусь назад! Решено, я иду к Можи…»

Она резко поворачивается, чтобы подняться к площади Перер, и зонтик её утыкается в какого-то господина, нет, скорее, просто прохожего, который идёт сзади. Она бормочет «простите» раздражённым тоном, поскольку от этого мужчины пахнет дешёвым табаком и скверным пивом.

Она упрямо повторяет, вздёрнув нос: «Я пойду к Можи!», но не трогается с места…

– Если я приду, Можи подумает, что мне нужно только это…

Она смущена, будто вновь стала девочкой, не понимая, что это запоздало просыпается её душа: внезапная стыдливость означает, возможно, всего лишь неведомое ей прежде чувство сомнения. Она принесла в жертву своё безвинное тело, а потом вернула его себе. Но она никогда не думала, что в таком жертвенном даре есть порча, и нет ничего более девственного, чем горделивое сердце Минны… Она печально качает головой, отвечая своим мыслям и одновременно отвергая фиакр, который медленно ползёт вдоль кромки тротуара, возвращается назад и начинает спускаться к парку Монсо: «Мне ничего не хочется, я не знаю, что делать… В такую погоду приятно было бы поглядеть на какую-нибудь мучительную казнь…»

Она ускоряет шаг, провожает взглядом белый парус облака, плывущего над ней, не замечая, что как нарочно открывает взорам прелестную линию подбородка и влажный испод верхней губы…

Впереди, в нескольких шагах от неё, идёт мужчина, смутно знакомый ей своей понуростью, цветом пальто, длинными волосами, лежащими на сальном воротнике… «Это человек, которого я только что задела зонтиком».

В парке Монсо она позволяет себе сделать передышку, чтобы глаза отдохнули на свежей яркой зелени, а затем вновь пускается в путь, весьма заинтригованная, ибо тот мужчина по-прежнему следует за ней. У него длинный нос, небрежно-криво посаженный на лицо…

«Неужели он решился преследовать меня? Со стороны такого жалкого типа это просто нахальство! Какой-нибудь сатир или же один из тех, кто старается прижаться к любому платью в толпе… Посмотрим!»

Она быстро идёт вперёд: её манит к себе скользящий вниз проспект Мессин, где хочется бежать вприпрыжку, играя в серсо. Минна замедляет шаг, безмерно счастливая от того, что кровь стучит в её розовых ушах…

«Что это за улица? Миромениль? Пусть будет Миромениль. Что с сатиром? Он на посту. Какой странный сатир! Слишком усталый и тусклый! Обычно сатиры бывают с бородой, у них хищное выражение лица и циничный взгляд, а в волосах торчит солома или сухие листья…»

Она останавливается у витрины скобяной лавки, внимательно изучая все ошейники из барсучьей кожи, украшенные бирюзой, ибо таковы требования моды для собачек из хороших домов. Терпеливейший из сатиров замер на почтительном расстоянии и курит уже четвёртую сигарету. Он почти не смотрит на неё, скосив в сторону свои желтоватые глаза. Он даже позволяет себе сплюнуть, предварительно отхаркавшись самым мерзким образом: он сплёвывает на виду у всех, и Минна, ощутившая тошноту, предпочла бы этому смачному плевку любое другое нарушение общественных приличий… Она возмущённо поворачивается к нему спиной и спешит покинуть это место. В предместье Сент-Оноре их отсекает друг от друга вереница фиакров. Она с удовольствием показала бы ему язык с противоположного тротуара, но, возможно, даже этого окажется достаточно, чтобы пробудить эротическую ярость гнусного чудовища?

А он использует паузу для неотложного дела: ставит ногу на кромку тротуара и, изогнув бескостную спину, что-то торопливо записывает в книжечку, посмотрев предварительно на часы. И Минна сразу понимает свою ошибку: её сатир, её земляной червь, её гнусный обожатель – это всего лишь жалкий наймит!

«Как же я могла так обмануться? Антуан решил выследить меня… Бездарный школяр, вечный неудачник! Как он был школяром, так навеки им и останется! А, ты оплачиваешь услуги шпиков, хочешь, чтобы они ходили за мной? Ну так он походит, можешь не сомневаться!»

Она начинает гонку. Она расталкивает прохожих. Она летит, ощущая необыкновенную лёгкость в ногах, как у почтальона…

«К Мадлен?.. Почему бы и нет? А потом по бульварам до Бастилии. Великолепно! Теперь охоту веду я!» Она усмехается, холодно усмехается, увидев где-то далеко, позади затравленную Минну, которая, прихрамывая, волочит за собой красную домашнюю туфлю без каблука…

«Проспект Оперы? Лувр? Нет, там в этот час слишком много народу». Она избирает улицу Четвёртого сентября, чей разор вполне соответствует состоянию её души. Здесь множество ловушек: завалы из досок, зияющие отверстия люков, вздыбленная мостовая… Вдруг возникает траншея, в которой сплелись свинцовые змеи… Нужно постоянно балансировать на мостках, обходить ямы. «"Сатиру" придётся изрядно попотеть», – думает Минна.

По правде говоря, он мог бы даже вызвать жалость, если бы не был так отталкивающе уродлив. Он покраснел, нос у него блестит, и ему, должно быть, невыносимо хочется пить после стольких сигарет…

«Бедняга! – говорит себе Минна. – В конце концов, это не его вина… Вот и Биржа: я хочу показать ему фокус с улицей Фейдо».

«Фокус с улицей Фейдо» – невинная радость первой измены Минны… Чтобы встретиться со своим любовником, практикантом больницы, она проникла, закрыв лицо вуалью, в один из домов на площади Биржи, а вышла на улицу Фейдо, очень довольная, что изведала очарование дома с двойным выходом, и это было большей радостью, чем объятия рослого похотливого малого с козлиной бородкой… очарование дома с двойным выходом. «Как это было давно! – бормочет Минна. – Ах, я старею!»

Классический фокус с улицей Фейдо и на этот раз удаётся великолепно. На площади Биржи Минна быстро входит во двор дома номер 8, а на улице Фейдо само Провидение посылает ей такси.

Убаюканная стрекотанием счётчика, Минна ставит на откидную скамеечку ноги в лакированных ботинках, которым пришлось сегодня так много ходить. Она ощущает высокомерную снисходительность, притупляющую гнев на Антуана. Минна благодушно наслаждается своей победой.

Когда она возвращается на проспект Вилье, часы показывают всего лишь начало шестого. Минна думает, что ей удастся понежиться целых два часа в домашнем халате, засунув босые ноги в уютные замшевые мокасины… Но на скрижалях судьбы записано, что в этот день Минна должна лишиться своей блаженной праздности в лучах солнца, ласкающего розовые занавески: Антуан уже дома!

– Как? Ты здесь?

– Сама видишь.

Должно быть, и он тоже долго бродил по улицам: об этом можно догадаться по пыли, запудрившей его кожаные башмаки…

– Почему ты не в конторе, Антуан?

– Тебе-то какое дело…

Минне кажется, что она грезит. Как! Она возвращается усталая, но настроенная добродушно, поскольку сумела обхитрить ищейку, – а встречает её грубый медведь!

– Ах, так! Ну вот что, дорогой, если у тебя много свободного времени, то ты мог использовать его с толком, чтобы самому шпионить за мной!

– Шпио…

– Именно. Не знаю, куда ты обратился, но тебя там в грош не ставят. Подсунули самого завалящего шпика! Ей-Богу, сегодня мне было просто стыдно за тебя! Этому человеку я могла бы подать милостыню. Разве не правда? Ну скажи, что я сошла с ума и выдумываю Бог весть что! Хочешь, я изложу свой маршрут? Ты сравнишь его с донесениями своих агентов!

Она начинает перечислять невыносимо гнусавым голосом:

– Выйдя из дома в три часа пополудни, мы пересекли парк Монсо, спустились по проспекту Мессин, на улице Миромениль задержались у витрины с собачьими ошейниками, проследовали через предместье Сент-Оноре к…

– Минна!

Она закусила удила, не собираясь щадить его, и в её издевательском отчёте фигурируют даже самые крохотные переулки. Она загибает пальцы, сверкая живыми глазами раздражённого орлёнка, с упоением входит в детали фокуса с двойным выходом, и внезапно болезненная мучительная ревность, звеневшая в душе Антуана, как натянутая струна, совершенно непонятным образом размягчается, ослабляется, словно пролился какой-то благотворный бальзам… Он смотрит на Минну, не слушая больше её гневного щебета… Мало-помалу он начинает понимать, вглядываясь в эту хрупкую разъярённую девочку, что чуть было не совершил преступную ошибку, обращаясь с ней как с врагом. Она одна в мире, и она принадлежит ему. Ему – даже когда обманывает его; ему – даже если ненавидит его; ибо нет у неё, кроме него, другого убежища, другого укрытия! Она была ему сестрой, прежде чем стать женой, и уже тогда он мог с братской пылкостью пожертвовать ради неё всей своей кровью. Теперь же он должен отдать ей гораздо больше, потому что обещал сделать её счастливой. Трудная задача! Ведь Минна так своенравна, а порой жестока… Но нет позора в страдании, если это единственный способ дать счастье…

Пусть же она свободно следует прихотливым путём своей судьбы! Она бежит сломя голову, ищет опасные наслаждения: он раскинет свои объятия лишь тогда, когда она пошатнётся, он будет бдителен и осторожен, подобно матери, которая следит за первыми шагами своего малыша, широко раскинув дрожащие, словно крылья, руки.

Она умолкла, выговорившись до конца, придя в ещё большее возбуждение от звуков собственного голоса. Она кричала Бог весть что, бросаясь пустыми угрозами истеричной пансионерки, требуя свободы и с детской решимостью возглашая, что «отныне всё между нами кончено…». На ресницах её повисли две слезинки, сверкающие на свету, и злоба её больше не находит слов. Антуану хочется взять её на руки и баюкать, плачущую и гневную… Но он чувствует, что время для этого ещё не пришло…

– Господи, Минна, да кто же тебя в чём упрекает? Она гордо вскидывает царственную голову, проводит по губам измученным языком:

– Как это кто? Да ты! Всем своим поведением брюзгливого мученика! Молчанием мужа, который с трудом сдерживается! С какой стати, позволь спросить? Что ты можешь мне предъявить? Разве твои ищейки не сообщили тебе? Ведь это такие ловкие люди!

– Ты права, Минна, они никуда не годятся. И в этом, если хочешь, моё оправдание. Я не знал их и очень плохо использовал… И мне вообще не надо было пользоваться их услугами.

На лице Минны появляется выражение недоверчивого изумления. Она перестаёт теребить свою голубую соломенную шляпку дрожащими от гнева руками…

– Ты прощаешь меня. Минна?

В её чёрных глазах мерцает холодное подозрение зверя, перед которым открыли дверцу клетки со словами: «Иди смело!»

– Минна, послушай! Я должен дать обещание, что больше никогда так не сделаю?

Внушающая доверие, хотя и несколько принуждённая улыбка на бородатом лице тревожит Минну, которая ничего не может понять… Зачем эта слежка? И зачем извинения после? Всё ещё колеблясь, она недоверчиво протягивает маленькую руку…

– Ты всё-таки можешь вывести из себя, Антуан! Он привлекает к себе Минну, которая уступает, но отворачивает лицо, и нежно склоняется к ней.

– Послушай, Минна, если бы ты захотела… Быстро темнеет, и он не может уловить выражения её глаз…

– Что «захотела»? Ты же знаешь, я не люблю давать обещания!

– Тебе нет нужды что-либо обещать, дорогая.

Он говорит в сумерках, как старший друг, по-отечески, и душа Минны вздрагивает при воспоминании о перенесённом унижении с двойственным чувством отвращения и удовольствия: разве не приоткрыл в её сердце такой же хриплый дружелюбный голос потайную ячейку, где скрывалась любовь, ячейку, где скрывалось страдание? Хотя сама она думала, что сердце её запёрто на крепчайший замок… Она чувствует внезапную слабость изнеможения и прислоняется к знакомому крупному телу мужа…

– Вот что, Минна… Шолье хотел бы послать меня в Монте-Карло, чтобы обсудить с владельцами игорного дома затеваемую им рекламную кампанию. Сначала мне это не слишком понравилось, но мой патрон в фирме Плейлеля согласился дать мне пасхальный отпуск ещё до Пасхи. Ну вот… хочешь поехать со мной в Монте-Карло на десять-двенадцать дней?

– В Монте-Карло? Я? Но зачем?

«Если она откажется. Господи! Если она откажется, – говорит себе Антуан, – значит, кто-то удерживает её здесь, значит, для меня всё будет кончено…»

– Чтобы доставить мне большое удовольствие, – отвечает он просто.

Минна думает о своей пустой жизни, о своих пресных грехах, о Можи, который её не хочет, о маленьком Кудерке, который ничего не понимает, о тех, что придут следом, но не имеют ещё ни имени, ни лица…

– Когда мы едем, Антуан?

Он откликается не сразу, вскинув во мраке голову и борясь с подступившими слезами, с желанием издать торжествующий вопль и рухнуть к ногам Минны… Она никого не любит! Она поедет с ним, только с ним одним! Она поедет!

– Через пять или шесть дней. Ты успеешь собраться?

– Едва-едва. Там надо быть соответственно одетой… Подожди, я включу свет: ничего уже не видно… Ты больше не будешь таким скверным, Антуан?

Он ещё на мгновение удерживает её в объятиях, в темноте. Обхватив одной рукой хрупкие плечи Минны, не сжимая их слишком сильно и не удерживая, он безмолвно повторяет свою клятву дать ей счастье любой ценой, позволить взять его, где она захочет, украсть его для неё, если будет нужно…

– Девятнадцать, красное, нечёт… Игра!

– Мне выпало ещё десять франков! – восклицает Минна с восхищением. – А ты говорил, что в Монте-Карло всегда проигрывают! Антуан, я хочу перейти к другому столу.

– Зачем? Ты здесь выигрываешь…

– Сама не знаю. Меня эти переходы забавляют. Скажи, ты подождёшь меня под часами?

Антуан провожает её глазами, любуясь пышным белым платьем, тонкой талией, золотым узлом волос на затылке и розовой плетёной шляпкой… «Её это забавляет, какое счастье!»

Минна, встав за спиной крупье, вежливо произносит: «Прошу прощения, сударь», – и продвигает свою монетку на тридцать шестую клетку. Шарик начинает крутиться, затем постепенно замедляет ход и, дрогнув, останавливается:

– Ставок больше нет!

Минна изучает нагромождение роз и ирисов на чудовищной шляпке, скрывающей лицо невидимой дамы… «Ну и шляпка! Держу пари: кроме потаскухи, такую никто не надел бы…»

– Тридцать шесть, красное, чёт… Игра!

Минне выпадают очередные десять франков. Она забирает свои три монетки; почти одновременно с ней протягивает руку толстый немец, также поставивший на тридцать шесть… Но из-за зарослей висячего сада вдруг раздаётся холодный голос:

– Прошу прощения, сударь! Не трогайте эти деньги.

– Verzeihung! Diese Einlage gehört mir!

Дама мгновенно парирует по-немецки:

– Sie müssen nur auf ihr Spiel Acht geben. Das Goldstück gehört mir… Lassen Sie mich in Ruhe!

Ошеломлённый господин безмолвно взывает к заступничеству почтенной публики, но почтенная публика занята собственными заботами… Минна также не вмешивается, ибо дама в шляпке, напоминающей сад, дама, забирающая выигрыш с самоуверенным видом, выдающим нечистую совесть, – это Ирен, Ирен Шолье!

– Как? Вы, Ирен?

– Минна! Слава Богу! Вы видели? Этот бородач хотел прибрать к рукам мои луидоры! Не разговаривайте со мной, дорогая, я начала потрясающую комбинацию! Лучше смотрите, как надо постепенно увеличивать ставки…

Коротенькие ручки Ирен подгребают к себе золотые монеты, выстраивают их столбиком, оглаживают и пересчитывают. Её нос еврейского менялы нависает над засаленным блокнотом, над воровской добычей. Из-под шляпки, похожей на цветочную клумбу, сверкают на бледном лице глаза, устремлённые на золото с обожанием и угрозой, а ловкие пальцы шулера бесчинствуют на зелёном сукне…

– Не правда ли, потрясающая женщина? – шепчет кто-то на ухо Минне.

Со смятением новобрачной Минна узнаёт голос Можи. Так, значит, все собрались в Монте-Карло! Она не смеет взглянуть на журналиста и не находит что сказать. Он вытирает потный лоб, моргая от слишком яркого света. Он кажется постаревшим, в усах появились седые нити, а на толстой щеке весельчака прорезалась большая печальная складка…

– Хотите пари, – говорит он, – я знаю, что вы подумали, увидев меня!

– Нет! – возражает она живо. – Я очень рада встретиться с вами.

– Мадам слишком добра ко мне. А где же благородный супруг?

– Ждёт меня под часами…

– Вы в первый раз в Монте-Карло?

– Да… Никак не могу привыкнуть, здесь всё так необычно, так интересно! Вы не находите, господин Можи, что здесь на каждом шагу сталкиваешься с очень любопытными персонажами?

– Я сам собирался это сказать, – почтительно соглашается Можи.

Минна, которая не любит иронии, недовольно передёргивает плечами.

– Не надо смеяться надо мной! – просит она.

– Смеяться над вами? У меня и в мыслях не было ничего подобного, дитя моё!

– О чём же вы тогда думаете?

– Я думаю, что у вас на виске выбился один золотистый, почти серебряный волосок. Он изогнулся в виде вопросительного знака, и именно ему я отвечаю «да», будь то впопад или невпопад.

Она принуждённо улыбается, и между ними повисает неловкое молчание. Минне уже надоело стоять, и она избегает смотреть на Можи… Оба безмолвно вспоминают комнату с занавесками из жёлтого газа, где так легко срывались с уст откровенные, искренние слова, где мысли не прятались, представая в такой же наготе, как обнажённая Минна. Там они сказали друг другу всё…

Они печально молчат и слушают, как мелодично звенит в их душах тоненькая драгоценная нить…

– Я сегодня скучен, дитя моё, не так ли? Я вас больше не забавляю?

Она протестующе поднимает руку.

– Когда я забавляюсь, мне не бывает весело. И я могу быть довольной, не забавляясь ничем. Поверьте, – она кладёт узкую ладонь в перчатке на запястье Можи, – поверьте, что я ваш друг и что у меня нет других друзей, кроме вас… Мне нелегко признаться в этом, но ведь и дружба для меня – это так необычно! А теперь вернитесь к игре; мне пора идти.

– Идти куда?

– К Антуану. Он ждёт меня под часами.

Можи не удерживает её. Он уходит, поцеловав маленькую руку в перчатке, и Минна остаётся одна среди множества незнакомых людей, в звеняще-напряжённой тишине игорного дома…

Она вздрагивает, подумав о резком ветре, что продувает насквозь Корниш… По досадной случайности Минна и Антуан угодили в самый разгар сухой бури; колючая пыль вихрем несётся в свинцовом небе. А Средиземное море напоминает окраской серую устрицу…

Задумчивая Минна находит наконец Антуана и, взяв его под руку, выходит из казино.

Ветер расчистил небо, и по нему плывёт фиолетовая луна. Неподвижные пальмы застыли вдоль дороги, молочно-белые отели сменяются виллами цвета сливочного масла… Во всём этом ощущается прелесть светлой ночи, а ставший тёплым ветер предвещает наступление весны…

«Погода почти такая же мягкая, как в Париже», – вздыхает Антуан.

В коляске, запряжённой двумя костлявыми проворными лошадьми, Минна зябко приваливается к плечу мужа. Клячи идут рысью, и карета поднимается по дороге, ведущей к Ривьера-Палас; внезапно появляется тёмное прозрачное море… Серебряная полоска приплясывает вокруг длинного пятна света – перламутрового, как бледное рыбье брюхо…

– О! Ты видишь, Антуан?

– Вижу, дорогая. Тебе нравятся эти места?

– Нет. Но здесь красиво.

– А почему тебе не нравится?

– Не знаю. Это море, которого я никогда не видела… Из-за бесконечной воды становится так неуютно и одиноко, как нигде…

Он не смеет обнять её, погрузив пальцы в тёплый мех белой шубки, и своей робостью напоминает жениха. После того вечера, когда с сухим клацаньем револьверного затвора захлопнулась дверь спальни, он жил возле Минны на правах брата, переходя от подозрения к угрызениям, от страха – к ярости, а теперь с изумлённым восхищением думает, что был некогда мужем Минны, что распоряжался ею, словно владетельный паша, что занимался любовью, не спрашивая: «Ты хочешь меня?»

Те дни давно прошли… Однако Минна по-прежнему рядом, возле его плеча, и песочная пыль, колючая, как иней, доносит до Антуана лёгкий аромат лимонной вербены…

Они не произносят ни слова, пока не входят в большую комнату, откуда мода – вкупе с новыми представлениями о гигиене – изгнала обивку со стен и мебели. Даже занавесок нет на блестящих окнах, голых, будто в квартире, сдающейся внаём.

Всё ещё в шубке и в шляпке с приколотой розой, Минна подходит к окну. Ставни открыты, и в комнату вливается яркая южная ночь. Сад укрывает от взгляда Монте-Карло, и за тёмными верхушками деревьев виднеются лишь море и небо…

Три оттенка – серого, серебристого и свинцово-синего – поражают своим холодным великолепием, и Минна напрягает глаза, чтобы угадать таинственную, еле заметную карандашную линию, отсекающую море от неба…

В этой тёмной ночи, пробуждающей какое-то неведомое чувство в своенравной душе Минны, слышатся отзвуки всех дневных шумов. Налетает порывами далёкая музыка, а на круто взбирающейся в гору дороге хлопает кнут, скрипят колёса…

Минна старается вернуть свою душу, разлившуюся по морю, порхающую под луной; а та тревожно устремляется к очагу, которого не существует. Нигде не может она встретить греющуюся у огня Любовь, а у мечты её как не было, так и нет лица… Ах! Как роскошен сегодняшний вечер, как угрюмо-прекрасен, как жесток для тех, кому безмерно одиноко!

Продрогнув до костей, она поворачивается к Антуану, который курит, сидя в пижаме. Он рядом, и можно протянуть к нему дрожащие руки, руки маленькой королевы, что не умеет просить и подаёт для поцелуя ладонь с поникшими вниз пальцами, напоминающими узенькие бутоны белой наперстянки…

Он курит, и на лице его ничего нельзя прочесть. Но появилось что-то зрелое в этой физиономии честного бразильца, что-то печальное в большом горбатом носе, что-то задумчивое в глазах влюблённого разбойника… «Он способен размышлять?» – удивляется Минна. Никогда ещё она не задавалась таким вопросом, и в ней нарастает желание, чтобы он заговорил, чтобы звук его голоса одолел наконец эту ослепительную ночь, которая без стеснения лезет в окно…

– Антуан…

– Что, дорогая?

– Мне холодно.

– Тебе надо лечь.

– Да… Положи дорожный плед на мою кровать… Как же здесь холодно!

– Местные жители говорят, что такого не было никогда. Впрочем, завтра, скорее всего, будет чудесная погода. Ветер меняется… и ты увидишь голубизну моря… Мы поднимемся в Тюрби…

Он без умолку сыплет банальными фразами по мере того, как Минна раздевается, представ перед ним наконец почти нагой и какой-то необычной в этой чужой комнате. Она по-сестрински бесстыдно торопится, бежит в туалет и возвращается, стуча зубами от холода.

– О, эта постель! Простыни ледяные…

– Хочешь…

Он собирался предложить ей в дар тепло своего крупного смуглого тела, но осёкся, будто речь шла о чём-то неприличном…

– Хочешь, я попрошу для тебя грелку?

– Не стоит! – глухо кричит Минна из-под простыни, куда юркнула с головой. – Только укрой меня как следует… Подоткни одеяло… Поверни ночник в другую сторону… Спасибо, Антуан… Доброй ночи, Антуан…

Он спешит, счастливый и печальный до слёз, торопливо и безмолвно кружит вокруг кровати. Сердце его переполнено собачьей признательностью.

– Доброй ночи, Антуан, – повторяет Минна, высунув из-под одеяла бледную озябшую мордочку.

– Доброй ночи, дорогая. Ты хочешь спать?

– Нет.

– Хочешь, я потушу свет?

– Не сейчас. Поговори со мной. Похоже, меня немножко лихорадит. Присядь на минутку.

Он подчиняется, с неловкой нежностью садится на самый край постели.

– Если тебе здесь не по душе, Минна, мы можем уехать раньше; я постараюсь закончить свои дела побыстрее…

Минна, проделав затылком углубление в перьевой подушке, зарывается в свои тёплые волосы, как курица в солому.

– Я не говорила, что хочу уехать.

– Возможно, ты жалеешь о Париже, о доме, о… о своих привычках, своём…

Он отвернулся, но голос у него дрогнул помимо воли… Минна следит за ним сквозь закрывшие лицо волосы.

– У меня нет никаких привычек, Антуан.

Он совершает над собой чудовищное усилие, чтобы замолчать, но всё-таки продолжает:

– Возможно, ты… кого-нибудь любишь… и тебе не хватает… друзей…

– У меня нет друзей, Антуан.

– О! Я ведь всё это говорю… вовсе не для того, чтобы упрекать тебя. Я… я понял, что в прошлом месяце вёл себя по-идиотски… Ведь любви приказать нельзя, правда? Я не могу помешать тебе любить кого-нибудь, как не могу запретить земле вращаться вокруг своей оси…

Каждая фраза даётся ему с таким трудом, будто он поднимает гору. Мысли его, бережно-проницательные, пылкие и чуткие, облекаются в самые тяжёлые, самые вульгарные слова, и он страдает от этого. Великий Боже, не суметь объяснить Минне, что он вручает ей в дар свою жизнь, свою супружескую честь, свою преданность верного сообщника… Не найти нужной интонации, чтобы успокоить и внушить доверие этой хрупкой девочке, которую он только что любовно укрыл, подоткнув со всех сторон одеяло… Что она ответит? Только бы не стала плакать! Она такая нервная сегодня вечером! Он клянётся себе, отринув уклончивость: «Пусть она наставляет мне рога – лишь бы не плакала!» Он угадывает под волной спутанных волос напряжённый взгляд её прекрасных чёрных глаз…

– Я никого не люблю, Антуан.

– Правда?

– Правда.

Опустив голову, он вбирает в себя безмерную радость и несравненную горечь. Она сказала: «Я никого не люблю», но не добавила, что любит Антуана…

– Знаешь, ты сегодня очень славная… Я доволен… Ты на меня больше не сердишься?

– За что мне на тебя сердиться?

– За… за всё. В какой-то момент мне захотелось сломать всё, но не потому, что я стал меньше тебя любить… наоборот! Тебе этого не понять…

– Отчего же сломать?

– Так ведёт себя человек, когда любит, – говорит он просто.

Минна вытаскивает из-под одеяла дружелюбную маленькую руку:

– Но я тебя очень люблю, поверь!

– Да? – спрашивает он, натянуто улыбаясь. – Тогда мне хотелось бы заслужить такую любовь, чтобы ты могла попросить меня обо всём, обо всём, понимаешь? Попросить даже то, о чём обычно не просят мужа… и чтобы ты могла прийти ко мне пожаловаться, понимаешь? Как делают маленькие дети: «Вот этот обидел меня, Антуан, накажи его или убей»… в общем, всё, что угодно…

Она поняла на этот раз. Она садится на постели, не зная, как выразить внезапную нежность к Антуану, что бьётся в ней, будто блестящий уж, прыгающий в завязанном мешке… Она сильно побледнела, глаза её расширились… Вот он какой, кузен Антуан!

Многие мужчины жаждали её: один – вплоть до желания убить, второй – до стыдливой деликатности, с которой и отринул её… Но ни один не сказал ей: «Будь счастлива, я ничего не прошу для себя – я буду дарить тебе драгоценности, сладости, любовников…»

Чем же вознаградить этого мученика в пижаме?.. Пусть получит то, что Минна в состоянии дать, – её послушное тело, её мягкие бесчувственные губы, её пышные волосы рабыни…

– Иди ко мне в постель, Антуан…

Минна спит усталым сном в розовом сумраке. За окнами хлопает кнут, колёса скрипят, как в полночь, а над садом звенят струны итальянских мандолин. Но стена сна отделяет Минну от мира жизни и одиночества, гнусавое пение мандолин проникает в её дрёму, преображаясь в жужжание пчёл… Солнечное блаженство сна начинает потихоньку тускнеть, и сознание Минны постепенно пробуждается неравномерными толчками, как у пловца, который поднимается со дна восхитительного океана. Она дышит глубоко, уткнувшись лицом в локоть согнувшейся руки, не желая расставаться с чёрной сладостью дрёмы… Окончательно же пробуждается, ощутив странную лёгкую боль, на которую откликается, будто арфа, всё её тело.

Прежде чем открыть глаза, она осознаёт, что нагота её прикрыта лишь волосами; но необычность этого обстоятельства не имеет для неё никакого значения; ночью что-то произошло… что же это было? Нужно быстро проснуться, чтобы вспомнить всё и ощутить несказанную радость: именно этой ночью случилось чудо, создавшее Минну заново!

Она глядит на занавески со смутной звероватой улыбкой: «Солнце?.. Стало быть, мы спали? Да, мы спали, и довольно долго… Антуан встал… Даже страшно взглянуть на часы… Какое счастье, что мы оба любим завтракать поздно!..» Она повторяет «мы оба» с наивной гордостью новобрачной, и голова её в прядях спутавшихся волос вновь падает на подушку…

«Иди ко мне в постель, Антуан!» Она крикнула ему это нынешней ночью, сообразуясь с понятием справедливости, как у проститутки, которая только своим телом может расплатиться за любовь мужчины… И несчастный ринулся в жертвенные объятия Минны, с трудом веря, что награда возможна сразу же после мук.

Сначала он хотел только лечь рядом с ней, только прижаться к этому тёплому хрупкому телу, опьянённый до слёз запахом духов, ласковым пожатием маленькой руки…

Но она потянула его к себе, сплетя его ноги со своими, холодными и гладкими. Он шептал, слабея, «нет, нет», выгибая спину, чтобы отдалиться от неё, но дерзкие тоненькие пальчики прикоснулись к нему, и он одним прыжком припал к ней, отшвырнув в сторону простыню…

Она увидела, как видела много раз, его чёрную фигуру над собой, бородатое лицо фавна над своим лицом, ощутила знакомый запах лака и нагретого дерева, исходивший от крупного смуглого тела… Но сегодня Антуан заслуживал большего, хотя она и не смогла бы ему это дать! «Пусть он получит меня всю, пусть эта ночь переполнит его восторгом! Мне надо подражать ему, чтобы радость его ничем не омрачилась… Пусть он услышит от меня вздох и крик своего собственного наслаждения! Я буду восклицать: „Ах! Ах!“, как Ирен Шолье, стараясь думать о другом…»

Выскользнув из длинной ночной рубашки, она устремилась навстречу рукам и губам Антуана, а затем откинулась на подушки, покорная и целомудренная, словно святая, бестрепетно ожидающая демонов и мучителей…

Он, однако, щадил её, и она лишь мягко колыхалась вместе с ним в замедленном глубоком ритме… Она приоткрыла глаза: взор Антуана, ещё владеющего собой, казалось, искал Минну внутри её самой… Вспомнив поучения Ирен Шолье, она произнесла: «Ах!» – будто пансионерка, падающая в обморок, но тут же со стыдом умолкла. Антуан всё больше погружался в свою беззвучную радость, и лицо его с изломанными бровями стало похожим на грубую маску похотливого Пана… «Ах, ах!..» – выдохнула она помимо воли… Ибо в ней нарастало тревожное, почти невыносимое предчувствие, от которого сжималось горло, будто от подступивших рыданий…

В третий раз она застонала, и Антуан замер, поражённый, что слышит голос этой Минны, которая не кричала никогда… Но пауза совсем не помогла Минне: она трепетала теперь всем телом, подогнув пальцы ног, бросая голову справа налево, а затем слева направо, как ребёнок, заболевший менингитом. Она сжала кулаки, и Антуан увидел, как напряглись желваки над изящным подбородком.

Он боязливо застыл, опираясь на свои расставленные ладони, не смея продолжать… Глухо вскрикнув, она раскрыла глаза, опалив его диковатым взглядом, и прорычала:

– Давай же!

На какое-то мгновение он оцепенел от изумления, застыв над ней; а затем проник в неё со скрытой силой, с острым любопытством, большим, чем его собственное наслаждение. Он овладевал ею неутомимо-осознанно, тогда как она извивалась своим телом сирены, с закрытыми глазами, бледными щеками и пунцовыми ушами… Порой она складывала руки, прикрывая закушенную губу и словно бы предаваясь ребяческому отчаянию… Порой тяжело дышала, открыв рот и яростно впившись всеми десятью ногтями в плечи Антуана… Одна из её ног, соскользнувшая с кровати, вдруг поднялась и на секунду прикоснулась к смуглому бедру мужа, который вздрогнул от восторга и страсти…

Наконец она устремила на него взгляд незнакомых глаз и напевно забормотала: «Твоя Минна… твоя Минна, навсегда твоя…», и он почувствовал, как обмякает наконец в его объятиях мокрое дрожащее тело…

Минна, сидя на измятой постели, прислушивается к самой себе, ощущая гул радостно стучащей крови. Ей нечего больше желать и не о чем жалеть.

Жизнь стоит перед ней – лёгкая, чувственная, заурядная, как красивая девушка. Антуан свершил это чудо. Минна старается уловить звук шагов мужа и потягивается. Она улыбается в темноте, с некоторым презрением ко вчерашней Минне, этой холодной девчонке, что искала невозможного. Нет больше ничего невозможного, и нечего больше искать – нужно лишь расцветать в лучах наслаждения, стать розовой, счастливой и всем довольной, успокоиться в тщеславном сознании, что она ничем теперь не отличается от других женщин!.. Сейчас вернётся Антуан. Нужно встать, побежать навстречу солнцу, бьющему в занавески, попросить чашку дымящегося шоколада с бархатной плёнкой… День пройдёт в праздности, Минна ни о чём не станет думать, повиснув на руке Антуана… ни о чём, кроме как о следующей ночи, о многих сходных ночах и днях… Великий Антуан, дивный Антуан…

Дверь открывается, и волна белого света врывается в комнату.

– Антуан!

– Минна, дорогая!

Они обнимаются; от него пахнет свежестью и вольным ветром; а она, влажная после сна, источает благоухание ночи любви…

– Дорогая, сколько солнца! Настоящее лето, вставай скорее!

Спрыгнув на ковёр, она бежит к окну, распахивает ставни и отступает, ослеплённая…

– О! Сплошная голубизна!

Море отдыхает, на его бархатном покрывале нет ни единой складки, а солнечные лучи оплавляются в серебристые бляшки. Минна, обнажённая и переполненная восторгом, блаженно-отупело следит, как покачивается за стеклом ветка розовой герани… Этот цветок расцвёл за одну ночь? И этих роз с рыжеватыми лепестками она ещё не видела, вчера их не было…

– Минна, у меня такие новости!

Она переводит взгляд с окна на мужа. И его также преобразило чудо, ибо от него исходит, кажется ей, совершенно новая уверенность зрелости, мужественности…

– Минна, если бы ты знала! Можи рассказал мне совершенно невероятную историю: Ирен Шолье сцепилась с каким-то англичанином из-за выигрыша… словом, вышел скандал! В результате ей пришлось сесть на первый же парижский поезд!

Минна запахивается в широкий пеньюар и улыбается Антуану. Она восхищается им – таким рослым и смуглым, с ассирийской бородой, с авантюрным носом, как у Генриха IV…

– А ещё парижские газеты… Но это уже не так забавно… Ты ведь хорошо знаешь маленького Кудерка?

О да! Она хорошо знает маленького Кудерка… бедный мальчик… она жалеет его издалека, свысока, ибо память её обрела снисходительность…

– Маленький Кудерк? Что он натворил?

– Его нашли дома, с пулей в лёгком. Хотел почистить свой револьвер.

– Он умер?

– К счастью, нет! Его удалось вытащить. Но всё-таки, какое странное происшествие.

– Бедный мальчик! – произнесла она вслух.

– Да, не повезло ему…

«Да, ему не повезло, – думает Минна… – Он будет жить, он вновь превратится в маленького весёлого гуляку, он будет жить, исцелившись, отринув прекрасную любовь, которая едва не стоила ему жизни. Вот теперь я жалею его…»

– Малыш спасся чудом, правда, Минна? Помнишь, как он ухлёстывал за тобой? Ну признайся: совсем чуть-чуть, а?

Полуобнажённая Минна трётся затылком о рукав Антуана – любовным жестом прирученного зверька. Она зевает, устремляет на мужа взгляд лестно прищуренных глаз – глаз, из которых навсегда ушла тайна:

– Очень может быть! Я уже забыла, дорогой…

Ссылки

[1] Эдилы – в Древнем Риме – высшие должностные лица наблюдавшие за общественными зданиями и храмами.

[2] Нансук – тонкая хлопчатобумажная бельевая ткань.

[3] Во Франции принята двадцатибалльная система оценок, при которой двадцать является высшим баллом.

[4] Тератология – раздел медицины, изучающий аномалии и уродства.

[5] Ураниец – гомосексуалист.

[6] Имеется в виду Льюис Гилберт Ньютон (1875–1946), американский учёный, предложивший электронную теорию химической связи и современную теорию кислот.

[7] Простите! Это мой выигрыш! (нем.)

[8] Вам надо следить за своей игрой. Выигрыш мой… Будьте добры оставить меня в покое! (нем.)