Он попытался уговорить ее:

— Венка! Посмотри на меня! Дай мне руку… Думай о чем-нибудь другом!

Она отвернулась к окну и тихонько высвободила руку.

— Оставь меня. Я не знаю, что делать.

Августовский прилив принес с собой дожди, и они затопили окно. Земля кончалась там, у кромки песчаной лужайки. Еще один порыв ветра, еще немного подняться серой морской равнине, изборожденной волнами, — и дом поплывет, как ковчег… Но Фил и Венка знали, что такое августовский прилив и его монотонный грохот и что такое сентябрьский прилив с его растрепанной белой гривой. Они знали, что там, где луг спускался к морю, пройти было невозможно, и все годы их детства бросали вызов пенистым валам, лениво извивавшимся на изъеденном берегу, где кончалось царство людей.

Фил открыл застекленную дверь, снова с силой захлопнул ее, подставил голову ветру, лоб его оросил мелкий дождь, который нагнала буря, — теплый морской дождь, немного соленый, плававший в воздухе, как дым. Он подобрал на террасе стальные шары, обитые гвоздями, самшитового поросенка, резиновый мячик. Он положил на свое место игрушки, уже больше не занимавшие его, — так укладывают маскарадные принадлежности, которым еще долго предстоит служить. В окне за ним следили глаза Барвинка, и казалось, что капли дождя, струившиеся по стеклу, — слезы, бегущие из ее беспокойных глаз яркого-голубого цвета, который оставался таким, несмотря ни на олово неба, ни на свинцовую зелень моря.

Фил сложил деревянные стулья, перевернул тростниковый стол. Он не улыбался своей подружке. Им уже давно не надо было улыбаться, чтобы нравиться друг другу, а сегодня к тому же ничто не приглашало их радоваться.

«Еще несколько дней, три недели», — подумал Фил. Он вытер руки, на которых был песок, пучком мокрого тимьяна, отягощенного мелкими цветами и оцепеневшими от дождя шершнями, ожидавшими будущего солнечного луча. Он понюхал свои ладони — от них исходил свежий, какой-то целомудренный запах, — и ему стоило труда не поддаться нахлынувшей было на него волне слабости, мягкосердечия и детской грусти, какая бывает в десять лет. Но он посмотрел на стекло и увидел между длинными струями дождя и цветками взъерошенных вьюнков лицо Венка, это женское лицо, которое она показывала только ему и прятала ото всех, притворяясь благоразумной и веселой девочкой.

Дождь на мгновение задержался в облаке, на небе появился просвет, и над горизонтом приоткрылось светящееся зияние, откуда вырвался печально белый, перевернутый сноп лучей. Душа Филиппа рванулась навстречу этому свету, ища покоя, отдыха, которого по наивности жаждало его измученное шестнадцатилетие. Но, повернувшись к морю, он почувствовал за своей спиной Венка, приникшую к стеклу затворенного окна.

«Еще несколько дней — и мы расстанемся. Что делать?» Он даже не подумал о том, что в прошлом году конец каникул стал для него, молоденького паренька, несчастьем, которое потом улеглось по возвращении в Париж, в экстернат, и покорно приняло утешение от воскресных прогулок. В прошлом году Филиппу было пятнадцать. Каждая годовщина относит в смутное и презренное прошлое все, что не есть Венка и он. Что он, так любит ее? — спросил он себя и, не найдя другого слова, как слово «любовь», с ожесточением отбросил со лба волосы.

«Может, я ее не так уж и люблю, но она моя. Вот».

Он обернулся и крикнул навстречу ветру:

— Венка! Венка! Дождь перестал.

Она открыла дверь и, боязливым жестом подняв одно плечо к уху, похожая на больную, вышла на порог.

— Иди же сюда! Море отступает, оно унесет дождь!

Она подвязала волосы белым платком, стянув концы на затылке, и стала походить на раненую.

— Давай пойдем к Носу — под скалой сухо.

Не говоря ни слова, она последовала за ним по тропинке, бегущей у края скалы, образовывающей над морем карниз. Они мяли ногами пряную душицу и последние цветы остро пахнущего донника. Под ними, словно развернутое полотнище, билось море и сладко лизало камни. Оно с силой ударялось о скалы и взметывало вверх теплые фонтаны, пропитанные запахом ракушек и земли, залегшей в расщелинах, куда ветер и птицы, пролетая, бросают зерна.

Они дошли до своего убежища: это была укрытая выступом скалы сухая площадка без закраин, откуда будто устремляешься в открытое море. Филипп сел рядом с Венка, и она уткнулась головой в его плечо. Она сидела с закрытыми глазами, казалось, силы ее совсем иссякли. Ее загорелые, с румянцем круглые щеки, испещренные рыжими песчинками, с бархатным налетом короткого нежного пушка, побледнели с утра, так же как и ее свежий рот, всегда немного приоткрытый, напоминающий фрукт, надкушенный дневным зноем.

После обеда, вместо того чтобы противопоставить жалобам «возлюбленного детства» свой обычный здравый смысл умной мещаночки, одновременно и упрямой, и нежной, она разразилась слезами, упреками, она горько сетовала на то, как беспомощна молодость, недостижимо будущее, невозможно бегство, неприемлема покорность… Она кричала: «Я люблю тебя!», как кричат: «Прощай!» и «Я не могу больше жить без тебя!» Ее глаза были полны ужаса. Любовь, выросшая прежде, чем они, придала очарование их детству и сберегла их отрочество от двусмысленных привязанностей. Менее несведущий в любви, чем Дафнис, Филипп был по-братски почтителен и суров с Венка, но в то же время нежно любил ее, словно они были, на восточный лад, обещаны друг другу с колыбели…

Венка вздохнула, вскинула на него глаза, однако головы не подняла:

— Я тебе не надоела, Фил?

Он отрицательно покачал головой, радуясь тому, что рядом с его глазами моргали золотистые ресницы ее голубых глаз, которые были все милее и милее его сердцу.

— Видишь, — сказал он, — шторм затихает. Правда, в четыре утра море снова будет бушевать… Но мы удержим хорошую погоду и вечером увидим луну во всей ее красе.

Интуиция подсказывала ему, что надо говорить о хорошей погоде, о покое, что надо вызвать у Венка светлые образы. Но она промолчала.

— Ты завтра придешь к Жаллонам играть в теннис?

Она отрицательно мотнула головой и с какой-то яростью снова закрыла глаза, словно отказывалась навсегда есть, пить, жить…

— Венка! — строго сказал Филипп. — Надо пойти. Пойдем.

Она приоткрыла рот, обвела взглядом осужденного морскую ширь.

— Что ж, пойдем, — повторила она за ним. — Почему не пойти? И зачем идти? Ничто ничего не изменит.

Они одновременно подумали о саде Жаллонов, о теннисе и закуске. Они, эти чистые и одержимые любовники, подумали еще, что завтра во время игры в теннис они предстанут перед всеми в ином свете, просто как два озорных подростка, и усталость навалилась на них.

«Через несколько дней мы будем разлучены, — думал Филипп. — Мы больше не проснемся под одной крышей, я увижу Венка только в воскресенье, у ее отца, у моего или в кино. И мне шестнадцать лет. Шестнадцать и пять месяцев. Сотни, сотни дней… Несколько месяцев каникул, да, конечно, но конец их ужасен… Но она моя… Она моя…»

Тут он заметил, что голова Венка соскользнула с его плеча. С закрытыми глазами Венка мягко, едва заметно, раскованно скользила вниз по склону, такому короткому, что ноги девушки уже висели над пропастью… Он увидел это, но не содрогнулся. Он взвесил, насколько серьезно то, что замышляла его подруга, и обвил рукой талию Венка, чтобы не отделяться от нее. Крепко сжимая девушку в объятиях, он ощутил эту трепетную жизнь, силу и совершенство ее тела, готового повиноваться ему как в жизни, так и в смерти, куда она его увлекала. «Умереть? Но почему?.. Нет, не сейчас. Уйти в другой мир, не владея полностью тем, что рождено для меня?»

Здесь, на этом склоне, он мечтал об обладании, как может мечтать об этом и робкий юноша, но и взрослый, требовательный мужчина, наследник, принявший жесткое решение насладиться благами, которые ему предоставляет время и человеческие законы. Первый раз в жизни он один должен был решить их судьбу: он мог или бросить ее в морскую пучину, или приковать к выступу скалы, зацепившись за него, как упрямое растение, которое, удовольствовавшись малым, цвело на ней…

Сжав кольцом руки, он поднял гибкое тело, ставшее теперь тяжелым, и коротко позвал свою подругу:

— Венка! Идем!

Она снизу вверх смотрела на него, нетерпеливо склонившегося над ней с решительным лицом; она поняла, что час смерти минул. Одновременно возмущенная и восхищенная, она увидела, как в черных глазах Филиппа играет закатный луч, увидела его растрепанные волосы, его рот и тень, как два крыла, которую отбрасывал на его губы пушок — свидетельство его мужественности, и она выкрикнула:

— Ты мало меня любишь, Фил, ты мало любишь меня!

Он хотел что-то сказать, но промолчал, ибо не собирался делать ей благородное признание. Он покраснел и опустил голову, сознавая себя виновным в том, что, пока она скользила туда, где любовь не мучает больше свои жертвы, он думал о своей подружке, как о драгоценной, спрятанной под семью замками вещи, чья тайна только и имеет значение, и потому отказал ей в смерти.