До выходного у меня оставался всего один день – суббота – чтобы выяснить, как нынче москвичи добираются в Серебряный Бор. Мне, можно сказать, повезло: еще две недели назад у нас не было бы иного выбора, как трястись туда на извозчике (вовсе уж разорительный вариант – нанять мотор – я даже и не рассматривал). Но в этом году с 24 мая Москоммунхоз организовал первую при Советской власти московскую автобусную линию (повторявшую открытую еще в 1908 году), и как раз по нужному нам маршруту: Пресненская застава – Серебряный Бор. И стоило все это удовольствие всего лишь 30 копеек серебром в один конец – считай, как четыре остановки на трамвае!

Вечером в субботу, вспомнив о необходимой экипировке для вылазки на пляж, лихорадочно перерываю свой гардероб. Помнится, тут куда-то были засунуты вполне приличные купальные трусы…

Вообще, дела с моей памятью обстояли очень необычно. И дело было даже не в том, что внезапно, непредсказуемо, и совершенно помимо моей воли всплывали у меня в голове с необычайной точностью и подробностью сведения, которые в лучшем случае когда-то слышал вполуха, либо торопливо пробежал глазами. Тем более, что это свойство, ярко проявившись несколько раз, вроде бы стало угасать. Гораздо более странным было то, что воспоминания Осецкого до моего попадания в его тело воспринимались как мои собственные. Как будто бы я жил двойной жизнью: одна жизнь текла во второй половине ХХ – начале XXI века, а вторая – в конце XIX и в начале XX века. И обе были мои.

При этом в памяти сохранялись и отношение Осецкого к людям и событиям, и его личностные оценки, несмотря на то, что его личность, можно сказать, уже полностью исчезла, вытесненная моею собственной. Причем произошло это почти внезапно. По моим догадкам, личность "вселенца" (моя, то есть), была перенесена в тело Осецкого еще где-то в июле 1923 года. Именно это, вероятно, повлияло на поведение Виктора Валентиновича, заставив его изменить свое намерение стать невозвращенцем. Но это было всего лишь влияние, не осознававшееся "реципиентом", а только вынуждавшее его дергаться от противоречивых желаний. А вот в конце августа "вселенец" как-то скачком подавил и вытеснил личность Осецкого – и именно тогда я, наконец, осознал, куда, в когда, и в кого я попал. Лишь в конце этого первого дня личность Осецкого еще попыталась всплыть в теле, погружающемся в сон – но это была уже слабая, мимолетная тень, тут же канувшая в Лету.

Таким образом, я владел и памятью, и восприятием Осецкого, при этом полностью оставаясь самим собой. Поэтому и поиски в гардеробе довольно быстро увенчались успехом. Найденные купальные трусы и одно из лежавших там же на полке полотенец пришлось положить в свой портфель, ибо какой-либо сумки, более подходящей для такого случая, у меня попросту не было. А с солдатским сидором ехать на пляж как-то не комильфо…

С утра в воскресенье, позавтракав, умывшись и побрившись, надел летние парусиновые туфли, светлые брюки и белую рубашку "апаш" (косоворотку, которая тоже у меня имелась, после недолгих колебаний отверг – среди публики, отдыхающей в Серебряном Бору, в ней я выглядел бы чужеродно). Дойдя пешком до Пречистенских ворот, сел на "Аннушку", проехал по бульварам до Страстной площади, откуда было два шага до Большого Гнездниковского переулка. Лида уже ждала меня в полной готовности.

Мы вышли на бульвар и направились к Никитским воротам, чтобы сесть на 22-й трамвай, идущий по Большой Никитской и Красной Пресне как раз до Пресненской заставы (заставы – потому, что в XVIII веке это и была таможенная застава на так называемом Камер-Коллежском вале). Оттуда отправлялись по выходным автобусы до Серебряного Бора. Мы шли, не произнося ни слова. Лида и сегодня была необычно молчаливой, а я не решался нарушить ее молчание. Неожиданно, как только мы вышли на бульвар, она взяла меня за руку (чего никогда не делала ранее), крепко стиснув ее в своей ладошке.

Тверской бульвар радовал глаз еще довольно свежей зеленью, наполовину скрывавшей от взглядов домишки, тянувшиеся вдоль него – в большинстве своем довольно убогие двух-трех этажные, среди которых редкими гигантами высились четырех-пяти этажные доходные дома недавней постройки. Впрочем, были там и довольно солидно выглядевшие небольшие особнячки, в их числе – бывший дом московского градоначальника. Миновав долговязую фигуру Климента Аркадьевича Тимирязева, изваянную из темно-серого камня, выходим к трамвайной остановке – дальше можно уже ехать, а не идти пешком.

Дождавшись 22-го номера, забираемся в вагончик, где, по летнему времени, из окошек были вынуты нижние половинки рам со стеклами. Это позволяло в битком набитом трамвае не слишком страдать от духоты, и в результате я страдал только от неловкости, потому что публика, переполнявшая вагончик, несмотря на все мои усилия, крепко прижимала нас с Лидой друг к другу. Впрочем, девушка, казалось, не только не обращала на это обстоятельство никакого внимания, но даже и слегка приобняла меня, а на ее лице появилось выражение, которое можно было счесть даже за некий вызов, как будто она чувствовала себя со мною наедине, демонстративно отстранялась от окружающей публики. Мне же, несмотря на немалый опыт поездок в переполненном городском транспорте, едва удавалось не покраснеть до кончиков ушей. Ну что, Виктор Валентинович, ведь ранее трамвайная давка в окружении других существ женского пола не производила на вас такого действия, а?

Но вот трамвай пересек Садовое кольцо, выехал на Красную Пресню и достиг, наконец, Пресненской заставы. Протиснувшись к выходу, спрыгнув с подножки на булыжную мостовую, и помогая сойти своей спутнице, я не мог сдержать вздох облегчения. Теперь надо было, не мешкая, оглядеться, найти, откуда отправляется маршрут на Серебряный Бор, и пристроиться в хвост очереди на автобус.

Очередь, надо сказать, была немалой. Но и автобусов по маршруту ходило уже несколько десятков – и не только специально закупленные Моссоветом в Англии пятнадцать двенадцатиместных автобусов, сделанных на базе известного легкового автомобиля Ford T. Из-за большого наплыва желающих за две недели, прошедшие с открытия автобусного движения, были найдены и спешно отремонтированы в мастерских Мосжилкоммунхоза потрепанные автобусы еще довоенного выпуска. В этих же мастерских снабдили несколько грузовиков кустарными автобусными кузовами, и тоже выпустили их на линию. По сравнению с маленьким Фордом эти машины вмешали в два-три раза больше пассажиров.

После того, как очередной фордик, смешно тарахтя мотором, увез дюжину счастливчиков к пляжам и сосновому лесу Серебряного Бора, Лида решила, видимо, отринуть добровольно взятый на себя обет молчания, и вздохнула:

— Это сколько же нам тут придется проторчать?

Вообще-то очередь уже успела подсократиться, и перед нами оставалось не так много людей. Вот хвост за нами достиг уже весьма внушительных размеров. Прикинув число стоящих впереди, я поделился с девушкой результатами своих подсчетов:

— Ну, на беглый взгляд, перед нами народу никак не меньше, чем на два автобуса. Так что нам с тобой придется дожидаться третьего.

Но тут, на наше счастье, к очереди подкатил более вместительный Бюссинг, и нам с Лидой удалось-таки влезть в него. Это был не тот трехосный монстр BЭssing NAG GL3, производство которого как раз в этом году начиналось в Германии, а значительно более скромных размеров старенькая модель, имевшая цепной привод на задние колеса (один из двух Бюссингов, сохранившихся в Москве аж с 1908 года). Но, несмотря на почтенный возраст и не блестящее состояние, этот автобус все равно брал на борт вдвое больше людей, чем Форд.

После того, как я отдал кондуктору за двоих серебряный полтинник и гривенник, нам посчастливилось занять последние свободные места в хвосте салона. Теперь мы ехали по Воскресенской улице (ставшей в моем времени улицей 1905 года) с относительным комфортом – во всяком случае, не стоя в давке, как в трамвае, а сидя. "Повезло", — подумал я, — "судя по воспоминаниям 30-х годов, в то время автобусы в Серебряный Бор набивались уже под завязку, как и трамваи в городе, так что надо радоваться привилегии сидеть, а не стоять, пока это еще возможно". Пассажирам, присоединившимся к нам у платформы Беговой, в начале Хорошевского шоссе, сидячих мест уже не нашлось и они ехали стоя.

Однако наши преимущества на этом и кончались – езду по шоссе, вымощенному булыжником, нельзя и сравнивать с поездкой по асфальтовому полотну, даже заметно разбитому. Достаточно мягкие рессоры Бюссинга, и обшитые потертой, кое-где порванной и не везде подлатанной кожей сидения лишь отчасти спасали от непрерывной, выматывающей тряски. Однако, похоже, кроме меня это обстоятельство никого заметно не стесняло. "Привыкли" — мелькнула у меня меланхолическая мысль.

Лида сидела рядом со мной, привалившись к моему плечу, вновь погруженная в какие-то свои мысли. Лишь однажды она внезапно сморщилась и инстинктивным движением подняла голову, одновременно откидывая ее назад. Ее примеру последовали и другие пассажиры. Канализационный запашок, шибанувший мне в нос через открытые окна салона, тут же разъяснил причину такого поведения. Автобус обогнал ломовую телегу с ассенизационной бочкой в форме сплюснутого (на китайский манер) заварочного чайника.

Но это, как оказалось, не последнее наше приключение. Не успели пассажиры нашего Бюссинга продышаться от малоприятного амбре, как Мосжилкоммунхоз преподнес нам еще один сюрприз. Когда автобус притормозил перед перекрестком, пропуская поливальную машину, ее водитель не только не подумал отключить подачу воды, но и врубил ее на полную мощность. Поливалка, с открытой кабиной и большими буквами МКХ на цистерне, проехала мимо нас, распыляя позади себя воду по мостовой с такой силой, что брызги взмывали вверх искрящимися на солнце фонтанами. Эти брызги долетели и до раскрытых окон автобуса, заставив пассажиров закрываться руками, и вызвав поток нелицеприятных возгласов в адрес мастеров поливального дела.

Вскоре с правой стороны от нас за низенькими домишками, утопающими в зелени садов, показались просторы Ходынского поля – автобус выезжал в московские пригороды. Низко над аэродромом, стрекоча мотором, заходил на посадку одномоторный биплан (хоть расстреляйте, но в марках этого антиквариата я не разбираюсь), и пассажиры дружно повернули головы, разглядывая самолет. Я сделал зарубочку в памяти – Лида ко всеобщему интересу не присоединилась (несмотря на значок Добролета, некогда мне продемонстрированный – а, может быть, именно поэтому?).

Минут через сорок автобус прибыл на конечную остановку, которая носила устоявшееся название "Круг". Так она называлась еще с XIX века, когда в Серебряном Бору участки леса между бывшим Хорошевским конным заводом, казенными огородами и Москвой-рекой удельное ведомство стало распродавать под дачи. Когда одним из первых дачников стал московский генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович, то его пример стал привлекать к дачному поселку московскую знать и именитое купечество. Дачники прибывали в поселок на извозчиках, и разворот в конце Хорошевского шоссе стали называть "Круг". Это название переехало и в ХХ век, где затем его унаследовал поворотный круг для троллейбусов…

Покинув салон автобуса, Лида потянулась всем телом, как грациозная кошка, за ленивыми движениями которой, тем не менее, угадывалась скрытая угроза.

— Ну что, кавалер, пошли? — слегка насмешливым, но в то же время каким-то напряженным тоном спросила она.

— Пошли! — Беру ее под руку, и мы идем пешком по 1-й линии к северо-западной оконечности полуострова, где располагались единственные на полуострове участки пляжей. По правую сторону от нас тянулся дачный поселок, где теперь располагались детские дома, санатории, и который уже начала обживать советская элита (хотя наиболее весомые фигуры начнут селиться здесь, на 2-й линии, с 1925 года – Куйбышев, Землячка, Тухачевский, Блюхер…). А по левую руку пока не было ничего – дачи еще не протянулись на эту сторону, тем более что юго-восточная часть полуострова была покрыта болотами и небольшими озерцами, перемежаемыми зарослями кустарника. Сосновый лес рос лишь на западе и на юго-западе Серебряного Бора, да остатки былого леса шумели ветвями между строений дачного поселка.

Дорога выводила нас прямиком к пляжам и к паромной переправе (если бы нам пришла в голову фантазия направиться в Строгино). Однако Лида, когда нам оставалось около десяти минут ходу до пляжей, вдруг взяла на себя инициативу, и предложила, сворачивая на тропинку, идущую немного влево:

— Давай, прогуляемся по лесу?

Хотя в ее голосе звучала вопросительная интонация, я почему-то решил, что выбранное ею направление она вовсе не собирается выносить на обсуждение.

В лесу нам практически не встречалась гуляющая публика, и было довольно тихо – были слышны лишь шум ветра в ветвях, щебетание птиц и другие лесные звуки. Лида задумчиво смотрела по сторонам, скользила взглядам по ярким пятнам цветов, украшавших полянки, вслушивалась в птичье пение, и неожиданно заявила:

— Не люблю лес!

Затем она, видно, смутившись своей категоричности, немного поправила себя:

— Не этот лес… Тут, можно сказать, и не совсем лес – так, что вроде Венского леса, или Булонского леса под Парижем, как мне мама о них рассказывала. Скорее парк, чем лес. — Она замолчала, приостановилась, обвела глазами окружающий пейзаж, как будто ища подтверждения своим словам, и вновь заговорила, опять перейдя на категоричный тон:

— Я лес не люблю еще с гражданской. Тогда пришлось несколько раз за бандами по лесам гоняться. Особенно в сумерки, или ночью – ужасное ощущение. Где свои, где чужие – непонятно. Из-за каждого дерева, из-за каждого куста в спину пальнуть могут. Или по-тихому, ножом… Сколько я там товарищей потеряла!

Девушка тряхнула головой, словно отгоняя нахлынувшие воспоминания, и двинулась по тропинке дальше. На ее лице исчезло суровое выражение и родилась полуулыбка.

Ведомый своей спутницей, я вышел с ней к одному из двух пешеходных наплавных мостиков через Москву-реку, который имелись в Серебряном Бору – к тому, что был ниже по течению, и вел к санаторию, занимавшему обширную территорию на другом берегу, в сосновом лесу, который, собственно, и назывался ранее Серебряным Бором, и лишь затем это название было перенесено на полуостров. Перед нами, за водной гладью, возвышался обрывистый берег, на котором справа просматривались домишки деревни Троице-Лыково, и золотились на солнце купола церкви Живоначальной Троицы.

— А почему ты не хочешь идти на пляж? — ступив на мостик, задаю ей этот вопрос, решившись, наконец, вмешаться в течение событий.

— Да купальник я забыла, — досадливо махнула головой Лида, — поэтому не получится на пляже искупаться. Но я знаю местечко пониже санатория, где под береговым обрывом есть участок пологого берега. Место, считай, безлюдное, да там и кусты густые к самой воде подходят, можно незамеченной в воду залезть.

И в самом деле, пройдя еще минут десять по высокому берегу Москвы-реки вниз по ее течению, мы обнаружили едва заметную тропинку, сбегающую вниз по крутому склону. Внизу, у воды, виднелись сплошные заросли кустарника. Спуск был нелегким, и, поддерживая Лиду, опиравшуюся на мою руку, чтобы удержаться на осыпающейся под нашими подошвами тропе, я задавался вопросом – а наверх-то мы сумеем вскарабкаться?

Когда спуск был закончен, я разглядел между зарослями узенький проход, ведший на малюсенький песчаный пятачок у самой воды. Лида, не теряя времени даром, проскользнула между ветвями за ближайшую купу кустов, бросила свою сумку на траву, на ходу развязывая поясок, и взялась за подол своего модного – едва до колен – светлого платья-рубашки простенького прямого покроя.

Я тут же развернулся в противоположную сторону, хотя меня преследовало смутное подозрение, что этот джентльменский жест мог и не заслужить одобрения моей спутницы. Найдя достаточно защищенную от посторонних глаз позицию, я быстренько переоделся, и отправился догонять Лиду, которая, судя по шумному плеску, была уже в воде.

Москва-река в Серебряном Бору была удивительно прозрачной, почти не затронутой промышленными загрязнениями, как в мое время. Чистое песчаное дно, на котором кое-где были видны колышущиеся под воздействием течения водоросли, при ясной солнечной погоде хорошо просматривалось на глубину примерно полутора-двух метров. Однако река несколько удивила меня своими обширными мелями, да и была явно уже, чем в мое время. Впрочем, я практически сразу вспомнил, что она действительно серьезно обмелела уже к концу XIX века, и стала более широкой и полноводной после завершения строительства канала Москва-Волга в 1937 году. Именно тогда Серебряный бор стал островом, будучи отрезан каналом Хорошевское спрямление, и тогда же появился Хорошевский мост через этот канал. Была затоплена Троице-Лыковская пойма, и на ее месте появился Строгинский затон со Щукинским полуостровом, небольшие озерца на болотистых участках Серебряного Бора образовали единую водную систему, связанную с Москвой рекой ("Бездонное озеро"), а на сами болота, еще более подтопленные в связи с подъемом уровня воды, была намыта масса песка, образовавшего на берегах Серебряного Бора новые пляжи…

Но сейчас всего этого не было. Была начинающая мелеть по летнему времени речка, в прозрачной воде которой плыла девушка, забывшая дома купальный костюм. Волжанка, она довольно неплохо плавала, и чтобы догнать ее, мне пришлось усиленно помахать руками. Правда, потребовалось придержать себя – я вовремя опомнился и не стал применять мало известный к настоящему времени кроль. Еще не начались летние Олимпийские игры 1924 года, и их победитель Джонни Вейсмюллер еще не ввел кроль в широкий спортивный обиход, так что пришлось обойтись банальными саженками.

Река вокруг нас и близлежащий берег были пустынны, никого не было и на противоположном берегу, где тянулись заболоченные участки Серебряного Бора. Лишь вдалеке, выше по течению, за наплавным пешеходным мостом, виднелись две или три лодки с дачниками. Лида, увидев, что я догоняю ее, остановилась, перевернулась на спину, и почти застыла, лишь изредка пошевеливая руками и ногами. Подплывая поближе к ней, я не смог оторвать взгляд от ее груди. Не знаю, как она истолковала этот взгляд, но, во всяком случае, девушка смущенно улыбнулась, и снова перевернулась в воде на живот.

Причина моего пристального внимания была вовсе не в том, что от прелестей Лиды невозможно было отвести глаз (хотя я и отметил, что она отличалась довольно приятным сложением – стройная, гибкая, и одновременно крепко сбитая, широкобедрая). Давным-давно ушли в прошлое те времена, когда меня (да и Осецкого тоже) можно было взволновать возможностью созерцать обнаженную девушку. Причина моего интереса была в ином. Что-то такое неуловимое почудилось мне в размытом образе, искаженном колышущейся водой…

Наплескавшись в еще не слишком теплой москворецкой водичке, мы как-то синхронно повернули к берегу и поплыли к нему наперегонки. Не доплывая до него, Лида остановилась, нащупывая ногой дно, и затем встала на песок, переводя дыхание. Вода не скрывала верхнюю часть ее груди, и у меня невольно вырвался вопрос:

— О, где это тебя так? — и моя спутница без дальнейших пояснений догадалась, что речь идет о коротком шраме от колото-резаной раны, располагающемся практически ровно посередине ее груди, в ложбинке между двумя небольшими полушариями.

— Я же говорила тебе, что не люблю леса, — коротко бросила она, оттолкнувшись ногами от дна, и начав лениво подгребать руками и ногами против течения. — Вот это и есть от него зарубка на память. — Она повернулась ко мне лицом, сделав гребок на боку, и после секундной заминки продолжила:

— Это было весной 1921 года. Гнали мы одну банду, и где-то под Боровском те ушли в совсем глухие леса. Отпускать их не хотелось, и пришлось нашей группе с приданым отрядом ЧОН встать на ночевку прямо в лесу. Ночью я стояла в карауле. Вот тогда все и случилось…

Девушка умолкла, продолжая потихоньку плыть практически на одном месте. Пауза затянулась на четверть минуты, когда она заговорила снова:

— Спас меня случай. То ли мне послышался какой-то шорох, то ли взгляд в спину… Не могу сказать точно. Но я резко обернулась, и тут тяжелый нож, брошенный из темноты, ударил меня прямо в грудину. От сильного удара и от неожиданности я оступилась, и шлепнулась задом на землю, однако не забыла пальнуть из нагана, который держала в руке. Вокруг тут же началась стрельба, в ночном сумраке метались какие-то тени, а я, как дура, так и просидела весь бой на земле, с этим ножом, острием застрявшим в грудине. Лишь после боя ребята обнаружили меня и выдернули этот ножик. Больно было…

Закончив свой рассказ, Лида обогнала меня, пронырнув под водой к самому берегу и, не выказывая никакого смущения, вылезла на песчаный пятачок у воды, позволяя прекрасно обозреть себя сзади, и скользнула в просвет между ветвями ракитника. Вскоре она вышла из-за кустов, уже одетая, продолжая вытирать волосы полотенцем, в то время как сумка болталась у нее на локтевом сгибе. Закончив вытираться, она поставила сумку на землю, чтобы убрать туда полотенце и достать гребешок. В раскрытой сумке был ясно виден аккуратно сложенный темно-синий цельный купальник по моде тех лет: со штанишками, полуприкрытыми коротенькой юбочкой в голубую полоску, и с маленьким "матросским" галстучком на неглубоком вырезе спереди.

Я опустился на траву, сцепил руки вокруг ног, согнутых в коленях, и четким, размеренным голосом произнес:

— Послушай, Лида! Мы с тобой взрослые люди. Давай не будем ходить вокруг да около, играть в игру под названием "угадайка", а поговорим прямо, начистоту.

— Давай! — неожиданно просто согласилась она, продолжая расчесывать влажные волосы.

— Как я догадываюсь, я тебе не безразличен, и ты, похоже, стремишься, чтобы я обращал на тебя значительно больше внимания. Скажи, это так, или я фантазирую на пустом месте? — мой взгляд направлен прямо девушке в лицо, и она не отводит глаз.

— Так, — кивает моя спутница.

— Прости, но я должен буду тебя разочаровать… — начинаю я, но Лида тут же перебивает меня вопросом, произнесенным в явной запальчивости:

— У тебя что, уже есть другая женщина?

— И да, и нет. — Лида тут же взрывается в ответ на эти слова:

— Сам же просил говорить прямо!

— Дай же объяснить! — не удержавшись, повышаю голос. — В прошлой жизни у меня была любовь. Проблема в том, что я не могу ее забыть, и это чувство не отпускает меня. И поэтому сейчас нет у меня никого!

Девушка, не произнося ни слова в ответ, опускается на траву рядом со мной, нисколько не заботясь судьбой своего светлого платья.

А я сижу и думаю. Думаю о том, что возврата в мою прежнюю жизнь не предвидится, мне суждено жить здесь, в этом времени, среди этих людей. Память о любви священна, а утрата горька – но нельзя жить утратами. И нельзя отталкивать людей лишь в память о прошлом. О, я пожертвовал бы большей частью оставшейся мне жизни, лишь бы только можно было вернуться назад, к своей утерянной любви. Но раз это невозможно, надо жить.

Я вздохнул. Хорошая логика. Правильная. И девушка рядом сидит хорошая. Симпатичная. Искренняя, неглупая. Привлекательная, черт возьми! Но как быть, если я не могу вырвать из сердца образ, запечатленный в нем так, как будто я родился прямо с этой любовью?

— Тебе придется увидеть вещи такими, как они есть, без прикрас, — прерываю до неприличия затянувшуюся паузу, и поднимаю глаза на свою спутницу. — Даже если я когда-нибудь смогу переступить через себя, тебе придется мириться с тем, что я не буду принадлежать тебе целиком. Во всяком случае, долго не буду. Прошлое потому и называется прошлым, что оно уже прошло. Но уж слишком дорого оно для меня, чтобы вот так, сразу, я мог заслонить его новым чувством.

— Я справлюсь, — без колебаний отвечает Лида.

— Смотри! — поднимаюсь с земли и протягиваю девушке руку, чтобы помочь ей встать. — Тогда давай попробуем договориться так…

Но в этот день придти к обоюдному согласию нам так и не удалось.

В понедельник мне на работу позвонил Лазарь Шацкин.

— Сегодня вечером могу выкроить часик для встречи, — сообщил он.

— Где, когда? — сразу уточнил я.

— А давай у Лагутиной, в семь часов?

Я не стал возражать против этого повода нанести очередной визит в квартиру Лиды, и в девятнадцать ноль-ноль уже был у ее дверей. Лазарь пришел на несколько минут раньше меня и молодая хозяйка уже успела выставить на стол чай. Ее отец, Михаил Евграфович, еще задерживался на работе, закопавшись в переводе каких-то коминтерновских документов.

Лазарь сразу перешел к делу:

— Ты ведь, когда заранее просил меня рассказать о XIII съезде, что, уже догадывался, что там будет твориться? Да уж, тут есть о чем рассказать! — Шацкин резко покрутил головой, от чего его пышная шевелюра на какое-то мгновение образовала непослушный вихрь волос. Он еще раз коротко мотнул головой, и продолжил:

— Слухи о том, что в Политбюро есть какое-то неизвестное предсмертное письмо Ленина, адресованное партии, успели широко разойтись среди делегатов еще до съезда. Поэтому, конечно, наши вожди не могли обойти вопрос стороной. С выступлением по этому делу выпустили Бухарина, хотя Николай Иванович еще не был членом Политбюро, а только кандидатом. Наверное, надеялись, что он пользуется всеобщей симпатией, и сумеет смягчить неблагоприятное настроение, вызванное слухами. — Лазарь мимолетно улыбнулся, но потом снова посерьезнел:

— Милейший Николай Иванович долго распинался, что у Политбюро и в мыслях не было что-либо скрывать от партии. Но, поскольку Владимир Ильич адресовал это письмо не всем подряд, а именно очередному съезду партии, то члены Политбюро и не могли сделать его достоянием общественности. Как и желал Владимир Ильич, это письмо будет сообщено делегатам съезда. Само содержание письма таково, что Ленин и не мог предназначать его для широкого распространения, поскольку в нем даются характеристики виднейшим деятелям партии, которые подвергаются Ильичем товарищеской критике. Понятно, что это письмо не должно стать достоянием наших классовых врагов, а потому огласке оно не подлежит, его копии получат только руководители делегаций, и эти копии будут храниться в губкомах партии. После чего Бухарин зачитал текст письма.

— Ну, раз письмо огласке не подлежит, то я не буду у тебя выспрашивать, что там говорилось, — заявил я Шацкину (а про себя подумал – "тем более что его содержание мне и так известно"). — Но какие-то практические последствия оно возымело?

— Ну как же, — отозвался Шацкин – об упразднении поста Генерального секретаря ЦК ты, наверное, уже читал в газетах? И об увеличении числа членов ЦК? Правда, не так значительно, как предлагал Ленин, да и рабочих в новом ЦК почти что и нет. А на самом съезде, после зачтения письма, — добавил Лазарь, — начался прямо-таки цирк. Каждый упомянутый в ленинском письме деятель ЦК выходил на трибуну и клятвенно заверял делегатов, что ошибки он осознал, впредь не допустит, постарается исправить, и примет все меры к устранению отмеченных Лениным недостатков… Ох, чую, у себя, на Политбюро, у них такие страсти вокруг этого письма кипели, куда там! — он покачал головой с картинным изумлением, задирая глаза к потолку

Когда Лазарь, дохлебав остывший за время разговора чай, покинул квартиру, убежав по своим комсомольским делам, я повернул голову к выпускнице Коммунистического университета:

— Скажи-ка, Лида, а как ваша троица на работу распределилась?

— Адама Войцеховского взяли на работу тут, в Москве, в Контрольную Комиссию парторганизации Рогожско-Симоновского района. Паша Семенов – тоже почти в Москве.

— Как это – почти? — переспрашиваю с легким удивлением.

— А он пошел инспектором в Московское губернское отделение Управления по улучшению госаппарата в наркомате Рабкрина, — пояснила Лагутина.

— Ну, а ты сама как? — задаю вполне логичный вопрос.

— А сама я оформляюсь тоже на инспекторскую должность, только в отдел режима Главного управления военного производства ВСНХ.

После нескольких секунд молчания нарушаю установившуюся тишину:

— Послушай, Лида, а ведь мне кажется, что Лазарь-то неспроста сюда зачастил. Может, и тебе стоит на него обратить внимание? Молодой парень, боевой, умный…

— Знаешь, Виктор, — резко обрывает меня Лида, — не надо тут из себя сваху изображать! Как-нибудь сама разберусь. Или ты испугался чего-то? — и на меня уставился пронзительный взгляд ее карих глаз.

Чтобы я отвел глаза? Не дождешься. Смотрю прямо в эти глубокие омуты и размеренным голосом отвечаю:

— Мы уже говорили с тобой об этом.

— Говорили, да не договорили! — в сердцах бросает явно уязвленная моими словами девушка.

— Может быть, и договорим… — пожимаю плечами, встаю, и направляюсь к выходу. Уже в прихожей, когда Лида стоит почти вплотную ко мне, и все так же сверлит меня глазами, какой-то безотчетный импульс бросает меня вперед, я беру девушку за плечи… И тут от двери доносится явственный звук поворачиваемого в замке ключа. Вздрогнув, я медленно отстраняюсь, произношу – "разрешите откланяться!" — и крепко получаю по спине распахнувшейся дверью. После суетливых извинений Михаила Евграфовича (причем Лида не может сдержать улыбки), я все же прощаюсь с ними обоими и покидаю этот дом.