Время шло, холоднющий март подошел к концу, и повеяло апрельским теплом – третьего апреля "Правда" сообщила, что состоявшийся накануне Пленум ЦК РКП (б) постановил созвать очередной, XIII съезд РКП 20 мая сего года. А это значило, что денечки для меня становились горячими…

Первым делом я воспользовался приглашением Д.Б. Рязанова, и навестил его в Социалистической академии, располагавшейся недалеко от моего дома, по соседству с Музеем Изящных Искусств, в начале Малого Знаменского переулка в бывшем особняке Голицыных. В этом здании я частенько бывал в своей прежней жизни – студентом я проходил там практику в Институте экономики АН СССР, а когда Институт экономики переехал в новое здание у метро "Профсоюзная", то захаживал в Институт Философии, продолжавший занимать этот особняк.

Здесь, еще с лета 1922 года, Давид Борисович настойчиво и целеустремленно превращал несколько выделенных ему кабинетов Соцакадемии в Институт Маркса-Энгельса. Отыскав его в кабинете теории и истории марксизма, я обнаружил Рязанова в гордом одиночестве корпящим над каким-то документом. Неужели какая-нибудь раритетная рукопись Маркса? Поздоровавшись, и удостоившись в ответ легкого кивка Давида Борисовича, так и не оторвавшего взгляд от бумаги, быстро подхожу ближе, движимый любопытством. Нет, это не раритет. Директор Институт Маркса-Энгельса сам что-то сочиняет.

Когда я подошел уже совсем вплотную к столу, Рязанов, наконец, соизволил поднять на меня глаза, буркнул – "присаживайтесь!" — кивком указывая мне на стул, затем, видимо, сочтя свое поведение недостаточно вежливым, со вздохом все же окончательно оторвал глаза от сотворяемого им документа, и промолвил:

— Желаю здравствовать! Вот, оторвали меня от бюрократического сочинительства – изобретаю проект постановления о переименовании Социалистической академии в Коммунистическую. — Однако, несмотря на то, что Давид Борисович постарался придать своему голосу слегка ернический тон, мне почему-то казалось, что он придает этому переименованию некое значение. — К нам-то с чем пожаловали?

— Позвольте представиться – Виктор Валентинович Осецкий! — не забываю о правилах хорошего тона.

— Полноте, голубчик! — машет на меня рукой Давид Борисович. — Я еще не старик, и провалами памяти не страдаю. Это ведь вы подходили ко мне на лекции в Коммунистическом университете, когда тамошние комсомольцы заварушку устроили? С вами еще такая симпатичная барышня была… — и тут Рязанов снова вздохнул, но на этот раз едва заметно. — Так что у вас за дело?

— Дело такое: разбирая мои старые архивные бумаги, я натолкнулся на записку Леонида Борисовича Красина с резолюцией Ленина. Как я слышал, теперь подобного рода бумаги положено…

— …Теперь подобного рода бумаги положено сдавать в Институт Ленина при Истпарте, — продолжил за меня мою мысль Рязанов, — но вы явились не по адресу: этим делом у нас заведует сам товарищ Каменев. — И с этими словами Рязанов воздел указательный палец к небу, сохраняя торжественно-серьезную мину на лице.

— А не могли бы вы, Давид Борисович, взять на себя труд переправить эту бумагу в Институт Ленина таким образом, чтобы она непременно попала в руки Каменеву? И чтобы никоим образом нельзя было определить, что эта бумага исходит от меня? И еще крайне желательно было бы, чтобы вместе с этим документом к Льву Борисовичу попал еще один, к делам Истпарта отношения не имеющий, но имеющий большое значение лично для товарища Каменева. — Я вопросительно уставился на своего собеседника.

Рязанов медлил, немного нахмурившись, и разглядывал меня в упор. Зная его репутацию, я решил, что называется, не темнить, а рассказать все, как есть. Доносить он ни в коем случае не будет, а если откажет – есть и другие варианты. Правда, будет немного жаль той толики нервов, которую пришлось потратить накануне. Пользуясь тем, что Фрумкин, замещавший Красина на время пребывания того во Франции, на несколько минут оставил меня в кабинете наркома одного, я лихорадочно обшарил несколько архивных папок, и под конец все же обнаружил столь нужный мне документ с ленинским автографом.

— Так вы хотите, пользуясь моей добротой, подбросить Льву Каменеву горячий уголек за пазуху? — прервал молчание Рязанов.

— Именно! — не раздумывая, согласился я. — Вот, если хотите, можете ознакомиться с письмом, которое требуется "случайно" подколоть к официальной корреспонденции, которая пойдет от вас в Институт Ленина к Каменеву. А достаточный предлог для такого официального обращения я вам принес. — И с этими словами я протянул директору Института Маркса-Энгельса и записку Красина с ленинской резолюцией, и собственное письмо, написанное аккуратнейшим чертежным шрифтом…

Рязанов внимательно изучил оба документа и снова задумался.

"Этот Осецкий непрост, ох, непрост. В корень зрит. Недаром он мне тогда, уже при мимолетном знакомстве, показался весьма неглупым человеком". — Рязанов внутренне усмехнулся своим мыслям и промолвил, с прищуром глядя на меня:

— А что, если мне просто придти, да самому выложить Каменеву это письмо? От себя лично?

— Нет, не пройдет, — тут же отзываюсь на этот зондаж. — Заершится наш председатель СТО: "опять, — скажет, — этот полуменьшевик тут воду мутит!" У вас ведь, Давид Борисович, в нашем руководстве репутация штатного возмутителя спокойствия. Даром, что вы ни в одну оппозицию не входили и не входите, а потому вас, простите, всерьез не принимают, и гонений не устраивают.

— Ладно, — Рязанов снова тянет паузу, — отнесу я Каменеву ваш документик. Так, чтобы он ни о чем не догадался, и ни меня, ни вас, с этим делом связать не смог.

* * *

…Когда Лев Борисович Каменев, выбрав возможность уделить несколько часов работе в Институте Ленина, директором которого он был недавно назначен, сел в своем кабинете разбирать поступившую на его имя корреспонденцию, он не предполагал чего-либо экстраординарного. Пришедший после телефонного звонка Рязанов принес ему записку Леонида Красина с ленинскими пометками, которая ничем не выделялась в ряду десятков таких же документов, поступавших в Истпарт и к нему лично. Но, доставая из шкафа папку, куда он складывал подобные поступления, и убирая в нее очередной ленинский автограф, Каменев не заметил стремительного движения Давида Борисовича, ловко всунувшего какой-то конверт в середину пухлой стопки не разобранной корреспонденции.

После короткой беседы с Рязановым – приятный собеседник, надо сказать, если бы он поменьше язвил по поводу серьезных политических вопросов, — Лев Борисович несколько раз глубоко вздохнул и устроился за стол – разгребать накопившуюся почту. Беря из стопки очередной конверт со штампом Госиздата, Каменев обратил внимание, что к нему скрепкой подколот еще один. Разъединяя конверты, он отложил нижний снова в стопку, чтобы вернуться к нему в свою очередь.

Когда Каменев снова взял в руки этот конверт, на нем значилась обычная уже для него надпись: "ЦК ВКП (б), Институт Ленина. Директору института тов. Л.Б.Каменеву". Рутинным движением он вскрыл бумажную оболочку при помощи ножа для разрезания книг, и обнаружил под первым конвертом ним еще один, уже не стандартный канцелярский, из желтоватой бумаги, а склеенный вручную из обычного писчего листа. Надпись на белой бумаге была короткой, но сумела приковать к себе его внимание: "Льву Борисовичу Каменеву. Лично. Строго конфиденциально". — Каменев повертел конверт в руках, но больше никаких пометок на нем не было.

Слегка поморщившись от такой игры в конспирацию, Лев Борисович вскрыл конверт и развернул письмо. По мере того, как он читал его, лицо его начало вытягиваться, а ладони стали влажными…

"…Для вас не является секретом, что Оргбюро ЦК и Секретариат ЦК через Учраспредотдел сосредоточили в своих руках все назначения в партии на какие-либо мало-мальски значимые должности. Собственно, на XII съезде об этом говорилось открыто, да и тов. Сталин в своей статье против Рафаила в "Правде" за 28 декабря не постеснялся об этом напомнить, к тому же поставив себе в заслугу то, что "за 1922 год прошло через учраспред ЦК 10 700 человек (т. е. вдвое меньше, чем за 1921 год)".

Вас не обеспокоило заявление Преображенского на XII съезде, что уже треть губернских секретарей была назначена Секретариатом ЦК. Еще бы! Иосиф Виссарионович пока советуется и с вами, и с Зиновьевым, и с Рыковым, и даже с Бухариным, стараясь учитывать ваше мнение при этих назначениях. Вы вполне справедливо считаете, что Сталину сейчас не под силу открыто выступить с претензией на положение вождя партии, и поэтому он вынужден с вами считаться.

Одного вы не берете в расчет: все это "сердечное согласие" — до поры. Я очень опасаюсь, что вы не придали должного значения другому сообщению Сталина из уже цитировавшейся мною выше статьи в "Правде". А сообщил он следующее: "…ответственных работников за год распределено ЦК 5 167 человек (т. е. меньше половины общего числа прошедших через учраспред)". Чтобы вам стало понятно действительное значение этой цифры, довожу до вашего сведения: за год перед назначением Сталина Генсеком ЦК через Учраспредотдел было назначено ответственных работников по списку N1 всего лишь 350 человек. А Сталин за первый год в этой должности провел через контролируемый им Секретариат в пятнадцать раз больше назначений!

Смысл этих передвижек ясен любому непредвзятому наблюдателю – Сталин усиленно готовит (если уже вполне не подготовил) организационное окружение любого своего соперника в партии, каким бы личным авторитетом он ни пользовался, и какой бы высокий пост ни занимал. С устранением Троцкого с поста Председателя РВС в стране не осталось ни одной организационной силы, которую можно было бы противопоставить Секретариату ЦК. Впрочем, у Зиновьева остается еще Коминтерн, но сможет ли он занять самостоятельную позицию?

Реальность такова, что уже через полгода-год назначенные Сталиным через Секретариат и Учраспредотдел ответственные работники – секретари и заместители секретарей губкомов и укомов, начальники отделов губкомов, всесильные инспектора ЦК и т. д. — смогут подобрать для него практически любой состав делегатов очередного съезда. Думаю, пример прошедшей XIII партконференции должен был открыть глаза любому, кто добровольно не нацепил на них плотную повязку. Отдельные исключения погоды не сделают. Таким образом, в руках генсека оказывается принятие всех важнейших партийных решений, в том числе судьба выборов в состав ЦК, а значит, — и в Политбюро.

Если вы наивно полагаете, что Сталин станет добровольно делиться с вами этой властью, то тогда вы вполне заслуживаете своей дальнейшей участи. О, и вы, и Зиновьев вполне можете сохранить за собой все занимаемые посты. Но значение их отныне сделается чисто декоративным…"

Каменев откинулся на спинку полукресла и сжал руки в кулаки. Да, они с Зиновьевым не давали себе труда как следует задуматься над подлинным значением той тихой кропотливой работы, которую вел в Секретариате Сталин. Неужели неизвестный корреспондент прав, и всем им грозит участь превратиться в красиво раскрашенных марионеток в политическом театре Сталина? Но что же делать? Надо немедленно показать это письмо Григорию…

* * *

Мне неизвестно было, дошло ли мое письмо до Каменева, и какое оно оказало воздействие, и, главное, сможет ли оно подтолкнуть Каменева с Зиновьевым на то, чтобы предпринять какие-то политические шаги? Но большего сделать было нельзя, и оставалось лишь ждать. Однако не просто ждать, а готовить подвижки и с других сторон.

Следующим моим шагом в деле воздействия на готовящийся XIII съезд РКП (б) стал визит на Сухаревку. В воскресенье, 13 апреля 1924 года, прямо с утра, выхожу пешком на Садовое кольцо и дожидаюсь "букашки". Трамвай маршрута "Б", пролегавшего по Садовому кольцу, пришлось брать штурмом. И хотя я за прошедшие с памятного сентября более полугода уже успел несколько улучшить свою физическую форму, первый штурм оказался неудачен. К публике, уже и так висевшей гроздьями на подножках, уже решительно никак невозможно было прицепиться. Лишь когда следом за "букашкой" подошел трамвай N10, мне все-таки удалось втиснуться на подножку и даже продвинуться на пару шагов вглубь вагончика. Кто-то из менее удачливых, но более предприимчивых, оседлал "колбасу" (сцепное устройство), рискуя быть освистанным ближайшим постовым милиционером.

Первой узнаваемой приметой приближения рынка впереди по ходу трамвая выросла двухступенчатая Сухарева башня, стоявшая практически поперек Садового кольца, так, что трамваям и извозчикам приходилось огибать ее с обеих сторон. Обогнув башню, вагончик выкатился собственно на Сухаревку, которая встретила трамвай плотной многоголосой толпой, запрудившей рельсовые пути, и неохотно уступавшей дорогу транспорту. Слева стояло вполне знакомое мне полукружье Института Склифосовского с его небольшим куполом в центре, классическими портиками и колоннадами. Вдоль ограды Института Склифосовского выстроились палатки торговцев, а на другой стороне площади, за трамвайными путями, бурлила неорганизованная толкучка. Вот туда-то мне и надо.

Вывалившись из недр трамвайного вагончика вместе с большой группой потенциальных покупателей и продавцов, я ввинчиваюсь в толпу торгующих и начинаю внимательно разглядывать разложенные прямо на мостовой, на мешковине, на досточках или ящиках предметы торговли. Чего тут только нет! И прежде всего тут не видно того, что нужно мне. А торгуют тут в основном одеждой, почти новой и сильно поношенной, в значительно меньших масштабах – обувью, причем вид ее еще более жалок, нежели у одежды. Хотя, надо сказать, в толпе шныряют субъекты, предлагающие на продажу целые связки совершенно новых кожаных сапог – да и сами эти торговцы выглядят одетыми весьма небедно. Но сапоги мне ни к чему.

Продвигаюсь вперед в хаосе продавцов и покупателей. Вот разложены у ног продавцов разрозненные кучки самых разнообразнейших предметов домашнего обихода – посуда, утварь, столовые приборы. Попадаются также инструменты, часы, разок мелькнул в пределах обзора электрический карманный фонарик. Кстати, цилиндрический карманный фонарик зажат и у меня в левом кулаке… Я двигаюсь все дальше и дальше. Меня уже не раз хватали за рукав, спрашивая – что, продаю ли фонарик, и почем, или, может, сам чем интересуюсь? То отбрехиваясь, то молча вырывая руку, продолжаю свой путь. Вокруг мелькают зипуны, пальто, шинели, полушубки, меховые жилетки – апрельское солнце светит ярко, но от земли еще тянет зимним холодом, и по углам дворов и под стенами еще жмутся повсеместно кучи серого не растаявшего снега.

Вот уже около часа приходится просеивать это людское месиво, над которым стоит неумолчный гул тысяч голосов. Дело не простое – тут не приходится просто шляться из конца в конец, и зыркать по сторонам. Тут надо быть все время начеку. Хотя одет я максимально непритязательно – достал с антресолей валявшуюся там еще с гражданской шинельку, под шинельку – гимнастерку, нацепил кепку попроще, — но лицо в карман не спрячешь. Опытный карманник сразу выделит из толпы непростого покупателя. А еще по прежней жизни помнился мне рассказ одного из моих дедов, как он посещал Сухаревку…

Дед мой был тогда еще совсем молодым и работал слесарем. И по молодости лет относился он к рассказам некоторых своих родственников и знакомых о вездесущих и необычайно ловких карманниках, орудующих на Сухаревке, со здоровым недоверием. И вот, чтобы доказать окружающим, а больше – самому себе, что не так страшен черт, как его малюют, он отправился на Сухаревку с твердым убеждением, что уж у него-то из кармана ничего вытащить не сумеют. Однако для страховки он взял с собой кошелек, наполненный не деньгами, а мелкими металлическими обрезками, взятыми из мастерской, где он работал. Сунул кошелек в боковой карман брюк – и вперед.

Не успел мой дед ступить по земле Сухаревки и нескольких десятков шагов, как вдруг почувствовал не слишком сильный, но чувствительный удар по затылку. Дед в гневе обернулся, но никого поблизости, кто мог бы сойти за его обидчика, уже видно не было. А на мостовой лежал его собственный кошелек, который и прилетел ему в голову, пущенный рукой раздосадованного карманника, не получившего ожидаемой добычи…

Но вот, наконец, мой взгляд за что-то зацепился. Нет, это еще не искомый предмет. Это продавец. Мятое, неухоженное, но некогда дорогое пальто черного сукна с вытертым до блеска бархатным воротником. Шляпа-котелок, пришедшая в еще большее небрежение. Пенсне на худощавом, точнее, осунувшемся лице, явно знававшем лучшие время. Да и взгляд какой-то такой… малость затравленный. Кажется, что ему уже лет шестьдесят, хотя наверняка в действительности субъект помоложе. Ну, явно из "бывших", не нашедших себе места в НЭПовской России. Теперь я уже четко ухватил в толпе этого человека и чисто инстинктивно двинулся в его сторону. И подсознательная догадка не подвела меня.

У ног худощавого субъекта в суконном пальто и котелке пристроилась она. Та, кого я так долго искал в этой толпе. Она ласкала взгляд совершенными формами, и казалось, взирала на окружающих с гордым видом – "я знаю себе цену!". И в самом деле, она имела на это право. Черные эмалевые поверхности, блеск никелированных деталей, соразмерная каретка и надпись "МЕРЦЕДЕС". Русскими буквами! Значит, и шрифт на машинке русский. Машинка выглядит совсем новой – не исключено, что ее ввезли по недавнему торговому договору с Германией. До войны самый дорогой "Ремингтон" шел аж за 325рублей (а более дешевые модели типа "Ундервуда" можно было и за две сотни купить), но сейчас пополнение парка машинок очень небольшое, а успело их выйти из строя за годы мировой и гражданской войн ой, как немало. И теперь даже в государственном магазине цена самой дешевой пишущей машинки ("Smiths-Premier") здорово кусается – аж 300 рублей! Так что я не удивлюсь, если продавец за подержанный агрегат запросит никак не меньше двух сотен.

Но "бывший" огорошил меня:

— Тридцать пять червонцев, — сухо и немного желчно бросил он, оглядев меня с головы до ног, и, видимо, не сочтя достойным покупателем.

Э, так не пойдет! Пятьдесят червонцев – это вообще весь мой запас наличности, а с собой и всего-то тридцать!

— Ты что? — не могу скрыть удивления и возмущения. — Я вон сейчас дотопаю до Мясницкой и за тридцать червонцев новенькую возьму!

— И что ты за тридцатник возьмешь? — не желает отступать "бывший". — Дешевое американское барахло, которое и несколько лет не протянет? А тут настоящее немецкое качество! — Субъект в некогда дорогом суконном пальто даже приосанился и гордо посмотрел на машинку, стоявшую у его ног.

Опускаюсь рядом с машинкой на корточки, и подсвечиваю внутренности механизма фонариком. Затем начинаю издалека:

— В Германии кризис сейчас… Они любым заказам рады… Вот и эту машинку для большевичков быстренько склепали… — как бы размышляя вслух, медленно выговариваю я. — О хваленом немецком качестве тут уже речи нет. Вы только взгляните, какая небрежная обработка деталей! Так что десять червонцев – красная ей цена.

Лицо "бывшего" вспыхивает красными пятнами:

— Вы, господин хороший, шутить изволите? Не нравится моя цена – берите себе "американку" по советской! — язвительно заявляет он.

— Да у твоей-то, небось, по кризисным временам, на детали такой дешевый металл пущен, что она через пару лет вся в хлам износится! — искренне начинаю кипятиться я. — Я сам по торговой части работаю с заграницей, не понаслышке знаю, какое барахло они сейчас нам сплавляют, — с апломбом заявляю продавцу. — Ладно, наброшу вам еще пять червонцев, а не то – стойте тут, ждите другого покупателя. Если повезет, в чем я лично очень сильно сомневаюсь.

Продавец начинает колебаться. Мои громкие сомнения в качестве выставленной на продажу машинки начинают внушать ему опасения, что потенциальных покупателей такая "реклама" может и разогнать.

— Тридцать червонцев! — так же сухо и желчно бросает он.

— Да мне дешевле обойдется настоящую довоенную машинку сломанную в конторе списать, да починить, чем червонцы на ветер кидать за это чудо! (Кстати, эту мысль надо запомнить…). — Мое негодование неуступчивостью продавца едва не толкает меня к тому, чтобы сорваться на крик. — Возиться, дураку, было неохота, вот и приперся сюда. Хорошо, согласен, за собственную глупость надо платить. Пожертвую еще пару червонцев!

— Двадцать восемь! — быстро отвечает "бывший", нервно поправляя котелок на голове. — И это последняя цена!

Начинаешь колебаться? Это хорошо. Чем бы тебя дожать…

— Не стоит вам, уважаемый, с продажей-то затягивать. Скоро чекисты все пишущие машинки на учет ставить будут, образцы шрифта собирать… Так что зарегистрированную машинку на Сухаревку уже не отнесешь.

— Червонец скину… — продавец уже явно уступает нажиму.

— Черт с тобой, даю на круг ровно двадцать пять червонцев, и разойдемся довольные друг другом! — покровительственно предлагаю я ему.

"Бывший" долго мнется, молча жует губами, кажется, что-то подсчитывает в уме…

— Ладно… — почти шипит он, — давайте деньги!

— Сначала проверим машинку, — останавливаю его. Достаю, разворачиваю принесенный с собой листочек бумаги, сложенный вчетверо, заправляю его в каретку и довольно быстро отстукиваю строчку, где попадаются старорежимные "яти" и "ижицы". Хватаюсь за рычаг перевода каретки – она идет достаточно плавно и довольно мягко утыкается в упор, — и отстукиваю еще одну строчку. Что же, печать четкая, литеры почти пробивают бумагу, что позволит печатать под копирку со сносным качеством.

Встаю, разгибаюсь и не торопясь, аккуратно развинчиваю фонарик, который я так и не выпускал из руки. Достаю оттуда обернутые вокруг батареек пять бумажек по пять червонцев каждая, отдаю в руки господину в котелке. Вот, собственно, и почти все, что у меня с собою было, если не считать кое-какой мелочи, завязанной в узел прихваченного с собой солдатского сидора, в который я и упаковываю свое приобретение.

Теперь мои домашние вечера плотно заняты работой. Еще до похода на Сухаревку я запасся бумагой, копиркой, конвертами, марками, выяснил, насколько смог, не привлекая излишнего внимания, нужные адреса, и подготовил текст письма, которое во многих десятках экземплярах должно разойтись по Союзу.

На обычных почтовых конвертах стоят обычные адреса – ЦК нацкомпартий, губкомов, крайкомов, некоторых укомов и городских райкомов РКП (б). Внутри каждого такого конверта – еще один конверт, на котором кое-как имитированы реквизиты писем Секретариата ЦК. Расчет на то, что местные работники в любом случае обратят внимание на такое письмо, и его содержание сделается известным.

Что же там, в этих письмах, которые я старательно перепечатываю, делая за один раз три экземпляра (больше – уже плохо читается)?

А там, в духе милых гимназических шуточек, — по канцелярской кнопочке под зад каждому члену Политбюро накануне XIII съезда РКП (б). Там – письмо анонимного "ответственного работника ЦК", который обеспокоен тем фактом, что среди вождей в Политбюро идет какая-то странная возня. Между работниками ЦК ходят настойчивые слухи, что среди вождей обсуждается вопрос о том, как бы скрыть от делегатов съезда адресованное им письмо покойного Владимира Ильича, или хотя бы не дать им ознакомиться с его текстом, а преподнести только в собственном пересказе с собственными комментариями. Есть основания опасаться того, что вожди хотят скрыть от партии те нелицеприятные характеристики, которые дал им Ленин в своем последнем письме к съезду. Насколько верны эти слухи – точно сказать невозможно, ибо все, что связано с письмом Ленина, окутано завесой секретности. Но в любом случае делегатам надо внести ясность в этот вопрос, чтобы не оказаться в дураках…

Я надеялся не столько на смелость делегатов предстоящего съезда, сколько на трусость членов Политбюро. До них неизбежно дойдет факт рассылки таких писем, и они, скорее всего, решат подстраховаться, и вынуждены будут сыграть в оскорбленную невинность – "вот оно, это письмо, читайте – мы не боимся критики нашего дорого Ильича, никто от вас и не собирался ничего скрывать, это все были злобные вражеские наветы".

За неделю по почтовым ящикам в столице разошлось около ста тридцати таких писем. Сказать, что я не трясся от страха, рассовывая их по почтовым ящикам – значит, не сказать ничего. Да, карьера тайного агента – явно не для меня. После каждой порции посланий, доверенных почте, возвращаюсь домой со взмокшей спиной и на плохо гнущихся ногах. Впрочем, у меня хватало ума держать черновик письма в уме, отправив его сразу после сочинения в дровяную печь на кухне. Туда же каждый вечер отправлялась использованная копирка. Наконец, в субботу поздно вечером, дождавшись, когда Игнатьевна отправится почивать, сжигаю в том же очаге кухонной плиты все оставшиеся конверты, марки, копирку, машинописную ленту, испорченные экземпляры, тщательно перемешав кочергой оставшийся пепел с догорающими дровами.

Когда наступило следующее воскресенье, верно послужившая мне пишущая машинка "МЕРЦЕДЕС" вновь перекочевала в тот сидор, в котором прибыла в мою квартиру, и, устроившись за спиной, отправилась к остановке трамвая, шедшего за Калужскую заставу. Протиснуться в битком набитый трамвай с сидором за плечами, в котором лежит пишущая машинка – упражнение не для изнеженных канцелярских работников. Весь путь публика, набившаяся в трамвай, напирала со всех сторон, и углы пишущей машинки (которая, казалось, только из одних углов и состояла), немилосердно врезались мне в спину и в бока. Одно хорошо – эти ощущения смогли почти вытеснить из моего сознания ощущение страха.

Но вот, наконец, трамвай миновал Калужскую заставу и остановился за Московской окружной железной дорогой. Вдоль выемки, в которой железная дорога сбегала к мосту через Москву-реку, тропками спускаюсь к реке, огибаю у самого подножия комплекс зданий Андреевского (Преображенского) монастыря, где в настоящее время, кажется, действовала лишь одна церковь, и следую дальше. Сидор с пишущей машинкой оттягивает плечи. Ну, ладно, уже недолго осталось.

Несмотря на сумерки, еще не слишком свежо. Апрель старательно наверстывает тепло, недоданное во время мартовских холодов, деревья и кусты уже обзавелись зелеными почками, а кое-где листочки уже вот-вот развернутся. Спускаюсь ниже, почти к самому урезу воды, выискивая укромное местечко, где кусты позволяют подойти к воде практически незамеченным. Наконец, такое место найдено. Сумерки уже сгустились, под берегом довольно темно, и не видно ни одного из рыболовов, которые порой довольно густо усеивают эти места, заходя с удочками в руках по колено в воду (а дальше дно довольно резко уходит на глубину). Последние годы вместе с мужчинами рыболовным спортом здесь стали заниматься и некоторые молодые дамы, пользуясь случаем продемонстрировать своим кавалерам красивые коленки… Впрочем, апрель – не самый любимый сезон для здешних рыболовов любителей.

Еще раз оглядываюсь. В пределах прямой видимости – никого. Сбрасываю с плеч сидор, старательно раскручиваю его за лямки и зашвыриваю метра на четыре от берега. Коротко булькнув, он вместе со своим тяжелым грузом уходит под воду.

* * *

Я и не подозревал, какая буря поднялась в Политбюро и в Секретариате ЦК, когда на столы партийных вождей поступило несколько писем с мест, с приложением тех текстов, которые я так старательно рассылал. Все подробности этой бури так никогда и не стали мне известны, но Бухарин впоследствии, вспоминая об этом, качал головой, и приговаривал:

— Коба тогда чуть всю душу не вытряс из Агранова, требуя найти отправителей этих злополучных писем, но тому так и не удалось отыскать никаких зацепок. Сколько уж он народу перетряс в аппарате ЦК, и бывших секретарш Ленина допрашивал, и на Крупскую чуть не орал (а наедине, может и орал – с него станется), — и все без толку. Так что пришлось собирать Политбюро, и думать, как же быть. Да тут еще оказалось, что Зиновьев с Каменевым непонятно из-за чего стали собачиться со Сталиным. "Выкладывай, — говорят, — карты на стол. Хватит втемную играть!". Я тогда не сразу понял, о чем это они, но уже чуял, что добром это не кончится…