После того как Филипп выпил предложенный ему мадам Даллерей стакан ледяного оранжада, он почувствовал как бы ожог на своих губах и в горле. Он сказал себе, что никогда не пил такого горького оранжада и впредь, кажется, пить не будет.

«Однако в ту минуту, когда я его пил, я не почувствовал его вкуса… А только позже… значительно позже…» Этот визит, о котором он умолчал в разговоре с Венка, оставил в его памяти ощутимый след — точно в его мозгу бился какой-то нерв и он, по своему усмотрению, или ускорял, или останавливал его горячечное, дарящее благо биение.

Жизнь Филиппа по-прежнему принадлежала Венка, подруге его сердца, родившейся где-то рядом с ним, спустя год, привязанной к нему, как близнец, и беспокойной, как женщина, которая вот-вот потеряет своего возлюбленного. Но ни грезы, ни кошмарные воспоминания не зависят от реальной жизни. Тревожные воспоминания, наполненные тенями и холодом, приглушенным красным, черным бархатом и золотом, давили на жизнь Фила, уменьшая, омрачая дневные часы с тех пор, как он побывал в особняке Кер-Анна в душный полдень, когда выпил стакан оранжаду, налитого властной и важной дамой в белом. Игра бриллианта на ребре стакана… кусочки льда, сверкавшего меж бледных пальцев… Красно-голубой попутай, сидевший на жердочке и все время молчавший, его крылья, подбитые белым с розоватым, как плоть креветок, оперением… Фил не верил своей памяти, воссоединявшей эти образы, жарко и неестественно окрашенные, возможно, они — лишь привидевшаяся ему во сне декорация, на которой зеленая окраска листвы переходит в голубизну и которая придает некоторым оттенкам глубину чувства…

Визит его не обрадовал. Некоторое время воспоминание о плававшей в воздухе дымке отнимало у него аппетит, вызывало в воспаленном мозгу аберрации.

— Венка, тебе не кажется, что сегодня креветки пахнут ладаном?

Испытал ли он радость в этой закрытой зале, где он пробирался на ощупь и все время натыкался на мягкие, одетые в бархат предметы? Или когда он так неловко бежал и солнце внезапно накинуло свою мантию на его плечи? Нет и нет, все это не походило на радость, а скорее на тоску, на муки долга…

Я должен отплатить ей за вежливость, — однажды утром сказал себе Филипп. — Почему я должен быть невежей? Надо принести цветов к ее двери, а уж после я больше не буду об этом думать. Да, но какие цветы?»

Маргаритки, росшие в саду, и бархатистый львиный зев показались ему недостойными ее. Завершающий свой бег август отнял цветы у жимолости и дикой розы, обвившей стволы осин. Но меж дюн, спускавшихся от виллы к морю, в изобилии рос чертополох, и голубизна его цветов и сиреневость ломких стеблей могли бы называться зеркалом глаз Вейка».

«Голубой чертополох… Я видел его в медной вазе у мадам Даллерей… А дарят чертополох? Я прицеплю цветы к решетке ограды… Но в дом не войду…»

Он подождал, с находчивостью своих шестнадцати лет, того дня, когда Венка немного нездоровилось, она была усталая, разнеженная, вокруг ее голубых глаз появились сиреневые круги, и она улеглась в тени, предпочтя ее прогулке и купанию. В тайне от всех он нарвал и собрал в букет самые красивые цветы чертополоха, сильно поранив руки его, словно из железа, листьями. И пустился в путь на своем велосипеде; стояла прекрасная, теплая бретонская погода, землю заволокло туманом, а море окутала какая-то нематериальная молочная дымка. Движения Фила, катящегося на велосипеде, несколько сковывали куртка из толстого джерси, самая красивая, какая у него была, и белые полотняные брюки; так он доехал до Кер-Анны, потом, пригнувшись, прокрался к решетке и хотел бросить в сад свой букет, словно намеревался избавиться от мешавшей ему вещи. Он подумал и направился к тому месту, где ограда почти касалась стены дома, вытянул руку, словно собирался запустить пращу, — и букет полетел через ограду. Филипп услышал крик — кто-то шел по гравию, — и потом голос, задыхавшийся от гнева, который он, однако, узнал, произнес:

— Ну, попадись мне только идиот, который это сделал!..

Фил был оскорблен, а потому не бросился бежать, он подошел ближе к решетке, где его и увидела дама в белом. Когда она поняла, что это Фил, лицо ее изменило выражение, сомкнутые брови раздвинулись, она пожала плечами.

— Я должна была бы сама догадаться, — сказала она. — Это не слишком хорошо придумано.

Она ждала от него извинений, но извинений не последовало: Фил был занят тем, что разглядывал даму в белом и мысленно благодарил ее, поскольку она была в том же наряде и ее лицо некричаще оживляла краска помады на губах, а вокруг глаз залегла та же тень. Она поднесла руку к щеке:

— Смотрите-ка, кровь!

— У меня тоже, — жестко сказал Филипп.

Он протянул свои пораненные руки. Она наклонилась к нему и раздавила пальцем капельку крови на его ладони.

— Вы их собирали для меня? — небрежно спросила она.

Он отрицательно покачал головой, наслаждаясь тем, что вел себя с любезной, воспитанной дамой как неотесанный мужлан. Но она не показалась ни раздосадованной, ни удивленной.

— Может, зайдете на минуту?

Он опять отрицательно покачал головой, и волосы у него при этом разлетелись, его лицо вдруг похорошело, стало строгим и лишенным всякого другого выражения.

— Они голубые… невероятно голубые… Я поставлю их в медную вазу.

Лицо Филиппа немного смягчилось.

— Я подумал об этом. Или в горшок из серой керамики.

— Да, конечно… В серый горшок.

Мягкость, появившаяся в голосе мадам Даллерей, восхитила Филиппа. Она заметила это, посмотрела ему в глаза, опять улыбнулась своей благожелательной, немного мужской улыбкой и переменила тон:

— Скажите, месье Фил… Один вопрос… Один простой вопрос… Эти голубые цветы, вы их собирали для меня? Чтобы доставить мне удовольствие?

— Да…

— Прекрасно. Чтобы доставить мне удовольствие. Но вы должны были бы скорее подумать о том, что мне они, может быть, не доставят того удовольствия — поймите меня правильно, — которое испытали вы, собирая их, чтобы поднести мне.

Он плохо ее слушал и смотрел на нее как глухонемой, словно завороженный формой ее рта и ее мигающими ресницами. Он ничего не понял и ответил первое, что пришло на ум:

— Я подумал, что вам будет приятно… И потом, ведь предложили же вы мне оранжаду…

Она отняла свою руку, лежавшую на руке Фила, и широко распахнула до того полузакрытую створку решетчатой двери.

— Хорошо, малыш. Но вы должны уехать и никогда больше не возвращаться сюда.

— То есть как?

— Никто не просил вас быть мне приятным. И не трудитесь больше забрасывать меня голубыми цветами, как вы сделали сегодня. До свиданья, месье Фил. Разве только…

Она стояла, прижавшись своим открытым лбом к решетке вновь затворенной двери, и взглядом мерила Филиппа, застывшего на тропинке по другую сторону двери.

— Разве только в один прекрасный день вы придете сюда, чтобы отплатить мне за оранжад не букетом цветов, а по-другому…

— По-другому…

— Как ваш голос похож на мой, месье Фил! И тогда мы увидим, о чьем удовольствии речь, о вашем или моем. Я люблю только нищих и голодных, месье Фил. Если вы вернетесь, возвращайтесь с протянутой рукой… Ну, идите, идите же, месье Фил!..

Она отошла от решетки, и Филиппу ничего не оставалось, как уйти. И хотя его выпроводили, даже прогнали, он не испытывал другого чувства, кроме чувства мужской гордости, и, когда вспоминал об этом, его взору являлось прижавшееся к затейливой черной решетке женское лицо, похожее на ветку калины, с каплями свежей крови на нем.